Журналисткам Туркмении, а также правдоискателям во времена тираний посвящается
Все события и персонажи этой книги – в значительной мере плоды воображения автора, поэтому любые связи и ассоциации с реальностью остаются на совести читателя.
Историю, которая составила основу этой повести, автор по большей части восстановил по рассказам очевидцев, однако оставил за собой право уклоняться от фактологии и хронологии событий, поскольку, по его убеждению, литературная точность – золотое сечение интуиции – часто выше точности исторической. История чувства ведет под узды историю мысли, а уже та несет на своем крупе всадника – событие.
Довелось автору коротко побеседовать и с самой туркменкой, и с Виктором. Более того, судьба даже успела свести автора с господином Ривсом вскоре после его отъезда из Ашхабада. Но только его взгляд на события показался отмеченным той стерильной точностью, которая могла произрасти лишь из язвительности, а потому для писательства не пригодна, как не пригодна соленая вода для утоления жажды.
Глава 1
ЭГОН РИВС. РАНДЕВУ С ПРАВОЗАЩИТНИКОМ
25 ноября 2002 года в Ашхабаде совершено покушение на президента Туркмении Сапармурата Ниязова. Его кортеж был обстрелян в центре города. В результате покушения президент не пострадал. Этому инциденту было посвящено экстренное заседание кабинета министров, на котором С. Ниязов назвал организаторов покушения – оппозиционеров: бывшего министра иностранных дел Туркмении и бывшего министра сельского хозяйства.
По словам С. Ниязова (его выступление на заседании кабинета министров было показано по туркменскому телевидению), президентская машина проехала первой, а хвост кортежа был обстрелян из КамАЗа, двух «Газелей» и двух БМВ. Он узнал об этом только во дворце, когда приехал на работу. «Газели» и БМВ, по словам Туркменбаши, принадлежат туркменской фирме, владеет которой брат экс-министра сельского хозяйства. На этом основании были арестованы все его родственники и члены семьи.
Нью-йоркская академия наук, членом которой стал президент Туркмении Сапармурат Ниязов, направила ему в ноябре послание. В нем от имени почтенного научного сообщества обращалось внимание на противоречия между созданными им лично туркменскими реалиями и принципами деятельности, обязательными для членов академии. Последний год «туркменское правительство, объявившее о вступлении страны в Золотой Век, последовательно ограничивало свободы, не допуская критики правительственной политики учеными, что привело к сворачиванию исследований в юриспруденции, истории и межэтнических дисциплинах». С 1998 года прекращены работы над диссертациями, а «написанная Вами для туркмен священная книга «Рухнама» стала базовой для школьного обучения», говорится в послании Ниязову. «В результате учителя лишены возможности предоставлять учащимся альтернативные воззрения. Работы многих ученых, историков, поэтов занесены Вами в черный список, поскольку рисуют туркменскую историю отличной от той, что трактуется официозом. Неугодные Вам учебники истории изъяты из туркменских библиотек и уничтожены». Ниязов также потребовал проверять поступающих в вузы на благонадежность «по трем коленам» происхождения.
Эгон Ривс во время ашхабадских командировок одевался с тщательным изяществом. Его костюмам и тройкам зло завидовали на приемах европейские дипломаты, а многие туркменские чиновники мечтали приодеться по его образу и подобию, как только их Сердар, Отец Всех Туркмен, уйдет на покой…
Ривсу, руководителю ашхабадского бюро крупной международной правозащитной организации, большую часть рабочего времени приходилось проводить в европейских столицах, и в этих столицах он чувствовал себя как в деловом костюме, скроенном по плечу. Саммиты, брифинги, обычная работа. Коллеги, товарищи. Бывшая жена в Лондоне, подруга в Женеве. Биолог. Умница. Если бы ашхабадов вообще не было, вернее, не существовало для лондонов и женев, это и могла бы быть вся его жизнь. Законченный круг, со своими трудами, изящными поворотами, организованным бытом, сексом, спортом. Эгон Ривс ценил и даже любил этот вид жизни, эдакий твидовый костюм. Он умел ловко носить и его. Но близкие знакомые обращали внимание, что за несколько дней до командировок «туда», за круг, облик, походка, выражение лица его обретали особенную цельную черточку. Одни принимали это за проявление высокомерия, тщательно скрываемого в обычной жизни, другие объясняли сосредоточенностью, связанной с обострением основного инстинкта – инстинкта защиты прав униженных и оскорбленных. А автор биографической брошюры о Ривсе, знаменитый немецкий журналист Штефан Прохнофф, не оставив без внимания эту особенность своего героя, тонко отметил, что у Ривса, как у благородного скакуна, перед забегом меняется наклон шеи. В скачке за правдой.
Сам же Ривс, разговорившись как-то с одной ашхабадской молодой знакомой, (прямо скажем, знакомство оказалось роковым), поделился с ней, что его жизнь была бы одной оболочкой без того мира, который дополняет его мир добра. А ведь другие знают о нем в лучшем случае из газет… Прохнофф, возможно, позволил себе фантазию, но у упомянутой им ашхабадской знакомой настойчивые, смелые глаза редкого светло-зеленого оттенка. Биограф утверждал, что Эгон добавил к сказанному: «В тот мир, который я могу исправить», – и потом, вспоминая тот разговор, укорял себя за допущенное излишество.
Знакомая нашла бы этой откровенности свое объяснение. Седеющий строгий господин просто заскучал в Европе по нормальным женским глазам.
Впрочем, никто, даже самые мелочные завистники, не посмели бы упрекнуть Эгона Ривса в легкомысленности. Дело правды прежде всего. Легкомысленность тут недопустима, ведь в Ашхабаде с правозащитниками порой происходят странные и страшные вещи. Можно оказаться не въездным. Можно подвести под тюремную решетку местных знакомых. Можно вообще пропасть. Ривс не желал позволить себе легкомысленность.
Американское посольство устроило прием «для своих». Развлечение для одних, работа для других. Дипломаты, сотрудники иностранных НПО, бизнесмены из разноязычья. Дородные женщины. Это жены. Местных «легких» девушек брать с собой считалось дурным тоном. Те красавицы, которые имели доступ в сие высшее «гарнизонное» общество, рекрутировались из числа местных, туркменских сотрудниц представительств западных институтов. Таких можно по пальцам пересчитать. Зато к ним принято было относиться с почтением, заботиться и беречь. Считалось, что сюда идут работать только самые отважные девушки, рискующие вызвать гнев и месть властей предержащих. И агенты охранки КНБ! Или – или. А потому только дочерей достойных семей брали на службу придирчивые и осторожные эмиссары западного свободного мира.
Эгон Ривс лавировал между гостями американского посольства с бокалом шампанского в чуть вытянутой руке.
– Вы, Эгон, как боксер, никого не подпускаете на ближнюю дистанцию. Мы здесь все как на фронте, но и у фронтов иногда обнажаются тылы! – уколола его заскучавшая в «гарнизонье» руководительница одной из миссий ОБСЕ.
– Ах, госпожа Бурлеску, в мои годы ближние бои опасны либо для сердца, либо для печени. Кстати, вы слышали про новую причуду нашего Сердара?
И, получив ожидаемый утвердительный ответ, он ускользнул к датскому консулу, и дальше, дальше, вроде бы случайно изменяя вектор движения, но на самом деле подчиняя маневры избранной им цели.
Ривс подошел к девушке, внимания которой стремились удостоиться не только молодые щеголи дипломатической тусовки, но и господа солидные, «тяжело женатые» – schwer geheiratet, как говаривал его давний приятель Боулс. До последнего времени он возглавлял в Ашхабаде бюро ИИМ – Института по освещению войны и мира. Эгон скучал без Боулса. Schwer geheiratet. Это выражение очень пришлось по душе женевской подруге Эгона. В европейских языках она, швейцарка, любила отмечать вот такие особенности.
Можно было подумать, что естественный интерес «тяжело семейных» и холостых вызывала красота девушки, но Ривс считал иначе – в наклоне ее головы обозначалось нечто совершенно не гарнизонное и даже отвергающее гарнизоны. Эгон обратил на это внимание во время их первой встречи, три года назад, Тогда ей еще можно было выезжать в Европу, и он разглядел ее в Варшаве, на сессии ОБСЕ. Среди трех сотен людей, из которых две сотни – женщины… Тогда их знакомство было коротким, хотя Эгон рискнул пригласить девушку на кофе. Ему показалось, что она остерегается его. Он только начинал осваивать Туркмению.
Девушка совсем не походила на туркменку, хотя носила чудесное восточное имя. Говорили, что ее прадед был известным русским генералом. А теперь? Он доверяет ей, но разве знает ее лучше, чем тогда?
– Здравствуйте, Лейла! Вы, как всегда, очаровательны, – обратился к ней Ривс со словами, которые, он полагал, она уже успела услышать за вечер с десяток раз. Он мог и хотел передать ей более точное и тонкое послание, но дело, которое определило его маршрут, требовало, как казалось Эгону, наименьшей «исключительности».
– Здравствуйте, Эгон! Как всегда – это как никогда. Как всегда светит солнце, но мы видим его не всегда. Вы, как всегда, лучший носитель пиджачных пар в этом городе!
«В этом городе», – скривился Ривс, но вынужден был проглотить пилюлю. У Ривса в Туркмении были друзья, которых точнее следовало бы называть источниками. Открытая активность правозащитников в этой стране ограничивалась исключительно экологическими аспектами, да и то власти допускали лишь выступления на семинарах и поездки в сопровождении сотрудников охранки КНБ по определенным этим ведомством маршрутам. Ривса откровенно не интересовала экология. Для получения информации он использовал местных знакомых из числа высших чиновников, дипломатов, появлявшихся на таких вот приемах. Кто-то из них старался помочь, оттого что в глубине души страдал за судьбу страны, на глазах разрушающейся по прихоти тирана, кто-то рассчитывал бежать на Запад, кто-то имел иные причины рассказывать Ривсу, Бурлеску и другим «западникам» правду о Туркмении. У каждого иностранца здесь был свой узкий и секретный круг таких друзей. Их берегли, о них упоминали шепотом и с самыми серьезными лицами. Никто не знал, кто же для кого источник. Эти пчелки собирали пыльцу правды, а дальше «иностранцы» медом распоряжались по-разному. Обычно нектар не попадал в так называемые «белые», открытые отчеты. Он отправлялся в центральное бюро в виде так называемых «красных отчетов». Если бы не эта простая мера предосторожности, ни Эгона Ривса, ни Бурлеску в Ашхабаде давно уже не было бы. Однако Ривс считал, что его присутствие в этой стране ущерба – необходимо.
– Простите, Лейла, понимаю, как вам досаждают праздные носители пиджаков. Но я к вам за консультацией. Уделите мне пять минут?
Она посмотрела на него так, что у Ривса зародилась мысль опуститься на одно колено. Чертовы светло-зеленые фонарики… «Сколько же всяких уязвимостей ты носишь в себе, Эгон?» – в привычной манере обратился он к себе во втором лице. И, как обычно, помогло. Уязвимым в слабости к женщине признаваться не хотелось.
В их кругах говорили, что жених Лейлы – гэбист и потому ей можно доверять. Там, в женевах и лондонах, такого хода мыслей не смогли бы постигнуть самые высокие лбы, вот потому-то за несколько дней до отъезда сюда костюмы Ривса обретали вызывающую, высокомерную безупречность.
Он взял было девушку под локоть, как будто собрался пойти в кадриль, но помешал итальянский советник-посланник.
– Нет, нет, Ривс, кто же вам позволит выкрасть нашу звезду! Вы сегодня, как всегда, очаровательны, Лейла! – посыпались, как леденцы, слова.
– Вы уже слышали, что учудил ваш Отец? Помянете меня, когда он объявит себя Пророком! Почему вы не уедете из этого кошмара? – итальянец перешел на шепот, который заглушил звуки музыки. Факирские сизые губы выписывали фантастические па. Советник-посланник в ответах не нуждался, и Лейла это знала, судя по всему, не хуже Ривса.
– Италия тоже обещала перевести «Рухнаму»? – съязвил Ривс, желая любым путем сбить с линии назойливого дипломата.
– Что вы, что вы, мы же не немцы! – ища краем глаза кого-нибудь из германских бизнесменов, едва не выкрикнул итальянец, позабывший уже про новые чудачества Сердара, о которых только и говорили: новые указы о непризнании иностранных дипломов, о сокращении школьного цикла до девяти лет и о введении экзамена на знание «Рухнамы», великой книги Отца Всех Туркмен, на всех госпредприятиях. (Великую книгу немецкие фирмачи как раз перевели на свой язык и издали у себя, в подарок Сердару, за что получили от него отличный контракт. По каковой причине германские дипломаты враз стали мишенями для острословой западной фронды).
– А что, поэтически «Рухнама» на языке Данте могла бы прозвучать посильнее «Божественной комедии». Вы ведь покупаете здесь газа больше, чем немцы, – поймал в силок собеседника Ривс и, пока тот осмысливал глубину полученной раны, вывел Лейлу из полукруга, куда могли дотянуться мохнатые руки. Угрызений совести он не испытал. Южанин сразу нашел себе другую компанию. Зато Лейла отметила Эгона благодарным взглядом. Впрочем, испугавшись возникшей открытости, сразу выпустила коготки.
– Вы тоже хотите посочувствовать бедным туркменским студентам?
– Хочу. И обязательно сделаю это. Но по-своему и не здесь, – с самым серьезным выражением лица ответил Ривс. – И ваш искренний ответ на вопрос нашего селянина из Палермо меня тоже волновал бы всерьез. Но не сейчас.
– Я вас слушаю, Эгон. Я, как всегда, готова вас слушать. Простите. Я готова вас слушать.
Ривс хотел заговорить, но все-таки позволил себе секунду молчания. Женщины бывают прекрасны не красотой, а простотой отзывчивости.
Он не раз уже отмечал едва ли не как главное отличие его Востока от его Запада: женственные женщины его Востока способны вот так, отбросив кокетство, открыть ухо сердца. Женственные женщины Запада… Это отдельный разговор, на что они способны…
Эгон склонился к Лейлиному уху и, улыбась, зашептал что-то. Воздух произносимых слов едва шевелил ее легкие волосы. Наблюдающим могло показаться, что вот и безупречного господина Ривса пленил аромат ашхабадской дворцовой неги.
Но при всем обаянии букета духов, при всем соблазне близости господин Ривс оставался несгибаемым правозащитником Ривсом.
Его туркменский друг Яхьяев, из числа высокопоставленных чиновников, которых в свое время во множестве дала этой стране его большая семья, сообщил Ривсу о цепи арестов, проведенных туркменской охранкой в течение недели. Эти сведения друг получил от надежных людей, от дальних родственников, еще сидевших на разных креслах в различных ведомствах. Яхьяев утверждал, что после арестов несчастных пытали паяльниками, предъявляли свидетельства каких-то алкашей и наркоманов и вынуждали оговаривать себя, признаваясь в торговле героином. Яхьяев сообщил Ривсу, что все арестованные – бывшие сотрудники КНБ, разведки, МИДа. Некоторые из них, сказал он, в свое время проявили несговорчивость, пытались по-настоящему бороться с захлестнувшим страну потоком афганского героина и за это были уволены или отстранены. Но, добавил Яхьяев, есть сведения, что дело не в героине – эти смельчаки решили помочь народу выйти на улицы! До них дошло, что, как ни страшен героин, тирания страшнее. Готовили листовки!
Яхьяев прекрасно понимал, что этим известием поразит Ривса, тщательного, недоверчивого, знающего местные реалии. Арестами и пытками не поразить – это входило в порядок вещей. И о том, что героин тоннами перевозили через границу на грузовиках люди из ближайшего окружения президента, Ривс хорошо знал.
Но идея вывести на улицы народ прозвучала фантастической гиперболой. И Ривс увлекся.
За многие, многие годы работы Эгон познал истинную разумность принципа разделения компетенций и экономии ресурсов совести. Каждый должен заниматься своим делом. Класть бумаги в свой ящик. Это по левацкой молодости он обвинял западный компетентный, «ящичный» мир в холоде сердца, а по ходу взросления обвинял в этом и себя, наблюдая, как «успокаиваются» в гранитных руслах потоки его добрых позывов. Ривс политикой не занимался. Политикой в большом смысле. Народ, выходящий на улицы, профессионально интересовал его лишь тогда, когда власти принимались этот народ шинковать и давить, как заквашиваемую капусту. Наркотрафик же вообще не в компетенции Ривса. Но аресты, пытки – это его территория, и рассказчик пробудил в нем азарт охотничьего пса, берущего след.
Проверить информацию! В местных условиях сделать это иностранцу невозможно. Невозможно встретиться с родственниками, невозможно поговорить с адвокатами, невозможно, невозможно, смертельно опасно для людей. Даже снова искать встречи с Яхьяевым нельзя… Ривсу нравилось работать в этой стране! В этой паутине, где все всем родственники, где диссидент может столоваться к гэбэшником, зеленый новичок или чиновник с квадратно-гнездовым мозгом черта с два найдут подтверждение чему-либо или найдут подтверждение всему. Тут надо уметь видеть и анализировать. И Эгону находить здесь ходы интересней и проще, чем в лондонах или варшавах, потому что в ночи тайны, как это ни парадоксально, все на самом деле знают обо всем. Природа не терпит пустоты. В том числе и пустоты бессловия.
Родственники тюремных охранников, зверей-следователей, конвоиров, санитаров, сокамерников заполняют паутиночками своих рассказов пустоту. Надо только знать, за какую ниточку дернуть и как, чтобы не навредить. Это вам, господа, не запросы посылать в британский парламент! Объясните-ка мне, господа, отчего такого-то дня коллежскому асессору не была выплачена комиссия?! Знаете ли, сэр…
К Лейле, после того как состоялось их знакомство, Эгон обращался не впервые. Он успел по-своему проверить ее, а она – его. Лучшие рекомендации были им получены и от туркменского друга Яхьяева.
– Вы мне все-все рассказали? – спросила Лейла, когда Ривс поведал ей историю об арестах и пытках.
Ривс только брови вскинул. Они образовали русскую букву «Л».
– У вас на лбу линия судьбы, Эгон. Я по ней читаю, не удивляйтесь. В прошлых жизнях я бывала гадалкой.
Ривс удержался от того, чтобы выяснить, как же она догадалась, хотя непраздное любопытство терзало его. Ведь Ривс поделился с девушкой лишь частью того рассказа, который услышал от своего источника. Про акции он рассказывать не стал. Только про аресты.
Но еще больше ему хотелось поглядеть на себя в зеркало. Что там за линия судьбы у него нарисовалась?
– Я помогу вам. Но не даром. Я корыстна.
– Вы?
– Я корыстна, как всякая женщина вблизи мужчины.
– В чем же корысть? Вы же знаете наши правила!
– Очень просто. Послезавтра вы приходите на прием в турецкое посольство и обязуетесь не подпускать ко мне… – Лейла начала загибать пальчики: – Торгпреда болгарского, посланника итальянского, консулов германского и свейского… Особенно итальянского… А еще, если будет турецкое танго, вы приглашаете меня. И только.
Ривс, трезвый Ривс ушел с приема с чувством, словно он опьянен, словно он бежит навстречу пряному ветру и что-то свежее ждет его впереди. При этом его ни на секунду не покидали мысли о людях, мучимых в заплесневелых застенках.
Сопровождавший его шпик из наружки, следак, отметил, что шаг объекта сохранил прежнюю ровность – семь секунд на десять шагов. Агент вел расчеты исключительно ради забавы. Объект ему был симпатичен, и именно брегетной ровностью хода. Европа!
Временем для размышлений Лейла располагала. Что отличает интерес от увлечения, увлечение от влюбленности, влюбленность от любвеобилия? В такие игрушки она все еще охотно играла. Забавно было бы в этот раз измерить по своей шкале Эгона Ривса. Интерес налицо. Ривс мог бы стать ее мужем. Немолодой, не уродливый, не бедный. Проживает в хорошем месте в хорошее время. Характер. Личность. Мужчина.
Увлечение? Пожалуй, возможно. Это когда хочется слышать голос, видеть устремленный на тебя взгляд, когда вместе интереснее, чем раздельно. С Эгоном интересно. Он так же отличается от других правозащитников, как скакун от ослов. Те либо чиновники от правозащиты, либо наивные губошлепы. А он фигура. Вещь в себе.
Но влюбленность? Нет! Влюбленность – это когда неутолимо хочется телом. Когда то и дело ноет внизу живота. Она уже знает, что такое влюбленность. Извините, Эгон.
Наконец, любовь. Предмет особенный, и, по разумению Лейлы, скорее этический. Чувство уважения, пережившее влюбленность. Редкое остаточное явление после ветряного заболевания. С Эгоном могла бы быть любовь. Но не будет. Любовь не случается без влюбленности, как не бывает иммунитета без ветрянки.
Лейла в минуты подобных рассуждений отчасти завидовала тем подружкам, которые в простоте ли, в романтических ли мечтаниях путали или смешивали любовь с влюбленностью. Им проще. Но – так девушка думала о себе – глупой ей хотелось быть еще меньше, чем несчастливой.
Чтобы обрести ясность, можно заняться сравнением Эгона с ее Али.
Интерес? Конечно. Молодой, из знатного рода, хорош собой. Успел поучиться в России, но образования не хватает, рядом с Эгоном сойдет за деревенского пастушка, только зачем же ей ставить их рядом? Зато среди местных он – Спиноза. Хотя они все здесь Спинозы, когда речь идет об их шкурах. И кто из них с Эгоном хитрей «по жизни» окажется, это еще вопрос!
Али хочет казаться хитрым, но чуть менее хитрым, чем есть на самом деле. Лейла смеялась, перемигивалась сама с собой. Эгон кажется прямым, но хитер. Вот и теперь что-то он ей не договаривает.
Лейле нравились мужчины, которых нельзя назвать простачками, которые обладали не только умом, но и хитростью. Мужчины тоже должны быть приспособлены к выживанию. Али – такой.
Влюбленность? Пожалуй, да. Свежесть краски утеряна, этот холст долго стоит на самом солнце. Но тело желает. Тело ждет. А тело, по крайней мере, тело женское, связано с душой не одним лишь гормональным обменом, но и особого рода обонянием, распознающим свое и чужое, – так полагала Лейла.
Али уже не один раз заводил речь о женитьбе. Он не мальчик, и она не девочка. Годы идут, люди смотрят. Карьерный рост, опять же, от семейного статуса зависит. Да, а что тут скрывать? В органах, где он состоит, неженатым за границу не выехать… Да. И любовь – как-то нашел слова жених – это костер, который быстро прогорает, если огонь не скрыть от ветра очагом.
Лейле любопытно было, у кого Али позаимствовал эту забавную банальность, но задевать его таким вопросом она не решилась. Не стоит без нужды дразнить злопамятных туркменских женихов.
Предметом особой гордости девушки было ее умение уже второй год держать на привязи этого горячего туркменского жениха, не теряя других поклонников. Последние ей требовались, как требуются женщине косметика и сумочки под разные наряды. Без подходящей сумочки какое может быть настроение! Поклонников хватало. Вот хотя бы итальянский посланник. Но Эгон не мог быть поклонником, это она в нем распознала, и этим он ее привлек. Слишком сильно в нем проступала самостоятельная черточка, отвергающая угодничество, восторженность. А еще, что важнее, похоть. Очень это понравилось Лейле, но она даже с некоторым сожалением отметила: а вдруг именно запаха похоти не хватило ее «телу-душе», чтобы увлечение сопроводила влюбленность?
У Али появилась своя большая квартира в престижном районе Мир, где раньше жили преимущественно русские, да и теперь их еще немало там гнездилось. Поблизости проживала Лейла с мамой. Следующим после приема у американцев днем, ближе к вечеру, Али заехал за невестой на авто и увез к себе. Коллега по службе дал на ночь поглядеть пиратский блокбастер. Сказал, еще в Москве не появился. Разведка!
У Али всегда имелось что-то особенное. К коньяку «Сердар» – французский шоколад тонюсенькими пластинками. Он пахнул мятой. К икре – мягкий австралийский хлеб. Немецкие презервативы со жгутиками. Огромный бинокль, тоже немецкий, оставшийся, еще, как он уверял, с Первой мировой войны. По вечерам они подглядывали в него за повадками соседей.
Лейла никогда не ходила при своих мужчинах обнаженной. Даже после любовных утех она, вставая, заворачивалась в простыню. То был порядок, заведенный ею и вызванный не стеснительностью. Но на мужское тело, смуглое, отдающее бронзой сумерек, она любила смотреть как на красивое явление природы. Это зрелище и возбуждало ее, и, как ни странно, отстраняло от плотского, чувственного. Отец собрал завидную библиотеку альбомов по живописи, и, заставая ее листающей глянцевые, пахнущие краской страницы, всегда подходил на цыпочках, заглядывал ей через плечо. Если там оказывались «Даная» Рембрандта или «Спящая Венера» Джорджоне, отец назидательно произносил фразу, смысл которой состоял в том, что мещанин и простолюдин тело называют голым, искусствовед – обнаженным, а для художника оно – натура, то есть, согласно латыни, природа в чистом виде. У папы на все случаи столкновения с жизнью имелись фразы, и это часто выводило Лейлу из себя, она раздражалась, но не забывала их. Вот и фраза о том, что признак развитой чувственности – способность равно взирать на обнаженную натуру и на дерево под снегом, – запала в ее сердце. Близкие оказались слова. Папа даже перед самой кончиной успел найти этому вербальную форму, только ни Лейла, ни мама его слов, увы, так и не поняли.
«Любовь равна свободе».
Тело Али обладало всевозможными природными достоинствами, и хозяин перемещал его по домашним покоям, по коврам, с грацией гимнаста.
– А что ты станешь делать, когда растолстеешь? – поинтересовалась Лейла.
– Мне не грозит. Я за собой слежу, я тело тренирую. Ты будешь ограничивать мужа в жирной пище, белом хлебе и черном пиве, и настаивать на фруктовых диетах.
– Я полагаю, все мы скоро будем настаивать на фруктовых диетах. Жрать-то нечего! Но ты растолстеешь, потому что все туркмены, занявшие положение, отпускают живот. Ты же у меня займешь положение?
– Это ты у меня займешь положение. Звездочка моя, я совсем в гору не пойду. У нас закон природы: кто в рост поднялся, тому голову с плеч. Здесь, если уж подниматься, то только в… Нет, звездочка моя, мы с тобой окрепнем и поедем за границу. А там на продуктах калории пишут, мои ребята говорили.
Он взял в одну руку поднос с фруктами, в другую – два фужера, полные коньяка, и вернулся к японской лежанке, широкой и низкой, почти равной полу.
– К просмотру готова, звездочка? Синема долгая, и я предлагаю прерывать ее приятными паузами.
– То есть твоя синема скучна?
Али не ответил. Он знал, что с Лейлой следует обращаться бережно, поддерживая в ней иллюзию, что она сама принимает решения. Необходимости, даже очевидной, но диктуемой, эта гордая лошадка не признавала. Но то ничего, то до свадьбы.
Так полагал Али в те легкие дни.
Он соскучился по ней, их встречи на низкой лежанке редки. Не чаще раза в неделю она позволяет ему насладиться ею, и молодой мужской организм терзается голодом, дрожит в нетерпении. Али знает, что Лейла осознанно поддерживает в нем огонь, она умна, его лошадка, но будет приручена.
– А твои ребята смогут для меня кое-что узнать? – словно невзначай обратилась к жениху Лейла.
Он какое-то время сопротивлялся, ломался, но и она жеманилась. И желание поскорее устроиться рядом с любимой победило, тем более что выполнить ее просьбу ему ничего не стоило, а за обещание он ожидал немедленного вознаграждения. Тоже мне, нашла парижские тайны!
В огромном особняке семьи Яхьяевых под предлогом дня рождения жены хозяина собрались одни мужчины. Густые брови Яхьяева, разветвившиеся у висков, сходились в галочку над узкой переносицей. Возле вождя сидели сподвижники.
– Что Ашот, решился?
– Да. Он въедет. Но ему нужны гарантии, – ответил один из гостей с русским лицом.
– Мне не нужна власть. Вы знаете, у меня язва. За Ашотом Запад, вот Даунли – его гарантия. За Ашота турки. За него узбеки. Все его хотят. – Ы обратил взгляд на другого гостя, по виду наманганца. – Ашот – политик, он – демократ, так говорят. А я что о партиях знаю? Я не человек мира, я туркмен, управленец, я только в наших, хозяйских делах…
– Да, народ Ашота знает, он красно говорит! – подтвердил еще один гость, пожилой уже туркмен.
– Ашот въедет, – мрачно повторил русский, – если вы, уважаемый, подтвердите свои слова Даунли.
Яхьяев вглядывался в лица. Их было восемь. Шестеро свои, туркменские, хотя и разные, но все равно хранящие безошибочно в некоем образующем элементе след руки одного мастера. Брови, уходящие в воронку переносицы, коренастые лбы. Это – его люди. Двое – люди Ашота. Оба чужаки, как и их фаворит.
Яхьяев считал себя знатным физиономистом. Недобрые языки из других кланов когда-то, еще в ранние государственнические времена, когда президент еще не стал Великим Сердаром, на него возводили напраслину, пели, что, дорвавшись до поста замминистра, он сразу повыгонял всех чужих и лишь своим родственникам открыл дорогу к сладким должностям. Как врут! Конечно, родственникам, а на кого тут еще положиться? На демократию? Так разворуют все, не успеешь оглянуться. А из своих он что, только за подношения или по просьбам кадры подбирал? Нет, по лицу определял он характер человека, границу его верности. И редко ошибался. Пока. Теперь он и его благородная, вельможная семья в опале. Теперь безродный выскочка из Кипчака так во вкус вошел, что решил, будто может без клана Яхьяева обойтись. Теперь другие к руке Сердара рвутся. Но подождите, ребята!
Яхьяев и его соратники готовили заговор. Многие уже начали понимать, что их Сердар лишь себе на пользу употребляет доставшуюся после распада Союза легкую власть, и потихоньку принялся удавку стягивать на шее простого народа. Начал исчезать хлеб и люди. Афганский героин смачным потоком захлестнул республику. «Газодоллары» официально ложились на личный счет Сердара, и оттуда уже никуда не уходили, а денег на бюджетников стало недоставать, и их безжалостно принялись сокращать, начав с «инородцев» и интеллигентов. Этих выкидывали на улицу, а их городские квартиры отдавали «гэбистам» из сел. Вельможи на воровстве и героине делали миллионы, а Сердар время от времени прилюдно «отсекал голову» кому-нибудь из них, дабы народ понимал: в сыплющихся на него несчастьях виноват не Президент, а нерадивые и ненасытные чинуши из «чужих» семей, которые обманывают самого Сердара и воровато запихивают барыши в свои карманы.
Заговорщики на народ не рассчитывали. Они народ знали. Старики – тихий советский люд, безоружный и покорный. Туркмены помоложе еще умудрялись выживать челночным делом и торговлей опием. Многие надеялись занять освобождающиеся от «русских» места. А доброй половине молодых уже все равно: глаз на слезе – героин да анаша. Эти за Отца еще и горой встанут. Нет, на такой народ нет надежды. Разве что на женщин? Туркменские женщины еще трезвы и в отчаянии смелы. Только не их это дело.
Яхьяев отдавал себе отчет в том, что при нынешнем порядке дел рано или поздно и его голова падет с плеч. Сердар уже сместил с постов трех его старших родственников. Его дядю! Яхьяевы решили упредить удар. Убить Сердара – такой план родился в их головах.
Но что потом, задали вопрос его верные спутники? Война кланов? Разве народ поддержит тебя, уважаемый Яхьяев? Разве не помнит народ, как развенчали за воровство твоих родственников? И Запад разве поддержит открытое убийство законного президента газоносной страны, не отвергающей иностранных фирмачей? И плевать бы на Запад, но ведь потом туда ездить. И деньги там, в их банках.
И тогда у Яхьяева созрел более тонкий план. Он решил привлечь под свои знамена бывшего любимца Великого Сердара, бывшего главного министра, ныне опального. Ашота.
Ах, Ашот, как ты можешь быть полезен революционному делу!
Ашот еще недавно ходил в любимцах Сердара, был предметом его гордости, его умной игрушкой, его главным министром. Как-то Сердар увидел Ашота в России и так по-детски влюбился, что привез в Ашхабад и вознес до небес. Вот какой у меня главный министр, вот какой умный Ашот, хвастался президент. Он ждал ответной любви, искренней и наконец настоящей. Но вдруг… Ашот сбегает в Турцию и, мало того, создает там оппозиционную, причем революционную партию! Он призывает свергнуть Сердара и установить демократию самого западного образца! Ах, Ашот, ах, умница чужестранный, ты даже не знаешь, как ты можешь быть полезен нашему туркменскому революционному делу! – хвалил про себя соперника Яхьяев.
– Мы готовы. Я сам уже встретился с Даунли. Можешь меня проверить. – Яхьяев вперил взгляд в русского эмиссара Ашота. – Даунли готов нам всем помочь, ведь Ашот много уже чего пообещал англичанам в случае успеха!
– А зачем нам англичанин? У нас лишнего газа нет, – подал хриплый голос младший родственник Яхьяева.
Он мечтал стать министром газовой промышленности при новом президенте Яхьяеве. Зачем нужен Даунли и, главное, зачем им понадобился чужестранец Ашот, он так и не взял в толк, но старался не высовываться с этими вопросами, опасаясь получить от старших по затылку.
Яхьяев не спешил отвечать ему и снова обратился к людям Ашота.
– Даунли обещает поработать с Ривсом. Он считается самым честным. Его услышат. Если он в своем отчете заявит о народных волнениях, от него не отмахнутся западники. Они, эти западники, не хотят видеть подъема нашего народа! Но когда мы захватим «супостата» и отвезем в парламент отрекаться, нам нужно, чтобы Запад одобрил…
– Узбеки одобрят, – растягивая слова, вставил наманганец, как будто кого-нибудь в покоях Яхьяева сейчас интересовало одобрение Ташкента.
– Спасибо узбекам. Главное, чтобы они помогли проехать Ашоту. Скоро мы узнаем о том, что народ поднялся, что листовки народовольцев появились в людных местах. Сообщите это Ашоту.
Эмиссары Ашота усмехнулись. Действительно, Яхьяев, тебе надо еще учиться, учиться и учиться, и не претендовать в президенты. Но произносить вслух этого не стали. Понимали, что без Яхьяева Ашоту и его сторонникам на Западе в стране не развернуться. Пока. Люди Ашота вскоре поднялись и ушли, а остальные продолжили сходку.
– Ты глупее ишака, ты глупее дочери ишака и ослицы, – накинулся на молодого родственника Яхьяев, когда остались только свои. – Боишься, не хватит на тебя газа? Боишься, Ашот у тебя газ отнимет? Себе возьмет?
Он засмеялся, первый раз за вечер.
– Не возьмет. В наших делах он слеп и слаб, плотве не скушать щуку. Но нам он нужен здесь. Его туркмены умнее его, они осторожны, они нам мешают и не хотят, чтобы он ехал. Они знают, что им против меня не сладить. Но Даунли хочет, чтобы власть взял он. И пусть. Я договорился с ним. Он поможет мне убедить Ашота приехать. Он – для себя, я – для себя. Я сказал этим чужакам, что англичанин нам поможет в том, чтобы его западники увидели «народность». Ха! Пускай так думают. Пускай. Узбек мне вообще не нравится. И русский. Русским не верю. Но пусть так думают и пусть донесут эту весть до Ашота. А мы хитрее. Листовки мы сами вложим в руки людей и потом сдадим списки охранке. Большие списки людей из народа, длинные списки сдадим. С нами не связанных горожан да селян. А Даунли подготовит своих иностранцев. Моего друга Ривса аккуратно возьмет в оборот. Господин Даунли это называет профессионально – операцией информационного прикрытия, так что ли? Хе! И когда Запад объявит о репрессиях и о народном волнении, приедет демократ Ашот, и мы поможем ему свергнуть Сердара. А убрать Ашота с дороги – дело одного года. Но этого уже не понимает Даунли. Тут наши дела. Он думает, раз Ашот обещал, то мы и лапки кверху… Э, как при чужаке народ поголодает с полгода, как чужак с героином бороться начнет, так он и враг, так конец ему и его демократии. Теперь понял ты, сын ишака и ослицы!?
Перед Великим Сердаром в его ашхабадском дворце стоял Акмурад Реджабов, начальник службы президентской охраны. Только что президент провел закрытое заседание руководителей силовых структур и повелел начальникам провести в своих хозяйствах аресты. Список жертв, как обычно, он огласил сам. Никто не посмел задавать вопросы, только каждый с ужасом ждал следующих фамилий и вздохнул с облегчением, когда Сердар закончил читать свою черную грамоту. Никого из присутствующих, никого из их родственников в списке не было, только какие-то капитаны да майоры, да и то почти все русские да армяне!
Счастливые начальники разъехались из дворца по своим кабинетам, а Сердар оставил у себя только начальника охраны.
– Навоняли здесь. Был я к ним добр, а теперь хватит. Все они к заговорам против меня готовы… Садись, докладывай.
Реджабов был сравнительно молод и безроден, но даже седые генералы его побаивались. Не составлял исключение и председатель КНБ. Реджабов не подчинялся ему. Лишь самому Сердару.
Когда все повязаны интригами, кумовством, подношениями, странно, если во власти находится один служака без связей, без больших амбиций, но со сталью в глазах. И страшно, когда такого к себе приближает тиран. И председатель, и его генералы лучше других знали, чего стоит благообразная наружность президента, их Великого Сердара, и каким опасным оружием в его руках является безродный Реджабов…
Реджабов не сел перед Сердаром, а остался стоять навытяжку. Он старался не смотреть в глаза. Там хранилось нечто такое, отчего даже ему становилось не по себе. Доброта. Вот что. В генерале Реджабове, как и во всех без исключения вельможах при Сердаре, жил страх не пережить Золотой Век. Но одни смирялись с этим страхом и существовали по привычке, старались урвать свое, пока можно, а там будь, что будет – ведь живут пастухи на дышащем вулкане, – другие же тряслись в раболепном ужасе. Овцы. Реджабов презирал и тех, и других, но даже это презрение он так глубоко утопил в сером колодце своего сердца, что, кажется, и не извлечь наружу. Он считал себя выше их, умнее их, был убежден, что знает, как выжить, и методом избрал полное вытравление гордыни из собственных мотивов. Он превратился в механизм, так что даже подозрительный лис Сердар понял – эту машину удобно использовать, и от нее можно не ждать подвоха. Он поставил скромного Реджабова во главе службы охраны и стал постепенно передавать ему полномочия прокуратуры, службы внутренней безопасности, даже контрразведки. Да что говорить – особый отдел КНБ, самый важный для Сердара отдел, его «Третье отделение», в обычной жизни лишь формально попадал под ведение председателя, а на самом деле уже стал подотчетен президентской охране.
Генерал Реджабов, входя в покои Отца Всех Туркмен, всегда сдавал пистолет безмолвным украинским наймитам. Он принимал положение, что Отец не доверяет никому, и ему тоже. «Тиран есть тиран», – прочитал он в молодости в одной иностранной книге. Что ж теперь удивляться. И только одного он не мог принять – доброты, а в ней, как в черном курином зрачке, зернышко пустоты. Он опускал глаза.
– Ну, доложи, что задумали наши изменники.
В интонации Сердара несведущий заподозрил бы подвох, с каким какой-нибудь майорчик в ХОЗО от безделья, «по-доброму» учит жизни солдатика в учебке. Чтобы знал службу. Ну, доложи-ка, мил человек, всю траву краской покрасил? Каждую травинку прошел кисточкой?
Но Реджабов знал: сегодня не просто службы ради и не для развлечения президента призван он сюда. Сердар ни одного слова не произносит зря. Зернышко пустоты в черном курином зрачке доброго глаза.
Генерал доложил обстоятельно и скромно. А ведь ему было, чем гордиться. Колесики истории скоро сведут вместе их замысел и реальность. Но тем опаснее. Скольких уже придворных погубила эта прущая на докладах радость угодить…
Служба безопасности уже с месяц как узнала о готовящейся смуте. Информатор был внедрен в самое близкое окружение Яхьяева. Генерал Реджабов тогда немедленно доложил Сердару.
Он представлял себе, как Отец Всех Туркмен выпятит нижнюю губу, потом начнет облизывать ее языком, выдавая свой недуг. Оближет и скажет высшее слово: арестовать, посадить, покарать!
Но президент тогда обманул его ожидания. Он потемнел лицом, оно стало как медяк. Задумался, долго молчал, потом сказал:
– Вот ты думаешь, сейчас Сердар всех дерьмецов закатает! Враги мои клевещут, что я жестокий, что я тиран. А ты погоди. Спешка ведь когда хороша? Мы их выведем на чистую воду. Всех. Мне сюда сам Ашот нужен, Реджабов! В кандалах. Сделай так, чтобы сюда вожаком вернулся Ашот!
Сказал и топнул, сидя в кресле, здоровой ногой.
Сердар поручил доверенному генералу разработать детали хитрого плана. Реджабов задание выполнил, и теперь они уже с президентом играли с заговорщиками в кошки-мышки, заманивали врагов в ловушку… Информатор Реджабова и другие агенты влияния «помогли» заносчивому Яхьяеву прийти к мысли заключить союз с Ашотом и позвать его в страну, а Ашота – согласиться. Тех из бывших его людей в «системе», кто мог догадаться, отговорить Ашота, Сердар по совету начальника охраны и повелел посадить. Колеса заговора завертелись, многие шестеренки, в их числе и Эгон Ривс, стали невольно приближать событие, результирующий масштаб которого не могли и оценить и в малой степени.
Отец Всех Туркмен все чаще пел хвалы начальнику охраны, и оттого осторожный Реджабов все больше сил и времени вынужден был отдавать своеобразной процедуре, которую он для себя назвал «очисткой». Эта очистка состояла в том, что он повторял себе сотни и сотни раз: «Я не хочу ни почестей, ни похвал. Я служу, и это не я», – и, по убеждению генерала, обещала помочь выжить почище любой молитвы.
И на этот раз Реджабов не стал выпячивать успехи своей службы. Он сухо доложил о сходке, прошедшей в особняке Яхьяева, на которой были люди Ашота, и даже о замысле с листовками.
– Что, они меня злодеем в листовках назовут? Что, этот взяточник Яхьяев про меня на площадях подметные письма кидать будет? Да я его за одни приписки по хлóпку так засадить могу… – Сердар неожиданно зашелся в гневе, и Реджабову стоило большого труда успокоить президента, убедить в том, что Яхьяев ради выполнения его собственного великого замысла сажать категорически рано, а листовки стоит перетерпеть…
– Ну ладно, Реджабов. Ты отвечаешь! – наконец сник Отец Всех Туркмен. – Но только здесь, у нас под носом. А ближе к границам чтобы никаких листовок. Нечего узбекам да афганцам поводы для сплетен обо мне давать.
Сердар посокрушался, что никто из придворных не ценил его мягкости и терпимости, но теперь он им по-настоящему покажет. А потом сказал Реджабову, и тот понял, что в голове правителя возникло решение, из-за которого скоро в стране наступят совсем тугие времена:
– Хватит им моей доброты, Реджабов. Злодеем меня называют? Будет им злодей.
Турецкий посол не ударил в грязь лицом. В конкуренции местных дипломатов за благосклонность Великого Сердара турки владели несомненным первенством, и это проявлялось даже в соревнованиях поваров и сервировщиков. Европейцы завидовали, они и желали бы шикануть, но их бюджеты были убористо вписаны в тетрадные клетки, к тому же их правозащитники, несмотря на все усилия «буигов» и «сименсов» загладить их вину, раздражали Сердара и обязывали к скромности. Что же до дяди Сэма, как часто по старинке еще называли здесь американцев, то его служителям денег хватало, но толка в изысканном искусстве приемов они так и не познали. Арабские шейхи предпочитали ограничивать белую дипломатию с Ашхабадом общением с одним Сердаром. Русские – эти беднее церковных крыс. Этих найдешь только на чужих именинах. Хороши были японцы, как хорош четверг – рыбный день, но все же ждешь воскресенья…
В воскресенье Лейла впорхнула в турецкое посольство на четверть часа позже объявленного начала бала и ожидала встретить встревоженный взгляд Ривса. Она хотела заставить его ждать, но Ривс сам появился только через час – вместо того чтобы поспешить к ней, он скользнул по ее щеке взглядом, словно не узнав, и удалился с английским послом.
Лейлу настиг итальянец. После первого танца он уже не отпускал ее. Если бы не огромные, клейкие, словно медом намазанные ладони, девушка покинула бы благородное собрание, прежде чем Эгон попытался искупить свою вину.
Первая попытка Ривса окончилась тем, что он уткнулся взглядом в упрямый девичий затылочек. Итальянцу не удалось скрыть торжествующую гримасу. Ривса отчего-то эта мелочь вывела из себя. Он вперился в затылочек, словно хотел высверлить в нем лунку. Но шарик отразил его неприступным черным мрамором. Тогда Эгон вернулся к фуршету, вынул из воды розу, желтую розу, а затем позволил себе неслыханную для островитянина дерзость. Подойдя к паре, он сзади вложил цветок в ладонь девушки. Та укололась, вскрикнула, и, разгневанная, обернулась. Эгон уже пожалел о своей выходке. Как бы она, горячая, не влепила ему пощечину. Вот была бы сцена.
Лейла и хотела бы как-нибудь отомстить – не за укол, конечно, а за обман, за невнимание, за пренебрежение! Она даже пошла бы на то, чтобы поцеловать итальянца в щетину, проросшую с начала вечера. Но женский глаз, брошенный наискось, уловил нечто, что подсказало ей: не серчай, смилуйся. Эгон сам не свой. Эгон Ривс просто не может так вести себя. Вот и галстук завязан абы как, криво.
– Что-то случилось? – Она постаралась придать голосу теплую краску, но вышло неестественно.
– Я уколол вас. Это случилось. Я хотел бы загладить вину. У меня есть для вас сюрприз. Не откажите, Лейла.
– Что, что случилось? Расскажите нам, что случилось? – Советник-посланник не собирался оставлять свою жертву.
– Господин Мерседес представляет двух своих дочек. Красавицы. Вы пропускаете шоу года!
Итальянец охнул, словно его подстрелили в самое сердце, но вместо того чтобы рухнуть навзничь, бросился к обществу.
Лейла не смогла скрыть улыбку.
– Вы, оказывается, обманщик! Правозащитник не должен быть обманщиком. Он же сейчас вернется! Я думала, вы серьезней…
– Рядом с вами меняюсь. Ужас. Я прошу вас, Лейла, найдите способ освободиться от него. Нам нужно поговорить.
– Что-то случилось?
– Случилось. Я прощен?
– Я выполнила вашу просьбу.
– Так прощен?
– Уходите. Забейтесь в угол, если найдете угол в этом овале роскоши, и ждите.
Ривс успел отделиться от Лейлы до того, как вернулся раздосадованный советник-посланник. Он назвал Эгона на ненавистном немецком языке «аршлохом» и на том успокоился. А Эгон, несмотря на озабоченность новым поворотом событий, распахнулся балу, как цветок после поцелуя солнца. Сам себе дивясь.
«Стой, старик, стой. Прежде всего дело. Все остальное разделим между прошлым и Лондоном. В твои годы, старик, еще труднее расставаться. Порядочному мужчине, в отличие от женщины, надо постоянно учиться этому умению. Но с годами все труднее», – заговорил в нем прежде забытый, но воскресший сейчас голос. Он тоже бодрил Ривса, хотя, конечно, был совершенно неуместен. Ривс и без него отдавал себе отчет в том, где он находится и зачем. О подруге-швейцарке он даже не вспоминал. Ведь ему просто необходимо кое-что обсудить с Лейлой.
Когда Ривс собирался на прием и как раз приступил к налаживанию отношений с галстуком, на его швейцарский мобильный телефон пришло сообщение с номера, зарегистрированного в Турции. Абонент просил срочно заглянуть в электронную почту. Эгон отложил галстук, не поленился снять рубашку и последовал совету – этот конспиративный абонент на связь с кем бы то ни было выходил крайне редко, так что его звонок считался знаком отличия или подарком для любого из «западников», посвященных в туркменские дела. Его в силу неведомых Эгону причин называли между собой только по конспиративному имени Ашот. На Западе и в России кто-то пожимал плечами, кто-то смеялся над этим туркменским «евреем Зюссом», далеким от туркменского народа и – возможно, поэтому, шутили знатоки – вдруг осененным идеей подарить ему свободу. Как обычно, искали разные низменные резоны. Ривса мало интересовала эта сторона дела. Ривс не смеялся. По его сведениям, у бывшего министра остались сочувствующие в МИДе и в спецслужбах, а значит, сохранился и доступ к информации.
Интернет-связь, которой пользовались сотрудники иностранных представительств, осуществлялась через спутниковые антенны, и, это знали они все, письма пока не отслеживались местными гэбистами. Нужную для перехвата аппаратуру Великий Сердар вроде бы лишь готовился купить в Китае или в Германии. Но все равно послание, о котором известил Ашот, было написано по-французски. Тоже, решил Ривс, из соображений особой конспирации. В прошлые разы революционер предпочитал английский. Эгон опять вспомнил свою давнюю максиму, что политические отношения сродни эротическим: они умирают на свету, обретая откровенность секса. Да здравствует французский!
Прочитав послание, Ривс наспех оделся и поспешил на улицу, но отнюдь не в направлении турецкого посольства. Неплохо зная центр Ашхабада, он направился не самым коротким путем, а обошел кругом два лишних квартала и вынырнул на Хитровке. Там царило удивительное для раннего бархатного вечера безлюдье, если не считать за людей милиционеров, военных и граждан в штатском. Таких хватало. Они бродили, хмурились, нагибались то и дело к земле, прищуривались, словно искали грибы. Ривса остановили, потребовали документы, поинтересовались целью путешествия и предложили добраться до турецкого посольства иным путем. Толстый милиционер густо дохнул луком на иностранца и надвинулся пузом.
– Можем подвезти. Хочешь?!
Ривс не хотел. Он покачал головой и ушел. Можно было, изобразив наивность, назвать майора полковником и поинтересоваться, в чем дело. Но он предпочел послушаться совета, содержавшегося в послании Ашота, и устремился обратно, по дороге обдумывая произошедшее.
Ашот сообщил правозащитнику, что в нескольких городах Туркмении – в Мары, Чарджоу, самом Ашхабаде – народ вышел на улицы. Беглый министр предложил Ривсу самому прогуляться до Хитровки. Может быть, тому повезет, и он найдет одну из тех сотен листовок, что в течение нескольких минут успели разбросать подпольщики. Их милиция не поймала, но в отместку похватала тех, кто читал. «Если успеете, вы еще застанете следы невозможного. Наш народ поднялся с колен! Пишу только вам, потому что доверяю вам, как себе, хотя и не знаком лично», – высокопарно писал издалека опальный политик на языке великих революций.
Эгон сразу же связал это послание с недавним рассказом туркменского «друга».
Лейле потребовались минуты, чтобы обрести свободу от итальянца. При том советник-посланник отпустил от себя ловкую девицу ничуть не раздосадованный, а преисполненный надежды. Лейла устремилась к Ривсу, но по пути была перехвачена легким на ногу щеголем Даунли, лишь с месяц назад сменившим в Ашхабаде на посту директора бюро ИИМ старого доброго курителя трубки Джека Боулса, с которым Эгона связывало долгое приятельство. Ривс поймал себя на том, что сердце сжалось, когда ашхабадский паркетный новичок заключил в объятиях туркменку. Впрочем, возможно, свеженький британец раздражал его уже тем, что занял место Боулса, в чем виделось зловещее предзнаменование окончания века боулсов и ривсов. К тому же он завязывал галстуки немецким узлом!
«Стареешь, стареешь, Ривс», – пожурил он себя. Все чаще Эгон замечал, что стоит обратить зрачок микроскопа внутрь себя, как мелкие жизненные узелки обид распадаются сами собой и остаются только значимые.
Лейла уже шла к нему.
– Вы пропустили первый танец, Эгон! У вас пропал интерес к парным танцам? И к ровным галстукам? Ваш сегодня покосился, как Пизанская башня!
Ривс густо покраснел и прикрыл узел ладонью. На самом деле, если верить в такого Бога, при котором мир спасет красота, ничто не может оправдать скособочившийся галстук. И уж конечно ни война, ни смута.
Лейла никогда не краснела, цвет кожи не позволял. Но Эгон получил прощение, и они двинулись в танце.
Ривс совершал па, его уши внимали прописным буквам вальса, но мысли все еще кружили над Хитровкой. Он раздумывал над тем, что теперь может произойти. Разумно допустить, что туркменский друг Яхьяев, раз не ошибся в третьем случае, верно информировал его и в первом, и во втором. Хотя сейчас это уже не имело столь большого значения для работы Эгона. Теперь и без того переполненные тюремные камеры вздуются от напора измученных пористых тел, которые называются людьми и права которых он взялся защищать. Нет, защитить!
– Лейла, какое право для вас самое дорогое?
Девушка отшутилась бы, если бы сумела услышать в словах партнера малейший к тому повод. Но не услышала и решила обождать с ответом. Отчего-то ей показалось, что встречная потребность говорить о важном вот-вот сведет их обоих в ином, более тихом месте. Тогда она наградит его.
Вместо ответа туркменка прошептала на ухо Эгону, что из верных источников узнала: списки существуют, в них около десятка человек. На каждого фигуранта уже посадили одного – двоих знакомых. Подкинули, как обычно, героин, теперь обрабатывают, готовят к признательным показаниям.
– Как вы узнали? – на всякий случай спросил Эгон, но девушка только ретиво вздернула плечиками. Хорошо, что Эгон держал руку на ее талии.
Ривс решился. Он рассказал о митинге, избежав, конечно, упоминаний об Ашоте. Но Лейла отнеслась к рассказу совсем не так, как ожидал Ривс. Он надеялся найти союзницу, но девушка, напротив, высмеяла его за идеализм.
– Скажите правду, Эгон, о листовках вам поведал какой-нибудь Яхьяев? С выражением государственной важности на челе?
– Бред! С чего вы взяли? – вспыхнул Ривс.
– А с того, что у нас на площади людей даже голод не гонит. А голод, Эгон, не тетка! Три года назад здесь такой голод был, в Дашогузе люди мерли, и что? А вы меня хотите убедить, что туркмены из-за политики зад под палку поставят! Да они этих вельмож…
– Почему вы сердитесь? Я только что из города. Город сегодня стоил танца. Даже танца с вами.
– Не это ли вы там нашли?
Девушка, не укрощая танца, извлекла из сумочки платок и вложила его в руку партнера. Ривс пожалел, что упрятал перед танцем очки в карман. Пижон. Приблизив к лицу платок, словно протирая глаза, он разглядел вложенный в него листок бумаги.
– Ходите, на нас смотрят. Суньте в карман, это мой подарок. И немедленно поцелуйте меня в щечку! Я подарю вам еще один танец ближе к занавесу. А вы обеспечьте меня десертом. Хочу сладкое.
Ривс не оглядывался, но ощущал на себе взгляды, бросаемые со всех сторон. Он неловко вытер платочком лоб и опустил ценность в карман брюк. Бог мой, как он не любит, когда в передних карманах что-то лежит! Она рассмеялась.
– Сегодня вы лучший, Эгон. Сегодня вы просто лучший.
– Лучше нашего Даунли? – стыдясь и не узнавая себя, уколол он ее, но туркменка только громко прыснула и упорхнула:
– Ну просто лучший!
Ривс устремился в уборную. Там он изучил листовку. Как она оказалась у зеленоглазой чертовки? Ривс ощутил беспомощность. Такое наваливалось на него в разных странах. И всегда он одолевал бессилие с победой для себя, с осознанием чего-то нового. А как будет сейчас? Если у Лейлы листовка, то почему она сердится на него? Почему не верит в то, во что хоть и трудно поверить, но придется, потому что это очевидно. Может быть, она – подпольщица? Может быть, это от Яхьяева она получила листовку? Эгон насторожился.
Хорошо, если ты, Одиссей, понимаешь геометрию желудка того циклопа, который проглотил тебя. Хорошо, если видишь устройство связей и действуешь, исходя из ясности. Терпимо, если ты не все понимаешь, но можешь хотя бы отделить: тут все открыто, там туман, туда не заходи. Но берегись, если твои движения лишь кажутся тебе разумными, а на самом деле ты уже муха в чужой паутине, сложную вязь которой ты не постиг. Ее нити дрожат гулкими струнами, играет варварский марш, гнетет твое прирученное Иоганном Бахом ухо.
И не ты ли та сила, которая, желая добра, творит зло?
Эгон подумал, что, пожалуй, ему – не с точки зрения выживания, а по большому, по гамбургскому счету – все равно, чья это паутина, Сердара и его сатрапов, Ашота или Яхьяева. Или, к примеру, Лейлы. Здесь всего можно ожидать.
Мраморный клозет послужил своего рода рупором, усиливающим звучание мыслей, то есть выполнял функцию храма. Это соображение, пришедшее Ривсу в голову, как ни странно, его успокоило. Клозет не церковь. Просто мы очень большое, слишком большое значение придаем нашим собственным колокольням. Субъективизм доказал, что на взгляд полагаться нельзя. От принятой аксиомы зависит, стоит ли мир на ногах, на коленях или на голове. А потому делай, что можешь, и пусть будет, что будет. Делай, исходя из убеждений, ради этого тебя и создал Бог деятелем.
Ривс приблизился к зеркалу и принялся поправлять галстук. Он занимался этим долго, вызывающе долго, до тех пор, пока не обрел сочной уверенности в том, что суета мелкого беса времени утратила над ним власть. Подтверждение того, что ему это удалось, он, вернувшись в зал, прочитал во взгляде Лейлы.
– Что, опять хорош? – самоуверенно пошутил он над собой.
– Когда я повзрослею, стану носить галстуки. Счастливые женщины в Европе носят галстуки?
– Счастливые женщины в Европе носят детей. У нас высокие алименты.
– И низкая рождаемость.
– Вы хотите быть счастливой женщиной в Европе?
– Вы не первый, кто интересуется географией моего счастья. Нет, Эгон. Счастливые женщины рано старятся.
– Это отчего так?
– От страха потерять.
У Ривса возникло острое желание положить руку на аккуратный затылочек. Не зря люди веры, иудеи, мусульмане, христиане, принимающие Бога вверху, прикрывают от него верх головы – сильная связь через макушку губительна для человека, как долгое прямое солнце в зените. Он уважал людей веры, но не завидовал им.
На пару обращали внимание, но плевать, день такой, что ли… революционный. Плевать на всех. А Лейлу жаль. Ладонь опустилась на ее голову, как большая птица.
– Эгон, не сочувствуйте. Я в счастливые не рвусь. Тем более в Европе. Я девушка зрелая. Грелку с темени уберите, будьте добры. Жарко. И слухи пойдут…
Эгон отдернул руку. Что это с ним, правда? Очень неудачно, особенно сейчас. Он поймал взгляд Даунли. Странный взгляд.
– Лейла, мне снова нужна помощь. Так пускай думают, что у меня к вам личное.
– Опять узнать про узников?
– Насмехаетесь. Иногда мне кажется, что вас раздражает моя работа, то, что мы будто с Солнца к вам прилетели и судим вас, копаемся в вашем белье. Так?
– Так да не так. Не так. Это еще терпимо. Хуже, когда вы за мемуары беретесь… О нас либо с восторгом, либо как о породистых собаках при дворянах. Вы ведь аристократы. Уехали и все. Мы для вас как фотография на память. Плоскость. А что вы понимаете в хороших коврах! Их с изнанки видеть надо. А иначе вы та самая сила, которая, желая добра… Так в чем теперь просьба непреклонного борца за права?
– Про то, что сидят, многие напишут. И я напишу в отчете. В черном отчете. Но никто не называет имен. У меня есть источники. Только я не могу выходить на них сам. Вы же знаете наши правила. Однако если узнать имена, может быть, людей спасем? Хотя бы нескольких. Именно сейчас, после листовок, на Западе можно усилить давление. Понимаете меня? Я готов рискнуть.
Эгон не стал ей говорить о том, что таким образом он только закладывает фундамент будущей масштабной правозащитной акции, которая несомненно потребуется, если народ действительно начнет подниматься с колен в недовольстве Сердаром. Вот тогда потянутся списки гулаговцев…
Лейла силилась постигнуть замысел, но ее отвлекали лукавые, очень сейчас неуместные мысли. Едва примятые волосы запомнили прикосновение ладони.
«Мысли мешают замыслам. Мысли мешают замыслам», – отпечатывали слова вредные клавиши. Все слова имеют запахи. Эти пахли, как пахла лента в печатающей машинке, на которой колдовала раньше мама.
– Вы не слушаете меня? Не верите. Я понимаю. Нет, не понимаю. Получается, что мне надо заниматься этим больше, чем надо вам.
– Вы смелый, Эгон. Честный. И вы с иностранным паспортом. Какой у вас? Английский, швейцарский? У нашего Сердара деньги за весь наш газ на личном счету в Швейцарии. Швейцарский паспорт, наверное, еще круче.
Ривс обиделся. В конце концов, что позволяет себе эта девчонка. Он отвернулся от нее. Хотя больше он был раздосадован сам на себя. Что с ним происходит? Конечно, он бы плюнул на паспорт, ведь он готов к равному с ними, к большему, чем сейчас, риску, но… Он напоминает воздушный шарик, в обычном размере хоть и не красивый, не видный, но ко всякому пригодный, а тут вдруг раздуло его. Водой. «Больше, чем надо вам… Больше, чем надо вам…»
Он вспомнил, что Лейла уже одним разговором с ним рискует не одной головой, а каждым сантиметром своего тела. «Больше, чем надо вам»! Он хотел бы узнать, что ее подвигло к гражданскому мужеству, что дает ей силы. Однако он знал, что говорить об этом с «ними» нельзя. Табу. Но сила, которая, желая добра… Почему она с ним так? Словно именно это то и дело подозревает в нем туркменка и насмехается над ним, представителем правильно завязанного, как галстук, Запада. Словно сама не выбрала правозащиту делом жизни! Как ее понять? И почему страшно представить, что ее можно понять? Будто в самом деле он поддается ее посылу, что понимание разрушает чувство, как яркий свет – хрупкий цвет. Тоже табу. А она смеется над тобой, Ривс! Смотри, Эгон, не лопни! Самое страшное, что может случиться с правозащитником, – это если его станут воспринимать смешным романтиком.
Девушка удержала его за руку.
– Не спешите, Эгон, пожалуйста. У меня есть, что вам ответить. Не обижайтесь на мою насмешливость, это от смущения. Вам к лицу романтизм. Ей-богу. Я помогу, чем смогу.
Она помолчала, не отпуская руки, и добавила:
– Теперь точно о нас пойдут сплетни. Вы рискуете больше, чем я, Эгон. Вы рискуете больше.
– Чем же? У вас полк аккредитованных поклонников. Лейла, я лишь один из многих. Я даже допускаю, что с просьбой о помощи обратился не я один.
– У меня ревнивый жених, Эгон. Ветреность женщины всегда извинительна при наличии ревнивого жениха. Кстати, Эгон, я не забыла ваши проклятые вопросы. Найдите возможность, и не при таком скоплении аккредитованных поклонников, тогда я, может быть, дам ответы.
Она оставила его, и уже по пути к массе господ и дам, уничтожающих десерт, Ривс обнаружил в ладони ту самую желтую теплую розу.
В заведении Али проводили собрание. Сам президент в актовом зале дома на улице Житникова песочил председателя, его заместителей, начальников управлений и прочих полковников и подполковников из столицы и с мест. Они сидели, прижав уши, тихими зайчиками, а благообразный толстогубый дядя хлестал их по щекам словами, на две трети состоящими из доброй русской брани.
– Ты, подонок, – орал он на начальника пятого отдела, – спишь с тремя женами! Если не проснешься, я тебя досыпать в Кара-Кумы отправлю, мать твою так. Еще одна листовка, и будешь зад на песке греть! Мало я вашего брата посадил? Думаете, раз в погонах, так не доберусь до вас? Доберусь!
– И ты смотри у меня, – цыкнул он на зампредседателя комитета по оперативной работе, но этим и ограничился, к досаде многих потных затылков. Вздохи, платки, ладонью по шее…
Сам Али, конечно, в зале не был, чином еще не вышел, но подробности узнал тем же вечером, от дяди, сидевшего в первых рядах.
А на следующий день собрания проводились в отделах. Призывали к повышению бдительности, усилению, улучшению.
Управление контрразведки, в котором состоял Али, обычно трясли слабее смежников по делам идеологическим, но на этот раз лично зампред устроил проработку. Судя по тону заместителя, история с листовками и ему доставила неприятности. А ну как заговор готовит заграница? Откуда западные журналисты пронюхали?
Али вечером встретился с Лейлой. Поделился заботами. Его удивляло собственное отношение к этой девушке, к этой норовистой лошадке. Другая женщина ноги бы ему в розовом масле мыла, ублажала бы и потчевала, а эта оставалась госпожой, словно не в Ашхабаде они, а, по меньшей мере, в Москве. Он готовил, он накрывал стол. Али называл это исключение со своей стороны любовью и объяснял лейлиной породой. «Породистая ахалтекинка», – с гордостью произносил он, хотя к племени текинцев она, в отличие от него, никакого отношения не имела. «В Туркмении ценят добрых коней», – в минуту расслабления ответил он однажды на игривый вопрос Лейлы о том, как он к ней относится. Она, пораздумав, отринула первоначальную досаду и приняла ответ. Но запомнила и больше таких вопросов не задавала. «Попробуй собаку отучить от мяса», – говаривал ее отец.
Конец ознакомительного фрагмента.