Вы здесь

Убийство на виадуке. Глава 1. Дорми-хаус в Пастон-Отвиле (Р. А. Нокс)

Глава 1. Дорми-хаус в Пастон-Отвиле

Ничто и никогда не происходит впустую. Смерть животного снабжает удобрениями растительный мир; пчелы роятся в заброшенном почтовом ящике; рано или поздно кто-нибудь найдет применение военным заводам. Так и старинные усадьбы феодальной Англии, которые греются на солнце в окружении своих фигурных террас, хмурясь при виде туриста-плебея среди вековых аллей и вынуждая шоссе, по которым он путешествует, почтительно двигаться в обход, – пригодятся и они, хотя владельцы давным-давно решили, что жить здесь слишком накладно, а агенты, словно умиляясь детскому лепету, улыбаются при одной только мысли о том, что эти усадьбы пополнят список сдаваемой в аренду недвижимости Англии нынешних времен. Даже если сам дом обречен превратиться в груду мусора, из парка всегда можно сделать поле для гольфа. Упрямый дерн прежних пасторских земель[1], на протяжении столетий с пренебрежением отвергавших тяжесть плуга, уже взрыт клюшками-нибликами[2], а многолюдным гринам остается лишь вспоминать о нежности и ухоженности былых лужаек. Может, по ним и бродят призраки прежних времен, но наносить удары можно и сквозь них.

Пастон-Отвил (не доверяйте автору, если он не указал конкретное место действия уже во втором абзаце) был, казалось, специально приспособлен неисповедимым провидением для того, чтобы занять именно эту нишу в жизни. Огромное здание в итальянском стиле, которое пятнадцатый лорд Отвил возвел как памятник своему величию (он благоразумно продал акции Компании Южных морей заранее), загорелся в девяностых годах минувшего века и полыхал всю ночь; помощь, оказанная местной пожарной бригадой, была скорее энергичной, нежели продуманной, и Ахелой довершил хаос, начатый Вулканом. Неприлично голый остов особняка стоит и по сей день, бесстыдно выставляя напоказ оклеенные обоями комнаты и резные каминные полки, словно интерьер кукольного дома, заднюю стену-дверцу которого повернули на петлях. Сколько тайн, должно быть, хранили этот бальный зал и эти туалетные комнаты с галантных времен, когда лепной фасад еще нес свою безмолвную службу! Бедные комнаты, не скрывать им больше никаких секретов. Сад тоже охватил упадок: мощеные дорожки заросли сорняками, оставленные без присмотра балюстрады обрушились; немногочисленные живучие цветы еще распускаются здесь, но, увы, полузадушенные бурьяном, напоминают обнищалых наследников ancien regime[3]. Владельцы даже не пытались отстроить большой дом заново; они благоразумно переселились на другой конец парка – в уютный особнячок из кирпича и дерева, полтора столетия прослуживший семье вдовьим жилищем. Со временем даже эта измельчавшая роскошь была признана чрезмерной, и семья продала дом.

Но оплакивать Пастон-Отвил незачем: его поместные земли – святыня столь же незыблемая, как гольф. Один предприимчивый клуб, воодушевленный близостью железной дороги, придал сельскому уединению поместья пригородный оттенок; от Лондона до него всего час пути, и будь этот клуб менее фешенебельным, это расстояние можно было бы преодолеть за три четверти часа. Бунгало с собственными гаражами при каждом и коттеджи с бильярдными выросли по соседству – тридцать или сорок, оштукатуренные, под красными черепичными крышами, с помощью ряда продуманных различий скрывающие, что своим существованием все они обязаны воображению одного и того же архитектора. А посреди них, в окружении собора, мэрии и рыночной площади, средоточия всей местной деятельности, стоит бывший вдовий дом Отвила, ныне здание клуба – дорми-хаус. Комитет отстроил его, придерживаясь в целом того же архитектурного стиля, но в собственном понимании, и действительно, обновленное крыло возведено из кирпича и дерева, хотя в сырую погоду доскам свойственно коробиться и отваливаться. Разумеется, это не просто здание клуба, но и дорогой отель – если позволительно именовать его отелем, а не монашеской общиной, ибо обитатели его симпатичных номеров живут ради единственной цели – гольфа: дважды в день они проходят все лунки на поле, действуя с обстоятельностью и торжественностью бенедиктинцев во время молений, а по вечерам собираются вновь, чтобы в тесном кругу обсудить таинства своей религии.

Кстати, чуть не забыл упомянуть о деревенской церкви. Деревня все еще существует, загадочным образом, подобно множеству английских деревень, растянутая по периметру квадрата. В прежние времена церковь находилась между деревней и Большим домом поместья как своего рода «очистилище», где время от времени можно было умилостивить сквайра. Будучи гораздо более древней, нежели парк или состояние семейства Отвил, благодаря своему соседству церковь приобрела характер паразитического учреждения, поросли протестантского феодализма. Сегодня она почему-то воспринимается как побочный продукт гольф-индустрии; людей, спрашивающих, как пройти к церкви (таковых немного), направляют к пятнадцатому грину; воскресная служба начинается в половине десятого, словно в расчете на маловероятную ситуацию, когда кто-нибудь пожелает укрепиться духом перед утренней партией; а церковный сторож, он же могильщик, носит за игроками клюшки в те дни, когда некого хоронить. Сообразно с этим, приходской священник, одно из действующих лиц нашей истории, – гольфист, приобщенный отсутствующим сквайром к жизни, малопривлекательной с материальной стороны. Это духовное лицо умудрилось насовсем переселиться из дома при церкви, от которого было более двадцати минут ходьбы до первой метки для мяча, в клуб, небезосновательно утверждая, что именно там кипит вся жизнь прихода. Если желаете взглянуть на священника, достаточно только приоткрыть дверь курительной: вон он коротает этот дождливый и туманный октябрьский день, посиживая с тремя компаньонами, также застигнутыми врасплох непогодой, – потенциальными участниками игры двое на двое.

Этот мужчина, приближающийся к среднему возрасту, – непритязательный холостяк. Вы скажете, что у него одухотворенное лицо священника – знак предопределения или следствие естественной мимикрии? – но увы, отражающийся на нем энтузиазм направлен главным образом на единственный объект, и этот объект – игра. Нрав у него кроткий; известно, что он способен успешно сдерживаться в самых затруднительных ситуациях, даже у девятой лунки; никто и никогда не слышал брани из его уст, хотя кое-кто уверяет, что его неизменная фраза «Ч-что же это я делаю!» звучит как проклятие. Остальные трое присутствующих связаны со священником узами знакомства, какими они бывают в Пастон-Отвиле, где каждому известен гандикап, а также политические и религиозные убеждения остальных. И действительно, одного из компаньонов, по имени Александр Гордон, вряд ли могли знать иначе, нежели по его гандикапу, ибо, когда разговор заходил о религии, политике или иначе отклонялся от течения, общепринятого в клубе, точка зрения этого собеседника оказывалась совершенно ничем не выделяющейся и сугубо британской. В отличие от остальных, Гордон не жил в клубе постоянно, а приехал на отдыхе навестить своего более примечательного друга, Мордента Ривза.

Постоянное проживание Ривза в клубе объяснялось скорее силой обстоятельств, нежели прирожденной праздностью. Он закончил учебу к началу войны и был признан негодным к действительной службе по причине сильной близорукости, придававшей его лицу проницательный, если не сказать пронзительный, вид. Работа нашлась для него довольно легко, в смежном департаменте Военного министерства, и он, пожалуй, несколько злоупотреблял фразами, начинающимися со слов «Когда я служил в военной разведке…». В воображении непосвященного они вызывали картину, на которой Мордент Ривз с револьвером на полувзводе прятался за дверью, подслушивая совершенно секретные переговоры немецких супершпионов. На самом же деле его обязанность заключалась в том, чтобы к половине десятого утра являться в чрезвычайно неуютный кабинет, где уже ждала стопка газетных вырезок, присланная из другого департамента. Выискав особо воинственное высказывание какого-нибудь профсоюзного деятеля из Глазго, он велел перепечатать его, вкладывал в конверт, поперек которого небрежно писал: «Можно ли что-нибудь предпринять? Будьте добры, (инициал)», и этот документ подхватывал гигантский водоворот из никому не интересных конвертов, бесцельно циркулирующих между департаментами Уайтхолла. Сирота с приличным доходом, Ривз с наступлением мирного времени обнаружил, что он не в состоянии довольствоваться заурядной работой. Он поместил в ежедневные газеты несколько романтических объявлений, выказывая готовность выполнять любые таинственные поручения, какие только могут потребовать услуг «деятельного и неглупого молодого человека, склонного к авантюризму», однако в то время предложения авантюристов-дилетантов значительно превосходили спрос, поэтому ответа он не получил. В отчаянии Ривз удалился в Пастон-Отвил, и даже его недоброжелатели признавали, что в гольф он играет все лучше и лучше.

В мистере Кармайкле, четвертом компаньоне, распознать преподавателя не составляло труда, стоило ему только открыть рот. Никакая другая профессия не придала бы его высказываниям такую точность, взгляду – такую доброжелательность, а стремлению делиться знаниями – такую спонтанность. Неиссякающий источник занимательных бесед, он обескураживал слушателей чувством интеллектуального пресыщения, более тягостным, нежели скука. Не то чтобы он рассуждал на профессиональные темы, ориентируясь на знатоков, – его специальностью была греческая археология, говорил он о местных помещиках, о путешествиях на Ближний Восток, о производстве авторучек и снова о местных помещиках. Кармайклу перевалило за шестьдесят, он единственный из присутствующих был женат и проживал в одном из бунгало с женой настолько бесцветной, словно ее выбелил многолетний сирокко красноречия мужа; в тот момент ее не было дома, и Кармайкл поселился в клубе, как остальные. Следует сознаться, что товарищи по клубу чуждались Кармайкла, однако он был незаменим как истина в последней инстанции, когда речь заходила об установлении фактов: только он мог вспомнить, в каком году на линкс[4] забежал бык и какой мяч стал победным на открытом чемпионате три года назад.

Мерриэтт (да, такова была фамилия священника; вижу, вы искушенный читатель детективов) еще раз поднялся, чтобы придирчиво оценить погоду. Туман рассеивался, но неумолимый дождь лил по-прежнему.

– Напрасно я надеялся, что к ночи дождь кончится, – заметил он.

– Любопытно, – подал голос Кармайкл, – что в старину баскские поэты всегда говорили, что ночь не опустилась, а поднялась. Полагаю, у них имелись на то свои причины. Что же касается меня, то…

Мерриэтт, к счастью, был достаточно близко знаком с ним, чтобы вовремя перебить.

– В такие дни, – мрачно произнес он, – так и хочется кого-нибудь убить, чтобы отвести душу.

– И совершенно напрасно, – отозвался Ривз. – Только подумайте, сколько следов вы неизбежно оставите в такой грязи. Вас поймают, не успеете вы и глазом моргнуть.

– А, вижу, вы читали «Тайну зеленого пальца». Но скажите, многих ли убийц в действительности разоблачили благодаря отпечаткам их ног? Обувщики сговорились убедить род людской в том, что существует всего полдюжины различных размеров обуви, и всем нам приходится втискиваться в кошмарные ботинки одного из этих размеров, которые оптом ввозят из Америки. Ну и как тут быть Холмсу?

– Видите ли, – заговорил Гордон, – детективам в книгах всегда везет. Как правило, убийца передвигается на деревянной ноге, так что долгих поисков не требуется. Беда в том, что в действительности мало кто из убийц перенес ампутацию. А ведь есть еще и левши – как это удобно! Однажды я осматривал старую трубку, и по тому, как она была обкурена, можно было утверждать, что она принадлежала правше. Но сколько же на свете правшей!

– В большинстве случаев, – подхватил Кармайкл, – люди считают себя левшами только по причине неврозов. Гораздо интереснее вопрос с пробором. Каждому человеку с рождения предначертано носить пробор на определенную сторону, но большинство тех, кому следовало бы делать пробор справа, расчесывают его слева, ведь это проще, если ты правша.

– А я думаю, вы ошибаетесь в целом, Гордон, – возразил Ривз. – У каждого человека в мире есть свои едва уловимые особенности, которые не ускользают от взгляда опытного детектива. Вот вы, к примеру, – совершенно стандартный представитель человеческого рода, если позволите так выразиться. Однако я точно знаю, какой из стаканов из-под виски, стоящих на каминной полке, ваш, хотя они и пусты.

– Ну и какой же? – заинтересованно спросил Гордон.

– Тот, который в середине, – ответил Ривз. – Он отодвинут дальше от края: вы осторожны по натуре, поэтому инстинктивно позаботились о том, чтобы случайно не смахнуть стакан. Я прав?

– Честно говоря, мне ни в жизнь этого не вспомнить. Но как видите, здесь речь идет о человеке, которого вы знаете. Однако среди нас нет убийц – по крайней мере, я на это надеюсь. А если бы вы попытались поймать убийцу, не входящего в число ваших знакомых, вы понятия не имели бы, на что обращать внимание.

– А вы попробуйте, – предложил Мерриэтт. – Ну, знаете, как этот фокус проделывает Холмс, когда строит цепочки логических выводов, начиная со шляпы-котелка или часов брата Ватсона. Возьмите, к примеру, хоть вон тот зонт – неважно, зачем он здесь. Какие умозаключения вы вывели бы из него?

– Мое умозаключение – недавно шел дождь, – со всей серьезностью отозвался Гордон.

– Собственно говоря, – сказал Ривз, продолжая вертеть в руках зонт, – от этого зонта очень трудно добиться хоть каких-то подсказок…

– Вот и хорошо, – вмешался Кармайкл, – потому что…

– …кроме одной, – продолжил Ривз, пропустив его слова мимо ушей, – притом довольно любопытной. Сразу видно, что зонт довольно новый, однако наконечник полностью сбит, значит, им постоянно пользовались. Вывод: хозяин зонта пользуется им не только в дождливые дни, такие, как сегодняшний, но и носит с собой постоянно, как трость. Следовательно, он принадлежит старине Бразерхуду; в этом клубе он единственный не расстается с зонтом.

– Вот видите! – воскликнул Кармайкл. – Так и бывает в жизни. Я как раз собирался сказать, что сам принес этот зонт. Я позаимствовал его по ошибке у совершенно незнакомого пассажира в подземке.

Мордент Ривз кисловато усмехнулся.

– Так или иначе, – заметил он, – принцип остается неизменным. У каждого предмета своя история, главное – удержаться и не нагородить ничем не подкрепленных предположений.

– К сожалению, – сказал Гордон, – я, видимо, по природе своей Ватсон. Я предпочитаю оставлять вещи на своих местах, а истории выслушивать от людей.

– Вот тут вы заблуждаетесь, – возразил Ривз. – Люди не в состоянии рассказать историю, не придавая ей ту или иную окраску, – именно поэтому в действительности так трудно собирать доказательства. Готов признать, в этом отношении детективные романы неправдоподобны: в них свидетели всегда излагают факты с предельной точностью, тем языком, который выберет сам автор. Кто-нибудь вбегает в комнату и выпаливает: «Труп прилично одетого мужчины средних лет найден в четырех ярдах от северной оконечности кустарников на аллее. На теле покойного обнаружены следы насилия» – в точности как репортер в заметке о расследовании. А в жизни он бы воскликнул: «Господи боже! Какой-то человек застрелился там, на лужайке» – разом перескакивая, как видите, от наблюдения к умозаключению.

– Это все журналистика, – объяснил Кармайкл, – это она испортила нам детективные романы. Ибо что такое журналистика? Это стремление, независимо от того, возможно оно или нет, привести все реальные факты в соответствие с примерно двумя сотнями шаблонных фраз. Особенно пагубны заголовки: вы наверняка уже замечали, что современные заголовки больше напоминают цепочки существительных при почти полном отсутствии других частей речи. К примеру, фраза вроде «она отправилась в сад нарезать капустных листьев для яблочного пирога» превращается в «Погоню за капустой с целью фальсификации яблочного пирога», а «Как это нет мыла? Значит, ему крышка» в «Катастрофу в связи с дефицитом мыла». В таких условиях все нюансы обстановки и мотивов теряются; мы ищем истину, пытаясь уложить ее в готовую формулу.

– Насчет умозаключений я с вами согласен, – кивнул Мерриэтт, пренебрегая последним замечанием Кармайкла – его последними замечаниями вечно пренебрегали. – Но задумаемся о том, в какой степени наши представления о других людях в действительности являются умозаключениями. Что мы, в сущности, знаем о ближнем своем? Попутчики в потоке жизни – вот кто мы такие. Возьмем хоть старину Бразерхуда, о котором мы недавно упоминали. Нам известно, что он занимается чем-то в Лондоне, но мы понятия не имеем, чем именно. Мы знаем, что по будням, начиная с понедельника, он каждый вечер приезжает сюда, а с субботы до понедельника куда-то исчезает – но откуда нам знать, как он проводит выходные? Или юный Давенант из Хэтчерис: он является сюда каждый субботний вечер, в воскресенье играет свои две партии, а в понедельник исчезает, чтобы снова кануть в Ewigkeit[5]. Что мы, в сущности, знаем о нем?

– А я полагал, о Бразерхуде вы уже узнали все, что хотели, – усмехнулся Ривз. – Разве не он договорился до опровержений существования Бога в среду вечером на деревенской площади?

Мерриэтт слегка покраснел.

– Ну и что из того? – ответил он. – С таким же успехом вы могли бы сказать, что мне известно, что Давенант – католик. Но наверняка я знаю лишь то, что он изредка по воскресеньям бывает в Пастон-Бридж – полагаю, местному священнику что-нибудь известно о нем, но он вам вряд ли расскажет.

– Со мной однажды произошел удивительный случай, – объявил Кармайкл, – в Албании. Мне пришлось переводить исповедь умирающего на французский – для священника, который не знал языка. Потом священник попросил меня никому не рассказывать о том, что услышал.

– Он просто не знал, что вы за человек, Кармайкл, – предположил Ривз.

– А я, в сущности, и не говорил об этом никому, хотя услышанное было весьма любопытным.

– Не делать умозаключений, – резюмировал Ривз, – невозможно, но полагаться на них – значит допускать ошибку. В повседневной жизни нам приходится рисковать; мы вынуждены садиться в кресло к брадобрею, хотя мы и понимаем, как легко он в процессе бритья может перерезать нам горло. Однако в расследовании рисковать недопустимо, верить на слово никому нельзя. Половина нераскрытых преступлений в мире – следствие нашего нежелания подозревать всех и каждого.

– Но нельзя же совсем не принимать во внимание характер! – напомнил Мерриэтт. – Когда-то я был учителем, и хотя знал, что маленькие сорванцы способны почти на все, некоторые из них оставались вне подозрений благодаря одному только характеру.

– В этом случае опять-таки вы прекрасно знали их, – возразил Гордон.

– Вообще-то нет, – признался Мерриэтт. – Между учителями и учениками идет непрекращающаяся война с взаимными обманами. По-моему, в этом случае полагаешься в основном на безотчетные впечатления.

– Будь я детективом, – гнул свое Ривз, – я подозревал бы даже родных отца с матерью, не говоря уже обо всех прочих. Я рассматривал бы каждую версию, изучал каждую зацепку, намеренно запрещал себе думать и смотрел, куда ведет каждая ниточка.

– И действовали бы неразумно, – возразил Гордон. – В прежние времена, когда ответом в любой задаче всегда оказывалось целое число – если не заблуждаюсь, теперь так не бывает, – находились более мудрые решения. Если становилось ясно, что в ответе получится две трети полицейского, вы сразу понимали, что находитесь на ложном пути, и начинали заново, зная об ошибке в своих действиях.

– Но в жизни, – парировал Ривз, – не каждая задача сводится к простому ответу. И если полицейский, которому поручено расследование, рассуждает так, как вы, он должен пенять лишь на себя, если преступник разделит его натрое раньше, чем следствие будет закончено.

– Но хотя бы принцип cui bono[6] достоин уважения!

– Просто удивительно, – вмешался Кармайкл, – сколько людей повторяют давнюю ошибку насчет значения…

– Cui bono – худшее из зол, – жизнерадостно отозвался Мордент Ривз. – Вспомним только тех двоих мальчишек из Америки, которые убили третьего, только чтобы узнать, каково это.

– А вот это уже патология.

– Если уж на то пошло, какой процент преступлений не относится к патологии?

– Однажды я месяц провел на Святом острове, – сообщил Кармайкл. – Вы не поверите, но одного из местных жителей тошнило всякий раз, стоило ему увидеть собаку! Тошнило в прямом смысле слова.

– Как вы думаете, каково это на самом деле – убить человека? – спросил Мерриэтт. – Я что хочу сказать: как правило, убийцы вроде бы всегда теряют голову, совершив преступление, и чем-нибудь да выдают себя. Но с другой стороны, если все было продумано и спланировано, у человека должно возникнуть ощущение, что все идет по плану, значит, осталось только обезопасить себя, и самое главное – повидать как можно больше людей и вести себя в обществе естественно.

– Это почему же? – спросил Гордон.

– Чтобы обеспечить себе алиби. Им люди зачастую пренебрегают.

– Кстати, – спохватился Кармайкл, – вы не привезли с собой из Лондона газету? Я не прочь узнать вердикт по делу Стейнсби. Я слышал, тот юноша состоит в родстве со Стейнсби из Мартингтона.

– Увы, я уехал из Лондона в три, а к тому времени вышли лишь бюллетени тотализатора. Между прочим, господа, дождь кончился.