Вы здесь

Тысяча белых женщин: дневники Мэй Додд. Тетрадь первая. Этот поезд нас к свободе везет (Джим Фергюс, 2015)

Тетрадь первая

Этот поезд нас к свободе везет

Откровенно говоря, мне столько пришлось натерпеться от так называемых «цивилизованных людей», что теперь перспектива жить среди дикарей вовсе не пугает меня.

(Из дневников Мэй Додд)

[ПРИМЕЧАНИЕ: Эта запись не датирована – она находится на начальной странице первой тетради из дневников Мэй Додд.]

Я начинаю этот дневник ради моих дорогих детей, Гортензии и Уильяма, на случай, если они больше никогда не увидят свою любящую мамочку; надеюсь, в один прекрасный день они узнают правду о моем несправедливом заточении, бегстве из Ада и обо всем, что мне только предстоит испытать…

23 марта 1875 года

Сегодня, в день моего рождения, я получила самый драгоценный из всех подарков – свободу. Пишу я эти каракули в поезде компании «Юнион Пасифик», который вышел с вокзала города Чикаго сегодня утром в шесть часов тридцать пять и направляется на Запад, в земли Небраски. Нам сказали, что ехать мы будем четырнадцать дней со многими остановками, а в Омахе пересядем на другой поезд. Хотя нам не пожелали сообщить конечного пункта назначения, мне удалось подслушать разговоры сопровождающих нас военных (они явно недооценили женский слух): сначала нас доставят на поезде в Форт-Ларами, территория Вайоминг, а потом пересадят в повозки и довезут до Кэмп-Робинсон, в Небраску.

До чего странная штука жизнь! Никогда бы не подумала, что окажусь в поезде, чтобы проделать столь неблизкий путь, и стану смотреть в окно на исчезающий позади город. Я села спиной по ходу движения, чтобы еще раз увидеть напоследок плотное облако черного угольного смога, ежедневно наползающее на побережье озера Мичиган словно гигантский зонтик, и взглянуть на сам город, грязный и суетливый, который вряд ли когда-нибудь навещу снова. Мне так не хватало этого шума и суеты во время безмолвного моего заточения. Теперь же я точно героиня пьесы, вырванная из реального мира, чтобы сыграть ужасную роль, которая еще не написана. Как же я завидую людям, погруженным в спасительную ежедневную суету, откуда нас увозят словно пленниц судьбы, нас, чье будущее покрыто пеленой мрака.

За окнами проносятся хижины, в изобилии окружившие город после пожара семьдесят первого года. Наспех сколоченные деревянные халупы сотрясаются при каждом порыве ветра, как карточные домики, окружая Чикаго шатким деревянным забором, точно желая сдержать стремительно растущий мегаполис. Чумазые полуодетые ребятишки бросают свои игры и безучастно смотрят на нас, словно мы или они – существа из другого мира. Как я тоскую по милым моим детям! Все бы отдала, чтобы взглянуть на них в последний раз. Вот и сейчас я прижимаю ладонь к стеклу, чтобы помахать на прощание малышу, так похожему на моего милого Уильяма – вот только его светлые кудри так грязны, что свисают сальными колечками на чумазое личико. А какие синие у него глазки… Когда поезд поравнялся с ним, мальчуган робко поднял ручку, чтобы ответить на мое приветствие… нет, то было прощание… На моих глазах он становится все меньше и меньше, и вот мы покидаем бедные окраины в лучах восходящего солнца, озарившего убегающий город, – вот он становится все дальше, пока не тает за горизонтом. Я не спускаю с него глаз до последнего, потом наконец собираюсь с силами и теперь пересаживаюсь спиной к беспокойному и темному прошлому, повернувшись лицом к неизведанности и жути, что ожидают меня впереди. И тотчас же у меня сжимается горло при виде необъятного мира, раскинувшегося перед нами, от прерии, огромной и невыразимо одинокой. От представшего перед моими глазами зрелища у меня закружилась голова, стало нечем дышать, точно я свалилась с края мира и лечу вверх ногами в пустом пространстве. А может, так оно и есть… так и есть.

Но да простит меня всемогущий Бог, я больше не пророню ни слова жалобы – я буду постоянно напоминать себе, как это прекрасно – быть свободной, как я молилась об этом дне – и мои молитвы услышаны! Страх перед грядущим не идет ни в какое сравнение с жизнью, погубленной в стенах тюрьмы, ибо то была тюрьма, а никакая не лечебница, и мы были заключенными, а не пациентами. «Лечение», которое мы получали, состояло в заточении за решетку, как зверей в зоопарке – врачи обращались с нами, как будто мы пустое место, а садисты-санитары мучили нас и откровенно издевались.

Я знаю, что такое «психиатрическая лечебница» – это место, где делают из тебя сумасшедшего.

– Зачем я здесь? – возопила я, когда доктор Кайзер наконец соблаговолил осмотреть меня – со дня моего «поступления» прошло добрых две недели.

– Как зачем? Из-за половой невоздержанности! – ответил он таким тоном, точно мой вопрос был верхом наглости.

– Но я влюблена! – запротестовала я и принялась рассказывать ему про Гарри Эймса. – Родители отправили меня сюда, потому что я ушла из дома, чтобы жить невенчанной с человеком, которого они считали недостойным меня. И только поэтому. Когда им не удалось уговорить меня вернуться, они отобрали меня у него и у детей. Доктор, неужели вы не видите: я не безумнее вас?

Услышав это, доктор поднял брови и что-то нацарапал в блокноте, кивнув с мерзким лицемерным видом: «Так. Выходит, вы полагаете, что ваши родные сговорились, чтобы отправить вас сюда». Встал и ушел, и полгода я его не видела.

В начале моего пребывания в «лечебнице» надо мной проводились мучительные «лечебные» процедуры, прописанные добрым доктором. Они состояли из ежедневных «промываний» моей вагины кипятком, видимо, чтобы избавить от анормальных сексуальных влечений. В то же самое время я была вынуждена не вставать с постели – мне запретили знакомиться с прочими пациентами, читать, писать письма и вообще заниматься чем-либо. Ни медсестры, ни прочий персонал со мной не заговаривали, точно меня не существовало. Но и на этом мои унижения не закончились – меня заставляли пользоваться «уткой», хотя физически я была совершенно здорова. Но попробуй я возразить – или слезть с кровати, и это увидел бы кто-то из сестер – остаток дня и целую ночь мне пришлось бы провести привязанной к койке.

Вот в это жуткое время я и вправду сошла с ума. Как будто мало мне было ежедневных пыток – полная изоляция и обездвиженность сами по себе стали невыносимы. Мне не хватало свежего воздуха и движения – я так привыкла к прогулкам у озера Мичиган. С огромным риском ранним утром я слезала с кровати и забиралась на стул в моей палате, пытаясь рассмотреть сквозь крошечное окно, зарешеченное и затемненное, хоть проблеск света, хоть клочок зеленой травы с лужайки. Я много плакала над своей участью, но боролась со слезами, заставляла себя успокоиться. Потому что выяснила, что если доктор узнает о моих рыданиях, то к диагнозу «противоестественная похоть» прибавится «истерия» или «меланхолия»… что непременно означало бы новые пытки.

Позвольте мне рассказать здесь, в первый и последний раз, правду о том, почему меня заточили в лечебницу.

Четыре года назад я полюбила человека по имени Гарри Эймс. Гарри был на шесть лет старше и работал бригадиром на элеваторе моего отца. Мы познакомились в нашем доме, куда Гарри часто приходил к отцу обсудить дела. Гарри – очень привлекательный, хоть и с несколько грубоватыми чертами лица, парень с сильными руками и уверенностью в себе, какая присуща работягам. Анемичные юнцы из хороших семей, с которыми предлагалось общаться за чаем и котильоном девушкам моего круга, не шли с ним ни в какое сравнение. Я совершенно потеряла голову перед его обаянием, одно цеплялось за другое, и… ну да, по меркам иных я действительно оказалась похотливой.

Мне не стыдно признаваться в этом – я была девушкой сильных эмоций и сексуальных желаний. И вовсе не отрицаю этого. Я рано созрела, и стеснительные юноши «нашего» узенького круга робели передо мной.

Гарри оказался другим. Он был мужчиной: меня тянуло к нему, как бабочку к огню. Мы стали тайно видеться; оба прекрасно знали, что мой отец никогда не смирится с нашими отношениями, и Гарри очень пекся о том, чтобы о них никто не узнал – ведь он потерял бы работу. Но и сил устоять друг перед другом, расстаться, мы не нашли.

В первый же раз, когда я легла с Гарри, я забеременела нашей дочерью, Гортензией. Право слово – я почувствовала, как она возникла в моем чреве в момент кульминации нашей любви. Должна сказать, Гарри повел себя как джентльмен и сразу взял ответственность на себя. Он предложил брак, но я наотрез отказалась, потому что, хотя я любила его и сейчас люблю, я женщина самодостаточная, кое-кто бы сказал – нетипичная. Однако отказываться от ребенка я не собиралась, так что без объяснений покинула родительский дом и поселилась с любимым в ветхом домике на берегу Чикаго-ривер, где мы какое-то время просто и скромно жили в любви и согласии.

Разумеется, отец быстро узнал о том, что натворил его бригадир, и уволил его. Но вскорости Гарри нашел место у одного из его конкурентов, а после и я устроилась на работу. Это была фабрика по обработке тушек луговых тетеревов, которые в изобилии водились в прерии – их ловили и продавали в Чикаго. Работа оказалось грязной и тяжелой – девиц моего круга совершенно точно к такому не готовили. В то же самое время я ощущала странное освобождение – я жила в реальном мире и сама в нем обустраивалась.

Я родила Гортензию и почти сразу же забеременела снова – сыном Уильямом, моим сладким Уилли. Попыталась наладить отношения с родителями – я хотела, чтобы они общались с внуками и не судили слишком строго за то, что я искала иной участи. Но мать закатывала истерики всякий раз, когда я пыталась встретиться – вот бы кого поместить в лечебницу вместо меня; отец же отказывался видеться со мной даже тогда, когда я приходила к ним домой. В конце концов я перестала к ним ходить и кое-как узнавала новости от своей старшей замужней сестры, тоже Гортензии.

Ко времени рождения Уилли наши с Гарри отношения стали портиться. Не знаю – может, отец уже тогда подослал людей, потому что он изменился за пару недель, стал точно чужим. Начал пить и пропадать где-то ночами, а когда возвращался, я чувствовала, что он был с другими женщинами. Это разбивало мне сердце – ведь я все еще любила его. Тем не менее я радовалась, что не стала выходить за него замуж.

В одну из таких ночей в наш дом явились пособники отца. Они выбили дверь и ворвались внутрь; с ними была медсестра, которая подхватила детей и увела их, пока мужчины держали меня. Я сопротивлялась со всей силой, на какую была способна – лягалась, кусалась и царапалась, но, конечно, впустую. С той ночи я больше не видела своих детей.

Меня отвезли прямиком в психиатрическую лечебницу, где обрекли на постельный режим ночью и днем, неделю за неделей, месяц за месяцем, не оставляя мне ничего, чтобы занять время, кроме ежедневных пыток и мыслей о моих малютках – я теперь не сомневаюсь, что они живут с моими родителями. Не знаю, что сталось с Гарри, и не могу не думать о нем… (Гарри, Гарри, любовь моей жизни, отец моих детей – неужели отец заплатил тебе золотом, чтобы ты отдал меня его головорезам среди ночи? Неужели ты продал ему собственных детей? А может, он просто велел тебя убить? Должно быть, я никогда не узнаю правду.)

Все мои несчастья – лишь оттого, что я полюбила человека не своего круга. Разбитое сердце, пытки и наказание лишь за то, что я захотела подарить миру вас, мои дети. Черное и беспросветное отчаяние – за то, что я не захотела жить, как все…

О, но в свете того, куда я сейчас еду, я понимаю: раньше мне и невдомек было, что это такое – быть «не как все». Позвольте рассказать о том, что предварило мой отъезд. Пару недель назад в лечебницу, в комнату дневного пребывания для дам пришли мужчина и женщина. Из-за природы своего «заболевания» – «половой невоздержанности», как значилось в сопроводительных документах (ложь и фальсификация – скольких еще заперли по той же причине!) я оказалась среди пациенток, которым строго-настрого запретили сообщение с противоположным полом – должно быть, из опасений, что я стану с ними совокупляться. Господи! С другой же стороны, кое-кому из мужской части персонала мой диагноз показался приглашением в мою палату посреди ночи. Сколько раз я просыпалась от удушья, когда на меня всем телом наваливался один особенно омерзительный санитар по имени Франц – жирный, вонючий немец, рыхлый и потный. Помоги мне, Господи – я молилась, чтобы он умер…

Мужчина и дама оценивающе рассматривали нас, точно скотину на рынке. Выбрав человек шесть или семь, они отвели нас в комнату для персонала. Среди избранных не оказалось пожилых или откровенно и безнадежно спятивших – из тех, кто целыми днями раскачивался туда-сюда, или плакал, или беспрестанно и многословно спорил с демонами у себя в голове. Нет, этих несчастных обошли стороной, отобрав для встречи с визитерами лишь самых «привлекательных» из нас, безумиц.

Итак, когда мы очутились в комнате для персонала, мужчина, – его звали мистер Бентон, – сообщил, что ищет кандидатов для правительственной программы, связанной с индейцами западных равнин. Женщина, представленная как сестра Кроули, должна была осмотреть нас, с нашего разрешения, разумеется. Если по результатам такового обследования и личной беседы нас сочтут пригодными, то это станет основанием для немедленного освобождения из лечебницы. Да! Конечно, предложение меня очень заинтересовало. Однако сохранялось еще одно условие – согласие семьи, на каковое я не смела надеяться.

Тем не менее я дала свое согласие безоговорочно. Право, даже беседа и осмотр казались желанным отвлечением от монотонных часов сидения или лежания на кровати, когда занять себя совершенно нечем, кроме мрачных мыслей о несправедливости заточения и опустошающей сердце разлуке с моими малютками, – то есть полной безнадежности моего положения и кошмарного ожидания очередной безжалостной «лечебной процедуры».

«Есть ли у меня основания предполагать, что я бесплодна?» – таков был первый же вопрос, заданный мне сестрой Кроули до начала осмотра. Должна сказать, он меня обескуражил – но, вознамерившись во что бы то ни стало пройти все испытания, я быстро ответила: «Au contraire!» Сказала я и сообщила сестре, что родила вне брака двух прекрасных детишек, которых так жестоко отняли от материнской груди.

– В самом деле, – добавила я. – Я так плодовита, что стоило моему возлюбленному Гарри Эймсу, эсквайру, взглянуть на меня с любовным томлением во взоре, как детишки высыпались из моего чрева, как зерна из мешка!

(Я должна упомянуть то, о чем не говорят: единственная причина, по какой я не понесла от мерзкого санитара Франца, чудовища, которое приходило ко мне по ночам, заключалась в том, что жалкий кретин до времени разбрызгивал свое мерзкое семя на простыни, кряхтя, постанывая и плача от бессилия.)

Боюсь, что, уверяя сестру Кроули в своей способности к деторождению, я перестаралась – ибо она взглянула на меня с надоевшей уже и такой знакомой настороженностью, с какой люди смотрят на сумасшедших – как реальных, так и мнимых, – точно боясь, что их болезнь заразна.

Но, очевидно, осмотр я прошла, потому что после этого меня расспрашивал сам мистер Бентон – он задал несколько определенно странных вопросов: умею ли я готовить на костре? Люблю ли я бывать на открытом воздухе? Могу ли спать на улице? Каким я представляю дикаря с Западных равнин?

– Дикаря? – переспросила я. – Никогда не видела дикарей, сэр, и мне трудно судить о них так или эдак.

Наконец мистер Бентон перешел к делу. «Согласны ли вы служить своему правительству со всей душой и рвением»? – спросил он.

– О, конечно! – ответила я.

– Как вы отнесетесь к браку с дикарем, чтобы родить ему ребенка?

– Ой, – не смогла я сдержать возгласа полного замешательства. – Но зачем? – спросила я, скорее обескураженная, нежели задетая. – С какой целью?

– С целью установления мира на Великих равнинах, – ответил мистер Бентон. – Чтобы отважные поселенцы могли не опасаться нападений кровожадных варваров.

– Понятно, – ответила я, хотя, конечно, мне ничего не было понятно.

– Как часть нашего договора, – добавил мистер Бентон, – наш президент продемонстрирует свою вечную благодарность вам путем гарантии немедленного освобождения из этого заведения.

– Правда? Меня выпустят отсюда? – спросила я, с трудом сдерживая дрожь в голосе.

– Стопроцентная гарантия, – ответил мистер Бентон, – при условии, что ваш законный опекун, если таковой есть, согласится заполнить бумаги и даст свое письменное согласие.

В голове у меня уже начал зреть план преодоления этого последнего препятствия на пути к свободе, и снова я ответила без всякого промедления. И присела в глубоком реверансе – колени мои тряслись от долгих месяцев вынужденной недвижности, да и просто волнительной мысли о том, что скоро я смогу быть свободна! – «Для меня это большая честь, сэр, – выполнить гражданский долг, – сказала я, – предложить свои скромные услуги Президенту Соединенных Штатов». – На самом деле, я бы согласилась спуститься в преисподнюю, чтобы выбраться из сумасшедшего дома… И, по-видимому… именно на это я и согласилась.

Что касается обретения согласия родных, позвольте прежде упомянуть, что, хотя меня можно было обвинить в безумии и промискуитете, никто не посмел бы сказать, что я глупа.

Получение согласия родственников на участие пациенток в программе НДИ («невесты для индейцев», расшифровал мистер Бентон) было отдано на откуп главному врачу лечебницы, человеку, который лично поставил мне отвратительный «диагноз» – доктору Сидни Кайзеру; он должен был пригласить их в лечебницу, известить обо всем и получить письменное согласие, после которого пациентки могут быть свободны и принять участие в программе, если они того пожелают. За полтора года, проведенные мной в заточении, добрый доктор, как я уже упоминала, посетил меня всего дважды. Однако, несмотря на тщетность моих попыток поговорить с ним, я познакомилась с его ассистенткой, Мартой Этвуд, славной женщиной, которая пожалела меня и с которой мы подружились. Да-да, Марта стала моим единственным другом и человеком, которому я могла доверять в этом проклятом месте. Если бы не она, не ее скромные проявления заботы и доброты, не знаю, как бы я выжила здесь.

С первых же минут нашего знакомства Марта поняла, что я не безумнее, чем она, и что моя семья обошлась со мной несправедливо, как и со многими другими здешними пациентками. Когда передо мной забрезжила возможность «бежать», она согласилась помочь мне осуществить дерзкий план. Сначала она «позаимствовала» из кабинета доктора Кайзера письма моего отца и сделала копию бланка его личной корреспонденции. Вдвоем с ней мы подделали письмо, в котором он просил извинения, что не сможет лично присутствовать на собрании родственников, поскольку едет по делам. Усомниться в этом у доктора не было причин – ведь он знал, что мой отец – президент Чикагской и Северо-Западной железных дорог, для которых он разработал и построил целое зернохранилище – самое крупное и современное в городе, как он беспрестанно напоминал нам. Его работа предполагала разъезды, так что ребенком я почти не видела его. В письме доктору Кайзеру мы с Мартой, или, лучше сказать, «отец», сообщали доктору, что с нашей семьей недавно связались сотрудники программы НДИ, и агент Бентон лично гарантировал ему мою безопасность во время пребывания на населенной индейцами территории. Поскольку Марту допустили до всей процедуры, я уже знала, что соответствую основным требованиям и считаюсь идеальной кандидатурой. (Не то чтобы я могла этим похвастаться: ведь требовалось всего-навсего быть детородного возраста и не совсем безумной, чтобы на что-то да сгодиться в хозяйстве. Полагаю, не ошибусь, если скажу, что правительству стало куда важнее найти требуемое количество женщин, нежели и вправду содействовать счастливым союзам бледнолицых и туземцев – и мой отец, будучи прагматичным дельцом, одобрил бы такой подход.)

Так вот, в нашем письме мой отец благословил мое участие в, как мы написали, «волнительном и благородном начинании – ассимиляции язычников». Насколько я знала, отец рассматривал индейцев главным образом как препятствие для роста сельского хозяйства в Америке – ему претила мысль, что плодородные равнины пустуют, а ведь удел доброго христианина – обрабатывать землю и наполнять зерном его элеваторы. Сказать по правде, отец ненавидит краснокожих лишь потому, что дельцы из них никакие – недостаток, который отцу виделся наихудшим из всех человеческих изъянов. На бесконечных званых ужинах в родительском доме он любил провозглашать тост за здоровье Великого вождя Черного Ястреба, благодаря которому он и его друзья так разбогатели. Этот вождь однажды сказал: земля не продается. Продать можно лишь то, что унесешь с собой. Странный и забавный народец эти краснокожие, думал мой расчетливый отец.

К тому же вынуждена признать, что в глубине души отец бы обрадовался подобной возможности избавиться от меня и заодно от позора, на который обрекли семью я, мое поведение и «диагноз». Ведь, сказать по правде, отец – жуткий сноб. Должно быть, в кругу его друзей и приятелей-дельцов иметь сумасшедшую, а еще того хуже – распутную дочь, было чем-то невыносимо постыдным.

Так что отец, в своей напыщенной, но отстраненной манере – в таком же тоне он мог бы дать разрешение на то, чтобы меня отправляли в институт благородных девиц (возможно, просто потому, что во мне течет его кровь, я способна со столь дьявольской легкостью подделывать его стиль и почерк) – выражал убежденность, что «бодрящий воздух Западных равнин, простая, здоровая жизнь на лоне прекрасной природы и захватывающий культурный обмен помогут поправить пошатнувшееся душевное здоровье моей непутевой дочери». Не правда ли, поразительно – у отца просят – и получают! – разрешение на то, чтобы его дочь совокуплялась с дикарями.

К письму отца прилагались подписанные разрешения на то, чтобы меня выписали из лечебницы. Все это Марта упаковала в аккуратный, совершенно убедительный пакет, доставленный доктору Кайзеру посыльным.

Конечно, как только ее роль во всем этом раскрылась бы, Марту ожидало бы немедленное увольнение – а может, и уголовное преследование. И так вышло, что моя верная и бесстрашная подруга (сказать по правде, не особенно привлекательная внешне), которую вряд ли ожидала иная участь, чем одиночество старой девы, сама записалась в участницы программы. И едет вместе со мной в этом самом поезде… так что я не одна мчусь навстречу самому большому приключению в своей жизни.

24 марта 1885 года

Если я скажу, что сердце мое не трепетало перед участью, что ждала нас, – я слукавлю. Мистер Бентон предупредил нас, что по контракту мы обязаны родить индейскому супругу хотя бы одного ребенка, после чего прожить с ним два года, а потом поступать, как нам – точнее будет сказать, как властям заблагорассудится. Но я не преминула задуматься о том, что наши индейские мужья могут иметь на этот счет иное мнение. Тем не менее, даже это казалось невысокой ценой за побег из Ада, которым была лечебница, – вполне могло статься, что меня собирались продержать там до конца жизни. Но теперь, когда мы отправились в путешествие, где наше будущее столь туманно и ничего нельзя знать наперед, вполне естественно, что нам стало страшно. Была какая-то ирония в том, что я пустилась в самое безумное путешествие в моей жизни, чтобы избегнуть участи безумцев.

Но, честно говоря, мне кажется, что бедная и наивная Марта очень ждет конца путешествия; обрадованная перспективой замужества, она прямо-таки расцвела! Представьте – она только что полушепотом попросила у меня совета о телесной стороне любви! (Кажется, из-за причины моего заточения все – даже лучшая подруга – считают, что я знаю об этой самой телесной стороне любви все.)

– Какого совета, милая? – спросила я.

Тогда Марта совершенно устыдившись, подалась вперед и едва слышно произнесла: «ну… как… эм… сделать мужчину счастливым… то есть, ну, удовлетворить его плотские потребности?»

Я посмеялась – такой милой мне показалась ее невинность. Марта надеется удовлетворить своего дикаря! «Ну, во-первых, предположим, что физические потребности аборигенов схожи с потребностями мужчин нашей благородной расы. А ведь у нас нет оснований сомневаться в этом, так? А если дикари и белые мужчины схожи в велениях сердца и плотских желаниях, то из своего ограниченного опыта, я могу сказать: лучший способ осчастливить мужчину – если тебе нужно именно это, – изо всех сил ублажать его, готовить ему пищу, совокупляться с ним, когда бы и где он этого ни пожелал, только никогда сама не домогайся его, не выражай готовности и любовной тоски; все это пугает мужчин – которые в большинстве своем мальчишки, которые лишь притворяются взрослыми. И, вот что, пожалуй, важнее всего: насколько мужчины боятся женщин, которые не скрывают своих желаний, настолько же они не любят, когда женщина не боится высказаться – как угодно и о чем угодно. Я узнала это от мистера Гарри Эймса. Так что я бы посоветовала тебе сразу и недвусмысленно соглашаться со всем, что скажет твой новый муж, – а, да, и напоследок – сделай так, чтобы он думал, что очень щедро одарен, э-э, природой, даже если – особенно, если это не так».

– А как я узнаю, щедро ли он… одарен? – спросила моя бедная невинная Марта.

– Милая, – ответила я. – Ну, ты же заметишь разницу между, скажем, закусочной колбаской и сарделькой? Корнишоном и огурцом? Карандашом и сосной?

Лицо Марты сделалось пурпурным, она зажала ладошкой рот и захихикала. И я тоже засмеялась вместе с ней. Мне подумалось: как же давно я не смеялась по-настоящему. И как же это хорошо – смеяться.

27 марта 1875 года

Дорогая сестрица Гортензия!

Читая это, ты наверняка уже знаешь о моем внезапном отъезде из Чикаго. Единственное, о чем я сожалею – о том, что не присутствовала при моменте, когда семье сообщили обстоятельства моего «побега» из «тюрьмы», куда вы сговорились заточить меня. Мне в особенности хотелось взглянуть на то, как отец воспринял известие, что я скоро стану невестой – да-да, я выйду замуж и, сами понимаете, стану совокупляться с настоящим дикарем с Западных равнин, индейцем-шайенном! Ха-ха. К вопросу о «моральном извращении». Я так и слышу, как отец бушует: «Да она и вправду спятила!» Все бы отдала ради того, чтобы взглянуть, какое у него при этом будет лицо!

Правда ведь – неужели ты не догадывалась, что твоя несчастная беспутная младшая сестренка в один прекрасный день отчебучит что-то этакое, из ряда вон? Представь, если сможешь, как я еду в грохочущем вагоне в неизвестность Западных равнин. Сможешь ли ты попытаться представить жизнь, столь разительно отличающуюся от твоей? Сытой и удобной (хотя, по мне, смертельно унылой) жизни чикагской буржуазной семьи, замужем за бесцветным банкирчиком Уолтером Вудсом и выводком таких же бесцветных отпрысков – сколько их у тебя, я уже сбилась со счета, пять, шесть маленьких чудовищ, безликих и бесформенных, как квашня?

Но прости меня, сестрица, за то, что я нападаю. Просто теперь я наконец могу свободно, не опасаясь цензуры или наказания, выразить свой гнев и возмущение в адрес моей семьи, которая так со мной обошлась; могу говорить все, что думаю, не беспокоясь о том, что мои слова сочтут очередным доказательством моего безумия, без неумолимого страха того, что моих детей отлучат от меня навечно – все это в прошлом, и мне нечего терять. Наконец-то я свободна – телом, душой и духом… По меньшей мере свободна настолько, насколько может быть свободна та, что заплатила за это своим чревом.

Но довольно об этом… пока. Теперь я должна рассказать тебе о моих приключениях, о долгой дороге и удивительной стране, которую я увидела. Рассказать о том, как она поразительна, как пустынна и одинока… Ты, едва выезжавшая за пределы Чикаго, попросту не сможешь представить себе всего этого. Город трещит по швам, он вырастает из пепла опустошительного пожарища, наползая и наползая на прерии – так стоит ли удивляться, что дикари бунтуют против того, что город движется все дальше и дальше на запад? Ты не сможешь представить себе толп, человеческого скопления, всеобщей суеты там, где еще в нашем детстве были дикие прерии. Поезд проезжал мимо новых складов недалеко от того места, где я жила с Гарри. (Ты, помнится, так и не навестила нас, Гортензия? …Почему это меня не удивляет?) В этих местах трубы выпускали дым всех цветов радуги: голубой, оранжевый, красный – в воздухе струи дыма смешивались, точно краски на палитре. Это даже красиво – картины кисти безумного бога. Мимо боен, где вопли ужаса бесправной скотины прорывались даже сквозь жестяной грохот поезда, а нездоровый запах заполнил вагоны, точно едкая жидкость. Наконец поезд вынырнул из густого облака смога, точно выбрался из плотного тумана на свежевспаханные поля, вывороченную черную землю и любезные сердцу моего отца ростки пшеницы, только-только выбивающиеся из-под земли.

Должна рассказать тебе, что, несмотря на уверения отца в обратном, истинная красота прерий – не в симметрии вспаханных полей; она возникает там, где заканчивается обработанная земля, настоящая дикая прерия, полная живой травы, – точно живое и дышащее существо, она колышется до самого горизонта. И сегодня я видела луговых тетеревов – их были сотни и тысячи, целые стаи; они разлетались во все стороны, вспугнутые грохотом поезда. Поразительно было смотреть на этих птиц после того года, что я проработала на убогой фабрике, где мы готовили тушки к продаже, – я думала, что больше никогда не смогу есть птицу, до конца дней своих. Знаю, что ни ты, ни другие никогда не поняли бы моего решения заняться столь скудно оплачиваемым трудом, как и жить вне брака с тем, кто настолько ниже меня по положению в обществе – как знаю и то, что вы всегда говорили об этом, как о доказательстве моего безумия. Но неужели ты не видишь, Гортензия, – меня толкнуло в большой мир именно наше детство в закрытом панцире под крышей родительского дома. Я бы задохнулась и умерла от скуки, останься я дольше в этом темном и мрачном доме, и, хотя работа на фабрике оказалась и впрямь отвратительной, я ни капли не жалею о том, что ею занималась. Я многому научилась у мужчин и женщин, которые так же, как и я, занимались тяжелой работой. Я узнала, как живет остальной мир – те, кому повезло меньше, чем нам с тобой, а таких, как ты понимаешь, большинство. Этого, дорогая сестричка, ты никогда не поймешь и потому всегда будешь куда беднее душою.

Не подумай, я вовсе не советую тебе идти на фабрику! Господи, никогда не забуду этой вони – по сей день, когда я подношу руки к лицу, мне чудится запах птичьей крови, перьев и кишок… никогда, никогда я не смогу есть птичьего мяса! Но, должна сказать, я снова смогла смотреть на птиц, увидев стаи диких тетеревов, вспархивающих из-под колес, точно искорки! Как красивы их крылья на фоне заходящего солнца; как их красота помогла мне пережить утомительный путь! Я обернулась к Марте, моей подруге, и хотела показать ей все это, но она уже крепко уснула, притулившись головой к окну.

И тут произошла презабавная встреча: когда я смотрела на разлетавшихся из-под колес поезда тетеревов, высокая, угловатая и очень бледная женщина с коротко остриженными волосами под английским твидовым кепи быстро прошла по проходу в наш вагон, наклоняясь, чтобы посмотреть в каждое окно на птиц, а потом присела на соседнее сиденье. На ней – мужской костюм с широкими брюками из плотной шотландки, из-за чего, в сочетании со стрижкой и кепи, ее легко было принять за представителя противоположного пола. Наряд ее включал жилетку, чулки и тяжелые башмаки, а в руках она держала альбом для зарисовок.

– Прошу прощения, можно? – извинялась она перед каждым, кто сидел на сиденье, над которым она наклонялась, чтобы лучше увидеть то, что за окном. У нее был сильный британский акцент. «Прошу вас, извините!» – брови ее взлетали с выражением восторженного удивления. «Невероятно! Великолепно! Грандиозно!»

Когда англичанка добралась до незанятого места рядом со мной, тетерева стали на крыло и исчезли за горизонтом; и она плюхнулась на сиденье, сплошь худые длинные конечности. «Это тетерев, – сказала она. – Крупная птица. По-латыни Tympanucus cupido из семейства куропаток, в просторечии – луговой тетерев. И конечно – в Новой Англии я много изучала тетерок, их восточных товарок. Название происходит от латинского tympananon – тимпан и echein – носить барабан, что отсылает к кожистым отросткам по бокам пищевода, которые раздуваются у самцов в брачный период, и звукам, которые издают возбужденные самцы. Вторая часть имени – сын Венеры, мальчик-лучник с завязанными глазами – не относится к эротической составляющей, но отсылает к длинным вертикальным перьям, которые у самцов в брачный период образуют круглые крылышки, схожие с крыльями купидона».

Тут женщина обернулась, и, точно бы увидела меня впервые, посмотрела на меня с выражением восторженного удивления на молочно-бледном лице – поднятые брови и счастливая улыбка, словно бы мир был не просто прекрасен, а идеален. Она мне сразу понравилась. «О, простите мою болтовню. Хелен Элизабет Флайт к вашим услугам, – сказала она, с ошарашивающей прямотой протягивая руку. – Может быть, вы знакомы с моими работами? Моя книга «Птицы Великобритании» вот-вот выйдет в третий раз – текст напишет дорогой мой компаньон и соавтор, госпожа Энн Холл из Сандерленда. Жаль, госпожа Холл оказалась слишком нездорова, чтобы сопровождать меня в Америку, куда я решилась отправиться зарисовать и собрать коллекцию птиц для нашего следующего сочинения, «Птицы Америки» – не путать с одноименными трудами господина Одюбона. Я всегда считала его интересным художником, но слишком уж … прихотливым. Смотрю на его работы и думаю: что-то он их… приукрашает, что ли. Совсем, совсем не заботясь о биологической достоверности! А вы как думаете?»

Я поняла, что вопрос вовсе не был риторическим, и уже размышляла, как бы ответить, когда мисс Флайт прервала меня:

– Позвольте узнать ваше имя? – по-прежнему вскинув брови в выражении изумления, точно узнать мое имя представлялось ей не просто срочным, но необычайно интересным делом.

– Мэй Додд, – ответила я.

– А, Мэй Додд! Весьма, – ответила она. – Вы очень хорошенькая девушка, скажу я вам. – У вас светлая кожа, и я взяла на себя смелость предположить британские корни.

– Шотландские, если быть точной, – поправила я, – но вообще-то я чистая американка. Родилась и выросла в Чикаго, – не без сожаления добавила я.

– Неужели такая славная девушка и в самом деле согласилась жить с дикарями? – спросила мисс Флайт.

– Пришлось, – ответила я. – Ведь и вы сами…

– Боюсь, у меня не оставалось выхода – я осталась совершенно без средств, – пояснила мисс Флайт с выражением плохо скрываемого отвращения к вопросу. – Патроны отказались ссудить больше денег на мое пребывание в Америке, так что авантюра представилась мне отличным способом изучить жизнь пернатых в естественной среде, не пускаясь в расходы. Ведь страшно захватывающая авантюра, согласитесь?

– Не то слово, – рассмеялась я. – Еще какая захватывающая.

– Хотя должна открыть вам маленькую тайну. – Она подалась ко мне, понизив голос, чтобы нас не услышали. – Сама я не могу иметь детей. Я совершенно бесплодна! В детстве переболела. – Брови ее взмыли вверх от восторга. – Так что мне пришлось соврать медсестре, чтобы меня записали!.. Простите меня, мисс Додд, – тон мисс Флайт снова сделался совершенно будничным. – Я тут на скорую руку делаю зарисовки живности, какую вижу в окно, вот и тетеревов, пока помню. Надеюсь, когда будет следующая станция, мне удастся выйти из вагона и подстрелить парочку из дробовика. Его мне сделали по спецзаказу господа Фезерстоун, Элдер и Стори из Ньюкасла-на-Тайне. Вы интересуетесь охотничьим оружием? Если да, я вам его покажу. Мои патроны заказали оружие мне в подарок – это было еще до того, как они столкнулись с финансовыми трудностями, из-за которых я застряла на этом огромном континенте без гроша в кармане. Моя гордость, если хотите. О, простите! Как хорошо, что я вас встретила. Здорово, что вы едете вместе со мной. Мы еще наговоримся, да ведь? У меня странное чувство, что мы отлично подружимся. У вас такие необыкновенные глаза, знаете, цвета оперения синего дрозда. Я буду на них смотреть, смешивая краски на палитре, чтобы добиться нужного тона, – вы ведь не возражаете, надеюсь? И мне страшно интересно, что же вы думаете о работах месье Одюбона!» С этими словами сумасбродная британка встала и ушла.

Раз уж мы об этом заговорили – и поскольку с Мартой невыносимо скучно, – расскажу тебе, сестрица, о прочих пассажирках нашего поезда, ведь это единственное, что отвлекает меня в долгой поездке от железного лязга вагона, прямой, пустынной, прекрасной дороги и пейзажа, который при всем желании не назовешь живописным. У меня совсем не было времени, чтобы лично познакомиться со всеми женщинами, но общая цель и участь породила атмосферу некой непринужденной откровенности – мы делились личным опытом, отбросив тягостный политес и минуя застенчивость. Эти женщины – почти совсем девочки на самом деле, – почти все выросли в Чикаго и его окрестностях, или в прочих уголках Среднего Запада, – и всем пришлось нахлебаться в этой жизни. Кто-то бежал от бедности или от несчастливой любви, кто-то – как и я – «пребывал в неподходящих условиях». Ха! Хотя из той же лечебницы, что и я, ехала всего одна девушка, в городе были и другие. С диагнозами куда более причудливыми, чем мой. Хотя лично я думаю, что в подобных заведениях это даже утешение – видеть и указывать, что кто-то безумнее тебя. Вот с нами ехала некая Ада Вейр. Она одевалась исключительно в черное, носила вдовью вуалетку, а под глазами у нее были темные скорбные круги. Ни разу я не видела, чтобы она улыбалась и вообще, чтобы лицо ее принимало хотя бы какое-то выражение. За что ее быстро окрестили «Черная Ада».

Ты, верно, помнишь Марту, – вы виделись в тот единственный раз, когда ты приходила навестить меня в лечебнице. Она очень славная, моложе меня на пару лет, хотя выглядит еще моложе – и совершенная серая мышка. Я вечно буду ей благодарна – ведь это она во многом помогла мне обрести свободу.

Как я уже упоминала, из нашей лечебницы в поезд попала только одна пациентка – прочие отклонили предложение мистера Бентона. Тогда меня поразило, что они смогли предпочесть ужасное заточение свободе только потому, что побрезговали ложиться с дикарями. Может, в дальнейшем я стану сожалеть об этих мыслях, но разве что-то может сравниться с черным адом психушки до конца твоих дней?

Зовут девочку Сара Джонстон. Она хорошенькая и очень робкая, наверное, только-только созрела. Бедняжка лишена дара речи – я вовсе не имею в виду, что причиной тому ее застенчивый характер. Она либо физически не может говорить, либо что-то мешает ей проронить хотя бы слово. В лечебнице мы с ней в силу обстоятельств почти не общались, но теперь у меня есть подозрение, что все изменится, потому что она как-то по-особенному привязана к нам с Мартой. Она сидит на сиденье лицом к нам и часто берет меня за руку и крепко держит ее, а на щеках – слезы. Мне ничего не известно ни о ее прошлом, ни о том, почему она попала в психушку. Семьи у нее нет, и, по словам Марты, она поселилась в заведении намного раньше, чем туда попала я – с самого раннего детства. Ничего не известно и о том, кто платил за ее проживание в лечебнице – это проклятое место, да будет вам известно, отнюдь не богадельня. Марта намекнула мне, что доктор Кайзер сам подписал бедняжку на участие в программе, чтобы, по-видимому, избавиться от нее – любой отец бы решил, что это отличный способ сократить расходы. Более того – разумеется, о таком невозможно разговаривать, когда несчастное дитя сидит рядом, не спуская с тебя глаз, но Марта предположила, что девочка является родственницей доброго доктора – может, как мы посчитали, его дочь от связи с какой-нибудь пациенткой? Хотя кем надо быть, чтобы отдать собственного ребенка на поругание дикарю… В чем бы ни была тайна девочки, лично мне очень не нравилось, что она тоже участвует в программе. Такая хрупкая и всего на свете боится, и настолько не подготовлена к тяжкой участи, которая неминуемо ожидает нас. В самом деле, как можно подготовиться к выходу в мир, если ты вырос за кирпичными стенами и зарешеченными окнами? Я убеждена, что она, как и Марта, совсем не имеет интимного опыта – разумеется, если к ней не являлся ночами отвратительный ублюдок-санитар Франц… чего бы мне очень не хотелось для ее же блага. В любом случае, я решила присматривать за девчушкой и защищать ее от опасностей большого мира, если это окажется в моих силах. Как ни странно, ее юность и беспомощность придают мне сил и смелости.

А вот и сестрички Келли из ирландского квартала Чикаго, Маргарет и Сьюзен – идут вразвалочку по проходу, рыжие, веснушчатые близняшки; сообщники и подельники, причем последнее – больше, чем просто фигура речи. Они все-все замечают, эта парочка, ничто не может укрыться от взгляда двух пар проницательных зеленых глаз; мне даже захотелось прижать к груди сумочку, чтобы с ней ничего не случилось.

Одна из них – я так и не научилась их отличать, – присела рядом.

– У тебя не найдется табачку, Мэй? – спросила она заговорщицким тоном, словно мы были закадычными друзьями, хотя я едва знала ее. – Я бы самокру-утку сделала.

– Извините, я не курю, – ответила я.

– Да что ж эт’ – в тюряге было легче найти табаку, чем в этом чертовом паровозе! – сказала она. – Правда, Мегги?

– Именно так, Сьюзи! – отвечает Мегги.

– Можно я спрошу, почему вас посадили? – спросила я, показав им тетрадку. – Пишу письмо сестре.

– Да коне-ечно, – отвечает Мегги. – Проституция и кража в крупных размерах – десятилетний срок в тюрьме штата Иллинойс.

Она произносит это с гордостью, точно этим действительно стоит хвастаться – я записываю, а она наклоняется и читает, верно ли я записала.

– Да-да, не забудьте, «в особо крупных размерах!» – Она тычет пальцем в мою тетрадку.

– Правильно, Мегги, – говорит Сьюзен, удовлетворенно кивая. – И нас бы нипочем не поймали, если бы тот джентльмен, который нашел нас в Линкольн-парке, не был окружным судьей. Старый развратник хотел поразвлечься, подумайте! «Двойняшки! – сказал он. – Две булочки для моей сосиски!» – вот что он хотел сделать, вот! Ну, мы отоварили его двумя половинками кирпича по башке. В два счета отыскали у него в кармане часы и кошелек – в наивности своей думая, что мы вот щас и поживимся та-акими деньжи-щами. Наверное, неделю взятки собирал, Иу-уда. Су-удья, ишь.

– Коне-ечно, Сьюзи, он бы не рыпался, – поддакивает Мегги, – если бы не чертовы бабки. Этот су-удила, как очухался, пошел к своему приятелю, комиссару полиции, и началась охо-ота, какой в Чикаго еще не было: найти и отдать под суд зло-остных преступниц сестер Келли.

– Святая правда, Мегги, – говорит Сьюзен, качая головой. – Да вы, мисси, небось читали в газетах. – Мы тогда прославились, я и Мегги. Суд был коротким – старый жулик народный защитник дрых всю дорогу, а нас приговорили к десяти годам тюрьмы. Да, только потому, что мы защищали свою честь от старого развратного су-дилы с целым кошельком денег от взяток – верите ли, мисси?

– А ваши родители? – спросила я. – Где они?

– О, кто их знает, милая, – говорит Маргарет. – Нас подкинули. Знаете, как вот приносят младенцев на порог церкви. Так ведь, Сьюзи? Выросли в ирландском приюте для девочек, но там ничего хорошего не было. Да-да, мы живем своим умом с тех пор, как сбежали оттуда, а сбежали мы, когда нам было по десять лет!

И Маргарет выпрямляется и начинает рассматривать прочих пассажирок с выражением хищного интереса. Ее взгляд останавливается на женщине, которая сидела напротив меня через проход – звали ее Дейзи Лавлейс. Мы едва перекинулись с ней словом, но я знала, что она уроженка Южных штатов, судя по виду – из обедневших дворян. На коленях у нее спал старый, когда-то белый, а теперь грязный французский пудель. Вокруг крестца и морды, а также слезящихся, воспаленных глаз на его шкуре виднелись красные пятна.

– А у вас табачку не найде-ется, мисси? – спрашивает Маргарет.

– Бою-усь, что нет, – протяжно и не особенно дружелюбно ответила та.

– Ка-акой песик, – говорит Маргарет, скользнув на сиденье возле южанки. – Как его зовут, не скажете? – тон ее был слишком многозначительным, чтобы поверить, что она действительно хочет знать, как зовут собаку.

Не обращая внимания на рыжуху, южанка опускает собаку на пол:

– Ты можешь теперь сделать пи-пи, Ферн-Луиза, – сюсюкает она с тягучим, как патока, выговором, даваай, крошка, сделай пи-пи, маамочка разрешает. – И несчастное существо с трудом чапает по проходу, обнюхивая воздух и сопя, и наконец присаживается помочиться у пустого сиденья.

– Ферн-Луиза, значит? – говорит Мегги. – Правда, отличное имя, Сьюзи?

– Оччень, – вторит Сьюзи. – Очччень милая собачка.

По-прежнему не обращая на них внимания, женщина достает из сумочки серебряную фляжку и делает глоток. Что очень и очень интригует сестричек.

– Это у вас там виски, мисси? – спрашивает Маргарет.

– Нет, не виски, – холодно отвечает южанка. – Это мне врач прописал, от не-ервов, и, нет, я не намерена ни с кем делиться.

Сестрички явно не на ту напали, скажу я вам!

А вот и моя товарка Гретхен Фатгауэр – протискивается по проходу, размахивая руками и распевая какую-то швейцарскую народную песенку. Гретхен вечно нас подбадривает – добродушная и неутомимая великанша, шумная, пышущая здоровьем, розовощекая девчонка, кажется, в одиночку смогла бы родить столько младенцев, сколько понадобится этим несчастным шайеннам.

Мы уже все знаем ее историю: родители, швейцарские эмигранты, поселились на возвышенности к западу от Чикаго, когда Гретхен была малышкой, и стали выращивать пшеницу. Но после череды суровых зим, погубивших урожай, семья оказалась на грани голода, и повзрослевшая к тому времени Гретхен ушла в город, чтобы зарабатывать самой. Нашла работу прислугой в доме Сайруса Маккормака – да-да, того самого Маккормака, изобретателя механической жатки и закадычного приятеля нашего с тобой отца… Как странно, ты не находишь, Гортензия: мы столько раз бывали у Маккормаков в юности, как раз когда Гретхен там работала; но кому из нас пришло бы в голову обращать внимание на здоровенную горничную-швейцарку?

Гретхен самой ужасно хотелось семью – и в один прекрасный день она поместила объявление в «Трибьюн» в рубрике «Невесты по выписке», и пару месяцев спустя на ее объявление откликнулся поселенец с Оклахомской территории. Суженый собирался встретить ее на вокзале в Сент-Луисе и отвезти в новый дом. Гретхен уведомила об этом Маккормиков, уволилась и две недели спустя села на поезд до Сент-Луиса. Но увы – хотя у нее было золотое сердце, Гретхен была жутко некрасивой… В самом деле, я вынуждена признать, что это даже мягко сказано; наименее милосердные из нас прозвали ее «мисс картофельное рыло», да и те, что подобрее, не стали бы отрицать схожесть ее лица с упомянутым корнеплодом.

Так вот, суженому Гретхен довольно было одного взгляда на невесту – и, пролепетав что-то про багаж, он исчез, и больше она не видела этого несчастного глупца. Теперь-то она рассказывала про это с большой иронией, но в ту минуту она была вне себя от отчаяния. Она оставила все – и теперь оказалась брошенной в незнакомом городе, с чемоданом, небогатыми пожитками и скудными сбережениями, сделанными за время работы горничной. Вернуться в Чикаго и снова попроситься к Маккормикам казалось ей невыносимым унижением. Тем паче невыносимой была для нее мысль о том, что придется ехать к родным и объяснять, что ее отверг потенциальный жених. Нет, Гретхен твердо решила: мытьем или катаньем, а муж и дети у нее будут. Она присела на скамеечку и расплакалась над своей участью. В тот самый момент к ней подошел некий господин и вручил ей листок бумаги, в котором значилось нижеследующее:

Если вы – молодая и здоровая женщина детородного возраста, желающая выйти замуж, посетить экзотические края, если вам не чужд дух авантюризма – не теряйте времени: вас ждут по указанному адресу в 9:00, утром в четверг февраля двенадцатого дня 1875 года от Рождества Христова.

Гретхен смеется, рассказывая об этом – гортанным своим смехом, и с сильным акцентом добавляет: «Йа подумала, что этот джент-лмен – посланник По-га. Правда! Ну, я пришла туда и мне ска-сали: пойду ли я замуж за шайенна, чтобы ротить ему детей? Я сказала: «Ну, надеюсь, индейцы не такие раз-порчивые, как фермеры? Если нет, то пач-чему нет? Я рожу своему мужу поль-ших и сильных дет-тей. Та-та, я выкормлю цел-лые ясли!» – И Гретхен хохочет, хлопая себя по массивной груди.

Отчего мы не выдерживаем и смеемся вместе с ней.

Стальное презрение южанки оказалось не по зубам сестричкам, и они отправились попытать счастья в соседний вагон. При взгляде на них я подумала о паре лисиц, рыскающих по лесной поляне, чем бы поживиться.

Прямо сейчас, когда я пишу, ко мне пришла моя новая подруга Фими и устроилась на соседнем сиденье. Полностью ее зовут Юфимия Вашингтон – цветная девушка, изящная как статуэтка, которая попала в Чикаго через Канаду. Лет ей сколько мне, а внешность у нее необычная, яркая – почти сто восемьдесят сантиметров росту, гладкая кожа цвета полированного черного дерева, прекрасной формы нос с четко очерченными ноздрями, полные негритянские губы. Уверена, милая моя сестричка, что наше семейство будет оскандалено – узнав, что я теперь якшаюсь с неграми. Впрочем, в этом поезде, как и в моем сердце, царит полное равноправие.

– Я тут сестре пишу, – говорю я. – Пишу о том, что приключилось в жизни с некоторыми девушками из поезда. Скажи пару слов, Фими, как ты попала сюда, чтобы я могла дать ей полный отчет?

Тут она усмехнулась гортанным, теплым смехом, раздавшимся словно из глубины ее сердца.

– Ты первая, кто спросил об этом, Мэй, – сказала она. – А чего твоей сестре за дело до негритянки? Даже некоторым в поезде не особо приятно видеть меня.

Фими очень приятно слушать – у нее самый мелодичный голос из всех, что я знала: глубокий, звучный, а говорила она напевно, точно читала стихи или пела.

Мне пришло в голову, дорогая сестричка, что тебе и правда не захотелось бы слушать негритянку. Конечно, Фими я этого не сказала.

– Как ты попала в Канаду, Фими?

Она снова хмыкнула:

– Что, Мэй – не очень-то я тяну на канадку, да?

– Ты похожа на африканку, – прямо сказала я. – На африканскую принцессу.

– Да, моя мать происходила из племени ашанти, – уточнила Фими. – Лучшие воины в Африке, – добавила она. – Однажды, будучи совсем маленькой, она с матерью и другими женщинами племени отправилась собирать хворост. Мать отстала от своих и присела отдохнуть. Прислонилась к дереву да и уснула. А когда проснулась, вокруг нее стояли люди из другого племени, чьего языка она не понимала. И она очень испугалась.

Они забрали ее с собой и приковали цепями. Потом поместили на корабль с сотнями прочих. Много недель она болталась в море. Не зная, что с ней делается, и все еще веря, что мать за ней вернется. Она ни на секунду не переставала в это верить. Тем и выжила.

Наконец корабль прибыл в город, каких она никогда не видела и даже представить себе не могла. Многие не пережили путешествия, но она осталась жива. В городе на аукционе ее купил белый мужчина, торговец хлопком, владевший несколькими грузовыми кораблями.

– Первый хозяин моей матери был очень добр к ней, – продолжала Фими. – Взял ее в дом, где она занималась хозяйством и даже получила образование. Научилась читать и писать, о чем другие рабы и помыслить не могли. А когда она созрела, хозяин с ней переспал.

– От этого союза родилась я, – пояснила Фими. – Я выросла в том доме. Тот же учитель, что учил детей хозяина от «настоящей», белой семьи, давал мне уроки на кухне. Вскоре хозяйка раскрыла тайну моего происхождения – может, наконец, углядела, что дочка кухарки уж очень смахивает на ее собственных детей. И в одну прекрасную ночь двое мужчин, работорговцы, пришли и увели меня – точь-в-точь, как когда-то отняли у семьи мою мать. Она плакала и умоляла не забирать меня, но они ударили ее по голове, и она упала на пол. Я видела ее тогда последний раз – на полу, с разбитым, покрытым кровью лицом…» – Фими осеклась и посмотрела в окно; в уголках ее глаз заблестели слезы.

– Меня продали плантатору на окраину Саванны, в Джорджию, – продолжала она. – Это был поганый человек – пил и мучил своих рабов. В первый же день, когда меня привезли к нему, он велел выжечь мне на спине свои инициалы… Да-да, всех его рабов клеймили раскаленным железом, чтобы их можно было легко опознать, реши они бежать. Мне тогда едва сровнялось восемь лет, но спустя неделю хозяин велел прислать меня в свои комнаты. Думаю, что он там делал, ясно… мне было очень больно…

– Так прошло несколько лет. – Тон ее помягчел. – И вот однажды на плантацию приехал канадский ученый-биолог. Всем он говорил, что изучает местную флору и фауну – но на самом деле это был замаскированный аболиционист, рассказавший про тайный маршрут бегства. При нем были отличные рекомендательные письма, и плантаторы невольно покупались на это. Поскольку какое-никакое, а образование у меня было, и потому, что я всегда интересовалась зверьем, хозяин поручил мне сопровождать натуралиста в вылазках на природу. В те несколько дней он успел рассказать мне о Канаде, где все свободны: мужчины, женщины, дети живут свободными и равными, и никто не может владеть другим человеком. Ученый привязался ко мне и пожалел. Сказал, что я слишком молода, чтобы пытаться бежать в одиночку, но можно подговорить старших рабов и бежать вместе с ними. Показал мне карты и рассказал, какие дороги самые безопасные, а также сообщил имена тех, кто может помочь мне по пути.

Я поговорила со старшими рабами, но все они слишком боялись хозяина. Ведь они видели, что он делал с беглыми рабами, если их ловили.

Однажды, спустя неделю после того, как ученый уехал, вернувшись из спальни хозяина побитая и в слезах, я собрала в узелок одежду и столько еды, сколько смогла найти, и ушла. Мне было все равно, что меня убьют, если поймают. Смерть казалась не самым худшим из зол при такой жизни.

– Я была молодая, сильная, – продолжала Фими, – и первые две ночи просто бежала без оглядки через леса, болота и заросли сахарного тростника. Иногда я слышала, как за моей спиной лаяли собаки, но ученый надоумил, как сделать, чтобы они потеряли след – надо было переходить ручьи вброд и идти вдоль кромки воды. Я бежала и бежала.

Много недель я шла на север – двигалась ночью, а днем пряталась в зарослях. Ела все, что могла найти в лесу или в поле – дикие травы и коренья, а порой – овощи или фрукты, украденные с ферм и из садов. Я голодала и не всегда знала, где нахожусь, но над моей головой была Полярная звезда, и я отыскивала приметы, которые описал мне ученый. Очень часто мне хотелось зайти в какой-нибудь городок и выпросить там еды, но я не осмеливалась. На моей спине стояло клеймо хозяина, и, если бы меня поймали, то отправили бы к нему, и там бы меня ждало самое суровое наказание.

В те недели, что я была одна в диких местах, я начала вспоминать рассказы матери о своем племени, о том, как мужчины охотились, а женщины собирали плоды. Если бы не эти рассказы, не то, чему научила меня мать, я бы не пережила долгого путешествия к свободе. Знания моей бабки, которые передала мне она, спасли мне жизнь. Как будто бы моя мать вернулась за мной, точь-в-точь, как она верила, что ее мать спасет ее саму.

– Несколько месяцев спустя я наконец попала в Канаду, – продолжала она. – Там я отыскала людей, о которых мне рассказал натуралист, и меня поселили в семью доктора. Ко мне там хорошо относились, и я даже смогла продолжить образование. Я прожила у доктора почти десять лет – я работала на его семью и получала вполне достойное жалованье…

Но однажды я увидела объявление, в котором одиноких женщин любой расы, вероисповедания и цвета кожи приглашали принять участие в важной программе укрепления американских границ. Я ответила на него, вот так … я и оказалась тут, с тобой.

– Но если они так к тебе хорошо относились, – недоуменно спросила я Фими, – то почему тебе захотелось участвовать в безумной авантюре вроде этой?

– Они славные люди, – сказала Фими. – Я их очень люблю и буду вечно им благодарна. Но, видишь ли, Мэй, – я все еще была служанкой. Мне платили, это правда, но я оставалась прислугой для белых. Я мечтала о том, чтобы стать свободной, по-настоящему свободной, самостоятельной и никому не принадлежащей. Я унаследовала это от матери и от ее народа. Понимаю, что тебе, как белой женщине, трудно это уяснить.

Я потрепала Фими по руке.

– Возможно, ты удивишься, Фими, – сказала я, – насколько хорошо я понимаю желание стать свободной.

Тут нашу идиллию испортило неприятное происшествие. Когда мы с Фими сидели и болтали, южанка Лавлейс, сидевшая по ту сторону прохода, посадила престарелую пуделиху на соседнее сиденье и сказала так громко, что мы не могли не услышать:

– Ферн-Луиза, ты что предпочла бы – быть ниииггером или умереееть? – после чего псинка покачалась на негнущихся лапках и повалилась на спину, поджав все четыре под себя. Отчего мисс Лавлейс залилась визгливым злобным смехом.

– Мерзкая женщина, – сказала я. – Не обращай на нее внимания, Фими.

– Конечно, не стану, – ответила Фими. – Бедняжка пьяна, Мэй, и я слышала о таких. Знаю, что этот фокус пользовался большой популярностью у ее друзей на плантации. Так что даже тут, хотя мы все разные, ей необходимо доказать, что она существо высшего сорта, хотя бы в сравнении с негритянкой. Думаю, не стоит ее судить.

Меня сморил сон, и я задремала было на плече Фими, как вдруг меня разбудил визгливый пронзительный голос жутковатой женщины по имени Нарцисса Уайт, посланной участвовать в программе по линии Епископальной церкви и Церковного миссионерского общества Америки. Она энергично шла по проходу, рассовывая брошюрки и тараторила: «Тот, кто войдет в царство природы без веры, погибнет!» – и тому подобную околорелигиозную белиберду, которая вызывает в прочих лишь усиленное беспокойство; некоторые из пассажирок и без того уже притихли, как скотина, которую везут на убой.

Боюсь, что мы с мисс Уайт сразу невзлюбили друг друга, и в дальнейшем станем просто врагами номер один. Она – редкостная зануда и донимает нас хуже горькой редьки своими ханжескими нравоучениями и псевдорелигиозными лозунгами. Как ты, должно быть, помнишь, Гортензия, я не очень-то набожна – наверное, потому что наш отец, человек самых нехристианских взглядов из всех, кого я знаю, избран церковным старостой, я со скепсисом отношусь к любым религиозным организациям.

Тем временем эта Уайт во всеуслышание объявила, что не собирается рожать от шайенна, как и вести с ним супружескую жизнь, и уверила нас, что согласилась участвовать в миссии исключительно из соображений жертвы Господу нашему Иисусу – обратить язычника в веру, научив «закону Божьему и настоящему пути к спасению», как она поясняет на свой ханжеский манер. Очевидно, она собирается раздавать буклеты дикарям, и совершенно не смутилась, когда я указала ей на очевидное: они вряд ли смогут их прочесть. Должно быть, то, что я сейчас напишу, является богохульством, но мне думается, что тот Бог, которого представляют мисс Уайт и ей подобные не очень-то пригодится дикарям…

Я буду писать тебе, дорогая сестричка…

31 марта 1875 года

Мы пересекли реку Миссури и остановились на постой в придорожной гостинице в Омахе. Наш эскорт, или, скорее, конвой, как я предпочитаю их называть, обращается с нами скорее как с заключенными, нежели волонтерами важной правительственной программы – с презрением и злобой, и то и дело позволяют себе раздражающие всех намеки на то, что точно знают, какую фаустову сделку мы заключили с нашим благородным государством. Ни одна из нас не получила разрешения пройтись по окрестностям – более того, нас едва выпускали из гостиницы, должно быть, из страха, что кто-то переменит свое мнение и решит сбежать.

На следующее утро нас перевели в другой поезд, и два дня мы ехали вдоль отвесных берегов не слишком живописной реки Платт, широкой, медленно текущей и разбухшей от полноводья.

Мы миновали небольшое поселение под названием Гранд-Айленд, где мы пополнили запасы продовольствия, но выходить нам по-прежнему не дозволялось, и поехали дальше на запад, через грязную деревушку Норт-Платт, где нам снова отказали в такой малости, как выйти на платформу и размять ноги. Вчера утром, на заре, нам представилось потрясающее зрелище – тысячи, а может десятки тысяч, журавлей на реке. Точно по команде – а, скорее всего, просто вспугнутые, – они вдруг стали на крыло, взмывая с поверхности воды, точно огромная простыня на ветру. Наша британка-орнитолог, мисс Флайт, впала в совершеннейший восторг. «Великолепно! – воскликнула она, стуча по впалой груди. – Просто сногсшибательно!» На мгновение мне почудилось, что ее брови сейчас взлетят. «Истинный шедевр! – восклицала она. – Чудо Господне!». Поначалу такие слова показались мне странными, но потом я поняла, насколько они точны. Шум и крики стаи слышались даже сквозь грохот локомотива. Шелест мириадов крыльев – представьте только! – напоминал раскаты грома или рев водопада, перемежающийся с потусторонними, нездешними криками журавлей, которые били крыльями, громоздкие и элегантные одновременно; их грузные, кажущиеся неподъемными тела, ноги, болтающиеся в воздухе, точно матерчатый «хвост» бумажного змея. Шедевр Божий… И, должно быть, после длительного заточения в суровых условиях и за запертыми дверьми созерцание такой свободы и природного изобилия казалось мне еще восхитительным! О, в то утро мир показался мне прекрасным местом для жизни и наслаждения свободой! Думаю, что жизнь в дикой прерии – не самая худшая участь.

Пока я еще не успела привыкнуть к новой, незнакомой земле. В сравнении с Иллинойсом здешние просторные прерии кажутся мне засушливыми и неплодными; те несколько ферм в пойме реки, что мы проезжали, показались мне бедными, а земли – заболоченными и плохо обработанными. Люди, что трудились на полях, с изможденными лицами и усталыми глазами, выглядели так, точно давно оставили надежду на успех или процветание. Из окна поезда я видела бедолагу, тщетно пытавшегося пропахать залитое водой поле на воловьей упряжке; предприятие тем более безнадежное, что быки увязли по грудь в жиже, и наконец их хозяин опустился на землю и уныло опустил голову на руки, точно собирался расплакаться.

Подозреваю, что возвышенные места больше приспособлены для скотоводства, чем заболоченные низины – для земледелия. И в самом деле – чем дальше на запад мы продвигались, тем чаще нам попадались стада рогатого скота – породы, какой мне ни разу не доводилось видеть в Иллинойсе, длинноногих, гибких, с длинными, красиво изогнутыми рогами. Вчера нам довелось наблюдать живописную картину – «ковбои» переправляли через реку стадо, в котором было не меньше двух тысяч голов. Машинисту пришлось остановить состав во избежание столкновения с животными, и нам представилась отличная возможность понаблюдать за ними. Разумеется, мне приходилось читать о ковбоях в газетах, я видела их на рисунках художников, и теперь я понимала, что так и есть, эти мужчины и в самом деле нарядные и щеголеватые. При виде их щеки Марты стали пунцовыми – у нее была милая привычка краснеть, когда она волновалась; картина и впрямь была волнующей. Ковбои издавали странные отрывистые выкрики, подгоняя своих подопечных, и махали нам шляпами в знак приветствия. Была в этом какая-то дикая романтика – веселые парни гнали шлепавших копытами по воде коров и быков. Кто-то из охраны сказал, что они путешествуют из Техаса в Монтану, где сейчас строились ранчо и процветало скотоводство. Кто знает, может, «невесты индейцев» когда-нибудь доберутся и до тех земель: нам рассказывали, что племя шайеннов мигрирует, и посоветовали быть готовыми к внезапной и частой перемене мест.

3 апреля 1875 года

Сегодня наш поезд простоял несколько часов, пока мужчины на борту занимались «охотой» – перестреляли дюжину бизонов прямо из окна поезда. Сказать по правде, совершенно не вижу в этом никакого спортивного интереса: бизоны глупы и доверчивы, как дойные коровы. Бедные бестолковые животины просто бродят вокруг, падая один за другим, точно мишени в тире на ярмарке, пока мужчины из поезда, включая наших охранников, точно ополоумевшие мальчишки вопили и горлопанили, поздравляя друг друга с удачной охотой. Женщины по большей части хранили молчание, зажимая носы платочками по мере того, как вагон наполнялся едким ружейным дымом. Этот фарс показался мне пустой тратой времени – подстреленные быки падали там, где их настигала пуля, кое-кто не был убит, а только ранен – эти жалобно мычали. Попадались и коровы с телятами, которых стрелки так же радостно отправляли в расход. Вчера я замечала вдоль путей кости и туши убитых животных на разной стадии разложения, как не могла не обратить внимания на удушающую трупную вонь. Столь отвратительное явление, должно быть, выглядело отвратитель но в глазах Бога, да и человека. Я не смогла удержаться от мысли: какое же глупое, безжалостное существо человек! Кто еще на этой планете убивает из удовольствия?

Наконец-то наш поезд тронулся: очевидно, мужчины утолили жажду крови.

8 апреля 1875 года

Форт-Сидней, территория Небраска


Мы прибыли в первое место назначения и разместились в домах офицеров в ожидании нового этапа путешествия. Нас с Мартой разлучили, и меня поселили в доме офицера по имени лейтенант Джеймс. Его молчаливая и анемичная жена Абигейл, кажется, относится к нам с тем же высокомерием, с каким нам то и дело приходилось сталкиваться с начала нашего путешествия. Хотя «официально» мы отправлялись к язычникам как миссионеры, все вокруг, кажется, были неплохо осведомлены об истинных целях нашего вояжа и презирали нас за это. Должно быть, я чересчур наивна, чтобы ожидать чего-то иного – что к нам должно было возникнуть какое-то уважение, как к добровольным участницам социально-политического эксперимента, но, разумеется, недалеким людям вроде лейтенантовой жены всегда нужен кто-то, на кого они могут смотреть сверху вниз, вот она и записала нас в шлюхи.

Вскоре после нашего прибытия моя хозяйка постучалась в дверь моей комнаты, и когда я ответила, отказалась войти, но высокомерным тоном потребовала, чтобы я не говорила о нашей «миссии» при ее детях за обеденным столом.

– Наша миссия – тайная, – ответила я. – И я вовсе не намерена ее обсуждать. Позвольте спросить, чем вызвана эта просьба, мэм?

– Дети не могли не видеть вечно пьяных, опустившихся дикарей, которые появляются в форте, – ответила женщина. – Этих грязных людей я бы и в дом не пустила, не то что за стол. И своим детям я запрещаю дружить с индейскими оборванцами. Командующий фортом велел поселить вас, но это было сделано не по нашей воле. Я не желаю, чтобы слух моих детей был осквернен упоминаниями о постыдной затее. Вам понятно?

– Совершенно, – ответила я. – И позвольте мне добавить, что я скорее умру от голода, чем сяду за ваш стол.

Так я и сделала. В течение недолгого пребывания в доме лейтенанта я не ела. Однажды утром я вышла пройтись, но тут же поймала похотливые взгляды группы солдат и каких-то людей бандитского вида, которых часто увидишь в форте. Их пошлые шуточки заставили меня, пусть неохотно, оставить всякую надежду пройтись. Кажется, наша миссия была самым известным секретом во всем форте, и, кажется, все, кто знал о ней, чувствовали угрозу и ужасались. А, да ладно – все это на меня почти не влияло. Я давно привыкла делать то, что неудобно… «неприлично»… Откровенно говоря, мне столько пришлось натерпеться от так называемых «цивилизованных людей», что теперь перспектива жить среди дикарей вовсе не пугает меня.

11 апреля 1875 года

Мы снова в пути – военный поезд везет нас в Форт-Ларами. В Сиднее мы лишились еще нескольких товарок. Должно быть, когда конечный пункт был так близок, они смалодушничали и передумали – а может, их разубедили в семьях, где они жили.

А может – и скорее всего – они приняли слишком близко к сердцу жалкое зрелище, которое представляли собой обитавшие возле форта дикари. Должна признать, более неприглядных пьяниц и нищих мне видеть не доводилось. Грязные, в лохмотьях, они спали прямо на земле, в собственных нечистотах. Господи, если бы мне сказали, что среди них – мой будущий муж, я бы и сама передумала! Как же они, должно быть, воняли…

Тем не менее в Форт-Сиднее мою подругу Фими приютила семья чернокожего кузнеца. Многие из женщин отказывались селиться с негритянкой. В свете того, что каждой из нас предстояло сожительствовать с человеком иной расы и более темнокожего, рожать ему детей, подобная избирательность казалась мне излишней – держу пари, когда мы окажемся среди дикарей, нужда в ней отпадет вовсе. На самом деле я надеялась, что Фими с каждым днем будет становиться неотличимее от нас… от белых женщин.

Кузнец и его жена очень тепло отнеслись к Фими и дали ей одежды в дорогу. Они же рассказали, что «свободные» индейцы, с которыми нам предстояло жить, совсем не были похожи на торчавших в форте бездельников, и вообще шайенны – одни из самых красивых и чистоплотных обитателей прерий. А женщины у них очень добродетельны. Для нас всех эти сведения стали большим облегчением.

Новый поезд предлагал условия более спартанские, нежели тот, на котором мы ехали раньше: сиденья оказались обычными скамьями неполированного дерева; точно нас медленно, но верно лишали благ цивилизации. Марта вся извелась; бедная немая девочка Сара впала в полуистерическое состояние: бедняжка изгрызла ногти почти до мяса; даже Гретхен утратила обычную бойкость и веселье и стала задумчивой и тревожной. Остальным тоже было невесело. Южанка Лавлейс то и дело исподтишка прикладывалась к фляжке с «лекарством», прижимая к груди старую пуделиху. К выражению непреходящего удивления на лице мисс Флайт тоже добавилось определенное беспокойство. Наша «черная вдовушка» Ада Вейр, и без того молчаливая, больше обычного смахивала на ангела смерти. Сестры Келли, кажется, насмотревшись в окно на бесконечность и пустынность прерии, тоже утратили немалую часть своей уличной бравады и приуныли. Вместо того, чтобы рыскать по вагонам, они сели друг напротив друга, точно отражения в зеркале, и стали смотреть в окно. Но был и один немаловажный плюс: Нарцисса Уайт молилась теперь не громогласно, а про себя.

Только Фими, дай ей Бог здоровья, кажется, остается спокойной и не колеблется – гордо держит голову и слегка улыбается. Сдается мне, она столько пережила, что у нее есть силы пережить и это. Она была воплощением уверенной силы.

А немного позже она несказанно удивила нас. В тот момент все остальные были на грани отчаяния, уставшие от долгого пути, ожидающие своей участи с унынием и страхом, и ехали в тишине, уставясь в окно, за которым не было ничего, кроме пустынной жути – сухая земля, камни и ни одного деревца; в краю, где нет ничего интересного, краю, как никакие другие созвучному нашему настроению, точно предзнаменование страшному миру, куда нас уносил поезд. И тогда Фими запела – своим низким, мелодичным голосом она завела песню чернокожих рабов про подземную железную дорогу:

Этот поезд нас к свободе везет

Этот поезд нас к свободе везет

Этот поезд нас к свободе везет

Поезд везет нас к свободе

Садись в него, он тебя спасет

Садись в него, он тебя спасет

Садись в него, он тебя спасет

Расскажешь нам свою историю…

Вскоре все глаза были устремлены на Фими, и кто-то из девушек улыбнулся про себя; точно зачарованные, мы внимали ее словам:

Здесь нет других поездов

Нет других поездов

Только полночный скорый

Нет, о нет других поездов…

Гордая, какая-то отважная грусть в красивом голосе Фими придала и нам смелости, и когда она снова запела первый куплет, «Этот поезд нас к свободе везет…», я тоже стала подтягивать, «Поезд везет нас к свободе…». Запели и другие: «садись на него, он тебя спасет, Расскажешь нам свою историю»… И вот уже почти все, – даже, как я заметила, Черная Ада, – пели эту воодушевляющую, веселую песню. «Поезд везет нас к свободе», да! К свободе. Хотелось бы в это верить.