Вы здесь

Труды по истории Москвы. II. СРЕДНЕВЕКОВАЯ МОСКВА В XIV–XV ВЕКАХ (М. Н. Тихомиров)

II

СРЕДНЕВЕКОВАЯ МОСКВА В XIV–XV ВЕКАХ

ПРЕДИСЛОВИЕ[102]

Это исследование основано на другой книге – «Древняя Москва», напечатанной в 1947 году, но оно не является просто переработкой более раннего текста, как в этом легко убедиться читателю. В «Древней Москве» я ставил своей основной задачей доказать, что «Москва со времени первого появления своего на страницах летописей была городом, а не боярской усадьбой, что она развивалась вначале как небольшой, а позже как крупный торговый и ремесленный город Восточной Европы, связанный с большим международным обменом, в который были втянуты страны Востока и Средиземноморья, а позже Запада». Теперь нет необходимости эту мысль доказывать, так как она уже принята в нашей исторической литературе (см.: История Москвы. Т. 1. Изд—во АН СССР).

Основной задачей, которую я стараюсь разрешить в этой новой книге, является более или менее всестороннее освещение жизни русского средневекового города XIV–XV столетий. Исследование ограничено рамками этих столетий, потому что предшествующие века в истории Москвы освещены только немногими письменными свидетельствами и археологическими находками, сделанными на ограниченной территории.

Есть основания и для ограничения нашего исследования XV веком, так как с конца этого столетия для Москвы начинается новый период. Внешним его показателем является строительство Кремля и переустройство посадов при Иване III. В области политической истории важнейшие события в истории России вообще и в истории Москвы в частности – это присоединение Новгорода (1478 г.) и падение татарского ига (1480 г.). В се эти события почти совпадают по времени. Поэтому автор старается по возможности не заходить за эту грань.

РОСТ И ЗАСЕЛЕНИЕ ГОРОДСКОЙ ТЕРРИТОРИИ

ОБЩИЕ ОСОБЕННОСТИ ИЗУЧЕНИЯ МОСКОВСКОЙ ТОПОГРАФИИ

Историк наталкивается на почти непреодолимые трудности, когда по обрывочным заметкам летописей и актов ему приходится восстанавливать черты древнего города, обычно основательно стертые прошедшими столетиями. Это в особенности можно сказать об изучении топографии древней Москвы XIV–XV веков. Для этого имеются свои основания. Ведь Москва в названные столетия только начинала принимать вид большого города. Позднейшее величие города повлекло за собой его переустройство и коренным образом изменило первоначальный облик Москвы. Московские здания великокняжеского периода казались мелкими и незначительными для позднейшего времени и были заменены более богатыми постройками. Поэтому сохранившиеся памятники древней великокняжеской Москвы не только редки, но и относительно малозначительны по сравнению, например, с памятниками Новгорода и Пскова того же времени.

Особенно трудно изучать топографию древнейшей Москвы XII–XIII столетий, так как летописи не сохранили нам ни одного топографического приурочивания, которое могло бы быть достоверно отнесено к XII–XIII векам. Поэтому, реконструируя картину древнего города в эти столетия, мы будем опираться главным образом на свидетельства позднейшего времени.

ПЕРВОНАЧАЛЬНЫЙ КРЕМЛЬ

Наиболее ранней частью исторической Москвы является Кремль. По мнению И. Е. Забелина, это «первоначальное кремлевское поселение города Москвы» основалось здесь в незапамятные времена.[103] Однако в явном противоречии с этим утверждением стоит то обстоятельство, что еще в XV веке москвичи твердо помнили о «боре», из деревьев которого была построена первая московская церковь Рождества Предтечи. Предание об этой церкви занесено в летопись под 1461 годом по случаю построения каменной церкви вместо деревянной. Говорят некоторые, замечает летописец, то была первая церковь в Москве: на том месте бор был, и церковь та в том лесу («в том лесе») была срублена тогда, она была соборной церковью при Петре митрополите, и двор митрополичий был тут.[104]

В этом предании смешаны различные по времени события: построение церкви на месте древнего бора и значение этой церкви в более позднее время при митрополите Петре в качестве собора. Однако ценным является существование в XV веке прочной устной традиции («глаголют же») о позднем возникновении кремлевского поселения и существовании на его месте древнего бора. На тот же бор указывают и старинные топографические названия кремлевских урочищ, от которых получили свои прозвища Боровицкая башня и церковь Спас на Бору. На возможность относительно позднего заселения кремлевского холма указывает, быть может, и то обстоятельство, что на его территории в основном были обнаружены предметы XII века. Найденные в Кремле при постройке Оружейной палаты и поблизости от упомянутой церкви Рождества Иоанна Предтечи женские украшения, по определению А. В. Арциховского, относятся к XII веку и «принадлежат к классическому типу вятичских семилопастных».[105]

Древнейшее летописное свидетельство о построении «города», крепости в Москве указывает именно на кремлевский холм, а не на какую—либо иную московскую местность. До сих пор это летописное указание было известно в несколько искаженной передаче печатного издания «Тверской летописи», которое допускало разные толкования. В печатном издании летописи читаем: «Того же лета (1156–го) князь великий Юрий Володимеричь заложи град Москьву, на устниже Неглинны, выше рекы Аузы».[106] Выражение «на устниже Неглинны» звучит несколько необычно, связывая место построения Кремля с течением Москвы ниже впадения в нее Неглинной. Однако это выражение является результатом описки переписчика, так как в другом, до сих пор не опубликованном списке Тверской летописи находим: «Князь великий Юрий Володимерич заложи Москву на устии же Неглинны, выше реки Яузы».[107] Таким образом, Тверская летопись подтверждает, что «город», или Кремль, был построен в 1156 году на том же месте, где он стоял ранее, «на устии же Неглинны».

С. Ф. Платонов вообще был склонен сомневаться в достоверности показания Тверской летописи, видя в нем позднейшее припоминание, поскольку Юрий Долгорукий находился в 1156 году на севере и не мог строить город на Москве—реке.[108] С предположением об относительно позднем происхождении известия Тверской летописи можно согласиться и не настаивать на 1156 годе как на времени построения Кремля. Но если дата и не представляется вполне достоверной, то самый факт построения Кремля на устье Неглинной, выше реки Яузы, надо считать правильным. Ведь топографические припоминания нередко сохраняют для нас черты отдаленной древности. Московское предание XVI–XVII веков упорно указывало на Юрия Долгорукого как на строителя города Москвы.

Как же в таком случае понимать слова Тверской летописи о постройке города «на устии же Неглинны»" Если не считать это выражение просто желанием автора летописной заметки сказать, что город был построен на том же месте, на котором стоял и ранее, то надо говорить о двух событиях: о первом и втором построении городских укреплений Юрием Долгоруким.

Территорию этого второго Кремля – безразлично, будем ли мы его считать постройкой Юрия Долгорукого или более позднего времени – И. Е. Забелин вполне убедительно обрисовывает в следующих границах: «Со стороны речки Неглинной черта городских стен могла доходить до теперешних Троицких ворот, мимо которых в древнее время, вероятно, пролегала простая сельская дорога по Занеглименью в направлении к Смоленской и к Волоколамской или Волоцкой старым дорогам. С другой стороны, вниз по Москве—реке, такая черта городских стен могли доходить до Тайницких ворот или несколько далее, а на горе включительно до Соборной площади, так что весь треугольник города, начиная от его вершины у Боровицких ворот, мог занимать пространство со всех трех сторон по 200 сажен, т. е. в окружности более 600 сажен».[109]

Такую территорию Кремля можно считать значительной для русских городов XII–XIII веков. Тем более можно удивляться, что в недавно вышедшей книге П. В. Сытина, посвященной планировке и застройке Москвы, дается «схема развития Кремля» с его явно преуменьшенными размерами в первый период существования.[110]

В начале XIV века территория Кремля была уже застроена зданиями. Кроме упомянутой ранее церкви Рождества Ивана Предтечи, в нем находим церковь Михаила Архангела, в которой в 1304 году был погребен князь Даниил Александрович. Позже в той же церкви похоронили Юрия Даниловича. Таким образом, Архангельский собор в Москве сделался княжеской усыпальницей раньше княжения Калиты, вопреки тому, что обычно пишется в наших учебных пособиях и учебниках.

МОСКОВСКИЙ ПОСАД И ОКРЕСТНОСТИ ГОРОДА В XII – Х III ВЕКАХ

Городские дворы не вмещались в тесные пределы города уже в XII–XIII веках. Вокруг «города» в Москве возник посад вне городских укреплений. В существовании посада нас убеждает упорная традиция, по которой низина, помещавшаяся под кремлевским холмом и населенная с давней поры, носила характерное название «Подола». Этим названием, как известно, обозначался и ремесленно—торговый квартал древнего Киева, помещавшийся под киевскими холмами у берегов Днепра. В Москве в Подол входила вся территория между Москвой—рекой и кремлевским холмом, значительно более обширная в древнее время, чем в последующее, когда каменные стены разделили подольную часть города на две части. Но даже после построения стен при Дмитрии Донском на кремлевском Подоле жило немалое количество населения, здесь же стояли княжеские службы.

По предположению И. Е. Забелина, первоначальный Подол простирался до самого берега Москвы—реки. Здесь находилось береговое пристанище для речных судов. Таким образом, в районе Подола возник первоначальный московский посад, и картина первоначального города XIV–XV веков, обычно изображаемого в виде деревянного городка на вершине крутого холма, должна быть существенно изменена. Если вершина кремлевского холма была занята городком с земляным валом и деревянными стенами, то склоны его и низина под ним, обращенная к реке, были покрыты дворами горожан. Само название «Подол» ведет нас к домонгольскому времени, когда этим названием обозначали подгорную часть города. Таким образом, Москва встает перед нашими глазами в значительно ином виде, чем это порой рисуется в некоторых сочинениях, старающихся представить древнюю Москву даже не городом, а какой—то захудалой княжеской усадьбой.

В начале XIV века московский посад уже существовал. Намеком на это можно считать летописное свидетельство о нападении на Москву тверского войска в 1308 году: был бой у Москвы на память святого апостола Тита, и града не взяли.[111] В этой фразе «град», крепость, кремль, как бы противополагается остальной части города – неукрепленному посаду.

Существование московского посада уже в XII–XIII столетиях подтверждается раскопками, производившимися в Зарядье, в непосредственной близости к Москве—реке. Раскопки показали существование здесь культурного слоя, отложившегося примерно в X–XIII столетиях. Тут были обнаружены фрагменты глиняной посуды, в частности «обломки сосудов, покрытых глухой зеленой поливой, какие известны по находкам в Киеве и Владимире в слоях XI–XIII веков», а также стеклянные браслеты, шиферные пряслица (грузики) для веретен и пр.

На этом основании М. Г. Рабинович, производивший раскопки в Зарядье, пришел к мысли, что ремесленный и торговый посад Москвы уже в начальный период истории нашей столицы был весьма значительным и, «очевидно, далеко выдавался за пределы крепости».[112]

Этот вывод был автором еще более развит на основании более поздних раскопок. «Утолщение домонгольского культурного слоя к западу в направлении современного Кремля, – пишет он, – подтверждает наш прежний вывод о том, что поселение, открытое при раскопках в Зарядье, является окраиной города, центр которого должен был находиться на устье р. Неглинной».[113]

Возникновение московского посада М. Г. Рабинович готов относить к X–XI векам, то есть ко времени гораздо более раннему, чем княжение Юрия Долгорукого, которому приписывается основание Москвы как города. Но существование поселения в Зарядье даже в X столетии еще не обозначает, что в это время Москва была городом. Почему нельзя допустить, что на территории Зарядья стояло одно из «красных сел», о которых вспоминали московские предания»

Относительная заселенность московской территории говорит о возможности существования здесь какого—то населенного пункта, городка или ряда городков задолго до XII века. Действительно, мы знаем о существовании нескольких городищ в черте города, остатки которых еще можно было различить в начале прошлого столетия. Ходаковский, а вслед за ним Арцыбашев указывали на территории Москвы по крайней мере три городища.[114] Одно находилось у Андроньева монастыря при впадении ручья Золотой Рожок в Яузу, другое – у церкви Николы в Драчах, или Грачах, которая была построена на «холме узловом при двух лощинах, брошенных течением Неглинной и ручья», третье – «Бабий городок», – на правом берегу Москвы—реки, у бывшей Бабьегородской плотины.

Между тем свои мысли о раннем возникновении Москвы как города М. Г. Рабинович с еще большей настойчивостью высказал в новой своей статье, носящей название «Материалы по истории великого посада Москвы».[115] На этот раз он прямо говорит, что «начало поселений на исследованной территории относится к XI веку».

Это вывод, конечно, не встречает возражения, так как существование поселений на берегу Москвы—реки доказывается находками диргемов, найденных и далеко от того места, где производились раскопки, в устье речки Черторый и у Симонова монастыря. Но М. Г. Рабинович не останавливается на этом, а делает неожиданный вывод: «Для нас ясно, что к XI веку город достиг уже значительных по тому времени размеров, и его посад достигал линии современного Псковского переулка».

Невольно возникает вопрос: обоснован ли такой вывод» Ведь раскопки производились не на устье Неглинной, где автор предполагает существование города уже в XI веке, а на территории «великого посада». Между тем «великий посад» занимал большое пространство между Неглинной и Москвой—рекой. Там же, где производились раскопки, была только ничтожная часть «великого посада». Сами материалы, собранные в Зарядье, позволяют говорить, что поселение, существовавшее на подоле великого посада, в XI–XII веках было еще незначительным. На это указывает тонкость прослойки из угля и золы, которую сам же М. Г. Рабинович относит к разорению Москвы в 1237 году татарами. Тонкость этой прослойки привела его к мысли, что исследованная им территория «была в то время не особенно густо заселена».

Признавая большое значение раскопок М. Г. Рабиновича, этого неутомимого и вдумчивого исследователя древней Москвы, нельзя вместе с тем не отметить, что раскопки пока еще не дали решающих доказательств в пользу гипотезы, что Москва была значительным городом уже в XI столетии.

Так, прежде всего, остается недоказанным, что посад, вернее, его подольная часть, лежавшая у подножия Кремлевской и Китайгородской возвышенности, тянулась без разрыва вдоль Москвы—реки, хотя такое предположение и кажется на первый взгляд наиболее обоснованным. На схематическом плане Кремля, помещенном в книге Герберштейна XVI века, у Москворецкого моста нарисован пустырь, хотя Кремль изображен окруженным с других сторон строениями. Эту особенность чертежа в книге Герберштейна можно было бы считать чисто условной, если бы не существовали другие свидетельства, показывающие, что у позднейшего Москворецкого моста лежало болото.[116] В конце XV века тут стояла церковь Благовещения на Болоте, позже известная под названием Николы Чудотворца у Смоленских ворот.[117] Таким образом, Великая улица, на территории которой копал М. Г. Рабинович, не имела выхода к Кремлю, а упиралась в болото у Москворецкого моста. Никольские, Фроловские (Спасские) и Константино—Еленские ворота находились уже на возвышенности. Само «утолщение домонгольского культурного слоя в направлении современного Кремля», подмеченное М. Г. Рабиновичем, не проверено на сколько—нибудь значительной территории. Поэтому позволительно сомневаться в том, что посад XII–XIII веков располагался в Москве длинной и узкой лентой вдоль реки. Скорее можно предполагать другое. Основная часть посада располагалась на возвышенностях Кремля и Китай—города. В двух местах посад спускался к реке: в Кремле – на Подоле и на посаде – у церкви Николы Мокрого.

Такое расположение первоначального московского посада объясняет, по какой причине в позднейшем Зарядье на большом протяжении от Москворецкого моста до Острого угла, где кончалась Китайгородская возвышенность, стояло только 6 церквей, да и то группами: 2 церкви стояли у Москворецкого моста, 3 – в Остром углу, и только одна, Николы Мокрого, – на середине Великой улицы. Между тем территория бывшего Китай—города была буквально усеяна церквами. Несмотря на свое название, Великая улица в Зарядье, в сущности, лежала в низине, в местности относительно мало удобной для жилья. Посад же в основном располагался на возвышенности. К тому же значительная часть первоначального посада позднее была занята Кремлем, расширявшимся на восток. Построение современного Кремля в конце XV века коренным образом изменило топографию старого посада, но следы того, что посад занимал и часть современного Кремля, долго еще оставались в виде ряда церквей, стоявших «на рву», отделявшем Кремль от Китай—города. Между Фроловскими (Спасскими) и Никольскими воротами даже в XVII столетии стояло 15 церквей. Одна из них была церковью Пятницы. Между тем церкви во имя Пятницы обычно сооружались на торговой площади, поблизости от главных въездных ворот.

Такое расположение торговых площадей с неизменной на них церковью Пятницы находим в ряде городов, соседивших с Москвой (например, в Дмитрове и Коломне). В самой Москве две другие Пятницкие церкви находились в Китай—городе, «что против Нового Гостиного двора», и за пределами Китай—города в Охотном ряду. Обе названные церкви были поставлены на торговых площадях, в непосредственной близости к городским воротам (первая – к кремлевским, вторая – к китайгородским). Существование церкви Пятницы в непосредственной близости к кремлевским стенам легче всего объяснить тем обстоятельством, что некогда эта церковь находилась на торговой площади, вне стен городка, после же построения новых кремлевских стен, разрезавших древнюю торговую площадь пополам, церковь осталась, а торг был отнесен на восток за пределы вновь созданных стен.

Где кончался посад XIII века, неизвестно, но Богоявленский монастырь стоял уже за пределами посада или на его окраине, хотя в настоящее время строения этого бывшего монастыря стоят поблизости от кремлевской стены. Еще в XIV столетии этот монастырь обозначался как находившийся «близ града Москвы», «на посаде града Москвы».[118]

Местность, окружающая Москву, и в более поздние времена отличалась лесистостью. Громадные сосновые и смешанные леса начинались от самого города и тянулись на обширные пространства на север и восток. Однако не следует и преувеличивать эту лесистость, представлять территорию Москвы XII–XIII веков как сплошной и непроходимый бор. Летописи говорят о подмосковных селах, а устная традиция даже в XVII столетии помнила о «селах красных, хороших», которые разбросались по обеим сторонам реки во времена полулегендарного боярина Кучки.

На первых порах осваивалась наиболее удобная для поселения территория по долинам рек Москвы, Яузы и Неглинной. В непосредственной близости к Кремлю находилось село Семчинское, или Семцинское, названное уже в духовной Ивана Калиты. К таким же ранним селам надо отнести село Напрудское к северу от Кремля и село Михайловское на Яузе, упомянутые в той же духовной.

Ко второй половине XIII века относятся первые сведения о московских монастырях. Едва ли не самым ранним московским монастырем, о котором нам достоверно известно, был Даниловский монастырь, основанный на правом берегу Москвы—реки князем Даниилом Александровичем. Об этом монастыре и его основании в XVI веке рассказывали «неции от древних старцев». Настоятели Данилова монастыря уже в XIII столетии носили сан архимандритов, что указывает на особое значение монастыря. Существование в Москве монастыря с архимандритом во главе отчасти указывает и на возросшее значение Москвы как города, стремившегося выделиться из общего уровня по своей церковной иерархии.[119]

В повести о князе Данииле, составленной в XVI столетии, имеются кое—какие подробности об этом первом московском монастыре, позднейшие здания которого сохранились до нашего времени поблизости от современного Даниловского рынка.

По житию, Даниил поставил монастырь, «иже зовется Даниловский», тогда же в нем и церковь поставил во имя преподобного Даниила Столпника, «в том монастыре и архимандрита перваго устрои». В этой же обители при конце своей жизни Даниил постригся в монахи и был погребен, но положен не в церкви, а «на монастыри, идеже и прочую братию погребаху». После перенесения архимандритии в Спасский монастырь в Кремле Даниловский монастырь окончательно оскудел, «только едина церковь и оста во имя святого Даниила Столпника, и прозвася место оно сельцо Даниловское».[120]

В монастыре сохранялся камень, под которым будто бы был погребен князь Даниил. Если верить житию, Даниловское село существовало в XIII веке, следовательно, является древнейшим из известных нам подмосковных сел.

Ко времени Даниила восходит и Крутицкий монастырь под Москвой, если верить старому преданию, впрочем, не очень надежному. Во всяком случае, если храм на Крутицах и был основан уже в XIII веке, то остальные подробности о Крутицах, сообщаемые в сказании XVII века, лишь плод московского баснословия этого столетия.[121]

По монастырской записи, которую нет никаких оснований оспаривать, Богоявленский монастырь в Китай—городе был основан в 1292 году.[122]

СТРОИТЕЛЬСТВО КРЕМЛЯ В ПЕРВОЙ ПОЛОВИНЕ XIV ВЕКА

Первая половина XIV века, преимущественно время Ивана Калиты (1328–1340 гг.), отмечена переустройством Москвы как города, оформлением ее внешнего вида в качестве великокняжеской резиденции. Память о строительных работах Калиты осталась на долгое время у потомства. «Постави князь Иван Данилович Калита град древян Москву, тако же и посады в нем украсив, и слободы, и всем утверди», – пишет о деятельности Калиты поздний московский летописец.[123] На основании тех же преданий Герберштейн, посетивший Москву в начале XVI века, сообщает, что Кремль до княжения Калиты был мал и защищен только бревенчатой оградой. Калита расширил и укрепил его по совету митрополита Петра.[124]

Летописные свидетельства показывают, что информация Герберштейна о построении Кремля при Калите была получена из хорошего источника. Так, летопись сообщает о пожаре города Кремника 3 марта 1931 года («бысть пожар – погоре город Кремник на Москве»). Новый пожар случился в Москве 3 июня 1337 года, причем нет никаких указаний, что во время этого пожара Кремник опять погорел. Через два года после второго пожара началась постройка нового города, особо отмеченная летописью: «На ту же зиму (1339 год) месяца ноября в 25, на память святого мученика Климента, замыслиша, заложиша рубити город Москву, а кончаша тое же зимы на весну в великое говеино».[125] Построение нового Кремля стояло в явной связи с московским пожаром 1337 года, оставившим о себе печальную память у современников. В этот пожар «Москва вся погоре». Бедствие довершил страшный ливень, потопивший имущество, спрятанное в погребах и вынесенное от огня на площадь.[126]

Кремль 1339 года был выстроен из дуба – наиболее прочного лесного материала. Остатки дубовых стен Ивана Калиты найдены были при постройке Нового дворца. Они лежали в трех с лишним саженях от современной кремлевской стены, обращенной к Неглинной. Дубовые бревна толщиной почти в аршин, полуистлевшие от долгого лежания в земле, были найдены на протяжении 22 аршин.

Так пишет И. Е. Забелин, ссылаясь на сочинение Вельтмана, но в самом тексте описания Нового дворца, составленном А. Вельтманом, об этом говорится менее ясно, но в то же время полнее, чем у Забелина.

«При возведении фундаментов под аппартаменты их высочества, – пишет Вельтман, – открыто основание прежней деревянной Кремлевской стены, показывающее, что Кремль, до постройки каменной стены Дмитрием Донским, был гораздо менее в объеме. Ныне еще хранятся несколько дубовых дерев, лежавших одно на другом стеною, до 22 аршин в земле. Кроме того, открыты ниже горизонта земли фундаменты с цоколями нескольких древяных зданий, свинцовые трубы, служившие проводниками воды, которая от Водовозной башни поднималась некогда для снабжения дворцов, и вероятно также для орошения верхняго сада. Из замечательных вещей найдены: медная кружка, заключавшая в себе разные грамоты, относящиеся к XIV и XV столетиям, и, наконец, относящиеся к языческим временам серебряные обручи, поручни, серьги и пр. и пр.[127]».

Из этого описания становится ясным, что местность, занятая Новым дворцом, была заселенной с давнего времени. Нельзя только доверять определению вещей как языческих, сделанному Вельтманом, так как это только его домысел. Неясно также, по каким основаниям Вельтман определяет, что дубовый город Калиты был значительно меньше Кремля Дмитрия Донского, хотя для этого, видимо, были какие—то основания. Зато ясно можно судить о дубовой стене 1339 года.

Дубовые плахи представляли собой наружную облицовку деревянных стен, которые состояли из ряда срубов, засыпанных внутри землей. Так, например, укрепления Райковецкого городища, по сведениям археологов, «образовали рубленные из толстого круглого дуба клети, загруженные плотно утрамбованной землей и несшие на своей верхней площадке бруствер—заборола».[128]

Московский дубовый Кремль, действительно, представлял собой «рубленый город»; недаром в летописи о начале его постройки так и сказано: «заложиша рубити».

В летописях ничего не сообщается о размерах нового Кремля, но старинное предание, записанное Герберштейном, как мы видим, помнило, что территория его при Калите сильно расширилась. Границы Кремля времен Калиты на востоке с замечательной проницательностью устанавливаются И. Е. Забелиным. Он обратил внимание на то, что при обновлении Малого, или Николаевского, дворца в Кремле материк под слоями жилого мусора оказывался на глубине от 9 до 13 аршин. Такое явление обнаруживалось на дворе дворца в определенном направлении. Видимо, существовал древний ров, который направлялся с кремлевской горы на Подол. В XVII веке в этом направлении пролегала улица, а одна из находившихся здесь церквей называлась Рождеством Богородицы, «что на Трубе», потому что стояла «на трубе, проложенной на месте древнего рва для стока воды».[129]

В 1331 году впервые внутренняя московская крепость, или замок, названа Кремником (позже – Кремлем). Сделано было несколько попыток объяснить это название вплоть до производства его от греческого «кремнос», что обозначает крутизну, или крутую гору над оврагом или берегом.[130] Такое несколько неожиданное словопроизводство находило сторонников и в наше время, но в сущности является простым созвучием. Непонятно, по какой причине греческое слово, обозначавшее крутизну, заимствовано было москвичами для названия городских укреплений, а самое главное – корень «крем», или «кром», употребляется на Руси для обозначения не одних московских укреплений. Так, «Кромом» с давнего времени называют внутреннюю псковскую крепость, очень напоминающую по своему расположению на высоком мысу, при впадении двух рек, московский Кремль. Кромом назывался также в конце XV века замок Великих Лук.[131] Псковские памятники знают термин «кримский» тать для обозначения вора, обокравшего Кром. Добавим к этому, что сам термин «Кремник» попал в нашу летопись по аналогии с

«Кремником» в Твери, следовательно, также не является специфическим московским термином.[132]

Возможно допустить происхождение названий «кремль» (кремник) и «кром» от разных корней, но нельзя обойти молчанием одновременное существование «кремников» и в Москве, и в Твери. И. Е. Забелин считает «кремник» производным от слова «кремь», которое в северных русских наречиях обозначает бор, крепкий строевой лес, растущий среди моховых болот. Это словопроизводство, на первый взгляд, очень далекое от стен и башен деревянного города, в действительности наиболее достоверно объясняет названия замков в двух соседних городах, в Твери и Москве, как кремников. Кроме слова «кремь» для обозначения крепкого и крупного строевого леса в заветном бору, имеется еще «кремлевое дерево» – крепкое, строевое, здоровое, «кремлевник» – хвойный лес по моховому болоту.[133]

Слово «кремник», или «кремль», могло обозначать характер постройки укрепления из хвойного, соснового дерева, в отличие от дубового города. «Кремник» сгорел, и на его место стали строить («рубить») дубовый город, или град. Тем не менее, как это часто бывает и на наших глазах, за московским замком сохранилось старое и привычное название.

Вновь построенный Кремль занимал бо́льшую площадь, чем его предшественник.

По предположению И. Е. Забелина, кремлевская стена в это время на северозападной стороне, обращенной к Неглинной, доходила до грота в Александровском саду, а на южной – до упомянутой выше трубы поблизости от церкви Константина и Елены. Видимыми координатами восточной стены Кремля времен Калиты являются старинные московские улицы Никитская и Ордынка, которая теперь не имеет выхода на север и обрывается напротив Кремля, на другой стороне реки. Ранее это были дороги. Никитская выходила к Волоколамску, Ордынка вела на юг, в сторону Золотой Орды.

К этому замечательному очерку местоположения Кремля Калиты, впрочем, можно сделать некоторое добавление. И. Е. Забелин считает, что обе дороги выводили к древнейшему торговому пристанищу на Подоле, между тем, как нам кажется, речь должна идти о другом – о соединении этих дорог на торговой площади перед Кремлем. Как говорилось уже выше, первоначальная торговая площадь явно не совпадала с позднейшей Красной площадью.

ПЕРВЫЕ КАМЕННЫЕ ЗДАНИЯ В МОСКВЕ

При Иване Калите в Москве появились первые каменные здания, на первых порах церкви. Первым каменным строением в Москве считается собор Успения Богоматери, заложенный 4 августа 1326 года.[134] Летописи связывают построение собора с утверждением в Москве митрополичьего стола и личным желанием митрополита Петра. Собор строился целый год и был освящен 15 августа 1327 года (т. е. на Успеньев день). Наименование собора Успенским показывает желание великого князя и митрополита иметь соборный храм по образцу Успенского собора во Владимире.

Наименование церквей в древней Руси было явлением далеко не случайным и подчинялось определенным правилам. Так, в XI–XII веках соборные храмы больших городов, являющихся одновременно резиденциями епископов, именовались, по византийскому образцу, в честь св. Софии («Премудрости Божией»). Это, так сказать, древнейший слой церковных наименований, отразившийся в появлении Софийских соборов в главнейших центрах Руси XI века: в Киеве, Полоцке и Новгороде. В XII веке вместо Софийских появляются Успенские соборы (Смоленск, Владимир—Залесский, Владимир—Волынский, Суздаль, Ростов, Галич). Однако уже с XI века существует и другая традиция, по которой соборные церкви называются в честь Спаса. Традиция таких наименований начинается с черниговского собора Спаса Преображения, построенного в первой половине XI века. Она находит отражение на севере в XII–XIII веках, когда появляются соборы во имя Спаса в городах Тверь, Переяславль Залесский, Нижний Новгород, Галич Мерский, Торжок, Ярославль. Таким образом, определенные церковные традиции связывались с определенными политическими центрами.

Между тем имеются указания на то, что первоначальным московским собором была церковь Спаса, как и в Твери.[135] Иными словами, и по названию своей крепости – «кремник» – и по названию соборного храма в честь Спаса Москва имела сходство с соседней Тверью. Трудно только сказать, чем объясняется это сходство – сознательным ли подражанием московских князей тверским порядкам или общностью традиций Москвы и Твери. Построение Успенского собора обозначало резкий разрыв с прежней традицией и показывало претензию московских князей на особое положение Москвы среди русских городов, возвращение к традициям старых стольных городов северо—восточной Руси – Владимира, Суздаля, Ростова.

Строительство каменных храмов продолжалось при Калите в быстрых по тому времени темпах. В 1329 году выстроили вторую каменную московскую церковь – Иоанна Лествичника, оконченную в 3 месяца. Осенью того же года в течение двух месяцев воздвигли третью каменную церковь Поклонения веригам Петра, бывшую, впрочем, приделом Успенского собора. И. Е. Забелин связывает построение этих церквей с политическими событиями того времени, считая, что обе церкви были обетными, построенными в память удачного окончания похода против Твери в 1327 году и Пскова в 1329 году.[136] Такая возможность, конечно, не исключена, но построение этих церквей может быть объяснено и по—иному. Иоанн Лествичник был святым самого Калиты, на печатях которого изображен святой в рубище с книгой в руках, что соответствует Иоанну Лествичнику, как автору Лествицы,[137] а не Иоанну Предтече, изображение которого не имеет книги. Кроме того, старший сын Калиты (Иван) родился 30 марта на память Иоанна Лествичника. Вериги Петра напоминают нам о Петре митрополите, который заложил для себя в этой церкви каменный гроб. Следовательно, перед нами обычное стремление строить храмы в честь одноименных князей и митрополитов, очень распространенное на Руси.

Каменное строительство не прекратилось после создания трех указанных храмов. Новая каменная церковь Спаса («Спас на Бору») была построена в 1330, пятая каменная церковь Михаила Архангела – в 1333 году. Последняя церковь заменила собой деревянный храм, служивший княжеской усыпальницей. Что касается церкви Спаса, то она также имела специальное назначение – служить княжеским монастырем. Значение этого монастыря как одного из центров московской образованности как—то осталось не замеченным историками Москвы, хотя летопись особо отмечает заботы Ивана Калиты о процветании Спасской обители, снабженной иконами, книгами и сосудами за счет княжеской казны. Обращает на себя внимание и замечание летописи, что Спасский монастырь получил от Калиты «льготу многу и заборонь велику творяше им, и еже не обидимым быти никим же».[138] В этих словах скрывается прямое указание на пожалование Спасскому монастырю иммунитетных прав, по образцу которых впоследствии получали льготы и другие московские монастыри.

Каменное строительство при Калите развернулось в сравнительно короткий промежуток времени, на протяжении 9 лет (в 1326–1333 годы), после чего наступил длительный перерыв. Это обстоятельство, по—видимому, указывает на то, что строителями московских церквей были пришлые мастера и что собственная московская архитектурная школа возникла значительно позднее, во второй половине XIV века, иначе трудно объяснить своеобразную «сезонность» каменного строительства в Москве при Иване Калите.[139] Такая особенность каменного строительства должна быть учтена историками русского искусства при их суждении о характере ранней московской архитектуры.

Сделаны были попытки реконструкции плана и внешнего вида Успенского собора, но их нельзя считать удачными. Наиболее ценно сближение архитектуры Успенского собора с некоторыми псковскими памятниками, так как участие псковских мастеров в московском каменном строительстве очень вероятно, если только строителями московских храмов не были тверичи или новогородцы.[140]

Храмы Калиты представляли постройки относительно небольшие и не очень прочные. Все они были перестроены или сломаны в конце XV столетия после 150 лет существования. В 1472 году своды Успенского собора из—за опасности их падения приходилось подпирать толстыми бревнами. Уже эта особенность московской каменной архитектуры говорит о слабом строительном искусстве мастеров, созидавших московские церкви в первой половине XIV века. Московская архитектура в это время еще только зарождалась.

Возобновление каменного строительства в Москве стояло в тесной связи с возобновлением искусства монументальных росписей в северо—восточной Руси. В 1344 году оба московских собора (Успенский и Архангельский) были расписаны греческими и русскими мастерами. Летописец рассказывает, что Успенский собор расписывали греки, митрополичьи писцы: Да которого лета начали расписывать, того же лета и кончили. А святого Михаила подписывали русские писцы, князя великого Семена Ивановича. Старейшинами и начальниками у них был Захарий, Иосиф, Николай и прочая дружина их. Русские писцы за одно лето не могли расписать и половины этой церкви из—за ее величины. На следующий год была расписана церковь Спаса на Бору, «а мастер старейшина иконьником Гойтан». Эта церковь расписывалась на средства первой жены Симеона Гордого литовской княжны Айгусты, которую в Москве окрестили с именем Анастасия.[141] Расписана была фресками и церковь Иоанна Лествичника. Работы по росписи трех церквей (собора Михаила Архангела, Спаса на Бору и Иоанна Лествичника) закончились в 1346 году.

Роспись московских церквей, как мы видим, тоже носила своеобразный характер, как и постройка каменных зданий. Четыре московских храма расписывались в течение 3 лет по крайней мере тремя дружинами мастеров. Здесь мы опять наблюдаем ту особенность московского искусства времен Калиты и его ближайших преемников, которая отмечалась нами выше, его «сезонность» или чрезвычайность. Греческие и русские мастера были одинаково пришлыми в Москве, которая, видимо, еще не создала своей художественной школы. Однако в кратких летописных заметках о росписи московских церквей уже чувствуется рука современника и его горячее участие к делу украшения родного города. Летописец тщательно отмечает имена русских живописцев и только в общих чертах говорит о греческих художниках. В этом замалчивании греческих имен нет ничего враждебного по отношению к грекам, только известное равнодушие к ним. Зато заметно повышенное внимание к русским художникам, неприкрытая радость при виде своих отечественных мастеров, столь понятная для русского человека, жившего в эпоху опустошительных татарских набегов.

Почти все церкви, построенные при Калите, группировались в одном месте – на площади, посреди Кремля, создавая таким образом определенный архитектурный ансамбль. Только церковь Спаса на Бору стояла несколько в отдалении. В непосредственной близости от соборов располагались постройки княжеского дворца, занимавшие, надо предполагать, в основном ту же площадь, только несколько меньшую, чем поздн е е. После построения Успенского собора должен был передвинуться поближе к новой кафедральной церкви и митрополичий двор, на то место, на котором его находим позже. Кремль Калиты был густо застроен жилыми постройками, хотя и остается неясным, входил ли уже Подол в кремлевскую территорию или нет.

Успенский и Архангельский соборы, Спас на Бору и Иван Лествичник под колоколами стояли поблизости друг от друга на крутом кремлевском холме. Со своими главами и крестами они высоко поднимались над деревянными стенами и окружающими строениями. Это был «город» в русском средневековом представлении, иными словами, живописное сочетание вышек, башен, глав и крестов, «палатное строение», которое так любили изображать русские художники на иконах. Летом московский Кремль утопал в зелени, окруженный садами и рощами. Таким его видел еще до перестройки Кремля при Иване III итальянец Барбаро («замок расположен на холме и со всех сторон окружен рощами»). Зимою его строения, покрытые белым снегом, с золотыми крестами, со свинцовыми кровлями, казались воплощением народных представлений о сказочных городах.

Конечно, с точки зрения современного человека, здания московского Кремля не отличались монументальностью. Они в наше время показались бы совсем незначительными, в особенности по сравнению с постройками Киевской Руси. Но среди бедной, опустошенной Русской земли, ограбленной и униженной татарами, эти первые каменные постройки казались как бы залогом ее грядущего возрождения. Недаром позднейшие московские книжники, говоря о времени Калиты, восклицали: «Уже бо тогда честь и слава великого княжения восхожаше на боголюбивый град Москву».

РАСШИРЕНИЕ ПОСАДА И ОКРЕСТНЫЕ СЕЛА

В первой половине XIV века произошло значительное расширение московского посада. Об этом можно судить по сведениям о московских пожарах и количестве сгоревших церквей. В первый пожар (1331 год) выгорел город Кремник. Во второй пожар (1337 год) в Москве сгорело 18 церквей, причем выгорела «вся Москва». Эту цифру следует сопоставить с известием о пожаре Великого Новгорода 1340 года, когда в нем сгорели 74 церкви. Как ни трудно сопоставление величины обоих городов по количеству сгоревших церквей, тем не менее обе цифры дают некоторое понятие о количестве населения в названных городах. Новгород, несомненно, был многолюднее и богаче Москвы времен Калиты, но и Москва сильно расширилась. В пожар 1334 года сгорели 28 церквей.[142] В их число должны были входить многие из тех церквей, которые будут упомянуты в летописях позже.

В основном посад расширялся в сторону позднейшего Китай—города. Однако никаких сколько—либо достоверных сведений о московском посаде первой половины XIV века мы не имеем. Можно только предполагать, что посад в это время не занимал всю территорию позднейшего Китай—города.

Впрочем, некоторое понятие о размерах московского посада в первой половине XIV века могут дать сведения о ближайших подмосковных селах, позже вошедших в городскую территорию.

На юге московский посад естественно ограничивался Москвой—рекой. Территория позднейшего «Болота», видимо, еще не была застроена. Тут находился «луг великий за рекою». Он отделял посад и Кремль от села Хвостовского, находившегося в районе позднейших Хвостовых переулков в Замоскворечье. Это село принадлежало знатному боярину и тысяцкому Алексею Хвостову.[143]

На западе в непосредственной близости к Кремлю находилось село Старое Ваганьково. Его место и сейчас легко определить по небольшой церкви, стоящей во дворе Библиотеки им. В. И. Ленина. Еще в XVII веке стоявшие здесь церкви именовались: «что в Старом Ваганькове». И. М. Снегирев посвятил Старому Ваганькову несколько страниц, справедливо причисляя это урочище к числу древнейших московских урочищ. Он производит название Ваганькова от глагола «ваганить» – играть, потешаться, шутить (на вологодском говоре). Но первое упоминание о Ваганькове заставляет думать, что название села произошло от имени, или прозвища. В духовной Юрия Васильевича 1472 года обозначено «место Ваганково да и двор на Ваганкове месте». Так обычно называли «место» двора по имени его прежнего владельца. В XV столетии здесь находился загородный двор великой княгини Софьи Фоминишны. Слово «загородный», конечно, нельзя понимать в современном смысле. Москва в это время уже расширилась по крайней мере до границ позднейшего Белого города (теперь кольцо бульваров по линии «А»), двор великой княгини назывался «загородным», потому что он находился вне Кремля, «города». Тем не менее, это традиционное название обнаруживает старую традицию, согласно которой Старое Ваганьково находилось за городом.[144]

Район к западу от Кремля изобиловал болотами и оврагами, отчего и местность к западу от Кремля у реки называлась Чер тольем. Тут стояло село Семчинское в районе современной Метростроевской улицы (б. Остоженки), одно из древнейших московских сел, названное уже в духовной Ивана Калиты. К нему примыкал большой Самсонов луг. Надо представить громадный заливной луг с его стогами сена, чтобы понять, почему прошедшая здесь улица называлась Остоженкой.

На востоке посад разрастался между Москвой—рекой и Неглинной. Естественной его границей на востоке служил Васильевский луг у Москвы—реки (обширная территория б. Воспитательного дома), соединявшийся с Кулишками (район Ногинской площади). Последнее название толкуется по—разному, то как поемный луг, то как поляна среди леса, выжженная и очищенная для посева. Это место было уже окраиной города. Возможно, отсюда и произошла теперь забытая, но очень распространенная полвека тому назад старинная московская поговорка для обозначения отдаленности и заброшенности места: «у черта на куличках».

К северу от Кулишек простирались местности, известные еще в XVI–XVII веках под характерными названиями: «глинищи», «в садах», «Кучково поле». Раньше это была окраина московского посада. За Неглинной к северу от Кремля лежали еще совсем слабо заселенные пространства, болотистые и полулесные.

Так очерчивается перед нами территория московского посада в первой половине XIV века, при Иване Калите (1328–1340 гг.) и его сыне Симеоне Гордом (1340–1353 гг.). Москва этого времени еще сравнительно небольшой город, окруженный селами и слободами. Может быть, в нашей картине и не все точно, но в целом она довольно близко соответствует действительности.

В самом хозяйстве великих князей первой половины XIV века большое место занимало использование таких естественных богатств, как борти с дикими пчелами, луга, охотничьи места. Это прямой признак того, что такие отрасли хозяйства занимали еще непомерно большое место в бюджете московских князей. В первой своей духовной грамоте Иван Калита особо отмечает «оброк медовый городской Василцева веданья». Оброку придается настолько большое значение, что Калита делит его между своими сыновьями.

Великий князь упоминает о своих лугах и стадах. В грамоте говорится о купленных бортниках и бобровниках. Что речь идет о городских бортях, во всяком случае примыкавших к городу, видно из того, что «Добрятинская борть», или «Добрятинское село», было разделено по третям между сыновьями Калиты.[145] Василий, ведавший медовым оброком, вероятно, тысяцкий Василий Вельяминов, – высший сановник в княжестве.

Во второй половине XIV века «Василцево сто и Добрятинская борть с селом з Добрятинским» еще передаются по наследству старшему сыну, о них договаривается и Дмитрий Донской со своим двоюродным братом Владимиром Серпуховским, но это уже скорее традиция, чем тот живой интерес, который проявляли к бортям и лугам Иван Калита и Симеон Гордый. «Оброк медовый» городской уже не упоминается в княжеских грамотах времен Дмитрия Донского и его наследников.

МОСКОВСКАЯ ТОПОГРАФИЯ ПЕРВОЙ ПОЛОВИНЫ XIV ВЕКА

Даже в начале нашего века Москва казалась приезжим из Петербурга «большой деревней». Нескончаемые деревянные заборы, за которыми угадывались зеленые сады, запущенные пруды, обширные огороды, пустыри были разбросаны в разных частях города. Поля и рощи близко теснились к городу, и современному человеку трудно поверить, что так недавно в районе Песчаных улиц шумела обширная роща. Кто помнит теперь о Тюфелевой роще и окружающих ее огородах, кто поверит тому, что между Крутицкими казармами и б. Симоновым монастырем тогда тянулись нескончаемые огороды, и не было ни одного строения, а при въездах в Москву путники обязательно встречали грандиозные и ароматные свалки» Советская Москва сказочно выросла по сравнению с дореволюционной Москвой на памяти одного—двух поколений.

Конечно, современное переустройство городов никак нельзя сравнивать с медленной ленивой перестройкой, которая производилась при расширении средневековых городов. Но такая перестройка все—таки шла и с течением времени приводила к значительным изменениям первоначального ландшафта той местности, которую занимал город. Летописи и другие источники, впрочем, не дают никакого материала для суждения, в чем состояли эти изменения. Но о них можно судить по другим источникам, в первую очередь по названиям городских урочищ, улиц и зданий. К ним прикладывались и потом веками жили порой самые странные названия, связанные с первоначальными топографическими признаками.

Первую попытку объяснить московскую топонимику сделал в середине прошлого века И. М. Снегирев, теперь довольно прочно и несправедливо забытый автор. Снегирев собрал топографические названия Москвы, тогда еще жившей, можно сказать, старыми традициями. В середине прошлого века капитализм почти не коснулся «первопрестольной», славившейся бесчисленным количеством церквей и монастырей, наполненной преданиями о допетровской Москве. Ведь Снегирева и Москву его времени отделяло от России XVII века всего лишь 150 лет.[146]

Впрочем, И. М. Снегирев только собрал и попытался осмыслить старые московские названия, еще жившие в его время. По—иному подошел к московской топонимике И. Е. Забелин – младший современник Снегирева. Забелин выпустил свою «Историю города Москвы» в начале XX века. К этому времени уже начался бурный рост капиталистической Москвы. Оставались еще не тронутыми московские кривые переулочки, кое—как замощенные булыжной мостовой, стояли старые церкви и монастыри с их обширными садами и кладбищами, но новая индустриальная жизнь вторгалась и решительно меняла старую топографию города. И. Е. Забелин находился под влиянием обширной буржуазной исторической литературы. Он по—своему осмыслил московскую топонимику, дав блестящую характеристику той территории, на которой возник город, может быть, излишне обращая внимание именно на западные окрестности Москвы, которые были прекрасно известны Забелину.[147]

Уже И. М. Снегирев отметил общую особенность ландшафта ранней Москвы: «Вообще холмы были выше, удолья глубже, леса чаще, реки обильнее водою, болота многочисленнее».[148] Москва возникла при слиянии двух рек – Москвы и Неглинной, или Неглинки. Из других более значительных речек больше всего выдается Яуза. Сами по себе Неглинная и Яуза не были широкими и глубокими речными потоками, но долины их служили значительным препятствием для сообщения, в особенности долина Яузы в ее нижнем течении. Высокие берега Яузы образуют здесь ряд горок, возвышающихся над рекой. Говоря о холмистой поверхности Москвы, я имею в виду обычное, а не географическое понятие холмистой местности. Крутые берега рек в старинной русской литературе принято было называть холмами или даже горами, хотя бы они не были холмами в настоящем смысле своего слова. Так, Успенский собор в Кремле стоял на «маковице», или вершине.

Значительное число различного рода горок и холмов характеризует изрезанный московский рельеф. Среди них И. М. Снегирев отмечает Красную горку, Высокое, на месте которого стоит Высоко—Петровский монастырь с его замечательными зданиями XVII века, так блестяще реставрированными в недавнее время, и пр. Эти горки и холмы в соединении с болотами и речками составляли немалое препятствие для освоения городской территории. Поэтому Москва XIII–XIV веков не была похожа на позднейший город с его длинными улицами и переулками, улицы только еще намечались в виде дорог, ведущих в Кремль, по бокам которых строились дома. Между строениями находились обширные пустыри, а сами строения группировались вокруг церквей, в виде особых слобод.

Добавим сюда лесистый характер местности, существование рощ и рощиц в пределах самого города, и тогда Москва первой половины XIV века предстанет перед нами как город, только что возникающий на месте грязи, песков, сосновых боров, на холмах и «крутицах». Это был уже град «честен и кроток», но пока еще очень небольшой городской центр. Более быстрый рост городской территории начинается позднее, со второй половины XIV века, когда Москва окончательно делается центром складывающегося Российского государства.

МОСКВА И ВЯТИЧИ

На территории Москвы столкнулись два славянских потока: кривичи и ильменские славяне, с одной стороны, вятичи – с другой. Граница между теми и другими детально выяснена археологическими исследованиями, в особенности трудами А. В. Арциховского. Течение реки Москвы служило примерной границей, разделявшей вятичей от кривичей. Однако в районе Москвы поселения вятичей переходили речную границу и вторгались в кривическую зону большим мешком. По заключению А. В. Арциховского, «Московский уезд, за исключением небольшого куска на севере, был весь вятическим».[149]

В начале XIV века волости, лежавшие к югу от Москвы, были рязанскими, в том числе Лопасня и Коломна. Между тем Рязанская земля в это время признавалась страной вятичей, а Рязань – вятическим городом.

Наш замечательный ученый, покойный академик А. А. Шахматов, этим столкновением двух мощных славянских племен объясняет своеобразные особенности московского городского говора. Он отмечает, что язык города Москвы представляется «наиболее типичным среди всех остальных смешанных говоров». Северорусские и восточнорусские особенности распределены в нем без сколько—нибудь явного перевеса одних перед другими.[150] Шахматов объяснял эту особенность московского городского языка тем, что в районе Москвы встретились племена вятичей и кривичей. Татарское нашествие сдвинуло вятичей на север.

Но движение вятичей началось задолго до татар. Об этом нам говорят красочные описания походов черниговских князей на север в страну вятичей, где в середине XII века точно внезапно появляются города, ранее никогда не упоминавшиеся в летописи. Конечно, это не значит, что названные в летописи города только что возникли. Они могли существовать раньше, и летописец мог их упомянуть впервые только по связи с княжескими походами. Однако и в этом случае ясно, что страна вятичей уже потеряла свой глухой характер. Поэтому черниговские князья могли быстро передвигаться теперь от одного населенного пункта к другому.

В 1146 году черниговский князь Святослав Ольгович бежал от преследования Мономаховичей на север «за лес», в землю вятичей. Это был тот громадный лес, по которому и все междуречье Оки и Волги получило характерное название Залесской земли, как лежавшей «за лесом», отделявшим Киевскую землю от Ростовской. Мономаховичи не решились преследовать Святослава за лесом, и он двинулся дальше на север: от Козельска повернул к Дедославлю, оттуда к Осетру, к Полтеску, к Лобынску, стоявшему при впадении Протвы в Оку. Здесь—то, в Лобынске, его и застали посланцы суздальского князя Юрия Владимировича Долгорукого, приглашавшие приехать к нему в Москву в 1147 году, когда впервые упоминается о нашей столице. По—видимому, Лобынск был тем местом, где кончались владения черниговских князей.

Но вятичи, как мы уже знаем, жили не только к югу, но и к северу от Оки, в районе современной Москвы. Кому же принадлежала территория между Москвой—рекой и Окой» С некоторым вероятием можно предполагать, что эта территория была частью Рязанской земли, так как Коломна, стоившая поблизости от впадения Москвы—реки в. Оку, была до самого начала XIII века рязанским городом. Эти старые связи Москвы с Рязанской землей были позже забыты, но историк не вправе о них забывать и настаивать на том, что Москва развивалась только под воздействием культурных влияний, шедших из соседней Ростово—Суздальской земли. Ведь Рязанская земля во главе со своим стольным городом старой Рязанью была крупным культурным центром тогдашней Руси. В свете вятического окружения Москвы лингвистам следовало бы более осторожно утверждать о позднем возникновении московского аканья. Ведь отмечает же А. В. Арциховский необычайную консервативность похоронных обрядов вятичей, живших в непосредственном соседстве со столицей великого княжения и митрополии.

К середине XII века в отдаленной стране вятичей произошли большие перемены. Прежняя ее обособленность стала уходить в прошлое. «Вятичи» середины XII века это уже не язычники, а христиане, хотя христианство и распространялось среди них крайне медленно. Вятичи постепенно втягивались в более близкие отношения с другими восточнославянскими племенами. «Отражением этого процесса для археолога является распространение среди вятичей общерусского погребального обряда, курганов с трупоположениями».[151]

Раскопки последних лет производились на берегах реки Раменки, притока Сетуни, как раз там, куда в конце XIV века спасался от мирских волнений митрополит Киприан, и тем не менее поблизости от митрополичьей резиденции крестьяне носили кресты как украшение. «Во всех женских погребениях встречены типичные вятические украшения …». Золотостеклянные бочкообразные бусы, характерные для кривичей, найдены только в двух случаях. Так вятическая крестьянская стихия торжествовала поблизости от резиденции самого митрополита.

О хозяйстве подмосковных сел в XIII–XIV веках мы можем судить довольно наглядно по археологическим изысканиям последних лет. Основным занятием их жителей в это время являлось земледелие. Значительное развитие получило деревенское ремесло. Так, в курганах у южной окраины Москвы были найдены литейные формы для отливки крестов. Кресты носили и в качестве украшений. Они «были, по всей вероятности, пришиты к головному убору».

Подмосковные крестьяне одевались в шерстяную одежду, обувались в лапти и кожаные башмаки. «Это башмаки 15 сантиметров высотой на тонкой подошве без каблуков с разрезом спереди, доходящим до подъема». Они, по—видимому, являлись изделием деревенского сапожника.

Украшения довольно обильно сопровождают подмосковные погребения. Соседство города дает уже себя чувствовать в появлении ряда ремесленных изделий, сделанных городскими ремесленниками. Таковы, например, два серебряных литых крестика, браслеты, височные кольца, перстни, пряжки и т. д. Изучение подмосковной деревни в ее далеком прошлом только что начато и может пролить новый свет на историю Москвы и ее окрестностей в далеком прошлом.[152]

Раскопки, сделанные под Москвой, показали, как устойчивы были еще в XIV столетии обычаи вятичей, в земле которых возникла Москва.

Конечно, город шел впереди деревни, но не следует и чрезмерно преуменьшать значение деревни, а ведь вятический «мешок» плотно облегал Москву. Вот почему, отнюдь не отрицая связи московской культуры с культурой Владимиро—Суздальской земли, мы все—таки можем говорить о преобладании вятического элемента в первоначальной истории Москвы. Недаром же причудливые сказания о начале Москвы находят себе аналогии в позднейших рязанских сказаниях о Петре Муромском и деве Февронии, а Задонщина – в рязанских сказаниях о Евпатии Коловрате. Сама московская летопись XIV–XV веков с ее некоторой многословностью стоит ближе к черниговским и рязанским памятникам, чем к новгородским летописям с их выразительным, но сухим и лаконичным языком.

БЕЛОКАМЕННЫЙ КРЕМЛЬ

Более или менее ясное представление о топографии Москвы мы в состоянии сделать только со второй половины XIV века. Это время ознаменовано для Москвы быстрым расширением посада, по сравнению с территорией которого площадь Кремля делается все более незначительной. Рост позднейшей территории Китай—города и даже Белого города (территории, входящей теперь в бульварное кольцо) в основном происходил в это время.

При Дмитрии Донском произошло новое расширение Кремля, связанное с сооружением каменных стен. Создание каменного Кремля в Москве было крупным событием для всей северо—восточной Руси. До этого только Новгородская и Псковская земли имели каменные крепости в Новгороде, Пскове, Изборске и других городах.

Почти одновременно с Москвой сделали попытку воздвигнуть каменный кремль нижегородские князья. Однако летописная заметка, сообщающая о нижегородском Кремле, оставляет впечатление, что в Нижнем Новгороде кремль был только заложен, но не окончен.[153] Во всяком случае, в известном списке русских городов, помещаемом во многих летописях, из числа залесских городов лишь Москва обозначена пометой: «Москва город камен». В богатой Твери так и не удосужились создать каменные укрепления и довольствовались деревянным городом, обмазанным глиной. Тут необыкновенно ярко сказалось различие между политикой Москвы и Твери. Тверские князья рано воздвигли каменный собор, украсили его мраморным полом, заказали и сделали дорогие медные двери для того же собора, но довольствовались деревянными стенами и не раз за это жестоко платились. В Москве поступали по—иному. Московские соборы XIV–XV столетий не привлекали к себе внимания современников своими редкостями, недаром же создания Калиты так быстро обветшали, зато в Москве всегда пеклись о прочности городских укреплений и опередили многие другие города в постройке каменных стен.

Летописная заметка о построении каменного Кремля не оставляет сомнения, что этому делу придавали в Москве особое значение. Вот что читаем в Рогожском летописце, сохранившем лучше других древние и исправные чтения: «Тое же зимы (1367 года) князь великый Дмитрей Иванович, погадав с братом своим с князем с Володимером Андреевичем и с всеми бояры старейшими и сдумаша ставити город камен Москву, да еже умыслиша, то и сотвориша. Тое же зимы повезоша камение к городу».[154] Сооружение каменного Кремля требовало крупных затрат. Поэтому понадобилось предварительное согласие князя—совладельца Владимира Андреевича и старейших бояр, одним словом, того боярского совета, который впоследствии стал известен под названием боярской думы. Обращает на себя внимание и своеобразная, можно сказать, задорная конструкция фразы: «Да еже умыслиша, то и сотвориша», то есть что задумали, то и сделали. Летописец точно хотел подчеркнуть, что у московских князей намерение не расходится с делом.

Первый московский каменный Кремль, как показывают его немногие остатки, был сложен из белого камня, а не из кирпича, который почти не употреблялся в это время в северо—восточной Руси. И. Е. Забелин предполагает, что материалом для него служил камень из каменоломен села Мячкова при впадении Пахры в Москву—реку. Действительно, до последнего времени в Мячкове стояла церковь, сложенная из белого камня. Постройку ее историки искусства относят к XVIII веку, что едва ли правильно, так как при входах в нее сохранились древние порталы несравненно более раннего периода. Позже из мячковского белого камня при царе Федоре Ивановиче был сделан «царев новый каменный город» в Москве.[155]

Тщательное сравнение структуры камня московского Кремля, построенного при Дмитрии Донском, с мячковским белым камнем бесповоротно решило бы вопрос, откуда поступал в Москву строительный материал. Пока же отметим только, что подвоз мячковского камня в столицу обеспечивался Москвой—рекой. Летом камень везли на судах, зимой его легко было доставлять на санях по замерзшему руслу реки. Каменные стены, конечно, строились длительное время и не были еще закончены даже через 15 лет. В дни страшного Тохтамышева нашествия 1382 года стены Кремля оказались низкими. По—видимому, каменные стены так и остались во многих местах до конца не доделанными.[156] Контарини даже уверяет, что и сама крепость была деревянной. Ошибка этого путешественника понятна, так как ему в глаза бросалось прежде всего обилие деревянных деталей и пристроек к каменным стенам. Во время пожаров такие стены выгорали, как это случилось и в большой московский пожар 1445 года, когда «ни единому древеси на граде остатися».[157] Стены завершались «заборолами». И. Е. Забелин понимает под ними каменные зубцы, промежутки между которыми заставлялись (забирались) толстыми досками в виде забора для безопасности от стрел осаждающих. Возможно, это был обычный деревянный забор древнерусских городов с бойницами.

Однако и такие несовершенные каменные стены были явлением выдающимся и хорошей защитой против нападений татар и литовцев. Москвичи считали себя в безопасности, такой твердый град имея, у которого стены каменные и врата железные.[158] Укрепления дополнялись рвом, прокопанным от Неглинной до Москвы—реки. Упоминается также о вале – «сопе» перед городскими стенами. Возможно, такой вал существовал в виде дополнительного укрепления. Может быть, следует понимать, что самые каменные стены стояли на валу.[159]

ТОПОГРАФИЯ КРЕМЛЯ ВО ВТОРОЙ ПОЛОВИНЕ XIV И В XV ВЕКЕ

Блестящее княжение Дмитрия Донского нашло свое внешнее отражение не только в постройке Кремля, но и в значительном усилении каменного строительства в городе. При нем в Кремле был основан Чудов монастырь, сделавшийся особым внутренним митрополичьим монастырем. Старинные предания рассказывали, что на месте Чудова монастыря ранее находился царев двор, то есть двор ординских послов, который царица Тайдула отдала во владение митрополиту Алексею в награду за свое излечение от глазной болезни. По мнению И. Е. Забелина, это должно было произойти примерно в 1358 году, который следует считать годом основания Чудова монастыря. Во всяком случае основание Чудова монастыря случилось не позже 1365 года, когда упоминается о построении в нем первой каменной церкви, во имя чуда Михаила Архангела в Хонех. Из слов летописи, что эта церковь «единого лета и почата и кончена и священа бысть», можно заключить, что храм был небольших размеров.[160]

В конце XIV века возник другой кремлевский монастырь – Вознесенский, основанный Евдокией Дмитриевной, женой Дмитрия Донского. Первым упоминанием об этом монастыре считают известие 1386 года: «Преставися раб божий Семен Яма и положен на Москве в монастыри святого Вознесения». Это известие, впрочем, подвергается некоторому сомнению, так как в других списках вместо св. Вознесения читается: «святаго Афонасия». Последнее известие представляется более достоверным, так как Вознесенский монастырь был с самого начала девичьим. В нем хоронились великие княгини и боярыни, то есть особы женского пола. Вознесенский монастырь сделался усыпальницей великих княгинь. Значение его подчеркивалось сооружением в нем каменной церкви, заложенной в 1407 году. Эта каменная церковь была поставлена «внутри города», то есть в Кремле.[161] Есть, впрочем, указание, что собор Вознесенского монастыря так и остался недостроенным в течение полувека, о чем нам придется говорить дальше. Имеются указания и на существование в Кремле конца XIV – первой половины XV века некоторых других каменных храмов. Из них выделялись церкви Введения Богородицы на подворье Симоновского монастыря у Никольских ворот и Богоявления на Троицком дворе.[162]

В целом надо признать, что московский Кремль заметно выделялся по своим каменным стенам и церквам среди других русских городов, уступая по своей обстройке только Пскову и Новгороду и далеко обогнав соперничавшие с Москвой города во главе с Тверью и Рязанью. Впрочем, Москва этого времени по своей обстройке явно уступала многим западноевропейским городам, что вполне объясняется тем катастрофическим обеднением, которое испытывала Россия в страшные годы татарского ига.

В XV веке новые каменные церкви в Кремле строились сравнительно редко, а самые постройки были малозначительны. Это связано с тяжелыми внутренними распрями середины XV века, а также с опустошительными татарскими набегами. После Едигеева нашествия (1409 года) каменное строительство стало в Москве относительной редкостью. И. Е. Забелин, отмечая небольшое развитие каменного строительства и каменных построек в Москве до Ивана III, замечает: «Может быть, встретятся и еще свидетельства о таких постройках, но и они не послужат опровержением той истины, что город целые столетия не обладал достаточным богатством для своего устройства». Об общем количестве каменных и деревянных церквей в Москве дает понятие известие о пожаре 1476 года. В Кремле «обгорело» 10 каменных и сгорело 12 деревянных церквей.[163]

Общий облик Кремля до его переустройства в конце XV века при Иване III мало изменился и украсился по сравнению с временем Дмитрия Донского. Каменные кремлевские стены так и остались недостроенными. Поэтому во время набегов на Москву татары приступали к Кремлю там, где не было каменных стен. В самом Кремле произошло сравнительно мало изменений. Великокняжеский дворец, видимо, остался по—прежнему деревянным, возможно, за исключением 2–3 каменных палат.

Впрочем, несомненным новым веянием было стремление создавать каменные постройки – «палаты» – гражданского назначения. Инициатива в этой области принадлежала духовенству. В 1450 году митрополит Иона заложил на своем дворе каменную палату, а при ней домовую церковь Положения Ризы Богородицы. Этому примеру последовали монахи Симонова монастыря, воздвигнувшие на своем подворье в Кремле церковь Введения с палатою (1458 г.).[164] Назначение палат, видимо, заключалось в том, что они служили трапезами для торжественных поминальных обедов («кормов») и местом хранения книг и казны, надежным от пожаров.

Жилые каменные строения, как видим, возникают задолго до появления итальянских мастеров. Кроме великокняжеского дворца и митрополичьего двора, в Кремле стояли дворы удельных князей и бояр, а также подворья епископов и монастырей.

Значительную часть Кремля занимал великокняжеский двор, около которого стояла церковь Спаса Преображения, за ней прочно удержалось прозвище «на бору». Поблизости от дворца помещались великокняжеские хозяйственные постройки – житный двор и конюшни, существовавшие, по—видимому, на этих местах и в XVII веке, так как житницы с хлебными запасами, заготовленными на случай осады, имелись в каждом укрепленном замке древней России.

Великокняжеский дворец был деревянным, как и все гражданские постройки древней Москвы. Поэтому он горел наравне с другими постройками, как свеча, во время страшных московских пожаров. Внешний вид дворца и его внутреннее расположение не подвергается какому—либо восстановлению, так скудны наши сведения о великокняжеских палатах XIV–XV веков. Можно восстановить лишь несколько небольших черточек. Во дворце у княгини был «златоверхий» терем, обращенный лицом к берегу и поэтому называемый «набережным». Под его южным окном сидела великая княгиня Евдокия и провожала взором русское войско и своего мужа Дмитрия Донского, уходившего в поход против Мамая. Из окон терема можно было видеть Замоскворечье и дорогу на село Котлы, от которого начиналась дорога в Орду. Златоверхий набережный терем привлекал к себе взоры москвичей своей необычной красотой и убранством. Поэтому в сказаниях о Мамаевом побоище отыщем об этом тереме новые подробности. Княгиня сидела на «урундуце под стекольчатыми окнами».[165] Рундуком в Московской Руси называлось крыльцо, обычно украшенное вычурными колонками—балясинами. Такое крыльцо иногда было двухэтажным. Нет никакой нужды отбрасывать, как ненужную деталь, это упоминание о великокняжеском дворце. Княгиня сидела у стеклянного окна во втором этаже дворца в выступе здания, образованного подобным рундуком, обозначавшим парадный ход во дворец.

Набережная палата и набережные сени в XV веке играли немалое значение как место для дворцовых приемов и встреч. Терем был расписан фресками рукою знаменитого Феофана Гречина («терем у князя великого незнаемою подписью и страннолепно подписавый»).[166]

Выдающимся строением был митрополичий двор. Кроме палаты митрополита Ионы, на нем находим другую палату, выстроенную митрополитом Геронтием. Во двор вели каменные ворота («кирпичем кладены ожиганым»), воздвигнутые тем же митрополитом одновременно с палатой в 1478 году.

Кремлевский холм окружала стена, которая опускалась вниз к Москве—реке и шла вдоль берегов реки у подошвы холма. Таким образом, в кольце кремлевских укреплений существовали, собственно, две части – нагорная и низменная. Низменная называлась по—прежнему Подолом и была относительно густо заселена. Своеобразная система укреплений, при которой крепостная стена охватывала не только нагорную, но и низменную часть города, преследовала своей целью дать возможность невозбранно пользоваться речной водой во время осады. В особенности это было важно для городов с постоянным посадским поселением. Такая же система крепостных стен, кроме Москвы, существовала в Нижнем Новгороде.

И. Е. Забелин предполагает, что скат кремлевской горы был первоначально значительно более пологим, чем теперь, что позволяло располагаться по нему деревянным постройкам старой Москвы. Окраина горы называлась Зарубом, потому что «была утверждена частию на сваях, частию на избицах, небольших деревянных срубах, укреплявших скат горы». Поэтому дворы у самого обрыва стояли на насыпной земле из жилого мусора. Забелин думает, что это делалось из—за тесноты кремлевской площади и желания ее расширить. «Заруб и взруб, – пишет он, – означали собой устройство береговой крутизны посредством насыпной земли, огражденной бревенчатою постройкою для увеличения пространства существовавшей нагорной площади».[167] Однако в древней письменности слово «зарубати» обозначало устройство преграды для неприятеля, а «заруб» – тюрьму.[168]

Пространство нагорной части Кремля и Подола было неодинаковым. Подол занимал гораздо меньшую площадь, чем холм, на котором располагались наиболее важные кремлевские постройки.

Кроме великокняжеского дворца, митрополичьего двора, соборов, церквей и монастырей, на холме располагались дворы удельных князей и бояр. В непосредственной близости к великокняжескому дворцу стоял дворец («двор») князя Андрея Ивановича, младшего сына Калиты, перешедший потом во владение к его сыну серпуховскому князю Владимиру Андреевичу Храброму. В духовной Владимира

Андреевича этот двор носит характерное название «двора московского большого»,[169] в отличие от других, меньших дворов, принадлежавших ему же и названных в той же духовной. Видимо, часть дворца Владимира Андреевича была каменной и расписана фресками. Знаменитый Феофан Гречин нарисовал «у князя Владимира Андреевича в камене стене саму Москву».[170] Из большой семьи Владимира остался в живых только Ярослав, передавший большой двор своему сыну Василию, который умер в заточении в Угличе. По отчеству этого последнего владельца место, где находился двор Ярослава, было еще долго известно под именем Ярославичева места. В летописях и документах упоминаются и другие дворы удельных князей, расположенные на холме и занимавшие иногда значительную площадь. Кроме них, нам известны боярские дворы, почему—либо отмеченные в наших источниках.

Скромное название «двор» не должно приводить к мысли о небольших размерах московских княжеских и боярских построек. Чаще всего подобный двор состоял из ряда жилых построек, к которым примыкали служебные строения и сад. Некоторые дворы служили в случае надобности местом для заточения опальных князей и бояр. Это указывает на особое устройство, создававшее из подобного двора своего рода укрепленный замок. Посреди княжеских, боярских и монастырских дворов («подворий») дворы остальных горожан казались, конечно, более бедными. В XV веке городские дворы стояли в Кремле еще в значительном количестве, но число их явно имело тенденцию к уменьшению, так как их постепенно вытесняли дворы московской знати. Ценность земельных участков в Кремле постепенно повышалась, о чем можно судить по настойчивым перечислениям дворовых кремлевских мест в духовных великих и удельных князей.

По сравнению с нагорной частью Кремля, Подол был гораздо беднее выдающимися постройками. Здесь помещались служебные строения, принадлежавшие князьям и боярам, дворы которых находились на холме. Подольные «дворцы» принадлежали, например, великой княгине Софье Витовтовне, жене великого князя Василия Дмитриевича. Они находились под горою («что стоят под моим двором»), в непосредственной близости к ее нагорному дворцу.[171] Здесь же, на Подоле, располагался «подольный садец», особо отмеченный митрополитом Алексеем в его духовной. На Подоле стояли и некоторые боярские дворы. В конце XV века наиболее выдающимся двором на Подоле был двор князя Федора Давыдовича Пестрого Стародубского.[172] Здесь же находился двор коломенского епископа, а также подворье Угрешского монастыря. В XV веке, по мере того как расширялся посад, а Кремль все более получал значение аристократического квартала, Подол постепенно беднел.

Некоторые бояре обладали в самом Кремле значительной земельной площадью и еще больше ее расширяли, покупая соседние дворы. Так, князья Патрикеевы владели внутри Кремля многими дворовыми «местами», им принадлежали прежние «места» Петровых, Палицких, Ждановых, Сидоровых.[173] Обычно такая боярская или княжеская усадьба обрастала деловыми строениями вроде «житничного двора», построенного на Подоле великой княгиней Софьей Витовтовной. В документах часто упоминаются «хоромы», построенные тем или иным владельцем, встречаются указания на относительное богатство домовых построек, в отличие от изб простых людей.

Основной внутренней артерией Кремля была Большая улица. Древнее ее направление вело от Боровицких ворот к Фроловским.[174] От площади внутри Кремля отходила другая улица – к Никольским воротам. Она носила название Никольской, но с какого времени – неизвестно. Проезжая улица тянулась и по Подолу, возле кремлевских стен. В древнее время эта улица должна была пересекать весь Подол, от одного его конца до другого, выходя к Тимофеевским, позже Константино—Еленским, воротам, которые связывали Кремль с продолжением Подола на посаде.[175]

Большая кремлевская площадь, примыкавшая к соборам, издавна была местом многолюдных собраний. Здесь собирались московские полки перед выходом в поход, здесь же «кликали» распоряжения властей и судебные запреты. На площади стояла колокольница, имевшая в Москве особое значение. На ней висел «городный часовой» колокол, отбивавший для горожан часы. Этот колокол, кроме того, начинал колокольный трезвон в городе, как это видно из сообщения о радостном колокольном трезвоне в Москве по случаю взятия Казани в 1486 году. На этой колокольнице долгое время висел вечевой («вечный») колокол Великого Новгорода, вывезенный в Москву в 1478 году.[176]

Некоторое понятие о застройке Кремля дает древнейший план Кремля, помещенный в книге Герберштейна. Чертеж сделан в виде схемы и относится к первой половине XVI века, следовательно, сделан после перепланировки Кремля и построения новых кремлевских стен и соборов. И все—таки этот план дает некоторое представление о расположении кремлевских улиц.[177] Так, на чертеже четко показана улица на Подоле, выводившая к Тимофеевским, или Константино—Еленским, воротам. Две другие улицы начинались от Фроловских (Спасских) и от Никольских ворот. Кроме того, на чертеже отмечены поперечные переулки и улички. Как во всяком средневековом городе, улицы и переулочки представляли собой извилистые, порой очень узкие проезды. Отдельные усадьбы иногда выступали из порядка домов и почти загораживали улицу. Каменные и деревянные церкви, княжеские и боярские дворы, бедные домишки горожан, сады, огороды и пустыри перемежались друг с другом. Убогий внутри, с его грязными и узкими улочками, Кремль издали казался красивым хаотической смелой красотой средневековых городов, утопал летом в зелени садов и окрестных рощ.

НАЧАЛО ПЕРЕСТРОЙКИ КРЕМЛЯ ПРИ ИВАНЕ III

Новое переустройство Кремля началось после окончания долгой междоусобной войны середины XV века. Первым признаком восстановленного благосостояния столицы явилось возобновление строительства, получившего новый размах. В 1458 году воздвигли кирпичную церковь Введения Богородицы на Симоновском подворье. В 1459 году была поставлена каменная церковь Похвалы Богородицы, сохранившаяся в составе Успенского собора как придел.

С этого времени строительство в Москве начало быстро развиваться. На монастырском дворе в Кремле, принадлежавшем Троице—Сергиеву монастырю, поставили каменную церковь Богоявления, у Боровицких ворот заложили каменную церковь Ивана Предтечи. Затем освятили каменную церковь Афанасия на Фроловских воротах.

Начатое при Василии Темном каменное строительство продолжало развиваться при его сыне Иване III. В 1467 году довели до конца постройку каменного собора в Вознесенском монастыре. Собор был заложен Евдокией Дмитриевной, вдовой Дмитрия Донского, до Едигеева нашествия и строился более 60 лет. Уже это одно показывает, какое время переживала Москва в XV веке. Церковь воздвигалась на средства великих княгинь и была закончена вдовой Василия Темного, великой княгиней Марией Ярославной.

Строителем церквей в Москве и реставратором ряда старинных церквей в других городах был Василий Дмитриевич Ермолин. Его «предстательством» начали обновлять «камнем» городскую стену от Свибловы стрельницы до Боровицких ворот. Живая струя повеяла и в самой технике строительства. Церковь Введения на Симоновом дворе сложили из кирпича («кирпичну»). Собор Вознесенского монастыря, оконченный в 1467 году, потребовал не только достройки, но и ремонта. Великая княгиня Мария Ярославна хотела его разобрать и построить новое здание, но Ермолин с мастерами—каменщиками обломали горелый камень, разобрали своды и одели собор новым камнем и кирпичом, сведя своды, «яко дивитися всем необычному делу сему». На Фроловских воротах поставили резное изображение Дмитрия Солунского.[178] Без всякого преувеличения можно сказать, что в Москве началась своего рода строительная горячка. Когда митрополит Филипп предпринял строительство Успенского собора, «предстателями» новой церкви сделались Ермолин и Иван Голова (Ховрин). Между ними начались споры («пря»). Ермолин отказался от подряда, а Голова стал руководить работами.

Как видим, переустройство Кремля началось раньше приезда Аристотеля Фиоравенти и других итальянцев, которые принесли с собой ценные технические навыки. Сами итальянцы, находясь в Москве, подвергались воздействию русской культуры и создавали свои произведения не в одиночку, а с помощью русских мастеров.

МОСКОВСКИЙ ПОСАД

Постройки горожан не вмещались в пределы Кремля. Они тесно лепились тотчас же за его стенами; это вызывало необходимость их уничтожать при первой же опасности «примета деля», чтобы враги не могли подобраться к самым кремлевским стенам под прикрытием городских построек.[179] Неукрепленное поселение за пределами Кремля, как и в других русских городах, называлось посадом. Под московским посадом, или посадами, понималась в основном территория, входившая впоследствии в Китай—город, Замоскворечье и так называемое Занеглименье; иногда встречается и множественное обозначение московских предместий – «посады».

Наиболее важная и населенная часть Москвы в XIV–XVI веках располагалась к востоку от Кремля. Это была в первую очередь территория позднейшего Китай—города; к ней примыкал обширный район, расположенный между Яузой и Неглинной. Территория позднейшего Китай—города иногда именовалась «великим посадом».[180] Заречьем называлось современное Замоскворечье. Это с ясностью вытекает из рассказа о пожаре 1480 года, когда пламя в Кремле увидали из Заречья и стали кричать «град горит, а в граде не видал никто», потому что пожар случился ночью.[181] Загородьем же назывались, очевидно, те части города, которые были расположены за Неглинной.[182] В конце XV века их уже определенно называли Занеглименьем. Впрочем, названия отдельных частей города в рассматриваемое время еще не установились окончательно, а впоследствии они были стерты общепринятыми названиями, связанными с укреплениями: «Белый город» и «Земляной город».

Следовательно, в XIV–XV веках в Москве можно установить 4 части города: 1) Кремль, или собственно «город»; 2) «Великий посад»; 3) Заречье – за Москвой—рекой; 4) Занеглименье – к северо—западу от Неглинной, называемое иногда Загородьем.

ВЕЛИКИЙ ПОСАД

Наиболее населенной частью города после Кремля был «великий посад». Территория его уменьшалась на западной стороне по мере расширения Кремля и расширялась к востоку и северо—востоку. Если взглянуть на позднейший план Китай—города, то мы столкнемся с любопытной картиной. Две улицы Китай—города – Ильинка и Никольская – постепенно сходятся к одному центру, но место их соединения находится не у восточной кремлевской стены, где эти улицы кончаются, а глубоко внутри Кремля. По – видимому, когда—то эти улицы сходились у городских ворот первоначального Кремля.

Улицы посада вырастали по краям дорог, которые вели в Кремль, а население охотно селилось в непосредственной близости к нему под прикрытием двух рек – Москвы—реки и Неглинной, что в той или иной мере обеспечивало безопасность от неприятеля. Кроме того, дополнительной линией защиты служила Яуза с ее крутыми берегами.

Естественными границами великого посада, как мы видим, были Москва—река и Неглинная. В том месте, где русло Неглинной делало резкий поворот к северу и начинало все далее отходить от Москвы—реки, кончалась первоначальная граница великого посада. Это место, наиболее опасное для нападения, было укреплено рвом, который существовал еще в XV веке. О существовании этого рва говорится в одном летописном известии. В 1468 году загорелся «посад на Москве у Николы у Мокрого и много дворов безчислено изгоре: горело вверх по рву за Богоявленскую улицу, а от Богоявления улицею мимо Весяковых двор по Иоанн святы на пять улиц».[183] Если думать, что горело по линии рва, вырытого вокруг позднейшей Китайгородской стены, то показание летописи останется совершенно непонятным. Но если считать, что речь идет о другом, более раннем рве, который опоясывал лишь часть позднейшего Китай—города, то направление рва очертится очень ясно. Начинаясь от Москвы—реки, у Николы Мокрого, он шел прямо вверх по Богоявленскому переулку к Богоявленскому монастырю, стоявшему на Китайгородском холме, следовательно, тянулся с Подола «вверх», повторяя направление кремлевской стены, также пересекавшей пространство от Москвы—реки до Неглинной. Вероятно, это и было первоначальное пространство великого посада, огороженное рвом. Позже посад расширился далее на восток и занял территорию позднейшего Китай—города.

Центральной частью посада была площадь перед Кремлем и примыкавший к ней главный московский рынок или торг.

ПОДОЛ И ВЕЛИКАЯ УЛИЦА

Позднейшие века внесли много нового в первоначальную топографию Москвы, так как с постепенным расширением города значение отдельных улиц и городских кварталов сильно менялось. По—видимому, наиболее древней частью великого посада было Зарядье, лежавшее у подножия холма и носившее название Подола, как и в Кремле. Тяготение к реке весьма показательно для древней Москвы, более тесно связанной с речными путями, чем в позднейшее время, когда Москва сделалась всероссийской столицей и центром многочисленных сухопутных дорог. Параллельно течению Москвы—реки подольная часть Китай—города пересекалась Великой улицей, ясно различимой на старых планах Москвы; она являлась продолжением Подольной улицы в Кремле. Несколько неожиданное название «Великая», или «Большая»,[184] улица восходит к древнему времени и впоследствии вывелось из обихода, когда Подол великого посада потерял свое прежнее значение. На Великой улице стояла церковь с не менее характерным названием – Николы Мокрого. Культ Николы, изображаемого с мокрыми волосами, был распространен среди путешественников, в особенности у моряков. Никола Мокрый стоял там, где приставали речные суда купцов, совершавших свой далекий путь из Рязани или Нижнего Новгорода. Это было в те времена действительно «мокрым» местом. В XV веке местность у церкви Николы Мокрого так и называлась «Поречьем».[185]

Выше говорилось, что Подол великого посада, или современное Зарядье, было древнейшей частью Китай—города. Эта мысль подтверждается тем, что еще в конце XV века Подол пользовался особой юрисдикцией, тогда как остальная нагорная территория великого посада, начиная от Варварки, составляла иной судебный округ.[186] Небольшие размеры судебного округа в Подоле по сравнению с другими частями Москвы объясняются его большой населенностью. Судебный округ оставался таким же, каким он был в первой половине XIV века. Московские власти и население расставались очень неохотно со старыми традициями. Китайгородская гора заселялась позже низменного Подола, поэтому она составила вместе с прилегавшими к ней районами новый судебный округ Москвы.

Первоначальная территория Подола на великом посаде с течением времени расширялась и достигла границы современного Китай—города, вплоть до болотистого Васильевского луга, на территории которого позже стояли строения Воспитательного дома. В XV веке Великая улица одним своим концом выходила к Кремлю, а другим упиралась в болото, примыкавшее к великому посаду с востока. Южная и восточная стороны рва образовывали при стыке угол. Поэтому местность в этом углу носила название Острого («Вострого») конца. В XV веке здесь стояла церковь Зачатия св. Анны, что у Острого конца. Тут находилось еще несколько церквей – прямой показатель относительной густоты населения этого района Москвы. Во время страшных московских пожаров Подол делался постоянной жертвой огня и нередко пылал от торга – вдоль реки («возле Москву») – до Зачатия на Остром конце, или «что в углу».[187] Наиболее древней церковью на Великой улице была названная выше церковь Николы Мокрого. Впервые она упоминается в 1468 году.[188] Поблизости от Зачатейской церкви стоял старый Соляной двор, как об этом сообщается в одном известии 1547 года.[189] Так как Подол находился позади торговых рядов, его рано стали называть «Зарядьем».

Несколько извилистых переулков, подымавшихся по крутым скатам Китайгородского холма, выводили к Варварке, или древней Варьской улице. В XVII веке эти переулки обозначались очень сложно, вроде – «переулок, что от Зачатия Пречистые Богородицы, мимо тюрем до Варварского мосту».

ВАРЬСКАЯ УЛИЦА (ВАРВАРКА)

Название Варварки (теперь улица Разина), или Варварьского моста, выводят обычно от церкви св. Варвары, построенной здесь в начале XVI века Юрием Урвихвостовым. Но до построения церкви улица называлась не Варварской, а Варьской. Подобное название можно признавать сокращением слова «Варварская», но есть и другое объяснение его происхождения. Оно происходит от слова «варя», которым обозначали не только варку соли или какого—либо другого продукта, но и некоторые повинности населения.[190] Такие вари существовали в Москве еще в XIV веке, и великие князья при разделе московской отчины отмечали, «что потягло к городу, и что мед оборочный Василцева стану и что отца моего куплены бортници подвечные варях, и кони ставити по станом и по варям».[191]

Особое внимание, которое великие князья обращали на медовый оброк и вари, объясняется тем, что из меда вместе с хмелем делали особый напиток, изготовление которого было монополией великих князей. Так, Контарини, бывший в Москве в конце XV века, сообщает об отсутствии в Москве вина, взамен которого делался особый напиток, «сделанный из меду с хмелем». По его словам, великий князь не всем позволяет его варить.[192]

В древнее время «вари» устраивались в непосредственном соседстве с городом, и это название позже перешло на городскую улицу, подобно тому как название «Болото» сохранялось за одним из центральных районов Москвы в те времена, когда уже ничто не напоминало о происхождении древнего прозвища. Во всяком случае, еще в конце XV столетия улица называлась «Варьской».[193]

В начале XVI века, когда память о прошлом Варьской улицы уже ослабела, а Москва широко раскинула свои границы, московский купец Урвихвостов построил здесь церковь в честь св. Варвары (в 1514 году), по—своему осмыслив древнее название той улицы, на которой он жил, подобно тому как языческий бог Велес, или Волос, отождествился с именем святого Власия. К этому времени многие московские улицы уже назывались по церквам. Поэтому названия Варьская и Варварская улица быстро слились, и новое более понятное название вытеснило древнее. Нелишне отметить и то обстоятельство, что церкви Варвары – явление довольно редкое в древней Руси.

Варьская улица быстро стала самой оживленной артерией великого посада. Одним концом она выходила к торговым рядам и Кремлю, другим – к городскому рву. Извилистая Варьская улица продолжалась за рвом, отделявшим укрепленную часть города от его слобод. За позднейшими Варварскими воротами дорога шла к Яузе по линии современной Солянки, а за Яузой мимо слобод, сел и деревень уходила на восток. Прихотливая линия Солянки и Таганской улицы обозначает старинную дорогу, легко различаемую на планах Москвы XVII века.

Район Варьской улицы и Подола, примыкавший к городскому торгу, был очень оживленным в Москве. Там помещались гостиные дворы и дома крупных московских купцов. Кое—какие указания позднейшего времени позволяют бросить взгляд на торговое значение этого района Москвы в раннее время, имея в виду необыкновенную приверженность населения к традиционным местам торговли, в силу чего Китай—город даже в начале XX века сохранял значение торгового центра Москвы.[194]

Московский торг в XVII веке помещался у Красной площади, в начале Варварки, Ильинки и Никольской. Но расширение его в сторону Никольской – дело относительно позднего времени, основной же нерв торговой жизни сосредоточивался в районе Варварской, или Варьской, улицы. В отличие от других московских рынков этот основной торговый центр города назывался «великим торгом». Здесь в XVII веке между Ильинкой и Варваркой стоял «Гостин двор», обращенный к Кремлю—городу «лицом». Здесь же, «на Варварском крестьце, против Гостина двора», находился Старый Денежный двор. Рядом с ним возвышался каменный храм св. Варвары и поблизости от него Английский двор – ранее палаты Юрия Урвихвостова. На Варварке же был Устюженский гостин двор и позади него место, «что ставились на нем арменя и греченя». На Подоле находился еще Кузнецкий двор, или Кузнецкая палата.[195]

Варьская улица была усеяна церквами с давнего времени. На правой стороне, идя от Кремля, стояла церковь Варвары Великомученицы, именовавшаяся в XVII веке «что у Гостина двора». Она стояла почти рядом с церковью Максима Исповедника, за которым помещался Георгий Страстотерпец, что у «тюрем». Здания этих церквей стоят и до сих пор (конечно, более поздней постройки), кроме Георгия. На другой стороне улицы стояла церковь Воскресения Христова, «что на пяти улицах», с той же стороны у Варварских ворот находилась церковь Рождества Предтечи, «что на пяти улицах». Все эти обозначения – XVII века, но они дают нам представление о более раннем времени. Местность, где стояла церковь Георгия, носила характерное прозвище «что на Псковской горе». Это указывает, вероятно, на место поселения псковичей в этом районе.

ИЛЬИНСКАЯ И ДРУГИЕ УЛИЦЫ

Ильинка (теперь ул. Куйбышева[196]) известна с этим названием не раньше XVI века. Впрочем, не думаем, чтобы это название было очень новым, потому что церковь «Илии под сосной» известна уже в 1476 году.[197] Наивное название «под сосной» картинно рисует московскую действительность XV века с ее малыми приходскими церквами, умещавшимися под сосною или под вязом, как звалась соседняя церковь Иоанна Богослова. Самое упоминание о сосне весьма любопытно, так как в современной Москве сосны и ели давно уже вытеснены лиственными породами из пределов города на окраины. В раннее время сосны росли еще в городе как остатки векового соснового бора, шумевшего на месте Москвы до ее построения.

Ильинка была торговой улицей, на которую в XVII веке выходили строения Гостиного двора. В этом районе также находились какие—то кварталы, населенные иноземцами. Указание на это дает название церкви Воскресения в Старых Панех. Название «паны» применялось в Москве по отношению к полякам и вообще к выходцам из Литовского великого княжества. Отметим, что позднейшее малороссийское подворье находилось поблизости от «Старых панов» на Маросейке. В XVII веке напротив Воскресения в Старых Панех было «место Посольского двора».

Расположение посада, которое мы находим на планах Москвы XVII века и на плане, составленном в 1739 году архитектором Мичуриным, представляет собой довольно хаотическую картину искривленных и перекрещивающихся улиц и переулков. У нас нет никаких оснований думать, что это расположение улиц в Китай—городе новое, возникшее только в XVIII веке. В основном те же улицы и то же расположение их устанавливаются по планам Москвы XVII века; а это, следовательно, дает право заключить, что и топография посада великокняжеской Москвы была примерно такой же. Посад пересекался тремя главными улицами, которые в переписных книгах XVII века именуются «большими» «мостовыми», или крестцами: Никольской, Ильинской, Варварской. Мостовыми их называли потому, что они были, в отличие от других, замощены бревнами.

Кроме больших проезжих улиц, существовали улицы меньшего значения и переулки, в довольно хаотическом беспорядке пересекавшие посад в направлении от Москвы—реки к Неглинной. Эти улицы показаны на планах Москвы XVI–XVII веков, но в схематичном виде, вследствие чего, например, на плане Мейерберга 1661 года улицы и переулки изображены пересекающимися под прямым углом. Действительное направление их показано кривыми линиями и на современном плане Китай—города.

Самой большой поперечной улицей на посаде в XVII веке была улица Мостовая Веденская (т. е. Введенская), что пошла к «Водяным воротам». Почти параллельно с ней шла «Богоявленская улица», начинавшаяся от Богоявленского монастыря на Никольской, и некоторые другие.

Территория Москвы в основном в XV веке расширялась в восточную сторону. В 1394 году «замыслиша на Москве ров копати с Кучькова поля в Москву, и много бе людем убытка: хоромы разметывая, ничего не доспеша».[198] Кучково поле находилось в районе Лубянки (ул. Дзержинского) и Сретенских ворот; следовательно, ров копали в виде сектора, от реки Неглинной, используя долины ручьев, текущих в Москву—реку и Неглинную. Затея оказалась слишком дорогой, но она показывает, что уже в конце XIV века город расширялся в северо—восточном направлении.

Естественными границами Китай—города на востоке были болотистые луга и низины – Васильевский луг и Кулижки, или Кулишки. К концу XV века на Кулишках уже существовала каменная церковь Всех Святых на Кулишках, названная в известии 1488 года. Эта церковь в переделанном виде сохранилась до нашего времени. По старому преданию, она была построена Дмитрием Донским в память воинов, убитых на Куликовом поле.[199]

Большая часть района у Кулишек занята была садами, вследствие чего церковь св. Владимира поблизости от Солянки так и называли «в Старых садех». Здесь в 1423 году находился новый великокняжеский двор.

ЗАНЕГЛИМЕНЬЕ

Третьей частью города было Занеглименье. Наиболее населенной частью Занеглименья был район, непосредственно примыкавший с запада к Кремлю, между современным Арбатом и Москвой—рекой. В 1365 году «загореся город Москва от Всех Святых сверху от Черторьи, и погоре посад весь и Кремль и Заречье».[200] Церковь Всех Святых, известная и по другим летописным известиям, стояла на берегу Москвы—реки в местности, носившей название Чертолья, или Черторья (Черторыя), как предполагают, от характера местности, изрытой оврагами. Пожар распространился отсюда на весь город. Следовательно, надо предполагать, что городские строения тут примыкали близко друг к другу, и огонь перебрасывался от одного строения к другому. В 1475 году пожар начался «на посаде за Неглинною меж церквий Николы и Всех Святых и погоре дворов много».[201]

Населенным и очень известным, как мы видели раньше, был район Старого Ваганькова. Гораздо позднее упоминается Арбат, или Орбат, названный в летописи под 1493 годом,[202] но это, конечно, только случайное упоминание; район, называемый Арбатом, вероятно, заселен был значительно раньше.

Значительная часть Занеглименья к северу от Арбата была слабо заселена. Во всяком случае, село Кудрино, название которого долго сохранялось в названии Кудринской площади (площадь Восстания), еще в XV веке не входило в черту города. Кудрино, или Большое село, принадлежало Владимиру Андреевичу, после смерти которого, по вкладу его вдовы княгини Елены Ольгердовны, перешло во владение митрополитов. Владимиру Андреевичу принадлежал также «большой двор… на трех горах с церквью». Вся эта обширная местность обозначена в обводной XV века, как имеющая межи «по реку по Ходыню, да по Беседы, да по Тверскую дорогу, да по Липы, да по Сущовскую межю, да по Хлыново, да по городцкое поле, да по Можайскую дорогу, да по перевоз». Митрополит Фотий отдал эту землю в свой новый монастырь Введения.[203] Характер местности в районе между Кудрином и Москвой—рекой виден из грамоты 1492 года. Митрополит Зосима позволяет Саве Микифорову сесть на церковной земле Новинского монастыря «на перепечихе у Москвы—реки на березе», поставить свой двор и сечь лес.

Общую и близкую к истине картину Занеглименья в XIV–XV веках дал Н. Г. Тарасов в своей статье о застройке Москвы от Арбатской площади до Смоленской: «От Остожья до Никитской улицы в XIV–XV веках были расположены великокняжеские дворы и села, тянувшие к Кремлю. К этим владениям крупнейших светских феодалов примыкали владения крупнейших феодалов духовных: московского митрополита, владевшего землями известного в XV веке монастыря „на Новом“ (иначе „Новинский монастырь“), и ростовского архиерея, имевшего недалеко от теперешнего Смоленского рынка „на бережках“ у Москвы—реки Рыбную слободку и двор близ церкви Благовещения, построенной в 1413 г. Характер феодального хозяйства этого типа определил состав и занятия жителей этой местности. Здесь жили княжьи и церковные оброчники, купленные люди, холопы—страдники, княжеские промышленные люди, конюхи и сокольники, архиерейские рыболовы, свободные крестьяне—издельники. Характер населения и его занятий обусловливал и характер застройки этой местности. На большом пространстве были разбросаны починки, селища, деревушки, состоявшие из одной—двух изб и отделявшиеся одна от другой полями, лугами, пустырями».[204]

Не все в этой картине, как далее мы увидим, верно, но основные особенности заселения Занеглименья в великокняжеское время намечены ярко и в достаточной мере правильно. Заселение Занеглименья в основном относится к XIV веку. Однако даже в XV столетии Занеглименье можно было считать сравнительно мало заселенной частью Москвы.

Так, в районе Кудринской площади еще в конце XV века находилось «всполье». Новинский монастырь был воздвигнут в местности, где простирались поля ржи и большие луга, где можно «было пахати и косити».[205] Даже в конце XV века Занеглименье считалось загородной территорией. В духовной князя Патрикеева читаем такое обозначение: «Мои места городцкие за Неглимною»,[206] хотя эти места и находились в непосредственной близости к Кремлю. Население селилось в Занеглименье по бокам больших дорог, которые постепенно обстраивались домами и делались городскими улицами. Владимирская дорога в пределах города образовала Сретенскую улицу, впервые названную в 1493 году. Свое название она получила от основанного здесь Сретенского монастыря. Старые свои названия сохранили Дмитровская (Дмитровка) и Тверская улицы. Волоцкая дорога сделалась Никитской улицей от Никитского монастыря, тогда как Арбат сохранил свое древнее наименование.

К концу XV столетия весь район Занеглименья уже был застроен. Об этом нам дает понятие рассказ о пожаре 1493 года, когда погорел «посад» за Неглинной. Пожар начался в Замоскворечье и охватил все Занеглименье. Посад за Неглинной выгорел от Св. Духа в Черторье к Борису и Глебу на Арбате и до Петровской слободки (т. е. Петровского монастыря), на всем протяжении позднейшего Белого города от Москвы—реки до Петровки.

Занеглименье уже в середине XV века было окружено рвом, на котором в 1453 году находим церковь Бориса и Глеба «на рву».[207] Ров, видимо, тянулся примерно по линии позднейших каменных стен Белого города (в основном совпадая с современным кольцом бульваров). Окраинное положение района, примыкавшего к валу, характеризуется появлением здесь нескольких монастырей: Сретенского, Рождественского, Петровского. Все они стояли при выходе из города, там, где начиналось «всполье», т. е. открытая местность.

Мое представление о сравнительно позднем и слабом заселении Занеглименья в XIV–XV веках встретило суровую критику со стороны П. В. Сытина, которому принадлежит специальное исследование о планировке и застройке Москвы до середины XVIII века. Однако П. В. Сытин приписывает мне те выводы, которые мною никогда не делались. В своей книге я нигде не говорил о большей заселенности Заяузья по сравнению с Занеглименьем, как это можно видеть и по той моей фразе, которую приводит (в искаженном виде) П. В. Сытин: «Наиболее важная и населенная часть города начиналась в XIV–XVI вв. к востоку от Кремля. Это была в первую очередь территория позднейшего Китай—города; к ней примыкал обширный район между Яузой и Неглинной». В этой фразе ничего не говорится о характере и густоте заселенности обширного района между Яузой и Неглинной, а – только о заселенности Китай—города и Заяузья. Ведь и сам П. В. Сытин соглашается с тем, «что Китай—город и Заяузье были в XIV–XV вв. населеннее, чем Занеглименье».[208]

Представление П. В. Сытина о малой заселенности посада к востоку от позднейшего Китай—города решительно опровергается показаниями летописей. В 1472 году «погоре посад на Москве по реку по Москву да по Явузу».[209] Значит, в это время посад уже доходил до Яузы. Выводы П. В. Сытина сделаны им при полном невнимании к летописным известиям, а на них в основном и базируются наши замечания о топографии средневековой Москвы.

В целом следует признать, что Занеглименье XIV–XV веков было более бедным, чем восточная часть города. Отчасти это объясняется относительно слабой его защищенностью от нападений в отличие от восточных кварталов Москвы, прикрытых глубокой долиной Яузы, военное значение которой отмечалось иностранными авторами уже в начале XVI века. Во всем Занеглименье XV века известна только одна каменная церковь Георгия, которую так и величали в летописях и грамотах: Егорий каменный.

ЗАМОСКВОРЕЧЬЕ

Древнейшим названием Замоскворечья было Заречье. Впервые под этим названием оно становятся известным в 1365 году. Это название сохраняется и позже, в конце XV века, когда район Замоскворечья был уже в достаточной мере населенным. В пожар 1475 года, начавшийся в Замоскворечье, у церкви Николы, «зовомой Борисовой», погорело много дворов.[210] Во время пожаров пламя нередко перекидывалось с одной стороны Москвы—реки на другую. Это показывает, что строения подходили очень близко к берегам, и река не служила абсолютным препятствием для пламени.

Заречье еще в большей степени, чем Занеглименье, представляло собой городское предместье. Источники наши ни разу не упоминают о существовании в нем каменных церквей; не было здесь и монастырей. Эта часть города была самой небезопасной, так как татарские отряды обычно подходили к Москве с юга. В непосредственной близости к Кремлю располагался обширный «великий луг», упоминаемый в завещаниях великих князей. Характерное название «Болото» сохранило современным москвичам память о прежнем «великом луге», лежавшем напротив Кремля. Другое название, «Балчуг», как назывался проезд от Москворецкого моста к Пятницкой улице, производят от татарского слова «балчек» – грязь. Впрочем, по Далю, слово «балчук» обозначало «рыбный торг, привоз, базар». И это, вероятно, более приемлемое объяснение этого слова, чем балчек – грязь. Тут, поблизости от Балчуга, стояла церковь Георгия с выразительным прозвищем «в Яндове», то есть во впадине. Каменная церковь Георгия в Яндове, построенная в XVII столетии, сохранилась и действительно стоит, точно в яме, «яндове», затерявшись среди новых городских построек.

По Замоскворечью проходила дорога в Орду, направление которой определяется современной Ордынкой. Нигде в Москве не чувствуется такой сильный татарский элемент в топографических названиях, как в Замоскворечье. Возможно, название «Кадашевская слобода» появилось от какого—нибудь татарского слова, если только не от русского кадаш, или кадина, что, по Далю, обозначает бондаря, бочечника. Позднее в Замоскворечье находим Татарскую улицу, сохранявшую свое название до нынешнего времени.

Замоскворечье было связано с остальным городом несколькими мостами. В зимнее время ледяная гладь Москвы—реки делалась рынком – обычай, державшийся до нашего времени.

ЗАЯУЗЬЕ

За пределами Кремля и Китай—города городские постройки раскидывались просторнее, чем в городе, группируясь отдельными слободками, отделенными друг от друга лугами, садами, реками, а порой и просто оврагами или пустырями. «За рекою у города у Москвы» тянулся луг великий, занимая большую площадь в современном Замоскворечье. О нем великие князья говорят особо в своих духовных грамотах, отмечая тем самым его немалое экономическое значение. Другой, Васильевский, луг простирался вдоль Москвы—реки от великого посада до Яузы, на том месте, где позже был построен Воспитательный дом. Вообще берега Москвы—реки в пределах города представляли собой обширные луга. «Москва – быстрая река», как о ней говорит Задонщина, текла еще не стесненной набережными.

В отличие от Подола, который не получил развития далее, вниз по течению Москвы—реки, упираясь в болотистый Васильевский луг, великий посад разрастался в основном по нагорной территории Китайгородского холма. Еще в XIV веке нагорный район, по—видимому, был заселен относительно слабо, насколько об этом можно судить по тому, что Никольский (Никола Старый) и Богоявленский монастыри на Никольской улице считались загородными. В XV веке великий посад занимает уже всю площадь позднейшего Китай—города. Впрочем, до начала XVI века нагорная территория почти не имела каменных зданий; исключением был собор Богоявленского монастыря, который обозначали почтительным прозвищем «Богоявление каменое». Построение этого собора приписывают тысяцкому Протасию и относят к 1342 году. На площади великого посада жили просторнее, чем в Кремле, тут стояли дворы некоторых купцов (например, «Весяков двор»).[211]

Поселения продолжались и далее на восток по направлению к Яузе. На ней находилась пристань («пристанище») и при ней «одрины» (амбары), которые принадлежали вдове Владимира Андреевича Серпуховского и сдавались в наем пришлым купцам.[212] Населенным был и район Заяузья с его ремесленными слободами (Гончарной и Кузнецкой). Здесь на высоком холме при впадении Яузы в Москву стояла церковь Никиты Мученика, названная уже в известии 1476 года. В этом районе находился Спасский монастырь, где игумен Чигас построил каменную церковь из кирпича (1483 год).[213]

На далекой окраине города уже во второй половине XIV века возникло два богатых монастыря: Симонов монастырь на высоком холме над Москвой—рекой и Андроников (Андроньев) монастырь на возвышенном берегу Яузы. Симонов монастырь получил свое название от владельца местности Симона Головина. Монастырь, основанный сперва на Старом Симонове, был перенесен на новое место, но сохранил свое название. Симонов монастырь строился под покровительством великого князя и его бояр, которые «даяху имения много, злато и серебро, на строение монастырю». О каменной церкви Успения летописец отзывается как о великой. Она строилась 29 лет и была окончена в 1404 году.[214]

Почти одновременно с Симоновым был основан Андроников монастырь на высоком холме над Яузой. В создании этого монастыря принимал участие митрополит Алексей. Митрополит построил монастырь в память своего благополучного прибытия в Константинополь и спасения от бури. Каменная церковь в Андроникове монастыре, в основном сохранившаяся до нашего времени в переделанном виде, – древнейший сохранившийся памятник архитектуры великокняжеской Москвы.[215]

Симонов и Андроников монастыри со своими деревянными стенами и каменными храмами сделались передовыми форпостами Москвы. Недаром же эти московские монастыри выросли на юго—восточной окраине города, обращенной в сторону Золотой Орды, откуда постоянно можно было ждать внезапного набега.

ЗАСТРОЙКА И ПЛАН ГОРОДА

Застройка города шла неравномерно, и великокняжеская Москва мало напоминала знакомый нам город с рядами домов, выстроившихся вдоль улиц. За пределами Кремля и великого посада поселения располагались отдельными слободками, отделенными друг от друга речками, оврагами («ярами»), рощами и болотами. Кроме Яузы и Неглинной, в черте города протекали ручьи (например, Черторый и Рачка). О лесных оврагах («дебрях») напоминают нам названия Никола Дебренский и Григорий Неокесарийский, «что в Дебрицах». Кое—где поднимались отдельные холмы, «горы». Холмистый рельеф придавал Москве особую прелесть.

Как и другие русские города, Москва XIV–XV веков застраивалась стихийно. Кремль, первоначальное ядро города, был обстроен со всех сторон посадами и слободами. Улицы создавались стихийно, без всякой планировки, вырастая вдоль больших проезжих дорог. Иногда и свои названия они получали по названиям дорог: Тверская, Дмитровка, Стромынка. Поэтому так извилисты и прихотливы московские центральные улицы. В этом отношении особенно интересна Варварка (ул. Куйбышева), или древняя Варьская улица. Она вьется по краю большого оврага. Глубоко внизу лежит Зарядье, а дома на Варварке прилепились к самому краю оврага. Иногда дом стоит на краю оврага (например дом бояр Романовых), а двор этого дома лежит под горой или на склоне горы. Из всех московских улиц Варварка лучше всего сохранила старые черты; это живая московская старина.

К сожалению, история застройки Москвы, столь поучительная для историка и строителя, не нашла достаточного отражения в специальных трудах по истории градостроительства. Интересная книга Л. М. Тверского о русском градостроительстве ограничивается для Москвы повторением общеизвестного материала, иногда с такими дополнениями, которые в наших источниках отсутствуют. Так, автор пишет о времени Ивана Калиты: «Новый княжеский дворец, двор митрополита и несколько каменных церквей ставятся к востоку от крепости, а в 1339–1340 гг. и старый „город“, и новые сооружения охватываются общей дубовой стеной».[216]

Выходит, что княжеский дворец и каменные соборы были построены вне Кремля в неукрепленной местности – факт совершенно невероятный для средневековой истории.

Впрочем, неточности в книге Тверского являются не столько ошибкой самого автора, сколько результатом некритического следования построениям П. В. Сытина, который в своей монографии о планировке и застройке Москвы уделяет целую главу 1147–1475 годам, то есть как раз тому времени в истории Москвы, о котором идет речь и в нашей книге. К сожалению, следует прямо сказать, что глава о Москве в 1147–1475 годах – самая неудачная, поспешная и непродуманная в большой монографии П. В. Сытина. Конечно, основная часть книги Сытина посвящена более позднему времени; глава о планировке и застройке Москвы в 1147–1475 годах является только введением к дальнейшему изложению, но все—таки нельзя не отметить ошибки П. В. Сытина, так как они вошли и в другие работы.

По П. В. Сытину, например, выходит, что «великий посад» не был ничем укреплен, а малозаселенное Занеглименье было окружено громадной по протяжению линией укреплений. Неизвестно, откуда взято сообщение о том, что «бояре Дмитрия Донского» построили Андроньев монастырь на Яузе и Симонов монастырь на Москве—реке. Андроньев монастырь был сооружен по желанию митрополита Алексея, создателем Симонова монастыря был игумен Феодор. Неизвестно, на чем основано утверждение, будто бы Иван Калита «построил хоромы, кельи и другие принадлежности (?) митрополичьего двора за восточной стеной крепости, на „поле“ или на площади». Глава о митрополичьем дворе в «Истории Москвы» И. Е. Забелина говорит о площади, а не о поле. Словом «поле» никогда не обозначали площадь.

Главным недостатком книги П. В. Сытина является его стремление комбинировать без проверки различного рода высказывания и домыслы по истории Москвы, сделанные разными авторами и в разных изданиях. Например, Сытин пишет, что за Тайницкими воротами «к востоку располагался „ханский двор“, в котором проживали представители хана, и стояли боярские и купеческие дворы». Тут небрежность фразы о ханском дворе, на котором якобы стояли какие—то боярские и купеческие дворы, соединена с прямой выдумкой, так как о ханском дворе за линией Кремля времени Калиты ничего неизвестно. Поражает и крайняя небрежность изложения. Можно ли, например, писать, что «Волоцкая дорога на посад перешла от площади Восстания на современную улицу Герцена».[217] Выходит, что площадь Восстания так и называлась в древности, а улица Герцена – это уже современное название. К тому же по Волоцкой дороге перейти «от площади Восстания на современную улицу Герцена» физически невозможно, потому что улица Герцена является продолжением площади Восстания, и площадь и улица стоят на трассе прежней Волоцкой дороги.

«Схематический план Москвы к 1475 году», помещенный в монографии,[218] составлен П. В. Сытиным очень небрежно. В нем от Сретенского монастыря начинается «Троицкая дорога», тогда как Сретенский монастырь был основан «на самой на велицей дорозе Владимирской».[219] Вопреки ясному показанию летописи, у П. В. Сытина дорога во Владимир на схеме начинается от Андроньева монастыря. Хотя в своей монографии он говорит о большей заселенности восточной стороны Москвы, на схеме показано громадное Занеглименье и маленький посад между Неглинной и Москвой—рекой. Название «Заречье» нанесено на территорию «великого луга» и болота, то есть туда, где не было поселений. Коломенская дорога почему—то упирается в Данилов монастырь. Между тем Коломенская дорога, шедшая на правом берегу Москвы—реки (основная дорога на Коломну и Рязань шла по другой стороне Москвы—реки до Боровского перевоза), начиналась, как и Серпуховская, от Котлов. Алексеевский монастырь показан П. В. Сытиным не на старом, а на новом месте, куда он был перенесен во второй половине XVI века. Три села к югу от Москвы оставлены без названий, зато имеется загадочное село «Занеглименье» в черте города. К югу от Москвы поставлены два загадочных пятна овальной формы. В одно из них упирается Калужская дорога. Решить, что обозначают эти пятна, предоставляется воображению читателя: то ли это озера, то ли слободы – неизвестно. Неизвестно, что обозначают кружки, показанные в излучине Москвы—реки к западу от города, и т. д. Как видим, план Москвы, составленный П. В. Сытиным, полон ошибок, и можно только пожалеть, что он был повторен в книге Тверского. Глава о застройке и планировке Москвы в XII–XV веках в книге П. В. Сытина дает неправильное представление о древней Москве.

Между тем духовные и договорные грамоты великих и удельных князей вместе с другими документами, недавно переизданными Л. В. Черепниным, рисуют перед нами застройку и планировку города Москвы в XV веке. Духовные грамоты Василия Дмитриевича (не позднее 1425 года) показывают, как была еще ограничена городская территория. Село Хвостово в Замоскворечье стояло за городом, за городом находился и новый великокняжеский двор у церкви Владимира в садах (поблизости от Кулишек, теперь площадь Ногина). Существенно иную картину рисует завещание Василия Васильевича Темного (не позднее 1462 г.). Город вытянулся на север, и городские дворы подступили к Красному и Сущевскому селам. В начале XVI века город расширился еще больше. Городские посады и городские дворы раздались во все стороны города, к Сущову, к Напрудскому, к Красному, к Луцинскому. Этот быстрый рост города произошел во второй половине XV века, когда Москва сделалась столицей России.

ЖИЛИЩА ГОРОЖАН

Москва великокняжеского времени в основном была деревянной. Построение каменных зданий в Москве в тот период казалось делом незаурядным и, как правило, отмечалось в летописи. Объясняется это не только, вернее даже не столько бедностью, сколько относительным неудобством каменных зданий в условиях московской суровой зимы, дождливой и сырой осени и весны. Ведь каменные здания требовали хорошего печного отопления и постоянного ухода за ним. Вот почему камень применялся главным образом при постройке церквей или «палат». В домах бояр и купцов каменные палаты служили помещениями для торжественных приемов или хранения казны и книг. Для иностранцев все московские строения даже в конце XV столетия казались деревянными. «Город Москва расположен на небольшом холме, и все строения в нем, не исключая и самой крепости, деревянные», – пишет, например, Контарини.

Размеры и удобства помещений зависели от богатства и значения владельцев домов. О московских жилищах конца XV века некоторое представление дают записки упомянутого ранее Контарини. Когда путешественник добрался до Москвы, «славя и благодаря Всевышнего», избавившего его от стольких бед и напастей, он получил квартиру в виде маленькой комнатки с небольшим помещением для его людей и лошадей. «Комната эта была и тесна, и довольно плоха, но нам показалась она огромным дворцом в сравнении с тем, что мы прежде испытали». Позже Контарини перевели в другой дом, где жил Аристотель Фиоравенти, строитель Успенского собора. «Этот дом был довольно хорош и находился неподалеку от дворца». Через несколько дней Контарини получил приказ выехать из дома Фиоравенти и с трудом отыскал себе небольшую квартиру за пределами Кремля. «Квартиру эту составляли две комнаты, из коих в одной поместился я, а другую предоставил моим служителям».[220]

Контарини жил в Москве в зимнее время (октябрь—январь) и тем не менее не жалуется на плохое отопление. Следовательно, надо предполагать, что он жил в помещениях с печами, устроенными достаточно удобно, а не в курных избах. Московские дома казались ему маленькими и неудобными по сравнению с обширными палаццо Венеции.

К жилым домам примыкал двор с подсобными помещениями – погребами, конюшней, баней и пр. Название «хоромы» употреблялось обычно в применении к жилью, а весь комплекс жилых построек, огорода и сада при нем обозначался словом «двор».

О размере дворов московских жителей имеем несколько указаний только XVI века, но и это уже позволяет сделать некоторые выводы. Двор Троице—Сергиева монастыря находился в Богоявленском переулке, на левой стороне, если идти с Ильинской улицы на Никольскую. Он имел 20 1 / 2 сажен в длину и 14 сажен в ширину, то есть был почти равен 300 кв. саженям. Двор этот был отдан позже посадскому человеку, что доказывает обычность подобных дворовых размеров в Москве. Взамен троицкие власти получили двор суконщика Лобана Иванова сына Слизнева. Этот двор имел в длину 40 1 / 2 сажен, а в ширину 9 сажен без локтя, да в другом месте в огороде было восемь сажен, по—видимому, тоже в ширину. Даже без огорода новый Троицкий двор имел почти 400 кв. сажен, а ведь ранее он принадлежал тяглому человеку, суконщику.[221]

Археологические работы на территории Подола «великого посада» поблизости от церкви Николы Мокрого показали, что московские дома в XIV–XV веках «представляли собой неглубокие врытые в землю срубы из добротных еловых или дубовых бревен». В среднем это были небольшие дома в 20–25 кв. метров площадью. Нижний этаж представлял собой погреб, жилое помещение располагалось над землей. «Усадьба ремесленника XIV–XV вв. устроена так, что дом-пятистенка выходит на улицу, а хозяйственные постройки стоят во дворе».[222] В XV веке Москва выросла очень заметно, но вплоть до капитального строительства, предпринятого при Иване III и его сыне Василии III, застройка города явно не соответствовала его значению как столицы русского государства.

ПОДМОСКОВНЫЕ СЕЛА

Нам не известно ни одно подмосковное село, о котором можно было бы достоверно сказать, что оно существовало уже в XIII веке. Единственным исключением является село Даниловское, да и оно упомянуто только в позднем житии Даниила Московского. Тем не менее, трудно сомневаться в том, что села, названные в духовных великих князей первой половины XIV века, уже существовали и в предшествующем столетии; это были те «красные села», о которых москвичи рассказывали в преданиях о боярине Кучке, полулегендарном первом владельце Москвы.

Большинство древних подмосковных сел располагалось по долинам Москвы—реки и Яузы. И это вполне понятно. Тут лежали громадные заливные луга, которые столь высоко ценились в хозяйстве великих князей, что их отмечали в завещаниях и договорах. Еще ничем не загрязненные реки изобиловали рыбой. Само сообщение по рекам, летом в лодках, зимою по замерзшей поверхности на санях, представляло определенные удобства. Представим себе бездорожные лесные и болотистые пространства средневековой России, по которым пробирались верхом на лошадях, или летом на «колах» – телегах, зимою на санях, и значение рек как лучших дорог станет ясным.

Ближайшие подмосковные села XIV–XV столетий давно уже вошли в черту города, но воспоминание о некоторых из них сохранилось до сих пор в названиях улиц. Духовные и договорные грамоты великих и удельных князей указывают на реке Яузе село Михайловское и село Луцинское. О том, где находились эти села, можно сказать только предположительно.

Последнее упоминание о Михайловском находим в духовном завещании серпуховского князя Владимира Андреевича: «Михайловское село с мельницею». Позже вдова этого князя владела мельницей на устье Яузы. Возможно, здесь и находилось село Михайловское, уже в XV веке сделавшееся городской слободой.

Село Луцинское стояло также где—то на Яузе. В начале XVI века его еще обозначали как «селцо Луцинское и с мелницею и со псарнею». Место его можно указать только гадательно, в районе современного Высокого моста на Яузе.

Над Яузой стояло село Воронцово, оставившее по себе память в названии улицы «Воронцово поле» (ул. Обуха). Названо оно впервые, впрочем, довольно поздно, в самом начале XVI века. К этому времени город уже поглотил это село. Городские дворы стали по обеим сторонам Яузы.[223] Как предполагает Забелин, село первоначально принадлежало боярской фамилии Воронцовых—Вельяминовых, а от них перешло к великим князьям.

В относительном отдалении от города находилось село Красное. Название «красное» часто применялось к обозначению сел и дворов, как равнозначащее понятиям «красивое», «прекрасное». В этом смысле это слово широко распространено в народной поэзии («красная девка»). «Красное село» впервые упоминается около 1462 года: «село Красное над Великим прудом у города, и з дворы с городскими, что к нему потягло». Но о том же селе без названия «Красное» говорится значительно раньше в завещании Василия Дмитриевича около 1423 года: «селце у города у Москвы над Великим прудом».[224] На старых планах Москвы этот великий пруд показывали поблизости от современного Ярославского вокзала. Теперь на том месте, где находилось прежнее село Красное, проходит Красносельская улица.

В верховьях Неглинной располагались село Напрудное и село Сущевское. «Село Напрудское у города» впервые упоминается в завещании Ивана Калиты (не позднее 1340 года). Свое название оно получило от находившегося рядом с ним пруда. В начале XVI века к нему уже непосредственно подходили городские посадские дворы.[225] Небольшая каменная церквушка XVI века, Трифон в Напрудном, до сих пор напоминает о том месте, где когда—то находилось это одно из древнейших подмосковных сел (Трифоновская улица поблизости от Ржевского вокзала).

«Селце Сущевское, что у города» впервые упоминается в 1433 году,[226] но существовало раньше. По крайней мере о Сущевской меже известно уже по записи, говорящей о временах Владимира Андреевича Серпуховского, умершего в начале XV века. Происхождение названия села неясно, вероятнее всего оно ведется от прозвища его первого владельца. Сущевское село находилось на том месте, где теперь проходит Сущевская улица. Городские дворы в середине XV века уже близко подступали к этому селу.

С XIV века известно село Черкизово, названное, впрочем, в завещании митрополита Алексея Серкизовским, вероятно, по имени его первого владельца боярина Андрея Серкиза, погибшего на Куликовом поле.[227]

На северо—западной окраине города находились села Кудрино и Новинское. Село Кудрино в XIV столетии принадлежало серпуховскому князю Владимиру Андреевичу. Оно называлось просто Кудрином, а не Большим Кудрином, как это обозначено в новом издании записи о владениях Новинского монастыря: «село его большее Кудрино», то есть наиболее крупное, большое село князя Владимира Андреевича. К Кудрину тянули окружающие его деревни, названия которых, впрочем, ничего не дают для старой топографии Москвы. Вдова Владимира Андреевича подарила село Кудрино с деревнями митрополичьему Новинскому монастырю. Подаренная земля представляла довольно обширное владение, на юге оно доходило до Хлынова (Хлыновский тупик у Никитских ворот), на востоке – до Тверской дороги (ул. Горького) и «Сущевской межи», на западе до Можайской дороги, а на севере – до речки Ходынки. Еще в конце XV века пахотные земли и луга здесь начинались непосредственно от города.[228] Поблизости от Кудрина стоял митрополичий Новинский монастырь. Кудринская площадь (площадь Восстания) и Новинский бульвар (Садовая улица) сохранили свои названия до нашего времени.

В местности «Три горы» стоял большой загородный двор с церковью того же Владимира Андреевича Серпуховского. Место его в настоящее время определяется Трехгорным переулком, и теперь этот район сохранил еще холмистый рельеф.[229]

К юго—западу от города на берегу реки Москвы находилось старинное село Семчинское. Происхождение этого названия неясное, может быть, от имени или прозвища первого его владельца. Семчинское (улица Остоженка – Метростроевская), или Семцинское, как оно часто называется в документах, упомянуто уже в завещании Ивана Калиты.

Далее в излучине Москвы—реки находились Самсонов луг и Лужниково (позднейшие Лужники). Обширные пригородные луга, когда—то зеленевшие на берегах Москвы—реки, оставили воспоминание о давнем прошлом в названиях Остоженка и Лужниковская набережная. К началу XVI века город со своими дворами подступил уже к самому селу Семчинскому.[230]

В непосредственной близости к городу, почти над самой рекой, находилось село Дорогомиловское. Вероятно, оно получило свое прозвище также от первоначального владельца. Впервые о Дорогомилове упоминается под 1411 годом, когда в нем была построена каменная церковь Благовещения. Место этой церкви определяет местоположение села. В середине XV века от города до села Дорогомилова считалось 2 версты («два поприща»).

Уже в значительном отдалении от города, на Москве—реке, стояли села Крылатское и Татарово. В своей духовной Василий Дмитриевич завещал своей княгине «Крилатьское село, что было за Татаром».[231]

В непосредственной близости к городу, за Москвой—рекой стояли село Хвостово и сельцо Колычево. О Хвостове говорилось выше. Колычево находилось «против у Семчинского села», то есть на замоскворецкой стороне Москвы—реки (в районе Бабьегородских переулков). Позже сельцо Колычево называется слободкой вместе с монастырем Рождества Богородицы в Голутвине.[232]

На высоком берегу Москвы—реки стояло село Воробьево, названное так по имени его первоначальных владельцев бояр Воробьевых. В 1451 году оно уже принадлежало великой княгине—матери Софье Витовтовне и с тех пор значилось дворцовым.[233] Еще далее к югу местность была лесной и пустынной. Там было село Голенищево, также получившее свое название от первых владельцев бояр Голенищевых (позже Троицкое—Голенищево поблизости от здания университета с трехшатровой церковью XVII века). Это было любимое село митрополита Киприана. Здесь он разболелся и умер. Место это, по сказаниям, было безмятежным и спокойным от всякого волнения, между двух рек, Сетуни и Раменки, где тогда по обеим сторонам был густой лес.[234]

Большой сгусток сел располагался к югу от Москвы по берегам Москвы—реки. Крупнейшими из них были Коломенское, Ногатинское, Дьяковское, Островское, Орининское. Под такими же названиями эти села сохранились и до нашего времени; Ногатинское – это современное Нагатино, Островское – Остров. Из этих сел только одно Орининское получило свое название от имени неизвестной нам Арины, или Ирины. Было ли это имя собственное, или село было названо по находившейся в нем церкви – неизвестно. Село Островское получило свое название по характеру местности. Островское, или Остров, стоит на невысоком холме. Старая роща окружает высокую шатровую церковь XVI века и выглядит действительно островом среди обширных заливных лугов. Дьяковское, видимо, получило свое название от какого—либо дьяка, важной должности при княжеских дворах, соответствующей секретарю или начальнику канцелярии. Более неясно происхождение названия села Коломенского, но это название можно связать со словом «коломище» – могилище, место могил. В районе села Коломенское и соседнего с ним Дьякова действительно находится известное Дьяковское городище. Не было ли село Коломенское тем местом, где вятичи хоронили своих покойников? Может быть, в слове «коломище» найдем и разгадку названия города Коломны, которое возводили то к какой—то колонне, то к итальянскому знатному роду Колонна, неизвестно почему попавшему на берега Оки. Название села Ногатинское проще всего связать со словом «ногата», обозначавшим древнерусскую денежную единицу. Впрочем, русские знали и слово «ногатица» – горница.[235]

Коломенское и другие приречные села были загородными селами великих и удельных князей. «Коломенское село со всеми луги и с деревнями, Ногатинское со всеми луги и с деревнями» переходили по наследству как ценные земельные владения, о которых надо было упомянуть в духовных. Межа, или «разъезд», между Коломенским и Ногатинским шла «от заборья на усть Нагатинской заводи». Эту заводь Москвы—реки еще недавно можно было видеть под Коломенским.[236]

ПРИМЕРНАЯ ЧИСЛЕННОСТЬ МОСКОВСКОГО НАСЕЛЕНИЯ

Летописные источники и актовые материалы рисуют нам Москву XIV–XV веков как большой городской центр, уступающий только Новгороду и, может быть, Пскову. В собственно Залесской земле, под которой наши источники понимают в основном междуречье Волги и Оки с примыкающими областями, Москва была в эти столетия, несомненно, крупнейшим городом.

Тем не менее прямых указаний на количество населения в Москве имеется очень немного. Для конца XIV века наибольшее значение имеет летописное свидетельство о количестве трупов, погребенных в Москве после ее разорения Тохтамышем в 1382 году. Обычно приводится свидетельство Воскресенской летописи, согласно которой за уборку 80 трупов убитых москвичей платили по 1 рублю денег, всего же было истрачено 300 рублей. По этому счету выходит, что в Москве: было убито 24000 человек (80x300 = 24000). Но показание Воскресенской летописи не согласно с более древними сведениями, по которым истрачено было всего 150 рублей. Наиболее же точные сведения дает так называемый Рогожский летописец, особенно ценный для московской истории XIV века. Он сообщает, что давали за сорок мертвецов по полтине, а за семидесять по рублю, и сочли, что всего было дано полтораста рублей.[237] Таким образом, надо считать, что убрано было свыше 12 000 трупов. Повышение оплаты за уборку мертвецов в зависимости от количества убранных трупов, отмеченное Рогожским летописцем, – такая деталь, какая была уже неинтересна позднейшим сводчикам, всегда предпочитавшим округлять и увеличивать цифры погибших во время битв, осад и стихийных бедствий. Поэтому мы имеем полное право считать показание Рогожского летописца наиболее достоверным.

Приведенная нами цифра в 12 000 убитых москвичей только косвенно говорит о количестве населения Москвы в 1382 году. В число погибших входили и беглецы из окрестных сел и деревень, а не только горожане. Однако в указанную цифру не вошли многочисленные пленные, уведенные татарами; ведь Тохтамыш «полона поведе в Орду множество бещисленое». Нельзя забывать и того, что многие москвичи, в особенности бояре и купцы, со своими семьями покинули город еще до прихода Тохтамыша. Наконец, некоторые мертвецы были убраны и без помощи специальных наемных лиц. Поэтому цифра в 10 000 жителей для Москвы кажется скорее преуменьшенной, чем преувеличенной. Напрашивается вывод, что московское население в 1382 году надо исчислять примерно вдвое—втрое против показанной цифры, в 20–30 тысяч человек – цифру все—таки очень высокую, как показывают исследования о численности населения в крупных западноевропейских городах.

Наши выводы подтверждаются другими летописными сведениями о Москве конца XIV столетия. В московский пожар 1390 года на посаде сгорело несколько тысяч дворов. Выгорела только часть городского посада, а количество сгоревших дворов измерялось тысячами. Более точные сведения дает нам летописное свидетельство о московском пожаре 1488 года, когда погорела только часть города, без Кремля и значительной части великого посада. Пожар начался от церкви Благовещения на Болоте, и погорели «дворы всех богатых гостей и людей всех с пять тысяч погоре».[238] Таким образом, на посаде находилось не менее пяти тысяч дворов. Полагая на каждый двор минимальную цифру в 2 человека, получим, что на посаде жило не менее 10 000 жителей. Прибавим к этой цифре население Кремля и тех дворов, которые уцелели от огня на посаде, и мы смело можем говорить о том, что Москва в целом насчитывала 8—10 тысяч дворов, то есть имела никак не менее 20 000 жителей, а вероятно, значительно больше, так как обычно во дворах жило не по 2, а по 3–4 человека; следовательно, 30–40 тысяч человек.

Конечно, цифра московского населения не оставалась неизменной на протяжении двух столетий и имела тенденцию к непрерывному росту. Особенно большой скачок в сторону увеличения населения, по—видимому, произошел в Москве за тот короткий период времени, который отделяет княжение Ивана Калиты от княжения Дмитрия Донского. Это обстоятельство еще хорошо помнили в XV веке, когда епископ Питирим написал житие Петра митрополита. По словам Питирима, град Москва при Калите был еще малонаселенным. Наоборот, сказания о нашествии Тохтамыша рисуют Москву богатой и многолюдной. Новый период роста московского населения начался со второй половины XV века, после окончания феодальной борьбы Василия Темного с Шемякой, когда Москва переживала относительно спокойный период.

Наши наблюдения над численностью московского населения можно проверить и путем наблюдения над топографией города. Москва времен Калиты занимала, как мы видели выше, только площадь Кремля, Китайгородского холма и Подола. Самый Китайгородский холм, Заречье и Занеглименье заселены были очень слабо. Во второй половине XIV века Китайгородский холм был уже заселен, а поселения в Заречье и в Занеглименье сильно распространились. Спустя столетие (в конце XV века) поселения на северном берегу Москвы—реки дошли примерно до линии позднейшего Белого города. Это расширение городской территории соответствовало непрерывному росту городского населения, распространившегося на обширную территорию Белого города и отчасти Замоскворечья.

Летописи и другие источники обычно называют московских жителей москвичами. Это название впервые встречается уже в известии 1214 года. Московский князь Владимир Всеволодович в этом году осаждал город Дмитров «с москвичи и с дружиною своею».[239]

МОСКОВСКОЕ РЕМЕСЛО

МОСКВА – КРУПНЕЙШИЙ РЕМЕСЛЕННЫЙ ЦЕНТР

Источники скудно освещают хозяйство Москвы XIV–XV веков, но и за этими скудными сведениями ясно выступает облик большого средневекового города со значительным ремесленным населением. Ремесленные специальности наложили своеобразный отпечаток даже на московскую топографию. Ни в одном русском городе не было столько урочищ с такими названиями, как «в мясниках», «в бронниках», как в Москве. Эти названия восходят к тому времени, когда ремесленники жили в особых слободках со своими патрональными церквами.

По характеру и разнообразию своих специальностей средневековая Москва резко отличалась от других русских городов. Разве только Великий Новгород мог с ней равняться по своему ремесленному значению; другие русские города, даже такие, как Псков, Рязань, Тверь, Смоленск, несомненно отставали от Москвы по развитию в них ремесла и торговли. Особенно это следует сказать о второй половине XV века, когда Москва быстро разрастается в обширный город с многочисленным населением.

Для московского ремесла XIV–XV столетий характерны две черты: во—первых, развитие редких, дорогих ремесленных отраслей, во—вторых, передовой характер ремесла. Как и во многих больших городах средневековой Западной Европы, московский рынок изобиловал привозными и отечественными товарами, в том числе местного московского производства. Сюда ехали за необходимыми вещами из других городов, здесь можно было найти такие вещи, которые не производились в провинции.[240]

ПРОИЗВОДСТВО ОРУЖИЯ И КУЗНЕЧНОЕ ДЕЛО

В XVI столетии Москва была центром производства оружия и доспехов. В описи оружия и ратных доспехов Бориса Годунова (1589 год) упоминаются 4 лука «московское дело», лук московский с тетивою, рогатина московская, московское копье, московские панцири. Среди ратной утвари особое место занимают шлемы. Из 20 шлемов, указанных в той же описи, 6 названы шеломами московскими.[241] Кроме того, дополнительно отмечены 3 московских гладких шлема. Как видим, в XVI веке производство шлемов имело в Москве массовый характер. Московские шлемы не только успешно конкурировали с привозными, но и считались особо ценными доспехами в царской казне, как и московские кольчуги. Имя мастера—кольчужника написано на могильной плите конца XVI века, найденной у церкви Никиты Мученика в Заяузье, в районе Кузнецкой слободы.[242] Нельзя забывать также о том, что термином «кузнец» нередко покрывалось понятие оружейника, делавшего свои изделия в основном из металла.

Так было в XVI столетии. Однако производство предметов вооружения стало развиваться в Москве задолго до этого. Уже в Задонщине, возникшей в конце

XIV столетия, находим замечательное описание оружия русских и татарских воинов, сражавшихся на Куликовом поле: «Шеломы черкасские, а щиты московские, а сулицы немецкия, а копии фрязския», в других списках добавлено: «а кинжалы сурские».[243] Здесь перечислен наличный инвентарь русского вооружения XIV—

XV столетий. Сирийские кинжалы, итальянские копья, немецкие сулицы (дротики), черкасские шлемы поставлены наряду с московскими щитами, которыми славились московские оружейники.

Мастера—бронники, изготовлявшие ратные доспехи, упоминаются в документах XV века в числе зажиточных людей, кредиторов московских удельных князей. Князь Андрей Васильевич Большой должен был Сеньке броннику 50 рублей.[244] В завещании этого князя другие кредиторы названы по именам и фамилиям. Среди них находим видных московских купцов: Саларевых, Сырковых и др. Один только бронник назван уменьшительным именем Сенька, и это нагляднее всего говорит о его невысоком социальном положении как ремесленника. Однако княжеский долг Сеньке превышает стоимость долгов некоторым купцам, названным в том же завещании. Несколько позже Семен бронник упоминается в числе кредиторов князя Ивана Борисовича. Вероятно, это тот же Сенька бронник. Долг князя Семену броннику достигал значительной суммы в 44 рубля. Конечно, можно возразить, что именем «бронник» в обоих завещаниях обозначен купец, торговавший доспехами, но в завещании тут же упоминается долг кузнецу Лагуте, кузнецами же звали только ремесленников, а не торговцев. Кроме того, «бронниками» назывались и боярские холопы, занимавшиеся этой ремесленной специальностью.[245]

Бронники, как и другие ремесленники, жили особой слободкой, находившейся в XVII веке в районе современных Бронных улиц (район Тверского бульвара).

Производство оружия и доспехов было специализировано. Об этом говорит существование особого московского урочища, где стояла церковь Георгия «в лучниках». Название «лучники» восходит к давнему времени, так как уже в XVI веке луки и стрелы постепенно стали вытесняться огнестрельным оружием.

Конечно, бронники и лучники были не единственными ремесленными специальностями, связанными с производством предметов вооружения. Об этом говорят упоминания о киверниках, изготовлявших военные головные уборы – кивера. «Киверник» назван в завещании одного московского дьяка, видимо, занимавшегося ростовщичеством. Долги киверника были незначительными – полтина и рубль, взятые им по двум кабалам.[246]

Видное место в московском ремесле занимало кузнечное дело с его разновидностями. Кузнецы жили в различных районах столицы, но не в городе, а на посаде, так как кузнечное мастерство старались удалить от скученных и деревянных городских построек во избежание пожаров. По—видимому, наиболее ранним средоточием кузнецов были Рождественская улица и Покровка. Рождественскую улицу в документах более позднего времени обозначали как стоявшую «в кузнецах». На Покровке стояла церковь Николы Чудотворца «в котельниках». Позже Кузнецкая слобода возникла в Замоскворечье. Там находилась церковь Николы в Кузнецкой слободе. Однако главным центром кузнечного производства в средневековой Москве было Заяузье, вернее та его часть, которая простиралась по прибрежным высотам от устья Яузы до Таганки. Здесь жили кузнецы, а также мастера, производившие котлы и другую металлическую посуду («котельщики»). Тут стояли церкви Кузьмы и Дамьяна «в старых кузнецах», Николая Чудотворца «у Таганных ворот», Троицы «в котельниках», здесь находилась и Таганная слобода.[247]

В конце XV века часть Заяузья принадлежала князю Ивану Юрьевичу Патрикееву: «Заяузьская слободка с монастырем с Кузмодемьяном». Кузьма и Демьян, как доказал Б. А. Рыбаков, считались покровителями кузнечного дела. Следовательно, существование Кузьмодемьянской церкви этом районе может служить подтверждением того, что кузнецы жили здесь уже в XV веке. Раскопки в районе бывшей церкви Кузьмы и Демьяна или вообще на территории б. Гончарной улицы могли бы дать интересные материалы. Кузнец Лагута, как видели мы выше, оказался в числе кредиторов удельного князя.

ЮВЕЛИРНОЕ ДЕЛО

Большое развитие получило в Москве ювелирное, «серебряное» дело. В духовных московских князей имеются указания на золотые и серебряные вещи, часть которых сделана московскими мастерами. Среди них мы встречаем золотые и серебряные кресты и иконы. В завещаниях великих князей упоминается «икона золотом кована Парамшина дела» (в других случаях – «Парапшина»), «крест золот Парамшина дела».[248] Изделия этого ювелира высоко ценились в Москве, их передавали как своего рода реликвии в качестве родительского благословения от отца к сыну.

Можно было бы затеять неразрешимый спор о том, кем был Парамша – русским или иностранцем, например греком, но есть основания думать, что Парамша жил и работал в России, следовательно, изделия его рук имеют прямое отношение к московскому ювелирному мастерству. Сохранилась грамота на «митрополичьи пожни Иконичьские и Парашинские перегороды», находившиеся в Костромском уезде. Тут были и «Парашинские земли». Необычное соединение «Иконниче» вместе с «Парашиным» напоминает о Парамше в завещаниях великих князей XIV века. Парамша, видимо, работал при митрополичьем дворе, получил во владение землю в Костромском уезде, за которой по традиции сохранилось название его владельца (Парамшинские земли), показывавшее их принадлежность митрополичьему иконнику («иконниче»).[249]

Образцом московского ювелирного дела является оклад Евангелия, наряженного боярином Федором Андреевичем Кошкой в 1392 году. Этот бесспорный памятник московских мастеров имеет на краях лицевой доски оклада надпись, что Евангелие оковано «повеленьем раба божья Федора Андреевича». Имя мастера, сделавшего оклад Евангелия Федора Андреевича, неизвестно, но хорошо известно имя другого мастера – Амвросия, работавшего во второй половине XV века и бывшего келарем Троице—Сергиева монастыря.[250] Сравнивая оклад Евангелия со складнями работы Амвросия, мы легко увидим, как совершенствовалось мастерство московских ювелиров. Складень Амвросия 1456 года отличается гораздо большей точностью в отделке деталей по сравнению с окладом Евангелия 1392 года.

До нас дошли по преимуществу роскошные изделия, но археологические изыскания показывают, что московские ремесленники изготовляли иконы, кресты и различные украшения на широкий сбыт. Таков, например, нательный крест, найденный при раскопках у церкви Никиты Мученика, на холме, там, где Яуза впадает в Москву—реку.[251]

Конечно, ювелирное дело в Москве не ограничивалось только изготовлением икон, крестов и других церковных предметов. Московские мастера занимались выделкой различного рода ювелирных изделий: сосудов, стаканов, чаш и пр.

Завещания великих и удельных князей наглядно показывают, как развивалось в Москве ювелирное дело. В казне Ивана Калиты хранились только немногие предметы богатого обихода; среди них видное место занимают привозные изделия: блюдо серебряное езднинское (из Иезда в Персии), пояс фряжский (итальянский), пояс царевский (золотоордынский) и т. д.

В позднейших завещаниях великих князей золотые и серебряные вещи упоминаются уже как реликвии или дорогие подарки.

В завещании углицкого князя Дмитрия Ивановича (1521 г.) перечисляется большое количество чар и ковшей с подписями их бывших владельцев, которые указывают тем самым, когда были сделаны эти вещи. В княжеской казне хранились сосуды с именами великого князя Василия Васильевича Темного, князя Бориса Васильевича, чара большая князя Ивана Юрьевича Патрикеева, сковорода с золоченой рукоятью с эмалью (финифтью) великой княгини Марьи и пр. Эти драгоценные вещи, следовательно, были сделаны еще в XV веке. Были в казне Дмитрия Ивановича и сосуды, раньше принадлежавшие боярам и высшему духовенству XV века – митрополиту Геронтию, новгородскому архиепископу Геннадию.[252] Сосуды с русскими надписями, как правило, предполагают русских мастеров, а таких сосудов, как мы видим, уже много изготовлялось в XV веке.

Сохранившиеся до нашего времени различного рода церковные сосуды и дорогие книжные оклады, сделанные московскими мастерами, дают достаточное представление о развитии в средневековой Москве ювелирного искусства. На некоторых предметах имеются надписи мастеров. «А делал Иван Фомин». Такая надпись полууставными буквами помещена на поддоне потира (чаши), хранящегося в музее Троице—Сергеевой лавры. Потир был сделан Иваном Фоминым для Троицкой лавры по специальному заказу великого князя Василия Васильевича в 1449 году.

Надпись на окладе Евангелия великого князя Симеона Ивановича относится к 18 декабря 1343 года. Евангелие было сделано перед отъездом великого князя в Орду. Надписи на подобных заказных вещах были бы прекрасным материалом для лингвистического анализа московского наречия XIV–XV веков, если бы лингвисты когда—либо попытались обратиться к таким источникам.[253]

ПОЯСА

Особой специальностью было производство дорогих поясов, которые так часто упоминаются в духовных грамотах московских князей. Пояса высоко ценились и различались по своему убранству. Один из таких поясов послужил поводом к большому дворцовому скандалу, который повел к разрыву между Василием Темным и его двоюродными братьями Василием Косым и Дмитрием Шемякой. Скандал произошел во время пира на свадьбе Василия Темного. Один из бояр обнаружил, что Василий Косой надел на себя золотой пояс на цепях, который получен был в приданое Дмитрием Донским от суздальского князя – его тестя. На свадьбе Донского пояс подменил тысяцкий Василий и отдал краденую вещь своему сыну Микуле. После этого пояс переходил из рук в руки, пока не достался Василию Косому. Среди великокняжеских поясов находим: «пояс золот с ремнем Макарова дела», «пояс золот Шишкина дела», другой «пояс золот с каменьем же, што есм сам сковал».[254] Все это – работа московских мастеров Макара, Шишки и др., хорошо известных в свое время по своим выдающимся изделиям.

Производство поясов, видимо, составляло особую ремесленную специализацию. Дорогой пояс был своего рода отличием феодала, как это видно из одного немецкого документа, где знатные новгородцы именуются «золотыми поясами».

ДОРОГОЕ ШИТЬЕ

Москва была и одним из центров изготовления дорогих шитых пелен и воздухов (покровы на церковные сосуды) с изображениями креста, различных фигур и целых сцен. Большинство шитых плащаниц, сохранившихся до нашего времени, сделано на средства князей, княгинь и бояр руками их холопов.

Образцом московского шитья является воздух 1389 года, сделанный по заказу или в мастерской великой княгини Марьи, вдовы Симеона Гордого. На нем вышита надпись: «В лето 6897 нашит бысть воздух повелением великий княгини Марии Семеновыя».[255] Воздух был предназначен для какой—либо из московских церквей, возможно для церкви Спаса на Бору в Кремле, так как в центре воздуха изображен Нерукотворный Спас. Дорогое шитье было одним из тех занятий, за которым присматривали в своих мастерских княгини и боярыни, но такие мастерские не могли обслужить широкой потребности рынка в церковных плащаницах и воздухах. Поэтому можно предполагать существование ремесленных мастерских, работавших на сбыт, а чаще всего по заказу.

ИКОННОЕ ДЕЛО

Характерным московским ремеслом было иконное дело. Большинство иконников принадлежало к числу монахов или духовенства приходских церквей. Писание икон считалось занятием богоугодным и поощрялось в монастырях. Поэтому даже среди московских митрополитов были люди, прославившие себя иконным мастерством (Петр, Симон, Варлаам, Макарий). Тем не менее, иконное дело не могло обходиться без помощи ремесленников из черных сотен и слобод. В 1481 году иконные мастера написали целую композицию «Деисус с праздники и пророки» в московский Благовещенский собор. Из четырех мастеров двое принадлежали к духовенству (иконник Дионисий и поп Тимофей), о двух других можно говорить как о ремесленниках, потому что летопись их называет просто Ярец и Конь. Эта даже не имена, а прозвища, довольно распространенные среди московских посадских людей более позднего времени.[256] Позже, в 1509 году Андрей Лаврентьев «да Иван Дерма, Ярцев сын» дописали «деисус» для Софийского собора

в Новгороде. Этот Иван Дерма, Ярцев сын, мог быть сыном Ярца и, как его отец, специализироваться на «деисусах».[257]

В 1488 году церковь Сретения расписывал фресками мастер Долмат—иконник, а в 1508 году «мастер Феодосий Денисьев» подписывал золотом церковь Благовещения. В том же году «Федор с братиею» расписывал иконы того же собора.[258]

В Пскове и Новгороде иконники составляли особые артели – «дружины». Такую же организацию ремесла следует предполагать и в Москве. Так, летописное сообщение о росписи московских соборов при Симеоне Гордом говорит о митрополичьих писцах и писцах великого князя. Первые были греками, а великокняжеские мастера русскими («русьския писцы»). Старейшинами и начальниками их были Захарий, Иосиф, Николай «и прочая дружина их». В 1345 году производилась роспись церкви Спаса на Бору, «а мастер старейшина иконником Гойтан».[259] Это не имя, а прозвище: гайтан, или гойтан, – шнурок, в особенности для тельного креста.

Знаменитейшим из московских иконописцев XV века был Андрей Рублев, о котором достоверно известно как о монахе, чернеце. Но неправильно было бы причислять всех видных иконописцев XIV–XV столетий к монахам. Прозвище «иконник» иногда просто определяет профессию, без приложения «чернец», «старец», «поп» и т. д. Оно чаще всего указывает на ремесленника и его ремесленную специальность. Громадная потребность в иконах, которые считались необходимой принадлежностью любой избы, не могла быть удовлетворена только княжескими и монастырскими мастерскими. Крестьяне и черные люди в основном покупали иконы на рынках.

Впоследствии в Москве найдем «Иконную слободу» в районе Арбата и Сивцева Вражка, а в торговых рядах особый Иконный ряд. На «Полянках в Иконной улице» в XVII веке стояло 3 церкви, одна из них в память евангелиста Луки, которого старое предание считало первым иконописцем.[260]

КНИЖНОЕ ДЕЛО

Москва вместе с Новгородом и Псковом была крупнейшим русским центром книжного дела. К сожалению, громадное количество московских рукописей погибло; стоит только вспомнить о рукописях, погибших в Тохтамышево нашествие: «и книг множество снесено со всего града и из сел в сборных (т. е. соборных) церквах многое множество наметано, съхранения ради спроважено, то все безвестно сотвориша». По другим известиям, груды книг были навалены в каменных московских церквах до свода («до стропа»).[261] Катастрофа 1389 года была гибельной для книжных богатств Москвы. Поэтому так редки московские книги, написанные до этой печальной даты.

Московские книги более позднего времени довольно многочисленны. Конечно, значительное количество московских книг переписывалось в церквах и монастырях. Но существовали и постоянные кадры писцов—ремесленников. Центрами переписки были такие крупные московские монастыри, как Чудов в Кремле, Андроников и Симонов. Библиотеки Андроникова и Симонова монастырей почти не сохранили рукописей, относящихся к XIV–XV векам. В этом отношении гораздо богаче собрание Чудова монастыря, одно из лучших по сохранности. В нем, например, находится книга Иова с толкованиями, специально переписанная для Чудова монастыря в 1394 году. Переписывал ее раб Божий Александр. Судя по тому, что он называет себя просто рабом Божиим, это был мирянин, возможно выполнявший заказ монастырских властей. На обороте 92 листа он написал не без хвастовства и вызова по отношению к какому—то другому переписчику: «Да рука то моя люба лиха, и ты так не умеешь написать, и ты не пис(ец)».[262] Такая же запись книжного писца имеется на другой чудовской книге: «Господи, помози рабу своему Якову научитись писати, руки бы ему крепка, око бы ему светло, ум бы ему острочен, писати бы ему з(олото)м».[263]

Книжная переписка производилась обычно по заказу, как это можно видеть из послания к другу, написанного Василием Ермолиным. То же послание показывает громадное значение Москвы как книжного рынка.[264]

Можно считать, что Москва уже с конца XIV века как бы законодательствовала в вопросах книжного дела, устанавливая манеру письма для всей тогдашней России. Здесь—то и возник тот красивый и четкий начерк, известный под названием русского устава конца XIV – начала XV века. Все буквы начерка отличаются, по выражению В. Н. Щепкина, сигнальностью. Буквы с их перекладинами стремятся кверху, отличаются законченностью и в то же время своеобразной стилизацией. В этом отношении особенно интересны рукописи, переписанные в Андрониковом монастыре. Позже в Москве вырабатывается новый почерк, основанный на другом принципе. Буквы опускают свои перекладины книзу, точно разрастаются в ширину, линии их начинают круглеть. Это характерный полуустав XV века, неправильно называемый юго—славянским, так как элементы его заложены уже в русском полууставе. Менее красивый и четкий, чем устав, этот почерк был более удобным для письма и утвердился в русской письменности XV века.

Если обыкновенная рукопись могла быть выполнена трудами одного переписчика, то рукопись роскошная требовала комплексной работы писца, художника, писавшего заставки и миниатюры, переплетчика. Все эти специальности редко совмещались в одном лице. Поэтому так трудно было приобрести нужную рукопись за деньги, и названный выше Василий Ермолин советовал своему литовскому другу заказать нужную для него рукопись.

ГОНЧАРНОЕ ПРОИЗВОДСТВО

Ювелирное производство, изделия церковного быта, книжное и переплетное дело – вот те отрасли производства, которые особенно выделяли Москву из числа других городов. Москва – центр тонких ремесел, связанных с обслуживанием потребностей феодалов и церкви. Однако было бы неправильно характеризовать московское ремесло как ремесло, исключительно занятое производством дорогих изделий.

Москва рисуется как центр самых различных производств, в том числе и таких, которые обслуживали широкие круги горожан. Среди них большое значение имело гончарное дело, сосредоточенное за городом, в упомянутом раньше Заяузье, где жили кузнецы и котельники. Здесь находилась Гончарная улица, сохранившая свое название до нашего времени. Тут стояли две церкви: Воскресения и Успения, «в гончарах». Одна из них (Успения) сохранилась в постройке XVII века и украшена поливными изразцами того же времени, составляющими цветной пояс, протянутый непосредственно под карнизом вдоль церкви.

Подтверждением раннего возникновения Гончарной слободы в Заяузье служат находки черепков так называемой «городской керамики», найденной «на склоне Таганского холма к Котельнической набережной», следовательно, как раз в районе Гончарной слободы. «Дата этой керамики, очевидно, также довольно ранняя. Судя по аналогиям, она не моложе XIV века».[265] Таково определение М. Г. Рабиновича, давшего Денное исследование о московской керамике.

КОЖЕВЕННОЕ ДЕЛО И ПОРТНОВСКОЕ МАСТЕРСТВО

Значительное распространение должно было получить в Москве кожевенное производство. Позже оно было сосредоточено далеко за городом, в районе современных Кожевнических набережных («в кожевниках»), раньше же, несомненно, располагалось где—то ближе, но также за городом. Возможным районом кожевенного производства в Москве были «Сыромятники», лежавшие в излучине Яузы (как известно, вода является необходимой принадлежностью кожевенного производства).

Видное значение в московском ремесле занимало изготовление одежды. Впрочем, особого портновского урочища не существовало, и это вполне понятно, так как в портновском деле решительно преобладала работа на заказ. Кроме того, понятие портного было общим и не покрывало разновидностей портновского ремесла. В духовных завещаниях XIV–XV веков, отмечаются только дорогие наряды, но и подобные записи вскрывают название разнообразных предметов одежды. Среди них отмечаются дорогие червленые – красные, собольи и другие кожухи, бугаи и др. меховые одежды. К духовной верейского князя Михаила Андреевича приложен целый список различного рода меховой одежды. Здесь и шуба зеленая, и шуба багряная, рудо—желтая, белая и т. д. В других московских документах XV–XVI веков перечислено также большое количество шуб с наименованиями: шуба рысья русская, шуба соболья русская, шуба соболья татарская и даже какая—то «шуба цини».[266]

Наряды простого народа, конечно, были очень далеки от подобного великолепия. В качестве обычной зимней одежды носили «сермяги», сшитые из грубого домотканого сукна. В Москве, видимо, одевались несколько лучше, чем в деревнях, и на этом основано тонкое, полное скрытой насмешки, замечание митрополита Фотия. Князь Юрий Дмитриевич собрал в своем городе Галиче окрестных крестьян, чтобы испугать приехавшего митрополита множеством людей. Но митрополит, увидев собранный народ, только заметил: никогда я не видал столько народа в овечьих шкурах. «Вси бо бяху в сермягах», – поясняет летописец.[267]

Впоследствии в Москве XVII века существовало большое количество рядов, торговавших различными одеждами. Эти ряды появились еще «до московского разорения», значит, уже существовали в XVI столетии, а вероятно, и в Москве XIV–XV веков. Один из них назывался «Ветошным», и это древнее слово, обозначавшее в свое время поношенную одежду, сохранилось в названии Ветошного переулка в Москве (в Китай—городе).

КАМЕННОЕ СТРОИТЕЛЬСТВО В МОСКВЕ И КАМЕНЩИКИ

Каменное строительство в Москве, если основываться на письменных источниках, началось с 1326 года, когда был заложен Успенский собор в Кремле. Это была «первая церковь камена на Москве на площади, во имя Святыя Богородица, честного ея Успениа». Собор строился в течение года. Вслед за этим были воздвигнуты каменные церкви: Ивана Лествичника и Поклонения вериг ап. Петра (1329 г.), собор Спаса на Бору (1330 г.), Архангельский собор (1333 г.). Последняя церковь «единого лета и почата бысть и кончена».[268]

Ни одна из этих церквей не сохранилась, ничего не говорится и о том, были ли строителями кремлевских зданий московские или пришлые мастера. Однако своего рода сезонность каменного строительства в Москве (всего 7 лет) говорит скорее всего о мастерах, приглашенных откуда—то со стороны.

В новейшем исследовании по истории русского искусства проводится мысль о близости московских храмов времени Калиты к собору в Юрьеве Польском. Московский Успенский собор определен как одноглавое здание с тремя притворами с севера, юга и запада и трехапсидным алтарем.[269] В действительности же Успенский собор первоначально был построен без приделов. Только в 1329 году, следовательно, спустя 3 года после основания собора, заложили церковь Поклонения вериг апостола Петра, сделавшуюся приделом Успенского собора, но задуманную в виде особой церкви. Вторым приделом сделалась церковь Дмитрия Солунского, в стене которой лежало тело убитого московского князя Юрия Даниловича. Но когда возник этот придел – неизвестно.

О размерах первого Успенского собора можно судить по летописному свидетельству, что новый собор, заложенный митрополитом Филиппом, строился «круг тое церкви», то есть вокруг стен прежнего собора Калиты. Вновь заложенная церковь была размером с Успенский собор во Владимире, но на полторы сажени ее длиннее и шире.

Церковь Спаса на Бору дошла до XIX века в сильно перестроенном виде, окруженная приделами и пристройками. Рисунок ее, сделанный М. Ф. Казаковым в XVIII веке, дает о ней представление как о невысоком сложном строении с облицовкой XVII века. Храм был небольшим, однокупольным, длиною «от царских врат до западных входных дверей 10 аршин и 3 вершка (7,5 м), шириною 10 аршин и 1 1 / 2 вершка, а вышиною 14 аршин и 12 вершков» (свыше 10 м). Внутри собор казался выше и обширнее, чем снаружи. При постройке Нового дворца около Спаса на Бору найдено было множество человеческих костей от прежнего кладбища, которое было огорожено дубовым частоколом.[270]

Церковь Ивана Лествичника тоже была небольшого размера. Она строилась в течение всего трех с лишним месяцев. Эта церковь имела вид колокольни, судя по ее московскому прозванию «под колоколы».

Наиболее значительной постройкой времени Калиты надо считать собор Архангела Михаила, возведенный в течение одного года. Летописец говорит о «величестве» этой церкви по сравнению с Успенским собором.[271]

Сезонность работ по возведению первоначальных московских храмов заставляет думать, что их создали пришлые мастера, но отрицать существование своих московских мастеров в первой половине XIV века нет оснований. По не известным для нас причинам летописи молчат о некоторых каменных зданиях или говорят о них как—то невнятно. Так, Троицкая летопись говорит об окончании каменного придела у церкви Спаса на Бору в 1350 году: «Кончан бысть притвор, придел камен, у церкви святого Спаса на Москве».[272]

Летописи и другие документы обнаруживают существование в Москве каменных церквей, о времени построения которых ничего не известно. Таков прежде всего собор Спаса в Андроньевом монастыре. М. Красовский безоговорочно считает его построенным в 1367 году,[273] а в «Истории русского искусства» тот же собор признается сооруженным «около 1427 года». Между тем и в первой и во второй датах можно сомневаться. В 1367 году в Москве велось строительство белокаменного Кремля, его начали делать «безпрестани». Сомнительно, чтобы одновременно в Москве возводилась другая значительная каменная постройка. Обстановка для строительства каменного собора в Андроньевом монастыре была неблагоприятной и в 1427 году. В этом году был большой мор по всем русским городам; судя по описанию, люди умирали от бубонной чумы. В этот год действительно была построена церковь Спаса, но не в Москве, а в Новгороде.[274]

По летописи, церковь в Богоявленском монастыре оказывается каменной в 1472 году, но когда она построена, неизвестно. Каменной эта церковь названа и в завещании князя Ивана Борисовича около 1503 года.[275]

В 1493 году каменной оказывается церковь Георгия за Неглинной. Она была построена явно до 1462 года, так как упомянута в завещании Василия Темного: «Да в городе на посаде дворы около святого Егорья каменые церкви».[276]

Каменное строительство в Москве получило дальнейшее развитие со второй половины XIV века. Оно целиком связано со временем Дмитрия Донского и митрополита Алексея. С этого времени с полным основанием можно говорить о существовании в Москве постоянных кадров строителей – каменщиков и камено—сечцев. С 1365 года по 20–е годы XV века, как указывается в «Истории русского искусства», было построено 15 каменных зданий. Это в достаточной мере опровергает замечание И. Е. Забелина о «столетней бедности города» Москвы в это время.[277]

Во второй половине XV века каменное строительство в Москве развивается с особой силой. К этому времени относятся летописные свидетельства, показывающие существование в Москве мастеров—каменщиков. «Мастеры каменьщики» упоминаются в виде объединения в рассказе о перестройке Вознесенского собора в 1467 году. Подрядчиком выступил Василий Ермолин, который «домыслил», придумал с мастерами—каменщиками одеть выгоревшую церковь новым камнем и кирпичом.[278]

Количество московских каменщиков, было, вероятно, значительным. Это была среда относительно образованных людей. Летопись сохранила такое ироническое замечание о первых работах Аристотеля Фиоравенти. Он заложил церковь и начал делать по своему уменью, не как московские мастера, «а делаша наши же мастеры по его указу».[279] Такое замечание вышло из среды, близкой московским строителям.

Возведение каменных построек было комплексным делом, то есть требовало работы архитекторов, каменщиков, резчиков по камню и т. д., а со второй половины XV века, когда в Москве начали делать кирпич, – и рабочих на кирпичном производстве. Таким образом, в строительном деле, как видно, было занято большое количество людей. Впоследствии, в XVI–XVII столетиях, каменщики имели особые жалованные грамоты и жили на «белых» местах, освобожденных от повинностей черных людей. «Белые» дворы каменщиков были разбросаны на посадах, среди дворов посадских людей. Отсутствие в Москве древних урочищ с названиями «каменщики», «каменосечцы» и т. д. говорит в пользу того, что и в Москве каменщики не составляли особых слободок. Улицы Малые и Большие Каменщики явно позднейшего происхождения, так как они находятся далеко за пределами даже земляного города XVI века.

ПЛОТНИЧЕСКОЕ ДЕЛО

Москва в основном была городом деревянным. Это в особенности надо сказать о средневековой Москве XIV–XV веков, когда всякая каменная постройка была своего рода выдающимся явлением, отмечаемым в летописях. Поэтому существование значительной прослойки ремесленников, занимающихся плотничьим и столярным делом, не только вероятно, но и несомненно. В числе холопов князя Ивана Патрикеева упоминается «Куземка Булгаков сын плотников».

В Москве существовало урочище «в Столешниках», оставившее о себе память в названии Столешникова переулка. Столешник, по словарю Даля, это столяр, «столечница (столешница) – плитка, доска столовая».

МЯСНИКИ И ДРУГИЕ РЕМЕСЛЕННИКИ

Что касается ремесленников, занятых производством пищевых продуктов, то из них рано выделились только мясники. Каменная церковь «Николы в Мясниках» еще недавно стояла на Мясницкой улице. Мясники, или «прасолы», и в других городах (например, в Пскове) составляли особое объединение, со своей казной.[280]

Развитие московских ремесел происходило постепенно, поэтому так трудно на основании названий московских урочищ утверждать, что то или иное ремесло существовало уже в Москве XIV–XV веков. Первое слово в изучении ремесла принадлежит археологам, а историк может только со всей основательностью утверждать, что средневековая Москва была центром различных ремесел, среди которых особенно выдающееся место занимали редкие ремесла, отсутствующие в других русских городах того времени.

ПЕРЕДОВОЙ ХАРАКТЕР МОСКОВСКОГО РЕМЕСЛА

Центральное положение Москвы и ее ведущее значение в Северной Руси подчеркивается еще одной особенностью московского ремесла, его передовым характером. То, что было непосильно удельным центрам, одолевалось Москвой.

Яркий свет на ведущий характер московского ремесла в XV веке бросает известие, помещенное в Псковской летописи: псковичи наняли мастеров Федора и дружину его обить крышу церкви святой Троицы свинцом, новыми досками, и не нашли псковичи такого мастера ни во Пскове, ни в Новгороде, кто бы умел отливать свинцовые доски. Послали к немцам в Юрьев, и те не дали мастеров. И приехал мастер из Москвы, от Фотия митрополита, и научил Федора, мастера святой Троицы, а сам уехал в Москву.[281] Из этого известия видно, что только приезжий из Москвы мастер научил псковичей лить свинцовые доски. Так Москва успешно состязалась в деле освоения редких производств с ливонскими немцами и в некоторых случаях опережала Псков, непосредственно соседивший с немецкими городами.

В известии о свинцовых досках ярко выступает и значение Москвы как общерусского центра. Московский мастер не держит секрета отливки свинцовых досок, он приезжает в Псков для того, чтобы научить местных мастеров и, сделав свое дело, уезжает в Москву.

Москва была пионером и в развитии другого важного для средневековья производства – литья колоколов. Величина колоколов, их звучность, красота звука были постоянным предметом попечений и восхищений русских. Между тем литье колоколов требовало немалых специальных знаний и мастерства. Потребность же в колоколах была постоянной. Поэтому отливка большого колокола привлекала к себе внимание современников, нередко отмечавших это событие в своих записях. И по освоению литья колоколов Москва шла впереди других русских городов.

В 1346 году, при Симеоне Гордом, мастер Бориско слил в Москве три больших и два малых колокола. Позднейший летописец называет Бориса «римлянином», но это только домысел, основанный на факте частого приезда в Москву итальянских мастеров с конца XV века. Имя Бориско – славянское, точнее сказать русское. Характер летописной заметки, позволяет думать, что литье колоколов было в Москве делом новым, в удачное окончание которого не совсем верили сами московские князья.[282]

Литье колоколов началось в Москве, впрочем, за несколько лет до показанной выше даты. Новгородский архиепископ Василий, задумавший слить «колокол великый» для Софийского собора в Новгороде, привел мастеров из Москвы, в том

числе «человека добра, именем Бориса». И тут московские мастера оказались застрельщиками нового производства.[283]

Одним из новых явлений в русской жизни было устройство часозвоней, общественное значение которых особенно понятно в отдаленные годы, когда звон городских часов обозначал начало и конец торговли на рынке, время работы и отдыха и т. д. В лицевой летописи XVI века находим изображение башенных часов с циферблатом со славянскими цифрами от а (1) до в1 (12). «Циферблат часов голубой и круглый, под ним свешиваются три голубые гири. Средняя большая, по бокам две маленькие. Центр циферблата орнаментирован пальметками. Цифры идут по ободу… Выше приспособление для боя: на вертикальном стержне голубой щиток, направленный острым концам к колоколу. Колокол небольшой, помещается он в арочке».[284] Это изображение дает представление о московских часах, поставленных в 1404 году. Часник, или большие часы для города, был устроен сербом Лазарем, афонским монахом. Великий князь не поскупился на громадную по тому времени сумму (больше 150 рублей), чтобы украсить свою столицу часозвоней. Зато современник выразил свое восхищение в таких словах: «Сии же часник наречется часомерье, на всякий же час ударяет молотом в колокол, размеряя и разсчитая часы нощныя и дневныя; не бо человек ударяше, но человековидно, самозвонно и самодвижно, страннолепно некако створено есть человеческою хитростью, преизмечтано и преухищрено».[285] Знаменитая часозвоня новгородского архиепископа Евфимия возникла позже московской, может быть, по ее образцу.

С конца XIV века Москва становится центром производства огнестрельного оружия и боеприпасов. В интереснейшей книге генерала В. Г. Федорова с большой исторической осторожностью и с громадным знанием артиллерийского дела объяснены малопонятные раньше летописные сведения о «тюфяках» – первых русских артиллерийских орудиях. По определению В. Г. Федорова, «назначение тюфяка – стрельба на близкие расстояния по живым целям дробом (картечью)». «Тюфяки» впервые упоминаются в нашей летописи в связи с осадой Москвы татарами в 1382 году. Московские горожане стреляли в татар стрелами, бросали камнями, «друзии же тюфяки пущаху на ня».[286] Это известие встречается уже в московском летописном своде конца XV века, особенно ценном для истории Москвы.

С большим вероятием можно думать, что к XIV веку относится начало производства русского огнестрельного оружия в Москве. 1382 год по справедливости может считаться датой, определяющей начало русской артиллерии, а вовсе не 1389 год, когда, по Голицынской летописи, были «из немець вынесены пушки».[287] В подтверждение мысли В. Г. Федорова о малой достоверности известия Голицынской летописи о привезенных с запада артиллерийских орудиях можно сослаться и на то, что название «тюфяк» взято с востока, а слово «пушка» русского происхождения, тогда как слово «армат», упоминаемое в Голицынской летописи, в более ранних летописях и документах неизвестно.

Производство пушек особенно усилилось в Москве с конца XV века, когда в их литье внесены были крупные технические усовершенствования. Уже в 1485 году мастер Яков отлил в Москве пушку по образцу орудий, изготовляемых для артиллерии императора Максимилиана. Этот новый вид пушек без швов и с раструбом только что был введен, и притом не везде, в Западной Европе.[288] В дальнейшем литье пушек стало для Москвы явлением обычным. Москва была тем арсеналом, который вооружал Россию XVI века.

Пушки потребовали немалого количества пороха. И одно известие 1531 года рисует нам большое значение Москвы как центра производства боеприпасов. В Москве на Алевизовском дворе внезапно взорвалось пушечное зелье (порох). Зелье делали «градские люди», из числа которых сгорело 200 человек.[289] Градские люди, или горожане, заняты были работой по производству пороха (по найму или по повинности). Это сообщение указывает на то, что производство пороха в Москве носило массовый характер.

Москва была застрельщиком и новой строительной техники. Это утверждение покажется несколько неожиданным, так как сложилось представление, неоднократно повторяемое в нашей литературе, о том, что строительное искусство московских мастеров было настолько плохим, что пришлось приглашать итальянских архитекторов во главе с Аристотелем Фиоравенти. Нисколько не умаляя значение пришлых мастеров и их лучшие технические познания по сравнению с русскими мастерами конца XV века, следует отметить, что Успенский собор, который строили русские мастера, рухнул не столько из—за их плохой работы, сколько вследствие внезапной катастрофы (землетрясение).[290]

Аристотель стал изготовлять кирпичи по—новому, но применение кирпичей для строительства началось в Москве задолго до его приезда. В 1467 году была отремонтирована церковь в Вознесенском монастыре в Кремле «предстательством Василия Ермолина». Другая летопись прямо говорит о Василии Ермолине как изобретателе, который вместе с мастерами—каменщиками, «домыслив» (додумавшись, изобретя), одел старую церковь заново камнем и обожженным («обжиганым») кирпичом.[291]

МОСКОВСКОЕ РЕМЕСЛО XIV–XV ВЕКОВ В СВЕТЕ АРХЕОЛОГИЧЕСКИХ РАСКОПОК

Археологические изыскания в разных частях Москвы, которые производились за последние годы под руководством А. В. Арциховского, М. Г. Рабиновича и др., углубили наши представления о ремесленном характере средневековой Москвы.

Прежде всего, удалось установить, что на Подоле «великого посада» в районе церкви Николы Мокрого существовало уже в XIII–XIV веках развитое кожевенное и сапожное производство. Кожевенное производство стояло уже на значительной высоте. «Дубление кожи растительными экстрактами производилось очень тщательно». Кожевенная мастерская имела чан для дубления кожи и зольник. Очень своеобразны были способы изготовления обуви, претерпевшие любопытные усовершенствования в XIV–XV столетиях, когда появляются сапоги на каблуках и на толстой воловьей подошве.[292] Таким образом, Подол «великого посада» выступает перед нами как один из ремесленных районов Москвы, где особенно было развито кожевенное и сапожное мастерство.

На Подоле открыт был и двор литейщика – ювелира XIV–XV веков. В нем найдены были остатки плавильной глинобитной печи, небольшие тигли с остатками бронзы и литейная форма для отливки «зерни» – небольших бусин.

На Подоле найдены были также костяные изделия, показывающие широкое распространение косторезного дела. Мастера—костерезы выделывали рукояти ножей, гребни, даже шахматные фигуры. На костяной печати с изображением святого сделана надпись «печать Ивана Карови». По—видимому, согласно московскому аканью «корова», превратилась в «карову».[293]

РЕМЕСЛЕННОЕ НАСЕЛЕНИЕ МОСКВЫ, ЧЕРНЫЕ СОТНИ И СЛОБОДЫ

ЧЕРНЫЕ ЛЮДИ

В жизни такого большого города, каким была Москва, «черные люди» должны были составлять преобладающую часть городского населения. Действительно, «чернь», «черные люди» нередко упоминаются в московских летописях, особенно в связи с внешними бедствиями и нападениями татар. Черные люди поспешно укрепляют городские стены, они мешают бегству из столицы высших кругов населения, они сражаются с неприятелем на стенах Кремля, защищая город, свои дома и семьи. То же самое наблюдалось и в других русских городах. Так, во время татарского набега 1293 года «тверичи целоваша крест, бояре к черным людям, тако же и черныя люди к бояром, что стати с единаго, битися с татары».[294] Здесь выступают две равноправные стороны: бояре и черные люди. Подобное же деление существовало и в Москве: «боаре и болшие люди, и потом народ и черныя люди».[295] Бояре тут отождествляются с большими людьми, народ с черными. Иногда и те, и другие покрываются общим именем гражан («горожан») или городских людей как совокупностью городских жителей.

Многочисленные свидетельства летописей и других исторических источников показывают, что «черными людьми» в русских городах XIV–XV веков называлось свободное, но податное население, в отличие от бояр, боярских слуг, «гостей» и духовенства. Особое положение черных людей в городах подчеркивается тем, что уже в XIV веке в договоры великих князей с их удельными родственниками вносилось правило: «А которыи слуги потягли к дворьскому, а черныи люди к сотником, тых ны в службу не примати, но блюсти ны их с одного, тако же и численых людий».[296]

Таким образом, слуги великих и удельных князей, то есть их вассалы, несшие военную службу, упомянуты параллельно с черными людьми, вероятно, потому, что в положении тех и других было что—то общее. Этим общим являлось непосредственное подчинение черных людей суду и расправе самого великого князя и его наместников.

История русских городов теснейшим образом связана с черными людьми. К сожалению, экономическое и общественное положение черных людей в городах, «горожан» или «гражан», как их называют наши источники, освещено в нашей литературе крайне слабо. Даже такой крупный исследователь истории русских городов, как П. П. Смирнов, по существу направляет свое внимание не на историю самих горожан, а изучает «фрагменты городского строя XIV–XV вв., которые мы имеем в жалованных грамотах на городские дворы, с одной стороны, и в известиях об устройстве слобод, с другой».[297]

Таким образом, внимание исследователя переносится на изучение городских владений бояр и духовенства, а не на горожан, составлявших основное население русских городов. Основанием такого усиленного интереса к владельческим правам феодалов обосновано П. П. Смирновым тем, что «внутреннее устройство и отношения раннефеодального или удельного города XIV–XV вв. почти неизвестны». Но это замечание не соответствует действительности. Конечно, архивы горожан и городов исчезли почти целиком, но для ряда городов все—таки имеется достаточно материалов, чтобы отчасти установить внутреннюю историю этих городов. Такая попытка и делается в этой книге на примере Москвы.

Основной недостаток построений П. П. Смирнова заключается в его взгляде на русский город XIV–XV веков как на укрепленный поселок землевладельцев—феодалов – князей, бояр, монастырей и т. п., которые составляли в нем «основной городообразующий элемент населения». Но какая же тогда разница между городом и селом, если в них одинаково «образующим» элементом являются феодалы» Проблема города в средние века при такой постановке в сущности исключается из истории, и всеобъемлющий «феодал» становится центральной фигурой, оттесняющей на второй план горожан и крестьян, а ведь горожане и крестьяне и были главными «образующими» элементами человеческого прогресса.

ПОЛОЖЕНИЕ ЧЕРНЫХ ЛЮДЕЙ В МОСКВЕ И ЗАКЛАДНИЧЕСТВО

Особое место, которое столица занимала в Московском великом княжестве, подчеркивается тем, что в договорах великих и удельных князей она часто называется просто «городом». Это обозначение напоминает такой же условный термин, употреблявшийся в византийской практике для обозначения Константинополя. Город – столица, стольный город всей страны.

Обязательство «блюсти» черных людей «с одиного», которое постоянно повторяется в междукняжеских договорах, было попыткой оградить московских черных людей от посягательства феодалов на их дворы и личную свободу. И тем характернее постоянное нарушение этого обязательства, распространение закладничества в Москве и других городах, которое само по себе показывает неустойчивое положение черных людей. Ведь только тяжелое экономическое и правовое положение могло заставить черных людей искать помощи у бояр, митрополита, монастырей и других феодалов путем потери личной свободы. Черный человек, делавшийся закладником, или «закладнем», как эта категория людей обычно называется в московских грамотах веков, становился зависимым человекам феодала, двор его «обелялся» от повинностей и переходил в руки феодала.[298]

На посаде среди дворов черных людей появлялись новые дворы, принадлежавшие князьям, боярам, духовенству. Владельцы таких дворов выходили из общей подсудности великому князю и из черных людей превращались в «закладников», делались холопами феодалов. Они продолжали жить в городских дворах, занимались торговлей и промыслами, но не принимали участия в платежах и повинностях черных людей. Такая же борьба за городские дворы, вернее, за участие дворянства и духовенства в платеже городских налогов и несении городских повинностей, велась в западноевропейских городах.[299]

Договоры великих и удельных князей пестрят обязательствами не держать закладней в городах и селах, так как это открывало большие возможности для различного рода злоупотреблений и столкновений. В то же время эти довольно однообразные постановления о закладнях показывают, что черные люди уже в XIV–XV столетиях составляли особую общину, члены которой терпели ущерб, как только кто—либо из посадских людей закладывался за феодала. Выход любого посадского человека из общины обозначал, что его повинности разверстывались на других посадских людей. Поэтому запрещение закладничества «в городе», то есть в Москве, сопровождалось обещанием великого и удельных князей «блюсти» черных людей «с одиного», иными словами, вместе, сообща ведать черными людьми.

МОСКОВСКИЙ ПОДАТНОЙ И СУДЕБНЫЙ ОКРУГ

Москва вместе с подмосковными станами составляла особый податной и судебный округ. Татарская дань, собираемая в Москве, носила название «городской», или «московской», в отличие от дани, собираемой в других городах и селах. К концу XIV века собираемая дань уже значительно превышала установленные размеры татарской дани. Московские князья предусматривали возможность окончательного отказа от платежа дани в Орду («князь велики не имет выхода давати в Орду»). В этом случае дань должна была целиком поступать в казну великого или удельного князя.[300]

Дань, собираемая данщиками в Москве и в московских станах, поступала в казну великого князя. Князь—совладелец имел только право посылать своего данщика[301] с данщиком великокняжеским.

Москва и московские станы составляли особый судебный округ. Это постоянно оговаривалось в договорах великих князей с князьями—совладельцами: «А которыи суды издавна потягли к городу, а и те и нынеча к городу».[302] «Запись, что тянет душегубьством к Москве» очерчивает границы московского судебного округа. Московский наместник судил дела об убийствах и краже с поличным, которые совершались в Москве, Серпухове и ряде других городов и волостей, близко расположенных от столицы.[303] В начале XVI века существовал «наместник московский большой»,[304] в отличие от наместников, ведавших по традиции московскими «третями». По записи о душегубстве, большой наместник судил вместе с двумя третниками. Наместники как великокняжеские представители существовали в Москве уже в первой половине XIV века.[305]

Порядок московского наместничьего судопроизводства устанавливается в договоре Дмитрия Донского с Владимиром Серпуховским. В переложении на современный русский язык эта статья договора читается так: А судов тебе (понимается – Владимиру Андреевичу) без моих наместников не судить, а я стану московские суды судить, а доходами от них делиться с тобою. А буду вне Москвы, а пожалуется мне москвитин на москвитина, мне дать пристава, а послать мне к своим наместникам, чтобы они учинили разбирательство, а твои наместники с ними.[306] Такой же порядок сохранился и позже, как это можно видеть из записи о душегубстве. Суду наместника по делам об убийствах и краже с поличным были подчинены московские дворы «на Москве на посаде».

Из записи о душегубстве узнаем о существовании в Москве тиуна великого князя и судей. Тиун был судьей многочисленных великокняжеских людей. Он разбирал те дела, которые не касались душегубства и кражи с поличным. Слободы московских феодалов также имели свой внутренний суд; поэтому при наместничьем суде во время разбора дела, затрагивающего одновременно черных людей и людей зависимых, присутствовал какой—нибудь судья, который «своего прибытка смотрит».

Московский тиун великого князя, как об этом можно судить по документам XVI века, производил суд в присутствии целовальников из московских ремесленников и дворского.[307] Едва ли это было новизной XVI века, связанной с введением губных грамот, потому что уже в договорах великих и удельных князей имелось условие, что черные люди тянули судом и повинностями к сотникам. Окончательное решение дела производилось в XVI столетии «введеными боярами» (в одном случае дворецким, в другом казначеем) по докладу тиуна, должность которого обычно попадала в руки дворянина средней руки.

Во время междоусобной борьбы середины XV века совместное владение Москвой затрудняло борьбу великого князя с враждебными ему князьями во главе с Дмитрием Шемякой. В Москве этого времени сидел Ватазин, тиун Шемяки, усердно действовавший в пользу своего господина. В соборной грамоте русского духовенства, посланной Шемяке, говорилось: «И ты, господине, шлешь к своему тиуну к Ватазину свои грамоты, а велишь ему отзывати от своего брата старейшего от великого князя людей; а велишь звати людей к собе». В той же грамоте находим ссылки на «старину, что жити вам в Москве», то есть на права великого князя и его князей—совладельцев в их общей вотчине Москве.[308]

«МОСКОВСКАЯ РАТЬ»

Средневековый ремесленник и купец, как всякий свободный человек, был боевой единицей и умел владеть оружием. Облик такого воина—купца выступает перед нами в рассказе об Адаме-суконнике, который во время осады Москвы татарскими полчищами Тохтамыша стоял на воротах и застрелил знатного татарина стрелой из самострела.[309] Адам—суконник, которого напрасно готовы были сделать иноземцем за его несколько необычное для русских имя (в летописи он назван «москвитином»), стрелял с Фроловских ворот. Это напоминает нам о позднейшем обычае расписывать городских людей на случай осады по городским воротам и башням. Такой порядок, видимо, существовал уже в XIV–XV веках.

В защите города участвовали все горожане, причем источники особо отмечают активность в защите города черных людей. Татары пускали на город множество стрел, а горожане стреляли из луков и бросали камни. Когда же татары начинали взбираться по лестницам на городские стены, горожане лили на них кипящую воду, стреляли из «тюфяков» и пушек.[310]

Черные люди входили в состав «московской рати», выступавшей на войну со своим воеводой.[311] В «московскую рать» входила верхушка московских горожан – сурожане, суконники, купцы, а также другие москвичи, «коих пригоже по их силе».[312] Смысл последней фразы ясен; речь идет о возможности экипироваться на свой счет для похода (в данном случае для дальнего похода на Казань), чт о рядовой москвич не всегда был в состоянии сделать.

Во главе «московской рати» стоял воевода, назначенный великим князем. Праву назначать воеводу великие князья придавали особое значение и оговаривали его в междукняжеских договорах («а Московская рать ходит с моим воеводою, как и преже»).[313] «Московская рать», пополненная горожанами, составляла ядро военных сил Московского великого княжества, а в случае внезапной опасности – его единственную силу. С необыкновенной четкостью это выясняется из рассказа о битве 1433 года, происшедшей в 20 верстах от Москвы, на Клязьме. Претендент на великое княжение Юрий Дмитриевич подошел к Москве с большим войском: «С князем же Юрьем множество вой, а у великого князя добре мало, но единако сразишася с ними, а от москвичь не бысть никоей помощи, мнози бо от них пьяни бяху и с собою мед везяху, что пити еще».[314] Пьяное войско, естественно, потерпело поражение.

Впрочем, не следует представлять «московскую рать» как сборище малодисциплинированных горожан. От москвичей не было «никоея помощи», потому что значительная часть их втайне поддерживала Юрия Дмитриевича. В других случаях «московская рать» была на высоте положения. «Московской рати» принадлежит почетное место среди русских полков, сражавшихся против татар на Куликовом поле в 1380 году.

СЕЛЬЧАНЕ И ХОЛОПЫ В ГОРОДЕ

Судя по указаниям на новые слободы, возникавшие вокруг Москвы, население города росло очень быстро. Никакие разорения, осады и пожары не могли задержать поступательный рост населения Москвы. Дома быстро отстраивались, церкви заново украшались, и через год—два после очередного пожара город опять становился многолюдным и оживленным. Это свидетельствует о том, что рост населения Москвы происходил не столько за счет естественного прироста, сколько путем постоянного прилива новых поселенцев, горожан из других городов, крестьян и беглых холопов, которых Москва притягивала к себе как большой центр, где можно было скрыться от преследования господ и найти работу. Приток крестьянского населения в города давно уже отмечен историками средневековья в Западной Европе. Такое же явление наблюдалось и в средневековой Москве.

О бегстве холопов и крестьян в Москву говорят договоры великих князей с их родственниками, князьями—совладельцами. «А в город послати ны своих наместников, а тебе своего наместьника, ине очистять холопов наших и селчан по отца моего живот, по князя по великого», – читаем в договоре Дмитрия Донского с его двоюродным братом Владимиром Серпуховским. Другие договоры поясняют, кто именно имеется в виду. Так, в договоре великого князя Василия Дмитриевича с тем же Владимиром Серпуховским пункт о холопах и сельчанах изложен в следующих словах: «А в город нам послати своих наместников, и тобе своего наместника, ини очистять наших холопов и селчян. А кого собе вымемь огородников и мастеров, и мне князю великому з братьею два жеребья, а тобе, брате, треть».[315] Как видим, среди беглых холопов и сельчан выделяются две категории, ремесленники (мастера) и огородники. Великий князь владел Москвою совместно с братьями и Владимиром Андреевичем, тем не менее, князья вынуждены были договариваться о поисках в Москве своих беглых холопов и сельчан, так как отыскать их среди городских людей, видимо, было задачей нелегкой, а подчас невыполнимой.

Что же означает договорная статья о холопах и сельчанах, признание их свободы в городе или полное ее отрицание»

Комментируя приведенную выше статью между княжеских договоров, В. Е. Сыроечковский делает заключение, что «в противоположность городам Запада, „городской воздух“ княжеской Москвы не изменял судьбы холопа: князья требовали возврата их».[316] Как видим, слова «очистять» и «вымемь» названный автор понимает в том смысле, что князья возвращали сельчан и холопов в прежнюю зависимость. Однако В. Е. Сыроечковский не обратил внимания, в каких именно договорах встречается статья о сельчанах и холопах, придав ей значение общего правила и цитируя почему—то договор 1433 года.

Впервые статья о сельчанах и холопах, бежавших в город, появляется в договоре Дмитрия Донского с Владимиром Андреевичем. Чем вызвана эта статья и о чьих холопах и сельчанах идет речь» Конечно, о людях обоих договаривающихся князей («наших»). Князей интересуют не просто беглые сельчане и холопы, а «наши» мастера и огородники. И те, и другие, видимо, остаются в Москве, а не возвращаются в старое тягло, потому что две трети («жеребья») найденных людей переходят к великому князю, а одна – к Владимиру Андреевичу, что соответствует правам великого князя и Владимира Андреевича на Москву, где первый имел два жеребья, или две трети, а второй – одну треть.

В. Е. Сыроечковский не обратил внимания еще на одну особенность статьи о сельчанах и холопах, заключающуюся в том, что эта статья встречается только в договорах великих князей с представителями совершенно определенной ветви княжеского дома: потомками Андрея Ивановича и его сына Владимира Андреевича. Перед своей смертью Калита дал Москву в третное владение своим детям: Симеону, Ивану и Андрею. По смерти Симеона две трети попали в руки Ивана, а последняя треть осталась в руках Андрея и его потомков. Такое третное владение, естественно, вызывало различного рода недоразумения между великим князем и его боковыми родственниками. Поэтому междукняжеский договор давал право удельному князю возможность вылавливать из числа своих («наших») холопов и сельчан, бежавших в Москву, наиболее ценные категории мастеров и огородников.

Но что было далее с этими мастерами и огородниками, выводились ли они из города и обращались ли в старую зависимость» Так именно думает Г. Е. Кочин, составитель «Материалов для терминологического словаря древней России». Он пишет: «Очистити холопов и сельчан – выяснить, установить их принадлежность тому или иному феодалу». Но тут же рядом Г. Е. Кочин помещает при этом со ссылкой на большое количество документов другое значение слова «очистити», «очищать» в смысле – очищать от долговых обязательств, от заклада.[317] В свете этого второго значения, видимо, и следует понимать статью о сельчанах и холопах. Речь идет не о возвращении их к старым владельцам, а об оставлении в городе с подчинением определенному третному владельцу. Самая необходимость подобной статьи для княжеских договоров весьма поучительна, ибо показывает особое положение московского населения в XIV–XV веках, где даже холопов и сельчан великого князя и его ближайших сородичей надо было «вынимать» и «очищать» путем посылки наместников, иначе они могли затеряться среди свободного городского населения. При этом великие и удельные князья «вынимали» не всех холопов и сельчан, а только мастеров и огородников, следовательно, обладавших редкими специальностями. Из таких мастеров и огородников составлялись дворцовые слободы Москвы.

В статье о беглых холопах и сельчанах имеется и другая особенность, на которую до сих пор не обращалось достаточно внимания. Дмитрий Донской договаривается об «очищении» холопов и сельчан «по отца моего живот, по князя по великого». Единственное правдоподобное объяснение этому выражению найдем в том, что тут устанавливается срок для сыска беглых сельчан и холопов. Этот срок – смерть отца Дмитрия Донского, великого князя Ивана Ивановича Красного, происшедшая в 1359 году. Сельчане и холопы, севшие в городе после этого срока, подвергаются «очищению», а те, кто жил в городе раньше 1359 года, остаются вне «очищения».

Как видим, князья устанавливали свое право вылавливать в городе холопов и сельчан, бежавших из их владений. Но как это можно было сделать с пришлыми из далеких княжеств и городов» В большом городском центре, где население было разбросано по посадам и слободам, трудно было установить, кто из пришлых ремесленников был ранее холопом и крестьянином, а мешать росту городского населения, конечно, не входило в интересы князя. Поэтому «городской воздух» в Москве, как вероятно, и в других больших русских городах, фактически делал человека свободным, по крайней мере, в эпоху феодальной раздробленности XIV–XV веков.

МОСКОВСКИЕ ЧЕРНЫЕ СОТНИ

Название «сотня» восходит к очень давнему времени. «Сотни» существовали в ряде древних русских городов, в том числе в Новгороде и Пскове. Существование их в Москве само по себе указывает на древнюю московскую традицию, может быть, восходящую и к домонгольскому времени.

Как известно, сотни существовали в древнее время в больших русских городах. В Новгороде сотни появились раньше, чем концы, и в XII–XIII веках имели крупное значение. Только позже деление на «концы» оттеснило первоначальное сотенное деление на второй план, что связано с победой городского патрициата над черными людьми. В Пскове, где противоречия между боярами и черными людьми в силу общей опасности от близких иноземных врагов реже выливались в форму острых конфликтов, сотенное деление удержалось дольше, чем в Новгороде. В XVI–XVII веках псковская сотня в основном напоминала сотню московскую, она сделалась уже территориальным делением, может быть, еще сохраняя остатки прежнего производственного характера. Сотни существовали и в других средневековых русских городах.

Сохранение в Москве традиционного деления, городского населения по сотням – явление очень любопытное. Оно указывает на большую архаичность московских городских порядков в царское время, когда сотни и слободы так и остались основными территориальными единицами, на которые делился город. Несмотря на свои большие размеры, в Москве не было ничего похожего на кончанское деление Новгорода. Это, конечно, не случайное явление, оно коренится в особом положении московского населения. Великокняжеская власть не давала возможности усилиться городскому боярству и в то же время старательно охраняла льготное положение городских купцов и ремесленников. Поэтому в Москве так рано исчезли тысяцкие и так долго сохранились разрозненные сотни.

В XVII веке от имени московских черных сотен и слобод выступали сотские и старосты. «Черных сотен сотские и черных слобод старосты, и во всех тяглых людей место» подают челобитные о своих нуждах. К этому времени сотни и слободы представляли собой уже отживающие организации, с трудом сопротивлявшиеся захвату тяглых «черных мест» на территории посада боярами, дворянами и духовенством.

Что же собой представляли черные сотни и черные слободы в средневековой Москве XIV–XV века – вот тот вопрос, на который мы попытаемся ответить. Вопрос этот немаловажен не только для истории Москвы, но и других русских городов того же времени, так как черные люди составляли наиболее значительную по количеству и наиболее производительную часть городского населения.

Уже договор Дмитрия Донского с Владимиром Серпуховским (до 1389 г.) устанавливал, что черные люди находились в ведении сотников («а черные люди к сотником»). О сотниках говорится и в завещании того же Владимира Серпуховского. В других договорах сотники называются сотскими, но это только измененное обозначение тех же сотников: «А которые слуги потягли к дворьскому, а черные люди к сотцкому, при твоем отце, при великом князи, а тех вам и мне не приимати».[318] В документах XVII века, кажется, уже всюду упоминаются сотские, а не сотники. Рядом с ними выступают старосты как выборные представители сотен и слобод. Однако никакого различия между сотней или слободой в это время не замечается. По мнению С. К. Богоявленского, «оба эти названия равнозначущи, но название „сотня“ применялось только к объединению непривилегированых, „черных“ людей, хотя и черные сотни иногда назывались слободами; в документах одинаково найдем, например, и Ордынскую сотню и Ордынскую слободу».[319]

Итак, начало московских сотен и слобод восходит, по крайней мере, к первой половине XIV века. Позднейшие летописцы также приписывали основание московских слобод Ивану Даниловичу Калите, пользуясь какими—то старыми преданиями.

Сведений о московских сотнях раннего периода не сохранилось. Утвердительно можно говорить только о существовании Ордынской сотни или слободы. «Ордынцы» и их службы оговариваются в договорах и в завещаниях великих и удельных князей (о местонахождении Ордынской сотни и слободы напоминает название Ордынской улицы в Замоскворечье). Но Ордынская сотня, конечно, была не единственной в XIV–XV веках. По крайней мере, в XVII столетии в Москве насчитывалось не менее 25 сотен, полусотен и четвертей сотен, часть которых могла возникнуть уже в великокняжеское время.

По наиболее точным сведениям, которые приводит С. К. Богоявленский в своей интереснейшей статье о московских слободах, в Москве XVII века существовали следующие сотни, полусотни и четверти сотен: Алексеевская за Яузой; Арбатская – «четверть сотни», по Арбату; Дмитровская сотня в Белом городе, между Тверской и Петровкой; Новая Дмитровская сотня в Земляном городе, выделившаяся из предыдущей; Екатерининская слобода в Замоскворечье на Большой Ордынке; Кожевницкая полусотня за Москвой—рекой в Кожевниках; Мясницкая полусотня в Белом городе по Мясницкой; Никитская сотня в Земляном городе за Никитскими воротами; Новгородская в Белом городе, между Никитской и Дмитровской сотнями; Ордынская за Москвой—рекой, по Ордынке и Пятницкой; Панкратьевская в Земляном городе у Неглинной; Покровская в Белом городе, от Сретенки до Ивановского монастыря; Пятницкая за Москвой—рекой, по Пятницкой улице; Ржевская, находившаяся в Белом городе, у Пречистенских ворот, где были церкви Ржевской Богоматери и Ржевской Пятницы; Ростовская, вероятно, у Пречистенских ворот; Семеновская за Яузой у церкви Симеона Столпника; Сретенская в Белом городе, по Сретенке; Сущевская, в районе Сущевской улицы; Сущевская Новая, там же; Троицкая, за Земляным городом по обеим сторонам Неглинной; Устюжская полусотня в Белом городе около Б. Никитской; Чертольская четверть сотни у Пречистенских ворот.[320]

К какому же времени восходят эти московские сотни и можно ли их считать новообразованием XVI–XVII веков или же часть их надо относить к более раннему времени и к какому именно»

Некоторый ответ на значение московских сотен и время их появления дают названия сотен и их размещение. Московские сотни находились за пределами не только Кремля, но и Китай—города. Между тем сотни известны уже в XIV веке, когда население Москвы в основном занимало территорию. Кремля и Китай—города, за пределами которых находились отдельные слободы. Значит, некоторые сотни XVII века – явление позднейшего характера. Они возникли не раньше второй половины XV века, когда территория города сильно расширилась и распространилась на площадь позднейшего Земельного города.

К тому же в списке С. К. Богоявленского наряду с сотнями отмечены и некоторые слободы. Между тем, если в XVII веке различие между сотней и слободой было утеряно, то в средневековой Москве XIV–XV веков это различие еще существовало. Таковы, например, обе Сущевских сотни или слободы. В XV столетии Сущево было еще селом. Следовательно, Сущевская сотня появилась позже, не раньше XVI века. Позднейшего происхождения Новгородская сотня. Она возникла после переселения в Москву новгородцев в 1487–1488 годах.[321] Можно предполагать и позднее возникновение Алексеевской слободы за Яузой ввиду ее крайнего отдаления от Кремля и Китай—города. В XIV–XV столетиях даже более близкая Таганская слобода считалась расположенной на окраине города. Так, из общего списка 25 черных сотен и слобод выпадают 5 сотен или слобод, явно возникших не раньше XVI века.

Целый ряд черных сотен и слобод назван по их патрональным церквам. Таковы: Екатерининская, Никитская, Панкратьевская, Покровская, Пятницкая, Ржевская, Семеновская, Сретенская, Троицкая. Эти названия дают для историка очень мало материала. Только название Сретенской сотни предположительно по церкви Сретения, которая стояла у Сретенских ворот, позволяет говорить, что эта сотня возникла не раньше 1395 года, когда был построен Сретенский монастырь.[322]

За вычетом сотен, получивших названия по церквам, остаются еще сотни, носившие название по различным русским городам: Ростовская, Устюжская. К ним же можно причислить две Дмитровские сотни, хотя и расположенные по улице Дмитровке, но, возможно, получившие свое название не по улице, а по городу Дмитрову. Названия этих сотен несколько загадочны. Однако они могут указывать на какую—то связь этих московских сотен с названными городами. Сохранилась жалованная грамота Ивана Калиты, данная им сокольникам, «кто ходит на Печеру, Жилу с други». Сокольники составляли особую дружину, ходившую на Печору за ловчими птицами. Видимо, они населяли одну из московских слобод, но были освобождены от повинностей и не «тянули» к старосте, следовательно, ему не подчинялись. Сокольники имели в своем подчинении третников и наймитов, которые заботились о конях по найму, за деньги («в кунах»).[323]

Кто были эти сокольники, где они жили – из грамоты не видно, но можно предполагать, что они принадлежали к московским слобожанам, освобожденным от подчинения старосте и от обязанности платить дань. Черные люди Ростовской, Устюжской и Дмитровской сотен, возможно, были связаны с какими—нибудь обязанностями и службой с другими городами.

Наконец, имеются сотни с названиями, указывающими на их производственную специализацию: Мясницкая, Кузнецкая и Кожевницкая. Эти названия стоит сопоставить с прозвищами соответствующих церквей, находившихся в этих сотнях: «в Мясниках» и «в Кожевниках». Нет никакой натяжки признать, что эти сотни первоначально объединяли мясников, кузнецов и кожевников, имея производственный характер. Как раз эти профессии были особенно заметны в средневековых городах.

Средневековый обычай ремесленников селиться отдельными кварталами (по—русски – слободами) был широко распространен в Западной Европе и на Руси. В Рязани конца XV века серебряники и пищальники жили особой слободой: «А приход к Златоусту серебреники все да пищальники».[324] Этот обычай нашел свое отражение в московской действительности XIV–XV столетий. В 1504 году около оврага, выходившего к реке Неглинной, жили «солодяники». Внутри Кремля одну из улиц занимали портные великого князя.[325]

Там, где количество черных людей, занимающихся однородной профессией, было невелико, сотня получала название по патрональной церкви; там же, где такие ремесленники преобладали, сотня получала название по их специальности. Так, по нашему мнению, появились названия Кожевнической, Кузнецкой и Мясницкой черных сотен.

ВНУТРЕННЯЯ ОРГАНИЗАЦИЯ ЧЕРНЫХ СОТЕН

Каждая сотня составляла особую организацию во главе с сотским, или сотником. В XVII столетии эта должность была выборной, вероятнее всего так было и в более раннее время. К сотне «тянули» находившиеся в ней черные люди. Слово «тянуть» имело многообразное значение – принадлежать к тому или иному обществу, платить вместе с ним повинности, быть подсудным и т. д. Черные люди платили налоги и повинности со своих дворов, как это можно видеть из одной статьи договора Дмитрия Донского с Владимиром Серпуховским: если кто купил земли черных людей после 1359 года, кто может их выкупить, пусть выкупит, а не может выкупить, пусть те земли «потянут» к черным людям. А кто не захочет «тянуть», то пусть откажется от земель, а земли перейдут черным людям даром.[326] Такое постановление имеет общий характер и относится не только к городским черным людям, но касается их в первую очередь.

Отказ «тянуть» податями и повинностями вместе с черными людьми наносил ущерб тяглецам черных сотен, которые платили с определенного количества дворов. Каждый двор, перешедший во владение людей, не «тянувших» с черными сотнями, следовательно, исключался из общего количества черных дворов, а тем самым доля налогов и повинностей, накладываемых на сотню, соответственно увеличивалась. Поэтому и в XVII веке приходилось постановлять, «чтобы впредь из сотен тягла не убывало, а достальным сотенным людем в том налога б не было».[327] Впрочем, подобные постановления нарушались самими же великими князьями, и сам Иван III, например, подтверждал незыблемость своих «прочных» жалованных грамот, данных боярам, князьям и детям боярским на дворы «внутри города на Москве и за городом на посадех… отчины и купли».[328] Посад задыхался и яростно боролся с различными «беломестцами», к числу которых принадлежала вся московская знать.

Московские черные сотни, как видим, явление очень давнее. Конечно, сотни XIV–XV веков имели отличие от позднейших сотен, но некоторые общие черты московского сотенного устройства додержались до XVIII века, когда новое городское устройство решительно покончило со многими московскими порядками, восходившими к отдаленным временам.

Существование «московской рати», в которой видное место принадлежало черным людям, большое экономическое значение Москвы как ремесленного и торгового города заставляли великих князей с особым вниманием относиться к нуждам московских горожан.

Выразительная картина взаимоотношений великого князя и черных людей рисуется перед нами в рассказе о «скорой татарщине» в 1451 году. В результате татарского набега городские посады выгорели, но Кремль уцелел. Великий князь, возвратившийся в город, утешал, по словам летописи, «градный народ», говоря: это беда нашла на вас ради моих грехов, но вы не унывайте, каждый из вас пусть ставит дома на своих местах, а я рад жаловать и дать льготу.[329] В чем выражалась «льгота», мы знаем по другим свидетельствам – это было освобождение от налогов и повинностей на определенное время. Михаил Андреевич Верейский (около 1450 года) получил «льготу» для некоторых своих волостей не платить ордынской дани в течение 5 лет.[330]

ДВОРЦОВЫЕ СЛОБОДЫ

Наряду с черными сотнями в Москве в средневековое время существовали дворцовые, княжеские и боярские слободы. С течением времени дворцовые слободы эволюционировали и сделались почти синонимами черных сотен, но в Москве XIV–XV веков значение слобод было иное. Они существовали на особом праве в качестве дворцовых слобод, населенных великокняжескими людьми, в качестве княжеских, боярских и церковных слобод.

К числу дворцовых людей причислялись различного рода люди, в том числе и мастера, которых Иван III называет своими («за мастеры, за моими»).

Великие князья обращали особое внимание на огородников и мастеров, которых они брали из числа сельчан и холопов, оседавших в городах.

Московские дворцовые слободы были населены ремесленниками, как это вытекает из самих их названий.

По списку С. К. Богоявленского, в XVII столетии в Москве насчитывалась 51 дворцовая слобода. Из них ряд слобод назывался по ремесленным специальностям. К их числу принадлежали следующие слободы: Барашская, Басманная, Бронная, Гончарная, Денежная, Иконная, Кадашевская, Кошельная, две слободы Кузнецкие, Огородная, Печатная, Плотничья, Сыромятная, Таганская, Трубничья, Хамовная (она же Тверская), Константиновская.[331]

К перечисленным можно добавить 3 слободы каменщиков (Каменная слобода у Смоленской площади, Каменная за Яузой, Каменщикова, или Каменная, за Яузой, где находятся улицы Большие и Малые Каменщики). Расположение названных и других дворцовых слобод можно проследить по прилагаемой карте, составленной С. К. Богоявленским.

Кроме того, существовали дворцовые слободы, населенные огородниками и садоводами (Огородная слобода и три Садовые, или Садовнические, слободы), несколько конюшенных слобод (Конюшенная Большая, Конюшенная Новая, Лужники Большие, Лужники Малые и еще Лужники Малые), Овчинная слобода, Ямские слободы (Дорогомиловская, Коломенская, Переяславская, Рогожская, Тверская). В XVII столетии существовали дворцовые слободы, где жили люди, обслуживавшие царский двор; такие слободы называли «Кормовыми». Память о них сохранилась в характерных названиях, переулков: Скатертный, Хлебный, Столовый, Ножовый. С мельницами были связаны две Мельничные слободы.

Время возникновения дворцовых слобод почти не поддается определению. Но о позднейшем происхождении таких слобод, как Елоховская и Красное село, можно говорить утвердительно. Красное село еще в XV веке было селом, Елоховская слобода также выделилась из села Покровского, но за вычетом этих и некоторых других слобод, существовавших в XVII столетии, останется большое количество дворцовых слобод, которые могли возникнуть в XIV–XV веках. Так, Кузнецкая слобода, видимо, стала известной уже с XV века. Однако это указание не удалось проверить по источникам, хотя оно очень вероятно.[332] В его пользу говорит то обстоятельство, что Кузнецкая слобода была очень близко расположена к Китай—городу. Объяснить эту близость легче всего тем обстоятельством, что Кузнецкая слобода возникла рано, когда местность около Неглинной считалась еще загородной территорией. Это надо относить ко времени Ивана Калиты, то есть к первой половине XIV века. Позже город разрастается, и новые слободы возникают за пределами посада. Поэтому на территории Белого города мы и не находим других слобод, кроме Кузнецкой.

Единственное исключение составляет Кисловская царицына слободка в районе Кисловских переулков. Происхождение этой слободки неясно. Вероятно, оно возникла в XVI столетии в связи с созданием в этом районе Опричного двора.

Названия слобод находят себе объяснение в различных ремеслах, которыми занимались московские ремесленники. Это шатерные мастера (бараши), басменники (басма – оклады на иконах), бронники, гончары, денежники, иконники, кадаши (может быть, кадыши или бондари), котельники, кошельники, огородники, печатники (делали печати), плотники, садовники, суконники, кожевники и пр. В XVII веке названные слободы были дворцовыми, однако, как правильно отмечается в «Истории Москвы», «дворцовые службы не поглощали всего времени жителей дворцовых слобод, слобожане занимались также торговлей и ремеслом, которые являлись для них основным источником существования».

Возникая и развиваясь под княжеской охраной, дворцовые слободы были тесно связаны с рынком, сохраняя в позднейшее время старые привилегии, как своего рода остатки прежней своей близости к царскому двору.

ПОЛОЖЕНИЕ РЕМЕСЛЕННИКОВ ДВОРЦОВЫХ СЛОБОД

Жители дворцовых слобод пользовались некоторыми привилегиями, частично сохранившимися еще в XVII столетии. Их более выгодное положение по сравнению с остальным ремесленным населением Москвы, подчеркивается тем, что при всех жалобах на свое обнищание жители дворцовых слобод никак не хотели выходить из дворцового подчинения.

Выше уже говорилось о том, что ремесленники селились целыми слободами, отчего и московские урочища получали соответствующие прозвания. Эти ремесленные гнезда группировались вокруг патрональных церквей. Само существование подобных церквей указывает на то, что ремесленники определенной специальности имели общие интересы и казну для общих расходов. Во главе слобод стояли, как мы знаем по документам XVII века, старосты. О старостах говорит и несравненно более ранний документ– завещание Симеона Гордого 1353 года.

Население дворцовых слободок на первых порах составлялось из пришлых людей, получивших те или иные льготы. В некоторых случаях их население составляли княжеские деловые люди, купленные великими князьями или обращенные в холопство за какой—либо проступок («а что моих людий деловых, или кого будь прикупил, или хто ми ся будеть в вине достал»).[333] Положение таких людей было на первых порах приниженным. Они зависели, как видно из той же духовной Симеона Гордого, от тиунов и старост. С течением времени зависимость дворцовых слобожан, естественно, ослаблялась, и сами великие князья давали им льготы, как сделал это уже Иван Калита по отношению к печорским сокольникам, освободив их от подчинения старосте и платежа даней.

Документы позднейшего времени показывают, что ремесленников привлекали в слободы не только временные льготы, но и особые привилегии, утвержденные жалованными грамотами. На привилегии ткачей Кадашевской и Хамовной слобод обратил внимание П. П. Смирнов. Жалованные грамоты этим слободам не были исключением. Такую же жалованную грамоту имела московская Барашская, или Барашевская, слобода. Еще в начале нашего столетия к этой слободе как к одной из мещанских слобод Москвы приписывались московские мещане. Каменные церкви Успения и Воскресения «в Барашах» поблизости от Покровки (ул. Чернышевского) до сих пор отмечают местоположение старой Барашской слободы.[334]

Название «бараши», или «барыши», долгое время объяснялось неточно или просто неправильно. Даже в таком ценном издании, как материалы для терминологического словаря, читаем: «бараш – должностное лицо при великом князе».[335]

Барыши, действительно, упоминаются в числе княжеских людей в духовной князя Владимира Андреевича Серпуховского (не позднее 1406 г.) в числе бортников, садовников, псарей, бобровников и пр. Однако это перечисление само собой показывает, что бараши не были должностными лицами, а княжескими зависимыми людьми, которые чем—то были близки по своему общественному положению и занятиям к бобровникам, псарям и т. д. Второе упоминание о барашах также говорит о близости барашей к княжескому двору. Десять серебряных шандалов углицкого князя Дмитрия Ивановича оказались у его «бараша».[336] В XVI столетии «барашами» назывались люди, расставлявшие шатры для великокняжеского двора. Бараши еще в XVI столетии получили жалованную грамоту от Ивана Грозного.[337] При частых княжеских походах расстановка шатров была делом трудным и требовала большой сноровки. При таком понимании слова «бараш» становится понятным, почему бараш князя Дмитрия Ивановича держал у себя 10 шандалов (подсвечников). Они нужны были для освещения шатров. «Бараши», или «барыши», как видим, выполняли особую дворцовую «службу», но это не значит, что они были заняты только обслуживанием царского двора, точно так же, как «бронники» работали не только на царский двор, но и на рынок.

Дворцовые слободы тесным кольцом окружали Москву. Большинство из них возникло за пределами позднейшего Белого города, а в некоторых случаях и за пределами Земляного города. Из всех московских слобод только Кузнецкая слобода (в районе ул. Кузнецкий мост) стояла в непосредственной близости к Китай—городу, все остальные находились в отдалении.

Город, как мы видели раньше, с особой быстротой начинает расти с конца XIV века. К этому времени и относятся первые известия о московских слободах, хотя еще в известии о московском пожаре 1547 года ремесленные районы обозначены по—старому: «гончары», «кожевники».

Московские слободы возникли за пределами городской территории, границы которой в основном совпадали с позднейшей чертой Белого города. Слободы, населенные людьми великого князя или московских князей—совладельцев, естественно, возникали за городской чертой, и население их управлялось особо от других горожан.

КНЯЖЕСКИЕ, БОЯРСКИЕ И МОНАСТЫРСКИЕ СЛОБОДЫ

Кроме дворцовых слобод, в средневековой Москве существовали княжеские слободы, боярские и монастырские. Как возникали княжеские слободы, видно по грамотам конца XV века.

Упразднив третное владение, Иван III в то же время на территории Москвы выделил для своих сыновей особые слободки или села. Юрий Иванович получил сельцо Сущево, Дмитрий Иванович – сельцо Напрудское, Семен Иванович – сельцо Луцинское, Андрей Иванович – слободку Колычевскую в Замосковоречье. Сущево и Напрудское были отданы «з дворы с городцкими с посадными».[338] Несмотря на название «сельцо», это были особые слободки с приписанными к ним городскими дворами. «Отвод» села Сущева, данного князю Юрию Ивановичу Дмитриевскому, был сделан по населенной местности, по переулкам и улицам. В результате часть городских дворов отошла к Сущеву; другая осталась в московском посаде. Из грамоты Ивана III видно, что отвод «Сущовскому селцу к двором городцким» создавал в Москве особое княжеское владение. Дворы, приписанные к Сущеву, «и митрополичьи, и розные, чьи дворы ни буди», выходили из—под юрисдикции великого князя. «А сын мои Василей у моего сына у Юриа в те дворы не вступается», – завещал Иван III. Это было оговорено и в докончании великого князя Василия с Юрием Ивановичем.[339]

Впрочем, князья – владельцы выделенных им на территории Москвы особых слободок – были ограничены в своих правах. Им запрещалось держать в слободках торги, ставить лавки, торговать зерном; разрешалось только торговать съестными припасами. Права князей были ограничены, так как рассмотрение уголовных дел (убийство, кража с поличным) осталось в ведении большого московского наместника.[340]

Тем не менее, создание княжеских слободок в Москве начала XVI века было определенной уступкой старым феодальным обычаям. Значительная часть московской территории оказывалась в руках князей—совладельцев. Княжеские слободки, впрочем, существовали недолго. Из четырех младших сыновей Ивана III потомство имел только Андрей. Его сын Владимир Андреевич долгое время находился в заточении вместе с матерью. Позже он погиб при Иване Грозном, который своеобразно повторил практику своего деда, также выделив часть городской территории в опричнину. С точки зрения москвичей XVI века это не было новостью, а только повторением на других основах того, что совершил Иван III, накромсавший из московского посада и его ближайших сел владения для своих сыновей.

Отдельные слободы находились во владении бояр. Счастливый случай сохранил завещание князя Ивана Юрьевича Патрикеева, составленное в 1499 году. В нем перечислено большое количество ремесленников—холопов, живших на различного рода «местах» в Кремле и на посаде. Ему же принадлежала «Заяузкая слободка», а также слободка в Замоскворечье против села Семчинского (в 1476 г. «сгорела слободка княжь Юрьевская за Москвою рекою против Семчинского»).[341]

К княжеским и боярским слободкам надо прибавить слободки монастырские и церковные, а также отдельные дворы феодалов, разбросанные по всему городу. По справедливому замечанию П. П. Смирнова, «княжеский город XIV–XV вв., как кружево, был изрезан иммунитетами своеземцев—вотчинников, владевших в нем отдельными дворами, улицами, слободами и т. п.».[342]

Количество феодалов, которым принадлежали дворцовые места, дворы и слободки, конечно, было несравненно меньшим, чем количество принадлежавшей им «челяди», среди которой преобладало трудовое население – ремесленники, чернорабочие «страдные люди» и другие категории холопов и зависимых людей. Они составляли довольно многочисленную прослойку московского населения в XIV–XV веках.

ХОЛОПЫ И ЗАВИСИМЫЕ ЛЮДИ

Холопы и различные категории зависимых людей, которые иногда обозначаются в документах XIV–XV веков общими названиями «челядь», «люди купленные» и т. д., составляли значительную часть городского населения. О «людях купленных» упоминает уже первая духовная Ивана Калиты. Эти люди были записаны в великом свертке (свитке или столбце). Завещатель отказывает их сыновьям как свою собственность: «А ты ми ся поделять сынове мои». Холопов не только покупали, но и просто отбирали у опальных бояр, как поступил, например, великий князь Василий Дмитриевич, захвативший холопов боярина Федора Свиблова.

Количество княжеской, боярской, митрополичьей «челяди», естественно, было значительным. К ней принадлежали различного рода служители, чернорабочие, ремесленники. Князь Борис Васильевич Волоцкий завещал своей княгине больше 20 человек «з женами и з детми». Среди них упомянуты повар, сокольник и два управляющих княжескими селами (посельские).[343]

Такие же холопы обслуживали боярские семьи. Например, в духовной князя Ивана Юрьевича Патрикеева конца XV века перечисляются его холопы—ремесленники: хлебник, портной, бронник, трубник, мельник, повар, рыболов, садовник. Эти ремесленники обладали семьями, но были «людьми» Патрикеева.[344]

О челяди упоминает в своем завещании и митрополит Алексей (см. Приложение).

Различного рода служители и ремесленники удовлетворяли внутренние запросы феодальных хозяйств. Для этой цели служили повара, садовники, портные, сокольники и прочие «люди», перечисляемые в духовных грамотах. Количество их в боярских и княжеских хозяйствах колебалось от десятков до единиц, в зависимости от богатства владельцев. Но в том или в ином числе холопы обязательно входили в состав феодальной челяди. Исследователь русского холопства более позднего времени А. И. Яковлев пишет по этому поводу следующее: «Слуги не вольные … всегда находятся в особом приближении к своему повелителю и житейски даже ближе к нему, чем слуги вольные, могущие завтра смениться, отъехав к соседу, может быть, даже к врагу своего прежнего хозяина».[345]

Вот почему в междукняжеских договорах всегда отмечается безусловное право рабовладельца потребовать к себе беглого холопа. Такой беглый холоп, знавший секреты своего, господина, был опасным человеком, его надо было прибрать к рукам. И рабовладельцы старательно обеспечивали себя письменными документами на право владения холопом. «Полные грамоты» на холопов держали у себя даже великие князья как доказательство своего рабовладельческого права. «Полные» холопы переходили по завещанию от отца к сыновьям и дочерям или выходили по тем же завещаниям на свободу.[346]

Мы вправе говорить, что холопы и другие категории зависимых людей составляли значительную группу московского населения, несравненно б о льшую по своей численности, чем сами их владельцы, феодалы. Однако холопская масса сама по себе была неоднородной. В наиболее тяжком положении находилась княжеская и боярская челядь, выполнявшая различного рода домашние работы. Какими только именами не называют своих холопов их господа. Тут и «Возверни—губа», Шишка, Кулич, Перепеча, Саврас, Косой, Колено, Чиж, Жмых и т. п. Такие холопьи прозвища пестрят в завещаниях князей и бояр.[347]

Количество дворни в какой—то степени определяло общественное положение феодала. Отсюда стремление бояр и князей окружить себя слугами. Имеется любопытный рассказ о разбогатевшем простолюдине, который тотчас завел себе домашний обиход по боярскому образцу: и поставил двор себе, как некий князь, хоромы светлые и большие, и слуг многих собрал, предстоящих и предитекущих «отроков» в пышных одеждах; на трапезе его подавалось много кушаний обильных и дорогих, и питья благовонного много, и он ел и напивался вместе со своими слугами, и на охоту ездил с ястребами и соколами и кречетами, и псов множество имел, и медведей имел и ими забавлялся. Такова картина богатого боярского обихода. Автора, с такой художественностью изобразившего боярский быт начала XV века, не возмущает картина расточительства, а только то, что расточителем был простолюдин, разбогатевший благодаря тому, что он владел чудотворной иконой.[348]

Среди великокняжеских и княжеских холопов, впрочем, выделялись отдельные категории зависимых людей, находившихся как бы на грани холопства с вольной службой. Это были казначеи, тиуны, посельские, дьяки и другие люди, ведавшие княжеский «прибыток».[349]

По своему положению, по своей «службе» (так документы того времени обозначают обязанности должностных лиц) они стояли близко к князьям. Духовная грамота Дмитрия Донского заканчивается словами: «А писал Внук». Духовную Владимира Андреевича Серпуховского писал «Мещерин». Духовную великого князя Василия Дмитриевича писал его дьяк («мой дьяк») Тимофей Ачкасов. И в первом, и во втором, и в третьем случаях писцы духовных грамот названы прозвищами – верный знак того, что они были зависимыми людьми, проще говоря, холопами.

И тем не менее, несмотря на свое холопское положение, посельские, тиуны, казначеи, дьяки были уже «слугами», пока еще «слугами под дворским».[350]

Из числа княжеских холопов, особенно из числа слуг под дворским, и выходили лица, попадавшие в круги вольных слуг, положивших начало многим дворянским фамилиям. Как происходило подобное возвышение, можно видеть на таком примере. «Истобничишко великие княгини, Ростопчею звали» взял в плен московского наместника, поставленного Дмитрием Шемякой. Его прозвище «Ростопча» (от слова «растопить») было явно связано с истопнической службой.[351] От этого Ростопчи и пошли позднейшие Ростопчины, один из представителей которых печально прославился в 1812 году. Гордое своим происхождением дворянство, впрочем, не любило вести свой род от какого—нибудь истопничишки, а предпочитало его выводить из «Немецкой» или иной страны. Но стоит сравнить имена княжеских холопов с фамилиями дворян XVII–XVIII веков и тогда истинное происхождение русского дворянства тотчас же обнаружится. Как и всякое дворянство, оно в основном выросло из княжеских приближенных холопов, «слуг под дворским». Об этом выдвижении бывших рабов в ряды знати красочно писал Ф. Энгельс.

Тяжелым, иной раз безысходным, было положение холопов в знатных боярских домах. О случаях, когда «лукавые рабы» убивали своих господ, будет сказано дальше.

Грамоты упоминают о беглых холопах, бежавших от невыносимого домашнего рабства. Два повара и два сокольника («мои холопы беглые») бежали от боярина Тучки—Морозова.[352] Это уже люди очень близкие к своему господину, обладавшему, видимо, тяжелым характером. Бывали, и, вероятно, не так редко, и другие бытовые драмы и комедии, чаще драмы, разыгрывавшиеся в боярских дворах. Песня о Ваньке Ключнике была сложена в XVII столетии. В ней рассказывалось об известном в это время лице – ключнике кн. Волконского. Но подобные случаи происходили гораздо раньше. Приведем с некоторыми сокращениями рассказ о таком ключнике первой половины XVI века, впоследствии казанском архиепископе Гурии.

Рождение и воспитание его, повествует житие Гурия, было в городе Радонеже, родом от меньших бояр, в миру было ему имя Григорий, сын Григориев Руготин. Случилось ему служить у некоего князя, именем Ивана, который именовался Пеньковым. Случилось это или по бедности, или по насилию, как многажды бывает, когда сильные неволею порабощают меньших… Григорий жил в добродетели, и господин, видев его добронравие, начал его любить, также и госпожа за смирение его и за кротость начала его беречь («брещи»). Господин же повелел Григорию быть в доме своем строителем и все домашние дела ему поручил. И все строил Григорий в доме господина своего хорошо. Старый же общий враг наш (т. е. дьявол), не хотя видеть человека, живущего в добродетели и ходящего по заповедям Божиим, воздвизает на доброго войну, как древле на праведного и святого отрока Иосифа, и поучает старейших слуг завидовать праведному и лгать… Не на одного Григория творят клеветники напасти, но и господина и госпожу и детей их вводят в нестерпимую печаль. Рассказывают, будто Григорий вступил в беззаконную связь с госпожою своею. Господин же Григориев, услышав об этом, быстро и без расследования повелевает умертвить Григория. Сын же господина, разумный, понял, что злая эта вещь сделает нестерпимый срам отцу его и матери и самому ему, тщательно допытывается у тех клеветников, как и Даниил клевещущих на целомудренную, к тому же верит и матери своей, что этот злой ложный вымысел сделан дьяволом, а никак не истина. И умоляет отца, чтобы тот не спешил верить клевещущим и не подвергнул бы себя окончательно позору и их детей не осрамил бы навсегда и не обесчестил бы весь род наш.

Из дальнейшего рассказа выясняется, что уговоры сына подействовали только частично, и Григорий был посажен в земляную темницу («ров убо глубок ископовается, в нем же твердыми стенами древа темницы готовится»). Сюда сажают Григория, а через маленькое оконце вверху бросают пищу, да и то нечеловеческую, «един сноп овса» на 3 дня. В этой темнице Григорий будто бы писал «книжицы малые, иже в научение бывают малым детем». После двух лет заключения он вышел из темницы чудесным путем.[353]

История Григория Руготина рисует боярский произвол, расправу с холопом. И можно говорить, что такая расправа не была явлением исключительным в жестокие средневековые времена. Холопьи занятия связывали холопов больше всего с ремесленниками и поденщиками. Ряды черных людей пополнялись не только пришлыми крестьянами, но и холопами, вышедшими на свободу или бежавшими от своих господ. С середины XIV века входит в обычай отпускать холопов на волю после смерти их господина. Об этом заботятся в своих завещаниях сами господа. Иван Иванович Красный отпускает своих холопов и зависимых людей на свободу, «а детем моим не надобны, ни моей княгини». Так же поступает Дмитрий Донской и его сын Василий Дмитриевич,[354] так поступали и некоторые бояре.

Освобожденные холопы вступают в число черных людей, пополняя тем самым свободное население Москвы.

ЧИСЛЕНЫЕ ЛЮДИ И ОРДИНЦЫ

Черные люди и слобожане дворцовых, княжеских и боярских слобод составляли преобладающую массу населения Москвы в XIV–XV веках. Но духовные и договорные московских князей знают еще такие категории, как «численые люди», ординцы и делюи.

Новейшее объяснение названия численых людей принадлежит такому видному ученому, каким был С. Б. Веселовский: «Это были тяглые люди, специальное назначение которых заключалось в обслуживании татарских послов. Числом (числением) татары называли перепись своих данников. Отсюда название „числяки“. Для обслуживания татарских послов были необходимы тележники, колесники, седельники и другие ремесленные деловые люди. Их называли делюями. Естественно, что наибольшее количество поселков ординцев и числяков находилось вдоль дорог, шедших из Москвы на юг, – Боровской, Серпуховской и Каширской».[355]

Такое объяснение названия «числяки», «численые люди», на первый взгляд кажется убедительным, но не подтверждается источниками. Уже в первом завещании Ивана Калиты численые люди выделены в особую категорию, о которой должны заботиться все князья – наследники Калиты: «А численые люди, а те ведают сынове мои собча, а блюдуть вси с одиного». То же распоряжение повторено во второй духовной Калиты и в завещании великого князя Ивана Ивановича. Некоторое пояснение к скудным словам о численых людях находим в междукняжеских договорах. Дмитрий Донской договаривается со своим двоюродным братом ведать («блюсти») численых людей, «а земль их не купити».[356] Тут уже речь идет о землях численых людей, следовательно, численых людей тем самым нельзя считать холопами или зависимыми княжескими людьми. Численые люди жили в Москве в разных частях города, по городским «жеребьям», треть их передавалась князьям по наследству. В начале XVI века численые люди уже называются просто «числяками».[357]

Более подробные сведения о численых людях и численых землях находим в грамотах XVI века. При разграничении Дмитровского княжества от других станов «численые земли» были отнесены к Москве, хотя бы они находились в пределах Дмитровского уезда, «и тем численым людем и ординцом тягль всякую тянути по старине с числяки и с ординцы» к великому князю.[358]

При всей краткости сведений о численых людях, или числяках, видно, что это были люди свободные, которые несли тягло («тягль») и земли которых находились под общей охраной великих князей и их князей—сородичей. Обязательство не покупать земли численых людей вытекало из стремления оставить эту категорию людей свободными, в основном это было запрещение обращать численых людей в закладников, что применялось к черным людям. Таким образом, в положении черных людей и численых людей было что—то общее.[359]

Возможно, вся разница между черными и числеными людьми заключалась не в их общественном положении, а в происхождении. С. Б. Веселовский правильно связывает происхождение численых людей с «числом» – татарской переписью населения русских земель. «Числениками» на Руси XIII века называли татарских чиновников, проводивших перепись. А. Н. Насонов с большим основанием говорит о какой—то организации для проведения переписи и сбора дани на Руси, об особых баскаческих отрядах, созданных татарскими числениками. Поэтому первой мыслью о том, кем были численые люди в XIV–XV веках, могло бы быть предположение, что это были люди, занимавшиеся сбором татарской дани. Но это предположение нельзя принять, так как численые люди появляются перед нами как люди тяглые.

Одна статья в завещании Владимира Андреевича Серпуховского прямо связывает численых людей с данью в Орду. «А переменит Бог Орду, – читаем в ней, – князь велики не имет выхода давати во Орду, и дети мои. А что возмут дани на Московских станех и на городе на Москве и на численых людех, и дети мои возмут свою треть дани московские и численых людей, а поделятся дети мои с матерью вси равно, по частем».[360]

Из других документов вытекает, что московская дань значительно превышала тот «выход», который в XIV столетии великие князья платили в Орду. По завещанию Владимира Андреевича, из общего размера дани в 5 тысяч рублей на его долю приходилось 320 рублей. Но тут же дан расчет, кто из наследников Владимира Андреевича и сколько должен платить в московскую дань. По расчету все наследники вместе должны получить почти в два раза больше, чем они платят в ординскую дань, вместо 320 рублей наследники Владимира Андреевича должны были собрать 585 рублей («шестьсот рублев без пятинатцати рублев»).

Отсюда становится более или менее ясным, кто такие были численые люди. По—видимому, к ним относились те же черные люди, но только положенные в «число», по которому устанавливался размер «выхода», ординской дани.

Что касается ординцев, то они были связаны со службами «по старине». Название «ординцы» указывает на характер их службы, связанной с Ордой или ординскими послами. В Переяславле Рязанском в самом конце XV века, уже после свержения татарского ига, жили «люди тяглые, кои послов кормят».[361] Ординская служба в том или ином виде представляла собой повинность тяглецов Ординской сотни в Москве. С течением времени эта служба все больше теряла свое значение, и Ординская сотня сделалась обычной московской черной сотней или слободой.

Делюи также обязывались службой «по старине», но характер этой службы более неясен.

ТОРГОВЛЯ МОСКВЫ И МОСКОВСКОЕ КУПЕЧЕСТВО

МОСКВА – ОДИН ИЗ ЦЕНТРОВ МЕЖДУНАРОДНОГО ОБМЕНА


Москва XIV–XV веков принадлежала к числу крупнейших торговых центров Восточной Европы. По своему центральному положению она выделялась из числа других русских городов и имела несомненные преимущества и перед Тверью, и перед Рязанью, и перед Нижним Новгородом, и перед Смоленском. По отношению ко всем этим городам Москва занимала центральное место и одинаково была связана как с верхним течением Волги, так и с Окой, имея своими выдвинутыми вперед аванпостами Дмитров и Коломну.

Можно сказать без ошибки и без преувеличения, что ни в каком другом средневековом русском городе мы не найдем такого пестрого смешения народов, как в Москве, потому что в ней сталкивались самые разнородные элементы: немецкие и литовские гости – с запада, татарские, среднеазиатские и армянские купцы – с востока, итальянцы и греки – с юга. В главе об иностранцах мы увидим, как этот пестрый элемент уживался в нашем городе, придавая ему своеобразный международный характер в те столетия, когда Москву в нашей литературе представляют порой небольшим городом.

Для иностранца, прибывшего в Москву с запада, русские земли представлялись последней культурной страной, за которой расстилались неизмеримые пространства татарской степи. «12 сентября 1476 года вступили мы, наконец, с благословением Божиим, в Русскую землю», – пишет итальянский путешественник, повествуя о своей поездке из Астрахани в Москву. «26–го числа (сентября того же года) прибыл я, наконец, в город Москву, славя и благодаря всемогущего Бога, избавившего меня от стольких бед и напастей», – вырывается у того же путешественника вздох облегчения. В пределах Русской земли итальянец—путешественник считает себя в безопасности. «Светлейшая» Венецианская республика поддерживает сношения с Москвой; если русские обычаи кажутся итальянцу грубыми, а русская вера – еретичеством, то не забудем об обычном заблуждении многих путешественников считать другие народы грубыми, невежественными и отсталыми.

В Москве итальянцы и немцы сталкивались с татарами, сведения о которых у Матфея Меховского и Герберштейна явно получены через русские руки. Здесь они узнавали о далеких странах севера, богатых драгоценными мехами. Через Москву легче всего было добраться в Среднюю Азию, как это позже сделал Дженкинсон.

Москву XIV–XV веков по праву надо считать важнейшим международным пунктом средневековой Восточной Европы. Европейские и азиатские костюмы причудливо перемешивались на ее улицах.


МОСКВА—РЕКА И ДОНСКОЙ ПУТЬ


Основной водной магистралью, которая способствовала росту нашего города, была река Москва. Под городом Москва—река достигала значительной ширины, а для древнего судоходства была вполне доступна и выше, по крайней мере, до впадения в нее реки Истры. От Москвы течение реки становилось глубже и удобнее для судоходства, хотя даже в XVII веке большие речные суда нередко ходили только от Нижнего Новгорода, так как путь по Москве—реке и Оке изобиловал прихотливыми мелями.

Важнейшими направлениями, куда выводила Москва—река, были Ока и Волга. По Москве—реке добирались до Коломны, получившей крупное торговое и стратегическое значение. Существование особой коломенской епархии, известной с XIV века, подчеркивает значение этого города.

От Москвы до Коломны добирались в среднем за 4–5 суток.[362] У Коломны речной путь раздваивался: с одной стороны, можно было спускаться по Оке к Рязани и Мурому, с другой – подняться к ее верховьям. Важнейшее направление было первое – вниз по Оке, потому что оно было связано с двумя великими водными путями: донским и волжским.

От Коломны доходили до Переяславля Рязанского (современной Рязани) по Оке в летнее время примерно в 4–5 суток. Отсюда начинался сухой путь к верховьям Дона, где по списку русских городов указан город Дубок. Митрополит Пимен вез из Переяславля к Дону на колесах 3 струга и 1 насад. Весь путь от Переяславля до Дона был пройден в 4 суток, а всего от Москвы до Дона путешествие Пимена продолжалось менее двух недель. Место, где митрополит и его спутники сели на суда, в сказании о поездке Пимена в Царьград не указано, но его можно установить приблизительно. Суда были опущены на реку в четверг на Фоминой неделе, а во второй день путники прибыли к урочищу Чюр—Михайлов, где кончалась Рязанская земля. В этом месте рязанский епископ и бояре простились с митрополитом и вернулись обратно. Значит, суда были спущены на реку севернее Чюр—Михайлова, в районе Дубка. От него начиналось судоходство по Дону до Азова. Этот путь занимал около 30 дней.

Пимен и его спутники потратили на проезд от верховьев Дона до Азова примерно 30 дней (от четверга на Фоминой неделе до Вознесенья). Расчет длительности прохождения отдельных речных участков можно сделать на основании точных записей о времени их прохождения Пименом и его спутниками. Сделаем его в переводе на числа, имея в виду, что путешествие началось 13 апреля, в великий вторник на страстной неделе. Тогда получим следующие даты (датировка дается по праздникам, как показано в записях о путешествии Пимена).


Отъезд из Москвы – 13 апреля (великий вторник).

Прибытие в Коломну – 17 апреля (великая суббота).

Отъезд из Коломны – 18 апреля (Пасха).

Отъезд из Рязани – 25 апреля (воскресенье на Фоминой неделе).

Прибытие к Дону – 29 апреля (четверг на той же неделе).

Прибытие к Чюр—Михайлову – 1 мая (на второй день путешествия по Дону).

Прибытие к устью Воронежа – 9 мая (Николин день).

Прибытие к устью Медведицы – 16 мая (воскресенье недели о самарянке).

Прибытие к Великой Луке (поворот Дона, делающего своем нижнем течении громадную излучину) и первое появление татар – 19 мая (в среду на той же неделе).

Прибытие в Азов – 26 мая (канун Вознесенья).

Пересадка на морские корабли в устье Дона – 30 мая (седьмая неделя св. отец).


Таким образом, все путешествие от Москвы до устья Дона продолжалось примерно 40 дней.

В устье Дона путники пересаживались на морские корабли, имевшие «помост» – палубу, под которой помещались путешественники.

Корабль Пимена плыл по следующему маршруту: по Азовскому морю до Керченского пролива, а оттуда «на великое море», то есть по Черному морю, на Кафу и Сурож. От Сурожа переплывали Черное море поперек и доходили до Синопа, от которого шли вдоль берега Малой Азии, мимо Амастрии и Пандораклии до Константинополя.

Расчет этого пути можно уложить в следующие даты.


Выход в Азовское море – 1 июня (во второй день после остановки в устье Дона).

Проезд мимо Кафы – 5 июня (в субботу).

Прибытие в Синоп – 10 июня (в четверг на следующей неделе, и 2 дня в нем).

Прибытие в Пандораклию – 15 июня (во вторник, и 9 дней в этом городе).

Проезд Диополя – 25 июня (в пятницу).

Устье реки Сахары – 26 июня (в субботу).

Прибытие в Астровию – 27 июня (в воскресенье).

Выезд из Астровии – 27 июня (в воскресенье перед Петровым днем).

Прибытие в Царьград (Константинополь) – 28 июня (канун Петрова дня).


Морское путешествие от устья Дона до Царьграда занимало, как мы видим, месяц, а весь путь от Москвы до Царьграда продолжался 2 1 / 2 месяца.[363]

Путешествие Пимена дает возможность установить маршрут от Москвы до Константинополя и время, нужное для его прохождения, но оно мало типично для торговых поездок, совершаемых купцами. Митрополит спешил в Константинополь и не остановился в Кафе и Судаке. А между тем именно эти места более всего посещались русскими купцами, торговавшими со средиземноморскими странами.


СУРОЖ, ИЛИ СУДАК


Из крымских городов для московской торговли наибольшее значение имели Судак (Сурож) и Кафа (Феодосия). Русские поселения в том и другом городе восходят к очень отдаленному времени. Так, в одном известии начала XIV века упоминается русская церковь в Кафе. В 1318 году папа Иоанн XXII создал в Кафе епископию, которой подчинена была вся территория до Сарая и России.[364] Однако торговавшие с черноморским побережьем русские купцы носили название именно сурожан, а не какое—либо иное имя, которое мы могли бы произвести от Кафы.

С какого же времени именно Сурож, или Судак, стал играть такую видную роль в русской торговле» Время это, кажется, можно определить первой половиной XIV века. Так, уже в греческих записях одного иерарха XIV века, вероятно, русского митрополита Феогноста, находим имена двух сугдайцев (то есть сурожан). В одной записи сказано, что Георгий сугдаец дал иерарху один кавкий (византийскую монету), в другой – назван Порник, сугдаец. Обе записи издатели документа относят к 1330 году.[365]

Причины, выдвинувшие Судак (Сурож) на первое место в русской торговле, находят объяснение в его географическом положении и в политической обстановке XIV века. Судак с его прекрасной гаванью являлся особенно близким пунктом к Синопу на малоазиатском берегу. Он, естественно, сделался городом, куда съезжались с севера русские и золотоордынские купцы, с юга – греки и итальянцы. Русские источники иногда даже называли Азовское море Сурожским. Город находился под непосредственным управлением ханских наместников. Таким образом, русские купцы, торговавшие в Судаке, подпадали под непосредственное покровительство хана, а это облегчало им трудное путешествие в пределах Золотой Орды. Положение в корне изменилось, когда генуэзцы в 1365 году овладели Судаком, воспользовавшись смутами между ханами. Однако уже вскоре Мамай, стоявший во главе Золотой Орды, попытался снова овладеть Судаком. Энергичные действия Мамая против генуэзцев увенчались только частичным успехом и захватом нескольких местечек на берегу Крыма. Судак остался в руках генуэзцев.[366]

Вопрос о владении Судаком имел немаловажное значение для московских князей. Столкновение между Мамаем и Дмитрием Донским в немалой степени объясняется стремлением Мамая наложить свою руку на русскую торговлю со Средиземноморьем. В торговле Средиземноморья с Москвой самое видное место принадлежало итальянским колониям, а торговый путь к Москве шел по территориям, подвластным Золотой Орде. Этим объясняется участие фрягов, то есть итальянцев, в походах Мамая и позже Тохтамыша на Москву. В войсках Дмитрия Донского также находилось 10 гостей—сурожан. После поражения Мамай побежал в Кафу, где он был убит, потому что кафинцы «свещашася и сотвориша над ним облесть». Иными словами, кафинцы завлекли его в западню. Темные и неясные известия летописей об отношениях Мамая к кафинцам становятся нам понятными, если мы вспомним о договорах генуэзцев с татарскими ханами в 1380–1381 годах. В числе других условий договоров имеются гарантии безопасности проезда купцов по территории Золотой Орды.[367]

Генуэзцы волей или неволей должны были идти на сделки с ханами и оказывать им поддержку. Поэтому в подготовке враждебных действий против Москвы принимал участие и некий Некомат «сурожанин». Торговые интересы Москвы требовали непрерывного внимания к событиям, развертывавшимся в XIV веке на берегах Черного моря. Это нашло свое отражение в хождении Пимена, который раньше чем добраться до Константинополя, где патриарх должен был его поставить в митрополиты, добивался «вестей о Амурате царе», то есть о турецком султане Мураде и его войне с сербами. Позже мы узнаем об особых отношениях Пимена с турками.


РУССКИЕ В КОНСТАНТИНОПОЛЕ


Судак был, впрочем, только перевалочным пунктом; конечной точкой русской торговли на юге является Константинополь. Об этом нам убедительно говорят русские паломники, упоминающие о встречах с соотечественниками на улицах византийской столицы. Митрополит Пимен и его спутники после долгого и трудного путешествия добрались до Константинополя. «Ветер был для нас попутным, и мы приплыли в Царьград с радостью неизреченною. В понедельник же в канун Петрова дня во время вечерни пришла к нам Русь, живущая там, и была нам всем великая радость». Так пишет спутник Пимена, оставивший записки о своей поездке в Царьград. Среди этой «Руси» найдем, конечно, монахов, временно живущих или осевших в Константинополе, но не только они радостно встречали русского митрополита и его спутников. Когда приезжие посетили церковь Иоанна Предтечи (Продром), их ожидало угощение – «и упокоиша нас добре тамо живущая Русь». Угощение происходило в монастыре, но «тамо живущая Русь» – это не только монахи. Не только монахи и те русские, которые приходили для встречи Пимена и его спутников на корабль. Возможно, русские группировались, проще сказать, жили колонией, расположенной где—то в районе церкви Ивана Предтечи.[368]

Русь жила в непосредственной близости к Золотому Рогу, на северном берегу которого располагалась Галата, город генуэзцев, с его пестрым населением и особыми правами.[369] Русские жили и в самой Галате, иначе непонятно, почему неудачный кандидат на митрополию Митяй, умерший на корабле в виду самого Константинополя, был отвезен в Галату и там погребен.

Путь из Москвы в Константинополь по Дону был кратчайшим, но вовсе не единственным. В некоторых случаях из Москвы ездили по Волжскому пути до Сарай—Берке на средней Волге, а оттуда сухим путем к Дону и вниз по нему до Азова. Этой дорогой ходил в Царьград суздальский епископ Дионисий в 1379 году. Он на судах спустился к Сараю.[370]

Наконец, существовал и третий путь из Москвы в Константинополь, который, впрочем, имел важное значение не столько для самой Москвы, сколько для западных русских городов: Новгорода, Смоленска, Твери. Этот путь шел по территории Литовского великого княжества к Белгороду, или Аккерману, имевшему на Черном море немаловажное значение в XIV–XV веках. Такой дорогой ехал, например, в Константинополь иеродиакон Троице—Сергиева монастыря Зосима. От Белгорода он добрался морским путем до Константинополя, испытав все опасности непривычного для него морского путешествия: «С нужей доидохом устья цареградского, тогда бывает фуртина великая и валове страшнии». Фуртина – буря, непогода. Это слово было взято русским путешественником от корабельщиков итальянцев или греков (итальянское и новогреческое fortuna – непогода). Зосима шел из стольного города Москвы на Киев и оттуда на Белгород.[371]

В конечном итоге все дороги с русского севера сходились к Константинополю. Прямой же кратчайший путь на север шел по Дону и выводил к Москве. Таким образом, Константинополь на юге и Москва на севере были конечными пунктами великого торгового пути, связывавшего Россию со Средиземноморьем.


МОСКОВСКАЯ ТОРГОВЛЯ С ИТАЛЬЯНСКИМИ КОЛОНИЯМИ


Торговля с Сурожем и Константинополем получила особенное развитие во второй половине XIV столетия. В это время она была, можно сказать, определяющей торговое значение Москвы. Торговые связи с югом интенсивно поддерживались и в XV веке, но наряду с ними все более усиливается торговля Москвы с Востоком и Западом. В конце XV века главным средоточием русской торговли на берегах Черного моря становится уже не Судак, а Кафа. В Кафе, как и в Азове, сидел турецкий губернатор. Поэтому главный поток русской торговли, по—прежнему направлявшийся в Константинополь и другие города Малой Азии, в основном проходил через эти города.

Уже И. Е. Забелин предполагал, что «Москва, как только начала свое историческое поприще, по счастливым обстоятельствам торгового и именно итальянского движения в наших южных краях, успела привлечь к себе, по—видимому, особую колонию итальянских торговцев, которые под именем сурожан вместе с русскими заняли очень видное и влиятельное положение во внутренних делах великокняжеской столицы и впоследствии много способствовали ее сношениями и связям с итальянскою, фряжскою Европою».[372] С этим замечанием соглашается новейший исследователь московской торговли веков В. Е. Сыроечковский.[373]

Связи Москвы с итальянскими колониями в Крыму были постоянными. Поэтому фряги, или «фрязины», не являлись для Москвы новыми людьми. Исследователи, впрочем, до сих пор не отметили ту любопытную черту, что московские торговые круги в основном были связаны не вообще с итальянскими купцами, а именно с генуэзцами. Выдвижение в митрополиты Митяя и посвящение в митрополиты Пимена не прошли без участия генуэзцев, как это отметил еще Платон Соколов в исследовании о взаимоотношениях русской церкви с Византией.[374] Пимен прибыл в Константинополь осенью 1376 года, вскоре после воцарения Андроника IV, свергнувшего с помощью генуэзцев своего отца Иоанна V. Деньги, понадобившиеся Пимену для поставления в митрополиты, были заняты «у фряз и бесермен» под проценты. Упоминание о бесерменах чрезвычайно любопытно, так как речь идет явно о турках, с которыми генуэзцы старались поддерживать хорошие отношения, заботясь о безопасности торговых связей с Причерноморьем. Перед нами приподнимается завеса над крупными политическими интересами, которые вступали в борьбу между собой под прикрытием чисто церковного вопроса о том, кто будет русским митрополитом. Недаром соперник Митяя, митрополит Киприан, заявлял: те на деньги надеются и на фрягов, я же на Бога и на свою правду. В деле поставления Пимена итальянцы сыграли, несомненно, крупную роль.


ХАРАКТЕР МОСКОВСКОЙ ТОРГОВЛИ С ПРИЧЕРНОМОРЬЕМ


В торговлю Москвы с Константинополем, Кафой и Судаком втягивались русские, итальянские и греческие купцы. Об ее характере дает представление заемный документ, «кабала», выданная ростовским архиепископом Феодором совместно с митрополитом Киприаном на 1000 новгородских старых рублей. Кабала была дана в Константинополе «Николаву Нотаре Диорминефтру».[375] В ней читаем прямое обязательство помогать греческим купцам: «Аще единою страною Рускою возвратятся, имаемся приводити и всю торговлю их своимы проторы и наймом, и промыт, и прокорм, даже до рекы Богу». Таким образом, в кабале показан путь в Византийскую империю, шедший к реке Бугу, следовательно, в направлении на Белгород[376] на берегу Черного моря. Устанавливается и основной товар – меха («белкы добрыя тысячу по пяти рублев»).[377] При дальности доставки этот товар имел наибольшее значение в русской отпускной торговле со Средиземноморьем.

Наряду с мехами надо предполагать и такие русские товары, как воск и мед, которые находили постоянный сбыт в ганзейских городах, торговавших с Новгородом. Привозные товары состояли, главным образом, из тканей, оружия, вина и пр. Из Италии везли бумагу, впервые вошедшую в русский обиход в Москве.

В торговом обиходе русских людей XIV–XVII веков встречалось некоторое количество слов, заимствованных с греческого: аксамит (золотая или серебряная ткань, плотная и ворсистая, как бархат), байберек (ткань из крученого белка), панцирь и пр.[378] Сурожский ряд в московских торговых рядах и в более позднее время по традиции именовался Сурожским шелковым рядом. В казне великого князя хранились вещи, сделанные в Константинополе и отмечаемые в духовных великих князей как «царегородские».

Московские князья быстро учли выгоды поддержания добрых отношений с итальянскими купцами. Дмитрий Донской уже жаловал некоего Андрея Фрязина областью Печорой, «как было за его дядею за Матфеем за Фрязиным». Пожалование было только подтверждением более ранних грамот, восходивших к временам предшественников Дмитрия Донского, начиная с Ивана Калиты. Что искал Андрей Фрязин на далеком севере» Вероятно, целью его пребывания в Печоре была покупка мехов и диких соколов, дорого ценившихся при владетельных дворах Европы. Соколиная охота была любимым занятием, например, императора Фридриха II, короля Сицилии, оставившего по себе книгу о соколиной охоте. Потешающимся соколиной охотой изображен последний потомок Гогенштауфенов, юный Конрадин. Спрос на печорских соколов в Италии поддерживался высшими кругами общества.

После падения Византии торговый путь из Москвы в Константинополь по Дону потерял прежнее значение. Но ассортимент товаров, вывозимых из России в Турцию и обратно, в основном остался прежним. По новейшим исследованиям о русско—турецкой торговле XVI–XVII веков, предметами русского ввоза в Турцию являлись меха, предметы одежды, ловчие птицы, моржовая кость. Разнообразнее были товары, вывозимые из Турции в Россию: шелковые, хлопчатобумажные и шерстяные ткани, кафтаны, кушаки, тесьма, ковры, шелк—сырец, хлопок, кожа—сафьян, бакалейные и москательные товары, золото и серебро, оружие и конское снаряжение.[379]

Впрочем, торговля с Малой Азией и Средиземноморьем имела для России XVI–XVII веков гораздо меньшее значение, чем в более раннее время. Донской путь и связи с Судаком, Кафой и Константинополем в XIV веке были своего рода «окном в Европу», непосредственной связью русских земель с богатым Средиземноморьем. Захват итальянских колоний в Крыму турками надо считать большим бедствием не только для итальянских торговых республик, в первую очередь для Венеции и Генуи, но и для России. Недаром русский летописец с точностью до месяца отметил взятие Кафы турецкими войсками в 1475 году.

Конечно, торговля с итальянскими городами, расположенными в Крыму, и с Константинополем не была исключительным делом Москвы, но Москва была ее главным центром, только в Москве существовала корпорация купцов «сурожан».


ВОЛЖСКИЙ ПУТЬ


Вторым важнейшим направлением московской торговли было направление на восток. Москва была связана с Волгой прямым водным путем по Москве—реке и Оке, но все—таки находилась в менее выгодном положении, чем Тверь, которая вела непосредственную торговлю с отдаленными странами Востока. Тем не менее, Волга и для Москвы имела немалое торговое значение. Из Москвы до Волги добирались двумя водными путями: первый вел по Москве—реке и Оке, второй – по Клязьме. В казанский поход 1470 года москвичи «поидоша Москвою рекою к Новугороду к Нижнему, а инии Клязмою».[380] К первым по дороге присоединились владимирцы и суздальцы, ко вторым – муромцы. Дмитровцы же, угличане, ярославцы – одним словом, «вси поволжане» – шли Волгой. Местом встречи русских отрядов был Нижний Новгород.

«Волжский путь», как он характерно назван в одном летописном известии, проходил по местности, гораздо более населенной в XIV–XV веках, чем позже, в середине XVI века, когда от Казани до Астрахани лежала почти пустыня, которую русские начали заново осваивать. Главными торговыми центрами на пути от Нижнего Новгорода были Великие Болгары,[381] Сарай и Астрахань, с XV века – Казань. В Нижний Новгород сходилось немалое количество армянских и «бесерменских» купцов, под которыми часто понимались вообще купцы из мусульманских стран, а иногда специально болгарские. Кербаты, лодки, учаны, паузки, струги и другие речные суда стояли в летнее время под городом. Волжский путь посещался самыми различными купцами: русскими и восточными.

Московские купцы принимали немалое участие в волжской торговле. Вместе с Афанасием Никитиным из Астрахани в Дербент ехали тезики (бухарские купцы, таджики) и 10 русаков, а в другом судне 6 москвичей и 6 тверичей. Торговля Москвы с волжскими городами особенно усилилась после возникновения Казанского ханства, вступившего в тесные торговые связи с Москвой.

В конце июня на праздник Рождества Ивана Предтечи в Казани собиралась ярмарка, на которую съезжались русские и восточные купцы.[382] Две митрополичьи грамоты к казанским ханам с просьбой об оказании помощи митрополичьим слугам, едущим в Казань, говорят о постоянных торговых связях Москвы с Казанью. Митрополит несколько льстиво говорит о свободе торговли в Казанском ханстве: «Всим купцем нашым и иных земль купцем шкоты и убытков нет никоторых».

Восточная торговля оказала большое влияние на русский торговый лексикон, введя не только некоторые обозначения денежных единиц (деньга, алтын), но и своеобразные понятия торговых сделок и угощений (могарыч – угощение, маклак – посредник) и т. д.[383]

Волжский путь связывал Москву с отдаленными странами Востока, которые вовсе не были столь недоступными для русских купцов, как это порой представляется в некоторых наших исторических работах. Напомним о путешествии Афанасия Никитина. Вероятно, один из таких путешественников составил любопытнейший список стран, завоеванных Тимуром: Чагодей (Чагатаи в Средней Азии), Хорусане (Хоросан), Гулустане (Гюлистан), Китай, Синяя Орда, Ширазы (Шираз), Испаган, Орнач, Гилян, Всифлизи (Тбилиси), Тевризи (Тавриз), Гурзустани, Обезы (Грузия), Гурзи (Гурийцы), Бактата (Багдад), Железная Врата (Дербент), Сирия, Вавилонское царство, Севастия, Армения, Дамаск. Русский автор хорошо передал название отделенных стран в их русской форме, так как некоторые названия приведенного описка употреблены в разных местах нашей летописи. Отдельные названия приведенного описка, испорченные переписчиками, легко восстанавливаются с помощью других текстов. Так, малопонятное «Всифлизи» исправляется списками Софийской второй летописи, где стоит Тефлизи».[384]

Восточные купцы в свою очередь посещали Москву и пользовались в ней значительным влиянием. Во время междоусобий середины XV века упоминаются Резеп—хозя и Абип, которым задолжал князь Юрий Галицкий, затративший большие деньги на подкуп золотоордынских вельмож. С восточными купцами заключались сделки, и на их имя составлялись письменные документы – «кабалы».[385]

По Волге шли на восток меха, кожи, мед, воск; с востока привозились ткани и различные предметы обихода.[386] Значение восточной торговли для русских земель XIV–XV веков было чрезвычайно велико и нашло свое отражение в русском словаре, где восточные названия тканей и одежды утвердились очень прочно. Так, уже в духовной Калиты названо, например, блюдо ездниньское – из Иезда в Персии, «пояс золот царевский», то есть золотоординский, 2 кожуха «с аламы с жемчугом», то есть богатые воротники с украшениями (от арабско—татарского слова «алам» – значок). Торговля Москвы с Востоком только начинала развиваться в XIV–XV столетиях, но и тогда уже получила большое значение. Поэтому даже в церковных книгах мы порой находим неожиданные записи восточных слов, почему—либо заинтересовавших переписчика или владельца рукописи. «Бирь, еки, уючь, тоучь, беш, алтын», – читаем, например, названия восточных цифр на страницах одной книги XV века, находившейся в библиотеке московского Чудова монастыря.[387]

Кроме водного пути, к Сараю и Астрахани шла сухопутная дорога. По ней нагайские татары гоняли на продажу в Москву косяки коней. В конце XV века астраханский хан каждый год отправлял этим путем посольство к московскому великому князю и «караван татарских купцов с джездскими тканями, шелком и другими товарами». Путь из Астрахани в Москву шел «почти беспрерывно через степь».[388]




ДМИТРОВ И ПУТИ НА СЕВЕР

Связи Москвы с отдаленным севером поддерживались при посредстве Дмитрова, ближайшего северного порта Москвы. Рост этого города стал особенно сказываться в XV столетии, когда Дмитров сделался стольным городом особого удельного княжества. Как быстро росло значение Дмитрова, можно проследить по тому, каким князьям этот город доставался в удел. Дмитрий Донской отдал Дмитров четвертому своему сыну Петру. Василий Темный передал его во владение второму сыну Юрию. Позже Дмитров перешел во владение также второму сыну Ивана III – Юрию Ивановичу. Таким образом, Дмитров доставался вторым сыновьям великого князя, следовательно, считался самым завидным уделом, поскольку великие князья наделяли своих детей городами и землями по старшинству. Самым старшим доставались лучшие уделы.

Экономическое значение Дмитрова зиждилось на том, что от него начинался прямой водный путь, связывающий город с верхним течением Волги (Яхрома, на которой стоит Дмитров, впадает в Сестру, Сестра – в Дубну, приток Волги). Устье Дубны было местом, где речной путь разветвлялся: одна ветвь шла на север, а другая – на запад. Здесь товары нередко перегружались из мелких судов в большие.[389] Удобное положение Дмитрова было особо отмечено Герберштейном, точно назвавшим все реки, которые связывали Дмитров с Волгой. «Благодаря такому великому удобству рек тамошние купцы имеют великие богатства, так как они без особого труда ввозят из Каспийского моря по Волге товары по различным направлениям и даже в самую Москву», – пишет Герберштейн.[390] Дмитров вел крупную торговлю с севером, откуда везли соль, которую закупали не только купцы, но и монастыри, порой в больших размерах. При посредстве Дмитрова поддерживались торговые отношения Москвы с далеким севером. Московские промышленники ходили на Печору ватагами уже при Иване Калите. Владея Дмитровом и устьем Дубны, московские князья держали под своим контролем верхнее течение Волги. Поэтому Углич, Ярославль и Кострома рано попали в сферу влияния московских князей.

Речной путь от Дмитрова на север до Белоозера засвидетельствован рядом известий. Во время нашествия Ахмата этим путем бежала великая княгиня Софья Фоминишна. Покинув Москву, она «поиде к Дмитрову и оттоле в судах к Белуозеру».[391] Той же дорогой позднее ездил в Кириллов—Белозерский монастырь Иван Грозный. Удобные речные пути являлись предпосылками для раннего проникновения владычества московских князей на дальний север. Поэтому еще в конце XIV в. появился «владычный городок» на Усть—Выми (при впадении Выми в Вычегду), сделавшийся резиденцией пермских епископов и оплотом московских князей на севере.

В житии первого пермского епископа, написанном Епифанием Премудрым, имеются замечательные строки о географии русских северных земель: «Река же единая по названию Вымь обходит всю землю Пермскую и впадает в Вычегду. Река же другая именем Вычегда вытекает из земли Пермской и шествует на север и своим устьем впадает в Двину, ниже града Устюга в 40 верстах. Река же третья, называемая Вятка, течет в другую сторону Перми и впадает в Каму; река же четвертая Кама. Эта река обходит и проходит через всю землю Пермскую. По Каме многие народы живут, а Кама стремится прямо на юг и своим устьем впадает в Волгу, поблизости от града, называемого Болгар. Незнаемо как из одной страны вытекают две реки, Вычегда и Кама; одна из них несет воды на полночь, другая же на полдень. Для каждого хотящего идти в Пермскую землю удобен путь от града Устюга рекою Вычегдою вверх».[392]

Вологда, Устюг и Усть—Вымь были основными базами по торговле Москвы с севером, откуда шли дорогие меха. В том же житии, из которого взято описание четырех северных рек, находим повествование о том, как пермичи украшали своих идолов дорогими мехами: тут были соболи, или куницы, или горностаи, или ласицы (хорьки), или бобры, или лисицы, или медведи, или рыси, или белки. Автор жития приписывает пермским кудесникам, сопротивлявшимся введению христианства, такие замечательные слова о значении меховой торговли для России того времени: нашею ловлею и ваши князья, бояре и вельможи обогащаются, в меха облачаются и ходят и величаются подолами своих одежд, гордясь перед народом… Не меха ли нашей ловли посылаются не только в Орду и доходят до самого царя, но и в Царьград, и в Немцы, и в Литву и в прочие грады и страны и в дальние народы.[393]

Кроме мехов, с севера доставлялись ловчие птицы. За печорскими соколами отправлялись ватаги во главе с атаманами. Ловцы охотничьих птиц, или «помыточники», как их позже называли, были освобождены от княжеских повинностей и находились под охраной великого князя. Иван Калита так и поясняет в своей грамоте, что эти люди ему нужны («занеже ми люди те надобны»). В грамоте перечислено около 20 имен печорских сокольников, ходивших на Печору во главе с неким Жилой. Все это русские имена и прозвища (Острога, Бориско, Савица и др.). Они не были подчинены старостам и, видимо, населяли в Москве особую слободку.[394]








ТОРГОВЛЯ С НОВГОРОДОМ


С легкой руки И. Е. Забелина сложилось представление о большом значении новгородской торговли для Москвы. По словам Забелина, к Москве сходились торговые дороги «от Новгорода, через древнейший его Волок—Ламский, с Волги по рекам Шоше и Ламе на вершину реки Рузы, впадающей в Москву—реку. Здешний путь был короче, чем по руслу Волги, не говоря о том, что Москвою—рекою новгородцы должны были ходить и к рязанской Оке, и на Дон».[395]

Эта мысль И. Е. Забелина иной раз повторяется в статьях и докладах, хотя никаких свидетельств о раннем развитии московской торговли с Новгородом мы не имеем. Да это и понятно. Ведь Новгород торговал с ганзейскими городами в основном товарами, привозимыми из его волостей, а также с Двины и верхнего Поволжья, а Москва торговала теми же товарами с итальянскими республиками. Новгород и Москва направляли свои торговые усилия в разные стороны. Новгородская торговля ориентировалась на север, а московская – на юг. Новгород снабжал товарами немецкие ганзейские города, а участниками московских торговых оборотов были итальянские республики – Генуя и Венеция.

Связи Москвы с Новгородом стали быстро усиливаться в XV веке, особенно во второй его половине, когда турки овладели Константинополем и итальянскими колониями в Крыму. Тогда Новгород сделался отдушиной для московской торговли; тогда между Москвой и Новгородом установились более прочные экономические связи, и это в значительной степени способствовало подчинению Новгорода московским князьям.

По Каме и Шоше, как пишет И. Е. Забелин, действительно можно было добраться от Волока—Ламского к Волге, но этот путь в конечном итоге выводил к Твери. К тому же река Лама под городом Волоколамском настолько ничтожна по глубине и ширине, что никак не верится в ее торговое значение. Из Москвы к Твери легче было добраться или сухим путем, или по Волге от Дмитрова. Участок же водного пути от Дмитрова до Твери засвидетельствован нашими источниками. Этой дорогой великая княгиня Софья Витовтовна спасалась в Тверь от Шемяки. Он догнал ее на устье Дубны.

Путь от Москвы в Новгород обычно шел через Тверь. Эта дорога была наиболее безопасной и оживленной, вследствие чего такой крупный монастырь, как Троице—Сергиев, рано «озаботился приобретением» на Новгородско—Тверской дороге большого села Медна «промеж Торжьком и Тверью».[396] Однако известен был и другой, несколько более кружный путь из Москвы в Новгород. Как и предполагал И. Е. Забелин, он проходил через Волоколамск на Микулин и далее прямо на Торжок, в обход тверских владений.[397] Такой кружный путь имел свои удобства, так как позволял объезжать тверские таможенные заставы. По нему нередко ездили из Новгорода в Москву и обратно. Дорога на Волок была одинаково удобна и для новгородцев, и для москвичей. Поэтому Великий Новгород и Москва упорно держали Волок—Ламский у себя в совладении, чтобы иметь прямой доступ из Московской земли в Новгородскую, в обход Тверского княжества.

«Московские товары» состояли из мехов и сельскохозяйственных продуктов. Какое—то значение должны были иметь привозные итальянские, греческие и восточные предметы. Из Новгорода поступали оружие и ткани, в первую очередь сукна, приводимые из ганзейских городов. «Поставы ипские», то есть штуки знаменитого фландрского сукна, известного на Руси под именем «ипского» (от города Ипра), неизменно упоминаются в числе подарков, поднесенных великому князю новгородцами. Новгородский пояс хранился в числе драгоценностей в казне великих князей XIV века. Позже различного рода серебряные сосуды, вывезенные из Новгорода, оказались также в числе имущества великих и удельных князей. Во время пребывания Ивана III в Новгороде ему непрерывно подносили в подарок золотые монеты (корабленики), поставы ипского сукна, рыбий зуб, белое и красное вино.[398] «Московский» товар скапливался в значительных количествах в Торжке, куда его везли на речных судах. В 1445 году тверской князь «товара московьского и новгородского и новоторжского сорок павозков[399] свез в Тверь».[400]

Конец ознакомительного фрагмента.