© Константин Кропоткин, 2015
© Наталья Уланова, фотографии, 2015
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
Портрет
На столе матери, массивном старом столе побелевшего по краям темного дерева, стоял портрет ее покойного мужа в темной же кожаной рамке. Портрет не очень большой, двадцать на тридцать. На нем, выступая, как из светлого облака, муж ее смотрит вперед: носа комочек, смуглая кожа, черные глаза с поволокой, черные волосы волной над матово бликующим лбом, губы припухлые, как в поцелуе.
Муж с портрета смотрел на нее, а она, за столом сидя, смотрела в окно – мы же редко внимательны к тому, что окружает нас изо дня в день, нет же в том, вроде, ничего интересного, важного, ценного.
А в большом окне был не только родной палисад, засаженный стойкими сортами роз, колючими корявыми кустами, которые в летнюю пору взбухают, раскалываются на цветы, показывая нежно-розовое нутро. За невысоким забором, по другую сторону, был кусок чужого подзаросшего сада, лужайка, дом другой, старый тоже, довоенных еще лет, но отремонтированный недавно, с выкрашенными белым стенами, с нарядной красной черепицей. Там жил ее сын со своей гречанкой-женой, у них детей трое: девочка, мальчик и мальчик.
Средний ребенок у сына красив, как ангел, у ребенка огромные черные глаза, каштановые локоны, которые, как ни положи, все равно хороши будут. Глядит всегда смущенно, стеснительно, хоть и не очень умен, – говорит невпопад, как во сне, и ходит, словно с трудом, плетется, а не ходит.
За него ей, бабушке, было тревожно – но не так, чтобы очень уж сильно. Умным для счастливой жизни быть не нужно, умным трудно жить. Замечая все, терпеть приходится много.
А старшая девочка, с таким же, как у матери-гречанки большим ртом, сообразительна, подвижна. Она хочет быть во всем первой, упорно занимается в школе, ревнуя к успехам блестяще одаренную кузину, которая учится с ней в одном классе; старшая девочка сына не очень талантлива, но может быть когда-нибудь сделает хорошую карьеру – какую-нибудь, а будет ли счастлива – неизвестно. Что-то тяготит ее, ей почему-то вечно неловко. При встрече с ней, бабушкой, матерью папы, говорит она заученные слова.
А младший мальчик в этой семье, – некрасивый, маленький – и криклив был всегда, и верток. Умненький мальчик, в котором слишком много глаз, много рта, и мысль в глазищах такая быстрая, что не всякому и поспеть – в школе он мог бы учиться и лучше, только кто ж их любит, умных слишком?
И вот бегали дети по лужайке перед домом своим, веселой гурьбой, и крик их словно с неба падал – бабушке все видно было из окна ее кабинета, из комнаты, принадлежавшей некогда ее мужу, врачу. Сидя за письменным столом, она посматривала на них, слышала через приоткрытое окно, занималась своими делами, жила своей жизнью.
Она была одна в своем доме. А у сына с женой-гречанкой был собственный дом.
Гречанка шила, вязала, готовила еду – жирную, но со сметаной, с йогуртом, как принято было в их семье, и тяжесть густых перченых блюд уравновешивалась у нее легкомысленной молочной кислинкой. Она была хорошей поварихой, хоть и на кухне неряшлива – если готовила, то всюду в беспорядке валялись ложки и ножи, чашки с тазами, куски еды, мелкие крошки.
Она и сама производила впечатление милой неряхи: маленькая, в больших кофтах, каштановые кудрявые волосы собраны в хвост прямо надо лбом, а пряди выпадают все время на лицо, на плечи, на уши. «Да, точно, да, именно», – говорила она мягко, чуть мяукая, улыбаясь большим своим ртом.
Все ли греки таковы? Или только она?
Она выучилась на библиотекаря, и в городской библиотеке, куда поступила работать, познакомилась с сыном старухи – будущим врачом, которого коллеги-девушки сначала приняли за ее родственника. Они похожи – хотя греческой крови в нем нет, а есть только чуточка крови еврейской. Он выглядел ей братом, а стал мужем. Отец девушки сказал, что не отдаст дочь без греческой свадьбы, без большой греческой свадьбы, на которую созовет всех родственников, включая дальних, с той, покинутой им, южной родины, на языке которой он уже едва говорил, а дочь его не говорила вовсе. Отец хотел, чтобы дочь его венчалась в греческой церкви, чтобы он вручил дщерь свою в руки мужчины, чтобы хор им пел, чтобы батюшка говорил, чтобы родственники, принаряженные, судили-рядили, чтобы все – как заведено в их роду, в их народе.
Выбора отец не оставил – единственная дочь, она привыкла исполнять его приказы, а мать ее, зная вспыльчивый характер мужа-грека, не перечила тоже. В этой семье все крутилось вокруг мужчины, хотя родители и притворялись, что дочка – красавица, умница – центр их частной вселенной.
Было, в общем, так, как сказал папа.
Грек-отец на свадьбе дочери много пил и шумел, мать-гречанка каталась круглым черным колобом, – бегала, хлопотала. Свои держались своих: свадьбу сыграли в ресторане родственника, тоже грека – и все было так, как положено было, как будто не север вокруг, а родной юг, милый сердцам бывших южан, сосланных и забытых.
Грек-отец ушел на пенсию со стройки, где в последние годы был бригадиром. Жена его, официально нигде не работавшая, мыла полы по гостиницам вплоть до самой свадьбы дочери. Муж дочери, парень этот, был чужд им и никогда не станет своим – нет ведь в нем греческой крови ни капли. Но зато он учен, зато будет достаток.
Греки хотели большую свадьбу – и свадьба пела, плясала. Мать дала сыну денег, сказав, что лишь в долг, но долга того он ей так и не отдал, а она и не спрашивала.
Греки хотели венчание – и была церемония в греческой церкви. Чтоб скрепить свой брак на воображаемых небесах, сын покрестился. Он удивил свою мать, для которой, привыкшей верить в себя, а не в бога, шаг этот был слабостью, оппортунизмом – ведь не верили бога ни жених, ни невеста. «К чему эта ложь?» – не понимала она.
Но смолчала, стерпела.
Приехав в деревню, они быстро завели себе дом – что-то заняли, где-то родственники помогли. Как раз кстати рядом с домом старухи освободился белый особняк с садом, пожилые хозяева выехали к детям, а дом двухэтажный выставили на продажу. Соседке предложили первой, за хорошую цену, потому что без маклера, а она рассказала сыну, подумав тогда, что станет и ей повеселее, полегче.
Гречанка хотела свой собственный большой дом, она его и получила. Было холодно в нем, топили плохо, экономили. Сын пошел к зятю, мужу сестры в поликлинику, в той же деревне. Жена его работать не стала. Библиотеки хорошей в деревне не было, могла бы найти что-то в школе, но там так плохо платили, что решила остаться дома, с детьми – пошли они один за другим. Молодая гречанка много бегала, ничего не успевала, часто звала на помощь мать, и та приезжала, тоже крутилась день и ночь, покрикивая на внуков на своем языке.
К ней, живущей рядом, через забор – к свекрови, к сватье – заходили редко, только по делу или по редким праздникам, когда уж никак.
Все ли греки такие?
В тот год было много яблок. «Куда их столько?» – старуха жила ведь одна, только гостей иногда принимала. Когда пошли первые яблоки, в сад к ней стали прибегать внуки: собирали фрукты, чтоб есть их, чтобы греческая бабушка наварила повидла, а мать – напекла пирогов. Яблоки шли в дело, все были рады. Но их было слишком много, созрев, они падали, лежали грудами, гнили, привлекая насекомых, и плыл над садом кислый влажный запах, забираясь к одинокой старухе в дом.
Она была одинока – сын был через забор, а на другом конце деревне жила ее дочь, но старуха была одна, порой, не разговаривая целыми днями. Она ковыляла по дому, готовила себе, когда могла, или вызывала по телефону дочь, чтоб привезла что-нибудь из своей торопливой невкусной еды.
И плыл по саду, по дому мягкий запах смерти, залетали пчелы и осы, мухи, шмели. Внуки сами не шли, детям было некогда – потерпев еще, она вызвала тайком человека, чтоб прибрался, за деньги.
Она приходила к сыну редко – только если звали. Она была рядом с ним, но интереса не вызывала. Она могла бы сказать сыну, жене его, иностранке, что их дочка, умненькая девочка, опасно много врет, ей надо бы перестать врать, избавиться от страха, который будет мешать ей в жизни. Но, как бы умна, как бы прозорлива ни была, ничего не говорила старуха – у внучки есть другая бабушка, бабушка-гречанка, хмурая женщина, сначала льстивая с нею, затем недружелюбная до грубости – она с внуками больше проводит времени, приезжает к ним, с ними живет, это ее территория.
Она приходила к сыну в соседний дом, как гостья, она гладила внуков по темненьким головам, вежливо спрашивала о школе, а когда наступало время, уходила немедленно, благодарила непременно.
Она отмечала: сын похож на отца.
Он тоже полюбил сажать дочь на колени, щекотать ей ухо губами, рассказывая что-то секретное, что-то смешное, и дочка, сидя доверчиво на отцовских коленях, смеялась, позволяя себе быть только маленькой девочкой. Отец его точно также выбрал из своих детей одну девочку, и выражал ей одной так явно свою отцовскую приязнь, выделял ее, словно с нею связь была для него важнее, чем с другими детьми.
Они были очень похожи.
Сын и внешне выглядел братом отца. Сын, как и отец – был темный такой же, и пухлые губы достались ему от отца. Оба они были очень похожи, и если б стоял на столе старухи портрет ее сына, то никто б и не заметил подмены: глаза черные, блестящие, как от влаги, комочком нос, губы, как в поцелуе.
Сын унаследовал от отца и повадку: оба молчаливые, нахмуренные чуть, – если идти, то голову вниз, глядя на землю впереди себя, словно выискивая там что-то; если разговаривать, то смотреть в сторону, лишь недолго выдерживая прямой взгляд, глаза в глаза.
Сын и вспыльчив был в отца – мог не говорить ничего, молчать, блестеть глазами, и тут же, без предисловий, кинуться мог и кинуть, швырнуть, начать колотить исступленно, жарко, – забывшись.
Он был единственный из всех ее детей, кто посмел отца ударить. Лет двадцать ему было. Они стояли на кухне. «Ты должен бросить ту женщину», – сказал вдруг сын, из младших, обычно тихий такой. «Не тебе мне указывать! – вскинулся отец, – Сопляк!» – ударил по лицу, а сын ударил отца, покатились оба по коричневым плиткам пола, роняя стулья, сдвинув стол, а остальные, стоя вокруг, смотрели, не верили глазам, не смели мешать. Отец был патриарх, дети его боялись, – а тут младший, самый немногословный, дерется с отцом, мутузит его по бокам, пока тот, налив кровью глаза, держит его каким-то сложным захватом.
Растащили, и не вспомнить уже, что было потом. Громко не говорили, никто, – только помнили, перешептывались с испугом и странным восторгом, как сошлись мужчины, как бились. «Ты никто мне», – говорил отцу сын, а теперь и впрямь стал чужим. Он женат, он исступленно верен, у него дети, по воскресеньям он ходит с детьми и с женою в церковь, а если приезжают погостить ее родители-греки, то тянется от дома к машине целая процессия, все в черно-белом.
У сына своя не очень понятная матери жизнь, но как же похожи они, боже, как же похожи. А муж ее умер давно, и умерли все обиды, – уж не только портрет, уж и рамка из кожи состарилась на столе, залоснилась. Как и сын, он женился против воли родителей, привез чужую девушку, издалека. Было это сразу после войны. Тогда обошлись без венчания. Веря только в себя, в войну повзрослев, она не верила в бога, лгать не могла, а терпеть – тогда – еще не умела.
А позднее терпела. Терпела.