Вы здесь

Трофим и Изольда. Первая глава. Мы на лодочке катались… (Александр Селисский, 2007)

Первая глава

Мы на лодочке катались…

Старинная рукописная книга выходила in folio – тиражом один экземпляр и стоила бешеных денег. Покупал её владетельный сеньор, он же аристократ духа. Сеньоры победней грамоте не знали, обходясь пересказом заезжего менестреля:

«Слушайте, сеньоры, слушайте! Хотите ли вы услышать прекрасную песнь о любви и о смерти? Это роман о Тристане и Изольде. В огромной радости и в печали великой герои любили друг друга и умерли оба в один день – он из-за неё, она из-за него. Слушайте, сеньоры, слушайте! Роман о Тристане и Изольде! Торжественно, страстно, красиво. Любовный напиток. Высокий стиль. Имя Тристан означает «печальный». Слушайте, сеньоры, слушайте!»

Рыцарский роман, ах, рыцарский роман! Закован в стальные латы, с мечом у пояса и копьём в руке герой уже прославил своё имя в боях с врагами и с друзьями, но во славу сюзерена и в честь Прекрасной Дамы готов снова драться и с теми, и с другими. В битве ли, на турнире конь его тоже в латах и тоже имеет собственное имя. Имеет его даже меч, предпочтительно волшебный. Герой побеждает всё, скачущее навстречу, но если долг с высокой любовью вступают в конфликт, ему приходится умереть. Иначе нельзя остаться благородным рыцарем, рыцарем без страха и упрёка, рыцарем из рыцарского романа.

История шла на трёх опорах: огонь, колесо и печатный станок Гутенберга. Поэты сочиняли героев, события, целые миры, случалось, и самих себя, но всегда и постоянно, сегодня, как и встарь существует «объективная реальность, данная нам в ощущении», – читатели. Стопроцентно грамотные массы. Сверкающие мечи и топот копыт заменил преферанс в напряжённой тишине и сигаретном дыму. Трагедии случаются и здесь… но карточные сражения не моя тема. Хоть она не хуже и не лучше всякой другой, важно лишь «изображение типических характеров в реальных обстоятельствах при верности деталей». Реализм! На страже стоит критик – читатель с заранее обдуманным намерением… что, согласно юриспруденции, безусловно усугубляет, да… Только так, и ни вправо, ни – упаси Господи! – налево. Ибо кто хочет отстать от времени? Роман утратил аристократическую изысканность вступлений «Слушайте, сеньоры, слушайте» – всё теперь начинается сразу. Быка, так сказать, за рога. Стихи заменила проза и герой просто один из нас не в шлеме, а в шляпе. Даже лучше просто в кепке. Но имя его, Трофим, отдалённо созвучно древнему Тристану и потому вроде бы причастно Истории, в которой мы все, как нам хочется думать, размещены – притом, что имя это ничего не означает и может принадлежать каждому из множества простых, ежедневных Трофимов. Любого вида, склада и народа. Наш в меру высок, сероглаз и носит модную, но ещё жидкую бородёнку – сам, однако, именует её серьёзно «борода». Как и Тристан, Трофим сирота, но родителей потерял не в рыцарском бою на бранном поле, а тут же, не выходя из дому. В день великого пролетарского праздника. Седьмого Ноября папа с мамой закусили водочку грибочками собственного сбора, собственноручно же и замаринованными. Мамочка отошла сразу, а папу долго рвало зелёным и жёлтым, но и он скончался в страшных судорогах. «Скорая помощь» не помогла, доктор только заметил, вздохнув, что маме, вероятно, досталось граммов сто, а папе четыреста. Спирт, как известно, дезинфицирует, и папин организм боролся с отравой дольше. Выпей он один всю бутылку и, весьма вероятно, был бы жив – тут доктор вздохнул ещё раз. Но как знать, где упадёшь, куда постелить солому? Родственники тут же оттяпали у сироты комнату для четвероюродной сестрички: «Ей так нужна жилплощадь: она вот-вот выходит замуж, совсем вот-вот и даже уже беременна!» Замуж сестричка не вышла, но беременна была, что правда, то правда. И родила мальчика. Красивый толстый парниша весом 4 кг. А Трофима послали к дяде. И он поехал – между прочим, как и Тристан, именно к дяде, только не верхом поехал, а на трамвае. Без меча и доспехов, с билетом за три копейки. Здесь я начинаю своё, вполне современное, повествование.

Парадное воняло кошками, но в квартире был свежий воздух и стоял запах мужского одеколона. Дверь, окованная сталью и снабжённая тремя замками, отделяла прихожую от парадного, квартиру от государства и частную жизнь от общественной. Наружу она выходила чёрным дерматином а в прихожую, именуемую «холл», жёлтой кожей. Известно, что жить в обществе и быть свободным от общества нельзя – в двери блестело волшебное стекло. Да, да, волшебное! И не улыбайтесь.

Пора, пора сложить балладу о дверном глазке. Я имею в виду не «волчок» в тюремной камере, о нём-то и написано, и спето, а изобретённый недавно, чуть ли не позднее атомной бомбы! – глазок с линзой в двери обыкновенной квартиры. Не для того, чтобы смотреть внутрь, наоборот: в стекле видна лестничная площадка. «Кто это к нам звонит? Желателен ли гость? Вдруг милиция или, не к ночи будь помянут! – финансовый инспектор? Тихо! Не трогать выключатель. Позвонят и перестанут». А в общем дом был как дом, квартира как квартира. И жил в ней не фальшивомонетчик, не содержатель подпольного притона, не торговец наркотой, а всего-то навсего врач стоматолог с королевским именем Марк. Он же Марк Самойлович, он же дядя Марик. Для кого как. Не только жил, но и лечил. В этом всё дело.

Осторожность была вынужденной.

В эпоху, что мы вспоминаем, в державе, сотрясавшей царства и народы, понятие «частник» считалось преступным. Всё было государственным. Когда б не заболели ваши зубы, лечили их только в государственной поликлинике и в рабочее время: столько-то минут, в среднем, на пациента, согласно финансовому плану. И если кто-то просидит в кресле дольше положенного, на следующем больном время сэкономят. За смену государственный врач обслуживает икс больных в точности, как государственный токарь вытачивает игрек деталей. Зарплата у врача тоже государственная, на неё финские обои не купишь и даже польские брюки еле-еле. Буде же, принимал он больных дома и за свой труд – сколь ни был он благороден! – брал деньги, это называлось «частная практика» и грозило тюрьмой. «Закон суров, но это закон!» – утверждали древние. «Закон подобен столбу: его не перепрыгнешь, но можно обойти», – возразили новые. Обходили «столб закона» осторожно, кроме линзы с цепочкой нужны были связи, хлопоты и серьёзные деньги. Ради которых закон, конечно же, снова обходили. И так далее....

Пришедшему впервые пациенту дверь тоже навстречу не распахивалась. Темнел глазок. Внутри щёлкало. Дверь открывалась на длину цепочки. Не цепочка – цепь. Тяжёлая, кованная с узором тонким и изящно-неприличным. Обошлась доктору всего в пол-литра: бомжи спёрли в старом доме и отдали, не торгуясь. Цепь и линза – да-да, волшебная, что ни говорите, линза! – охраняли покой доктора.

– Я от Ивана Ивановича...

Годились Пётр Петрович и Сидор Сидорыч, а уж Арон Моисеевич был вовсе хорош – только бы знали их и считали надёжными поручителями. Как огня боялся доктор огласки, за которой могла последовать встреча с фининспектором, с милиционером, с прокурором, но, чу! – ходили слухи, будто прокурор здесь уже побывал. В качестве пациента. Глубокой ночью, потому что боялся огласки ещё больше, чем доктор. Или нет у прокурора врагов и завистников, жаждущих «подать сигнал»? О том, что: «Товарищ прокурор пользуется, следовательно, необходимо заметить, – одобряет, откуда ясно, что пренебрегает, а потому не имеет права...» Но я слухам не верю и вам не советую. Потому что если верить слухам, до чего ж дойти можно? Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда! – сказал доктор Чехов. У которого, кстати, тоже была частная практика.

Но вы не прокурор, надеюсь? Итак...

– Я от Ивана Ивановича.

Ах, это волшебное слово, Господи, Боже ты мой! Государство или, во всяком случае, значительная его часть стояла на этом слове. И государства уже нет, а слово живёт! «Я от Ивана Ивановича», – и цепочка повисает, и путь свободен. «Я от Ивана Ивановича», – и в плотно забитом штатном расписании вам найдут «тёплое» место. От Ивана Ивановича? Да хоть в космос, пожалуйте! Ах, вы не в тот космос? В гостиницу «Космос»? Директором?! Добро пожаловать!

– Я от Ивана Ивановича.

Вам укажут вешалку для пальто и проводят в кабинет. Уделят столько времени, сколько нужно – не «в среднем больному», а именно вам. Вы не почувствуете боли и даже неприятного зуда ибо у доктора современнейшая аппаратура и лучшие медикаменты, в поликлиниках такое будет лет через двадцать! По плану. А здесь в наличии всё и сегодня что, разумеется, требует от пациента некоторых дополнительных расходов. И всё же вы пришли сюда, а не в поликлинику! И встретил вас, отбросив дверную цепь, герой моего повествования племянник доктора Марка и его ученик Трофим.

Дядя носил королевское имя, но, увы! – не имел королевских прав. И посвятить своего оруженосца в рыцари, то бишь, в стоматологи, не мог – для того необходимо закончить институт. Для начала, поступить! При нынешних конкурсах! И кому пять лет кормить студента? Оставалось ремесло зубного техника. Освоить его, стать дяде ближайшим помощником, то есть, в некотором смысле, именно оруженосцем, а со временем, как знать? – и компаньоном в деле. Младшим компаньоном, разумеется. Зубной техник это золотая специальность! В буквальном смысле. Покойный папочка тоже был зубным техником, так что специальность получалась наследственной. Династической, можно сказать. Как у рыцаря или принца. И Трофим нехотя брал книгу, на которой был нарисован зуб.

«Оральная», – читал он и начинал думать о приятном, но усилием воли возвращался к теме. «Оральная, оральная, оральная, тьфу – апроксимальная, нёбная, апроксимальная, губная, нёбная. Апроксимальная, ора-альна-ая», о-ох! – губная. Углы дистальный, медиальный. Медиальный, дистальный». Он поднимал глаза и... не мог повторить ни слова. Улетучилось. Всё сначала. Поехали.

Но зубрёжка ещё полбеды. Беда это гипсовый нож.

Зуб начинается с модели. На гипсовом столбике, на каждой из его шести граней чертят сторону зуба: нёбную, то есть обращённую к нёбу, губную – к губе и так далее. По чертежу вырезают модель. Специальный нож потому и называется гипсовым хотя он, разумеется, стальной. Ножом отсекают лишний гипс. По рецепту великого Родена.

Но Трофим не желал быть стоматологическим Роденом, он видел себя исключительно барабанным Паганини. Барабан и только барабан его интересовал. То есть, барабаны. Большой и маленький. А также литавры, тарелки, колокола, колокольчики. Ударная установка и оркестр, где ударник – первый человек. Линии на чертеже ползли вкривь и вкось. Столбики испорчены. Дядя недоволен. Родственные чувства и перспектива перехода иждивенца в работники вынуждали, однако, доктора проявить характер, достойный его королевского имени. Трофим помогал в кабинете: приносил, уносил, выполнял поручения. Встречал пациентов. И трижды в неделю вечерами уходил на репетиции.

– Духовые! Эту фразу, пожалуйста, одной атакой!

Руководитель оставался недоволен.

–Уже лучше, но к этому ещё вернёмся. Сейчас трубы субтоном.

Дому культуры полагался оркестр самодеятельности, и он был. Дирекция завода могла козырнуть перед районным, а то и городским руководством. Играли на собраниях и вечерах, получали премии на конкурсах. Репертуар соответствовал культурной политике, как стальные рельсы ГОСТу. На самом же деле оркестранты собирались ради «левых» концертов в дальних клубешниках где запретам вопреки лабали рок. Как и частный врач, рок-музыкант был человеком подпольным – его музыку объявили антинародной, его самого не любило правительство, руководители крупные и маленькие, а также милиция и комсомольские патрули. Зато поклонники или, по-нынешнему, фанаты, к народу почему-то не причисленные, всегда узнавали о будущем – без афиш и объявлений, разумеется! – концерте, а у фанаток загорались глаза с первыми тактами музыки. С последними же тактами фанатки были готовы... ах! Ну да-а… Да!

Левые концерты давали заработок, естественно, тоже левый, а потому Трофим, обойдя столб закона в дядином кабинете, шёл в Дом культуры к другому столбу, огибал его другой стороной и возвращался к первому до следующего раза. Трофим не был одинок, обходила законы «восьмёрками» вся страна. Может, потому и не дошла до обещанного коммунизма? Впрочем, и это не моя тема. Как трагедии в преферансе.

Репетировали на сцене. Светили редкие лампы и в зале поблескивали кресла вместо концертного, в темноту, провала. Курить строго запрещалось, но у самой кулисы пыхтел сигаретой старый гардеробщик Матвей. За глаза его называли «тётя Мотя», а в лицо дразнить стеснялись, уважая возраст. Ему уже было под восемьдесят, и работать Матвей давно не мог, но приходил ежедневно, поскольку делать ему со своей жизнью было нечего. Садился на стул верхом, обхватывая его ногами, как боевого коня, и от этого ширинка расходилась, открывая разноцветные пуговицы. Руки, сложенные на спинке стула, поросли седыми волосками, и голову окружал венчик, похожий на облако. Появлялся Матвей не в зале, а из-за кулис, как человек свой, здешний. Любил чужие сигареты, мелкие деньги – крупных не давали – и слушателей. Особенно в подпитии, как сегодня.

– Был и я музыкантом, – говорил Матвей, – скрипачом. Внизу, где лекции читают, была пивная. Мы там играли. Флейта, пианино и я. Что хочешь могли: душевную со слезой или плясовую, если кто закажет, а то и еврейскую песню, их часто играли после пасхи. На пасху бывал погром, а потом весело шли еврейские песни. Я рыжим был, и кто не знал, меня за еврея считали. Смеялись очень и чаевых давали больше, мол, раз выжил, получай. Считай – повезло. А хоть и «Боже царя храни», всё подбирали мигом. Ещё до войны я тут играл, до четырнадцатого года.

– Ну дядя Матвей, – усмехнулся саксофонист Филька, – ты, оказывается, в большом искусстве побывал. Скрипач! Матвей Ойстрах!

Филька играл на фаготе в профессиональном оркестре, а сюда ходил ради любимого «сакса».

Тётя Мотя смотрел во хмелю мутно, издёвку, однако, почувствовал.

– Сопляк, – сказал он тенором. – Дудочник вонючий. Ты жизнь проживи, дело сделай! Тогда поговорим.

– Ладно, дядя Матвей, – Фильке уже стыдно было, что старика обидел. – Ну, играл так играл. Чего особенного?

– Иди ты со своей дудкой! – тётя Мотя качнул головой досадливо. Одно тебе дело – дуй, пока не посинеешь. А тогда другое время было. Героическое время!

– Война, что ли? – опять спросил нетерпеливый Филька.

– Что война? Дал сотню, доктор определил мне грыжу, а с грыжей на фронт не брали. Дуракам лбы забрили, а я играю, как и раньше. Если голову иметь, прожить было можно. А революция, так даже весело: песни, красные банты, все говорят, никто не слушает. Сначала и гражданская ничего была, только быстро власти менялись. Я песни для каждой знал, но потом страшно стало, и залез в соседский погреб. Сидим в темноте, ждём, когда стрельба кончится. Но стучат в люк прикладами.

«Музыканта сюда», – кричат. Знают, где я. Конечно, раз власть зовёт, хорошего не жди. Ещё и хрен его знает, какая в городе власть? Однако ж не выйти – хуже будет. Вылез. Двое стоят с винтовками. Вроде, не лютые.

«Музыка твоя где?»

Подали скрипку из подвала. Идём. Заходим в дом, раньше там заведение было не очень дорогое, и мы, бывало, хаживали. Что за дела, думаю, что, нынче девки под музыку дают? Для революционной бодрости духа? Но кругом одни мужики и все в кожаном. Штаны, ремни, фуражки из кожи. Сбоку «маузер», в руках бумаги. В комнате кровать стоит как и раньше, только была застлана и бельё в кружевах, а теперь прямо по сетке дерюжка с одной стороны грязная, видно в сапогах валялись, а с другой, где голова, толстая книга заместо подушки. Стол – не стол, а козлы и на них доска. На доске граната и пулемётная лента. Сидит кожаный, смотрит в бумагу. Водит по строчкам пальцем, губами шевелит. Я жду.

«Музыкант?»

С перепугу только головой киваю.

«Белым служил?»

Что сказать? Кто ты сам такой есть? Чья власть нынче?

«В пивной, – говорю, – играл. Грыжа у меня, – говорю. – Я всё играть умею», – а сам трясусь от страха.

«В пивной?» – И скривился презрительно, вроде как этот... – тётя Мотя мотнул головой на Фильку. – Буржуев потешал? Ну, послужишь трудовому народу. «Смело, товарищи в ногу!» знаешь?»

Где он в пивной видал буржуев? Но спорить не приходилось. Ладно, хоть понял: у красных я. Теперь могу и обратиться.

«Знаю, – говорю, – товарищ. «Смело, товарищи...» знаю и «Мы в бой пойдём за власть Советов» тоже знаю. Хоть сейчас играть». – Приврать не боялся: чего и не знал, так напой – мигом подберу.

«Иди до конца коридора и направо, в зал, – говорит. – Паёк там получишь».

И я пошёл дальше, уже без конвоя. Музыкантов собралось в зале человек двадцать. Паёк был пшено и вобла. Бачок с водой на столике стоял, и кружка жестяная привязана, чтоб не спёрли. Ещё народ привели, стал нас целый оркестр, тогда и кожаный появился. Ленту пулемётную на себя уже нацепил, граната на поясе и «маузер» на портупее. Такой у них был обычай, чтоб без оружия, значит, никуда. Хоть и в сортир, а с пушкой. Для виду, наверное, для солидности. Пришёл, стал. Смотрит грозно.

«Ну, вы, – говорит, – буржуйское отродье! Хватит вам беляков потешать, да буржуям довольствовать. Отныне вы оркестр Рабоче-крестьянской Красной армии, какая есть армия борцов за народную свободу. Я назначен вашим комиссаром, по всем вопросам буду решать. Приказываю выучить музыку, какую надо играть при торжественных случАях, а также и на похоронах красных бойцов, геройски погибших за свободу. Кто несогласный, скажи сразу, ну!» – и он положил руку на маузер.

Несогласных не было.

Тётя Мотя замолчал, глядя на оркестрантов. Ему дали ещё сигарету...

– Сначала играли в городе, как и сказал комиссар. На митингах, на собраниях, на похоронах. Паёк нам был, а кто пообносился, так и обмундирование. Я своё, что получше, спрятал и тоже получил шинель, фуражку солдатскую и ботинки с обмотками, видно, трофейные. С японской ещё войны. Как вдруг уходят красные. Дело швах. Оно и сбежать бы можно, так ведь спросят, почему служил у красных? Время горячее, поставят к стенке и Шопен с тобой! Кто похрабрей, всё-таки смылись, а я пошёл куда повели. Тем более, мне и служба нравилась. Вроде и красиво в строю, и воблу дают с морковным чаем. Записали нас, кто остался, в музыкантский обоз и перво-наперво стали учить езде и рубке, как считались мы теперь военные бойцы, а не просто так, оркестр. Поначалу я задницу на седле отбил, это со всеми бывает, потом пошло. Тем более – рубишь ты лозу, а сам вроде почти что герой. Оно вроде и забава, а вроде и служба. Но раз видим, идёт комиссар мрачный, за кобуру держится. Стали в строй, слушаем.

«Товарищи бойцы, – говорит комиссар, – перед лицом грозной опасности во имя народной свободы и рабоче-крестьянского дела надо, – говорит, – проявить массовый героизм. Теперь не до музыки, вашу команду переводим в строй на правах полноправных бойцов», – говорит.

И положил я скрипку в обоз. Думал ненадолго, а оказалось, навсегда, – тётя Мотя задумался, но теперь сигареты не ждал и продолжил так. – Перед боем испугался до судорог, а когда увидал человека, разрубленного пополам, вытошнило прямо с коня. Ничего, привык. О скрипке думать забыл: шашка оно куда почетнее! Государственная вещь шашка. Да война-то не навечно. Кончилась и пошли дела другие. Разбили нас на отряды; я уже взводом командовал и командиром отряда стал. Что делать, нам объяснил комиссар, всё тот же.

«Революционный народ голодает, – сказал он. – И заводы стоят, потому – людЯм жрать нечего. Хлеб в деревнях прячут враги молодой Советской власти. Требуется реквизировать излишки и отвозить в город».

«Что считать за излишки, – спрашиваю. – По скольку брать?»

«Чего не сожрали, всё излишки, – говорит комиссар. – Нечего кулакам жиреть за счёт рабочего передового класса».

Один ешё высунулся: «Чем платить за хлеб? Где деньги? И сколько?» Так на него комиссар зыркнул, как выстрелил.

«Я тебя за такой вопрос, – говорит, – очень свободно в революционный военный трибунал провожу. Революция гибнет, а ты про деньги? Ты кто такой есть, красный революционный боец или контра? Я тебя спрашиваю!»

Набили мы ленты патронами, снарядили обоз в деревню. Всякое там бывало: пулями нас угощали, ночью сонных в сарайчике сжечь пробовали. Ну и мы тоже пощады не давали.

И продотряды, однако, закончились, но комиссар опять за меня всё решил. Он уже был председателем трибунала и взял к себе начальником конвойной команды. Сколько я всякой контры переконвоировал – не сочтёшь. Из ЧК, из тюрьмы, откуда только не было! Сначала срока давали, а потом всё больше расстрел. Чего с ними чикаться, всё равно из буржуев и против власти Советской. Бывших офицеров я возил, и попов, и студентов – кто в революцию скрывался и вроде даже за народ стоял, но теперь, вот, выявили. А то приезжаю в НКВД, так ЧК стала называться, гляжу, что за чёрт? Комиссар! Кожанки на ём уже нет и «маузера», понятно, тоже. Морда вроде побитая и сам хромает. Ну, мое дело маленькое: расписался в получении, повёз. Молчу по дороге, опыта уже набрался. Он тоже понимал порядок: знакомый там, нет ли – на службе я. Чуть не так и подчинённые мигом доложат повыше. Привезли. Председатель, ясно, другой уже, а мы, как всегда: кто у скамьи подсудимых, кто у дверей. Я за ними приглядываю, как положено по инструкции. Сам слушаю, что прокурор говорит. Оказывается, наш комиссар только притворялся сознательным революционером, а сам действовал на руку Антанте, Японии, Польше и ещё кому-то. Я уж и забыл, давно дело было. И дают ему высшую меру – расстрел. Отвёз его назад в тюрьму, получил расписку и больше не видел. С тех пор вовсе перестал удивляться и не удивлялся, пока самого не взяли за связь со шпионом. С комиссаром, то есть. Ну, меня и не судили: принесли в камеру бумагу, там нас был целый список. По десять лет. «Подписывайте». Я рад был, что десять лет: «Ладно, – думаю, – не «вышка». Ещё поживём». Подписал и скоро потом на этап.

– Дядя Матвей, – опять высунулся неугомонный Филька, – так за что же десять лет? Почему подписал? Не жаловался?

Матвей посмотрел нехотя, похоже и не понял, о чём его спрашивают. Продолжал.

– Только привезли нас в лагерь, зовут меня в оперчасть. Опер сидит. Вежливый. Улыбается. «Такой-то, – говорит, – и такой-то?» – «Да, – говорю, – я и есть». А он папироской угощает и опять улыбается. «Ну, рассказывай» – говорит. «Что рассказывать?» – я и не понял сразу. А он: «Как «что»? С кем ехал, кто такие, про что говорили?»

Тут я всё понял. Зачем привезли меня и что делать буду. И начал. Кто из соседей Советскую власть ругал, кто на несправедливость жаловался, кто говорил, что заключённых как скот возят. Он бумагу даёт, ручку с чернилами, пиши, мол. Я написал. Договорились, что сведения буду через конвойного передавать, какого именно – потом опер скажет. А к нему не ходить, потому – зеки увидят и доверять перестанут. Там сурово было: зеки, если б поймали, могли и в выгребной яме утопить. Такое бывало. Что в конвое служил молчать надо, а говорить, что я есть командир Красной армии, осуждённый несправедливо. Для доверия, значит. Я понял, подписал что надо. Прошло немного времени, смотрю – нету уже тех, о ком я докладывал. Куда девались, не знаю. То уже не моё дело было. В этом лагере, во втором, в третьем. Зато другие как мухи мёрли, а мне и работа полегче, и жизнь поспокойнее. Отсидел и ещё десять лет там же вольным работал. Тогда и ехать разрешили. Многих отпускали, целые лагеря закрывали. Меня раб... ра... раб... раблитировали. Извинились, что без вины сидел, ну, я и так всё понимал. Денег дали. Я сюда поехал, на родину. Сын у меня здесь, взрослый уже. Да я ему что, незнакомый. Деньги разошлись, опять и скучно дома, так я сюда устроился. Всё ж среди людей. И музыку слышно. Я люблю музыку. Всю жизнь я люблю музыку...

– Тётя Мотя, – выкрикнул поражённый Филька, – так ты не скрипач, а стукач?!

Матвей помрачнел, вытянулся. Насупил брови. Таким бывал, может, когда-то перед атакой, уже сжав рукоять шашки – сейчас вперёд и смаху, поперёк чьей-то головы с оттяжкой, как на ученьи. Но не конь под ним, а стул задом наперёд, и ширинка от напряжения ещё сильней разъехалась – нитки тянут, и разноцветные пуговицы вот-вот брызнут в стороны.

– Эти слова забудь! – сказал твёрдо. – Сопляк. Не стукач, а боец при государственном задании.

Отрезвел сразу Матвей и глаза – иголками. Встал, пошёл непривычно вытянувшись. Не за кулисы, как ходил обыкновенно, а вниз но лестничке, в зал и дальше через дверь в фойе. Будто показывал, что больше он здесь не свой. Не дойдя, однако, до двери, прямость фигуры потерял и захромал обычной своей походкой. Работать уже не хотелось. Кто-то подбирал еврейскую песню, другие сидели молча. Руководитель задумался, глядя в зал невидящими глазами. Репетиция закончилась. Пора было домой, а завтра снова зубрить «медиальный, дистальный», потом встречать пациентов, предварительно осмотрев их в дверной глазок. Он любил смотреть в глазок: человек за дверью был забавно искажён оптическим стеклом. Иногда разглядывая задерживал больного перед дверью, что было и бесчеловечно, и неосторожно. Но в прихожей посетитель становился обыкновенным, похожим на всех остальных, и даже выражение лица у всех было одинаковое: страдальческое. Ибо кто видел сияющего жизнелюба в приёмной зубного врача?

Но именно здесь Трофим встретил Изольду.

2.

Нет, нет и нет! Никаких болезней! Зубы Изольды походили на сахар. Не теперешний желтоватый прессованный из тростника, нет! На тот настоящий рафинад, что когда-то продавали большими, ослепительно белыми «головами». Их раскалывали специальным топориком и мельче, для стакана, раскусывали щипцами. Вы, нынешние, нут-ка! Кто из вас колол щипчиками настоящий рафинад?

Изольда пришла по делу, как считалось, вовсе не своему, а тётиному. Тётя Броня, толстая сорокалетняя девушка, постоянно занятая своими зубными протезами и озабоченная счастьем Изольды, однажды попала сюда, была очарована доктором и, мигом оценив состоятельных пациентов, просторную квартиру и потенциальные возможности, тут же решила, что для любимой племянницы ей ничего не жалко. Преодолела слабое сопротивление мамы: «Да, да, все так, но возраст! Солидный же человек, а она совсем девочка!» – «Девочка? Конечно. Так пусть нашей девочке достанется хорошая жизнь!» – и разработала план: Изольда пойдёт к доктору, чтобы договориться о повторном приёме. Тётя «забыла» это сделать. Надо заметить, что она восхищалась, не кривя душой: был Марк, что называется, интересный мужчина, высокого роста и хоть уже понемногу тяжелел, но совсем чуть-чуть, почти незаметно. Шевелюра, правду сказать, тоже редела, так что ж её, на просвет разглядывать? А в глазах доктора пока светилось больше веселья, чем солидности. «Не всегда молодым девушкам нравятся юноши, зрелая мужественность тоже по-своему привлекательна», – рассуждала тётя. И хорошая квартира, и дорогой автомобиль, – добавлю я. Хотя как раз автомобиль у Марика был неприглядный, дешёвый. В квартиру надо попасть с разрешения хозяина, машина же на виду. Стоит ли привлекать внимание дорогими покупками, при скромной зарплате в районной поликлинике? «Но Изольда умная девочка и всё поймёт. Странно: влюбись ты в широкие плечи или красивые глаза, никто не удивится. И не назовут дурой! А оценив настоящие блага – солидность и обеспеченность, тут же прослывёшь корыстной и расчетливой. Но не всё ли равно, во что влюбиться? Важен факт!» – и это снова тётя. Её восхищение при маминой пассивной поддержке не пропало зря. Не какой-нибудь одноклассник, а настоящий мужчина! Изольда сидела у зеркала дольше обыкновенного. Была она, как и надлежит героине любовного романа, стройна и тонка, что не мешало в определённых мостах быть надлежащим выпуклостям. Светлые полосы, ровно подстриженные надо лбом и с висков, падали на плечи, образуя раму для синих глаз. А в глазах сияло удивление миром, где всё ново и всё прекрасно. А будет ещё прекраснее! Она ждёт.

Доктор был очарован сразу и наповал. Он примет тетю, когда ей удобно, в любое, пусть и не в приёмное, время. Не в приёмное даже лучше. «В сопровождении племянницы, – он сказал это как будто в шутку, но надеялся, что примут всерьёз. – Пусть тётя придёт завтра!»

И тут Марк совершил каноническую ошибку: занятый пациентами (о, проклятая добросовестность частника!), он поручил Трофиму проводить Изольду домой. Боже, что он наделал!

Трофим уже был маленькой знаменитостью, пусть и только в своём районе. О, этот рок! Ох, эти «брэки»! Серые глаза и модная куртка на шипучках, а борода? Ах, борода, борода, борода!

Из поучений Фильки-саксофониста: «Если девушка говорит «нет» – отпусти её. Она или дура, или в самом деле не хочет». Но Изольда молчала, что, как известно, означает «да». В старом романе был ещё колдовской любовный напиток, и наш прозаический век без него не обходится. Но не ищите мрачную ведьму с таинственным зельем – напитки стоят в витринах, снабжённые этикетками. Они горячат кровь, укрепляют характер, придают смелость и приносят любовь. А головная боль – это завтра и только завтра, любовники будут стенать, прося у Амура прощения. Во все века стенали, не сомневайтесь. Но молчит Амур и поделом: не лакайте, что попало, да ещё и в неумеренных количествах. А главное, не смешивайте! Никогда не смешивайте, во избежание головной боли и отвратительной тошноты. Трофим с Изольдой всё сделали правильно. И напиток был выпит, и канон соблюдён. Только не было моря. Но был старый парк!

...Стволы деревьев уходили в вечернее небо, а над кронами светили звёзды. Парк был похож на лес и в глубине деревья расступались, окружая поляну. На поляне вытянулась в небо ракета, готовая оторваться от деревянных опор. Сквозь проломленную фанерную обшивку можно было залезть внутрь, сесть на дно, смотреть вверх сквозь решётчатый нос, и если смотреть долго, небо приближалось, живое и подвижное, как в настоящем космическом полёте. Рядом стоял автомобиль, в котором, как и в ракете, не поместился бы взрослый человек, да и зачем ему? Разве может взрослый ездить в автомобиле, сколоченном из деревянных реек? Ещё здесь был паровоз и ящик с песком. Строй что сам захочешь. Развивай фантазию. А вокруг стояли большие, удобные скамейки. Но город ждал иностранную делегацию, на скамейках белели таблички: «Осторожно. Окрашено». Оставалась лодка.

Каждый, оглядываясь на собственное детство, вспомнит её, «плывущую» по детской площадке. Подчиняясь вашим усилиям, лодка перекатывается выгнутым днищем с носа на корму и обратно. Раскачайте её ночью – звёзды будут приближаться, когда вы поднимаетесь вверх и улетать когда опускаетесь, будто проваливаясь меж океанских валов, а шум ветра в деревьях так похож на дыхание моря! Качнитесь раз, другой, третий, качайтесь долго, пока не почувствуете себя плывущим. Одно и то же действие приобретёт разный окрас, написанное в системе «кровь-любовь» или «зиппер-триппер» – тут уж кому что нравится. Трофим с Изольдой, лёжа на дне лодки, совершали известные движения, лодка раскачивалась и раскачивалась, а звёзды приближались и улетали, но кто в такие минуты смотрит в небо? А между тем, одна звезда мигала. Не к добру, надо полагать…

Потом они сидели рядом. Изольда положила голову Трофиму на плечо и замерла, а он про себя соображал, как бы вежливо намекнуть девушке, что дело сделано и пора по домам. Краем глаза ловил тени, мелькавшие в стороне – сначала он только видел их в отсветах фонаря и почти не обращал внимания. Потом услышал Слово.

Известно ли тебе, читатель, слово от которого миллионы людей вскакивают и срываются с мест? От него плачут и трепещут, оно ссорит почтительное чадо с любящими родителями, сильных заставляет плакать, а немощных почувствовать себя героями! Есть, есть могучие слова: война, любовь, землетрясение. Их звучание не сравню я с этим словом – гулким, как удар барабана и сверкающим, как сталь ножа. Его разом выдыхает сотня тысяч, и оно повисает в небе тяжёлым облаком взрыва.

Ты знаешь это слово, читатель. Это слово – гол.

Го-о-оллл!!!

А орущие и рыдающие называют себя болельщиками. Ещё их называют больными и даже «больными на голову», что безусловно неправильно грамматически. Говорят, однако, что на трибунах стадионов ежегодно умирает сто человек. От переживаний. Кроме тех, что погибают потом в боях за честь «своей» команды.

Что жизнь? Что смерть? Вопрос века – кто забьёт и кто пропустит!! Ваня Петров Пете Ванину или наоборот? Как выиграть? У болельщиков есть соображения и даже идеи, но соображения каждого одного в корне противоречат идеям каждого другого. Этот другой прозван болтом, хотя никто никогда не видел, чтоб у болта были свои, пусть и неправильные, соображения. Болт всегда держит и укрепляет то, что ему со стороны назначено держать и укреплять.

Болельщик точно знает, почему в прошлом – позапрошлом, поза-позапрошлом, поза-поза-позапрошлом и так далее – матче его команда проиграла: во-первых, тренер не учёл требования современного тотального футбола. Во-вторых, Губарь – Кузя, Медведь, Рыжий и так далее – всё это не имена, а клички. Болельщики зовут игроков кличками или, в лучшем случае, детскими именами: Вася, Жора, Золотарь, Франчо. Для иностранных команд нет исключений: Боб, Джек, Педро. Фамильярность считается хорошим тоном, как у американцев со своим президентом. Итак, Губарь не туда вышел, а Ваня уж точно не туда отпасовал. В-третьих, судья – не судья, а мыло. Заметьте: мыло, а не, скажем, болт, как другой болельщик. Грамотный человек никогда не путает: судья бывает мылом, болельщик болтом, а игрок это уже мазила. Или дырка, если он вратарь.

Разделение освящено традицией как смена караула у Букингемского дворца. Конечно есть и другие слова, не столь дифференцированные, но каждому ясно что их лучше не цитировать в художественной прозе без крайней на то необходимости. Итак, судья мыло и засчитал офсайд там, где его и в помине не было. Наконец в-четвёртых, поле было не сухим, а мокрым, и солнце светило не туда, а оттуда. Разумеется, болельщик точно знает, куда Губарю следовало выйти, куда Ване пасовать и откуда солнцу светить. Не говоря уж о ценных советах, которые он дал бы тренеру, если б тот его выслушал. Но как я уже заметил, другой болельщик тоже всё знает и про солнце, и про пасс, и про тренера. Знает совершенно другое, более того – противоположное. С ним необходимо спорить, а споры болельщиков это вам не врачебный консилиум: они гораздо громче, они громче несравнимо, они почти как в парламенте, где тоже доходит до драк. Но в саду пока только орали. Даже томатным соком в лица не брызгали. И тут крики разрезал новый голос. Легко. Как нож режет масло.

– Какой счёт?

Простота вопроса потрясла эту академию футбольных наук. Упала тишина. Жужжал комар. Пауза тянулась, как резина в рогатке. Под фонарём в пятне света стоял человек, неизвестно откуда возникший. Костюм, белая рубашка, галстук умеренно-ярких тонов. Очки в тонкой золотой оправе подчёркивали холодную правильность лица, такое лицо может выражать собственное достоинство и служебное рвение. Кейс импортный, дорогой и такой же неприступный, как владелец. Но человек, его костюм и ботинки, букетик цветов и даже очки, всё было раза в полтора меньше обычного размера. И голос неожиданно громкий, послушный, хорошо поставленный, подчёркивал эффект.

– Ой! Клоун, – сказала Изольда.

– Кто?

– Клоун, – подтвердила она. – Клоун Константин. Я его в цирке видела.

– Какой счёт? – повторил человек под фонарём.

– Три-два, – проговорил кто-то, невольно подчиняясь голосу и строгому, в упор, взгляду сквозь очки. Но человек не успокоился. Повернулся к другому, проверяя: на всех ли действует?

– Кто играл?

Это было слишком. Даже не зная, кто играл, ты пристаёшь к занятым людям! Оставив без присмотра детей, отложив суетные мысли о работе и выпивке, о возможности новой войны и о яростной, до последней капли крови! – борьбе за мир, они пришли обсудить матч между командами Перу и Гондураса. А ты зачем явился, неуч, невежда, митрофан?!

Но голос действовал на всех. Глаза не допускали возражений. И был третий вопрос:

– Во что играли?

Рогатка выстрелила. Взлетел яростный рёв, но человека под фонарём уже не было. Никто не отметил его появления и куда он исчез, тоже не видели. Болельщики поняли, что над ними издеваются. И озверев, бросились друг на друга.

– Линяем, – сказал Трофим. – Сейчас приедут мусора.

3.

Трофим подходил к дому, тихо насвистывая. Изольда, конечно, дала телефон, но звонить вряд ли стоит. Поручение выполнено, девушку он проводил даже, так сказать, с перевыполнением, остальное – подробности. Дядя явно «попал». Совет им да любовь. «Как много девушек хорооших...» Старая песня...

– Эй!

Мурыла считался квартальным хулиганом и встречи с ним, да ещё поздно вечером, боялись окрестные жители. По имени его звали только мама и участковый, остальные – Мурылой. С детства. Учительница показала в классе открытку. На картинке были дети. И назвала художника – Мурильо. Потом спросила, кто запомнил имя. Он поднял руку.

– Мурыла.

Все рассмеялись и он стал Мурылой. Прозвище. Кликуха. Погоняло. Было и другое, за форму носа, «чайник», его Мурыла не любил и услыхав лез в драку, вертя на шпагате небольшую гирьку. Хвастал, что гирька с маху пробивает череп. Черепов пробитых не видели, но желающих проверить не было. Поговаривали о ноже, которым он кому-то грозил и даже о пистолете, но слухи были туманные, точно же знали, что Мурыла верховодит такими же «оторви да брось» и один ходит редко. Верно, маячила рядом в темноте какая-то фигура. Трофим пошёл быстрее, делая вид, что не слышит. Мурыла его догнал. «Ну, – сказал, загораживая дорогу, – стой. Чё боисся?» Затянулся, бросил сигаретку на тротуар, ногой раздавил. Постоял, разглядывая Трофима.

– Зубы лечишь? – сказал Мурыла.

– Помогаю.

– Не в том дело... Меня лечить не надо, – он хохотнул. – Здоровый пока. Бабки гребёшь?

Конечно, дядя Марик не платил Трофиму. Было бы даже странно как по его собственному мнению, так и по мнению других родственников, платить родному племяннику, как чужому человеку. Он ведь не платит дяде за обучение! Да и нехорошо баловать мальчика. Мелочь «на расходы», бывало, подбрасывал. Даже вместе с подпольными концертами получалось не густо. Но Мурыла хотел денег, а не информации.

– Делиться надо, – сказал он. – Если хочешь по нашей улице ходить, делись!

Делиться было нечем. Да и с какой стати?

По созвучию имён то ли по сходству событий, но я всё обращаюсь мыслью к старому роману. Злобный враг Моргольт, как мы бы теперь сказали, терроризировал королевство Марка. Тристан победил злодея и стал первым рыцарем королевства. Увы, мой герой героем не был. Он в битву не рвался. Но и бежать было некуда!

– Нет у меня денег, – сказал он почти правду и сделал шаг, норовя Мурылу обойти. Но тот шагнул тоже и опять стоял перед ним, грозно сопя. «Проверим» – сказал он и полез Трофиму в карман. Трофим дёрнулся в сторону, споткнулся о подставленную ногу, растянулся на тротуаре. Мурыла сел на него, второй навалился на ноги и быть бы Трофиму крепко биту, но из-за угла показался автомобиль с синей милицейской полосой вдоль кузова. За эту полосу, похожую на конфетную обёртку, автомобиль называли «раковая шейка» И ещё «Алло, мы ищем таланты!» – в честь популярной телевизионной передачи. Бригаде повезло, «таланты» – вот они и один уже лежит. Другой талант, на первом сидя, заявляет, что подвергся нападению и только с помощью случайного прохожего еле усмирил хулигана. Верить ему трудно, однако случайный прохожий, так кстати тут оказавшийся, заявление подтверждает и других свидетелей нет. Если назначена тебе встреча с законом – в парке ли, на улице от судьбы не уйдёшь. Казалось бы, к счастью: встреча избавила Трофима от кулаков Мурылы, да что поделать, если милиция – часть той силы, что вечно желает блага и часто творит зло?

Женщина-судья говорила по телефону, слушала Трофима, писала приговор и все три дела закончила одновременно. Трофим получил пятнадцать суток тюремного заключения именуемого, впрочем, уклончиво – административный арест. Согласно Указу Верховного Совета СССР. Никто не помнил, в котором году вышел Указ, но все знали, что в декабре месяце, и осуждённые по нему издевательски назывались декабристами. Ох, не напрасно мигала звезда, нет, не напрасно!

В камеру поместилось человек сорок, и в другую, поменьше, пятнадцать или двадцать женщин. Настоящими зеками они, конечно, не считались, но спали, как полагается, на нарах и у двери стояла «параша». От воли как, впрочем, и от всей остальной тюрьмы, их отделяла кирпичная стена с вышками и тремя рядами колючей проволоки над ней. «Попки» на вышках, однако не стояли: бежать мог только идиот. За побег давали срок небольшой, но уже настоящий. Конвоиры и надзиратели относились к своим подопечным без добродушия, но скорей насмешливо, и договориться с ними можно было о чём настоящему зеку и не думать: например, за пределами тюрьмы, скажем, подметая улицу, позвонить домой. Глядишь – мать или жена придёт повидаться и поесть принесут домашнего. Замечено, что самые заботливые жёны те, которые сами своих мужей и посадили за какую-нибудь домашнюю свару.

Посылали даже в городские учреждения, и это считалось самой большой удачей. Охраны там вообще не полагалось, арестованных сдавали коменданту здания под расписку. Он же не имел ни времени, ни желания за ними следить и тем более людей для этого не имел. Назначал по хозяйству: двор убрать или вымыть полы. Справлялись быстрее и остаток времени проводили дома, возвращаясь обязательно к приходу конвоя, иначе грозили крупные неприятности. Главное – на глазах у тюремной охраны не качаясь миновать проходную. Внутри хоть падай, здесь ты дома. Отдыхай после трудов. Но такие работы распределял исключительно сам Степан Павлонович.

Плотный мужичишко в добротном офицерском кителе, но с погонами старшины, Степан Павлонович ходил по тюрьме, не торопясь. Неспешно и голову поворачивал большую с двумя неровными проплешинами, оглядывая хозяйство. Не был злобен без повода, однако же требовал от подчинённых и арестованных глубокого уважения к своему старшинскому званию, а также трепетного осознания важности дела и его, Степана Павлоновича, в нём роли. Иного толкования не то допустить – представить не мог, впрочем и сам относился к своим начальникам так же, враз теряя солидную повадку. Фигура его приобретала вопросительность и голос делался тоньше. Мировое устройство, в эту лестницу укладываясь, было понятно и удобно.

При солидности, был Степан Павлонович неожиданно смешлив. Бывало, запросто балагурил с конвоирами и даже с арестованными. Любил анекдоты, а один даже сам помнил и охотно рассказывал. Анекдот был такой:

«Поженились Петька с Ульяной. Отгуляли свадьбу, гости разошлись, молодым постелили на лавке – тут Степан Павлонович подмигивал и все улыбались. – Завозились молодые, стучит лавка. Взвизгнула Ульяна:

– Ой Петенька, не надо, не надо ой, умру я!

А дед с печки: «Давай Петро, давай, такого не бывает!»

А Ульяна своё:

– Ой Петенька, ой родненький, ой не надо, ой умру!

А дед: «Не бывает такого Петро, шуруй смело, не бывает того!»

А Улька:

– Ой, ой, ой, что ж ты делаешь, ой усерусь сейчас!

И тут дед тоже закричал: «Тише Петро, тише потому – это и в самом деле бывает...»

Рассказав, Степан Павлонович сам первый хохотал заливисто и поворачивал голову с двумя проплешинами, проверяя, как до кого доходит. И то ли анекдот был так хорош, но хохотали даже и конвоиры хоть слышали раз в десятый и более. Бывало, арестованные хотели отличиться и что-нибудь рассказать, в свою очередь. Степан Павлонович с удовольствием позволял. Люди, однако, попадались разные и случалось, рассказывали анекдот, которого смысла и юмора он не понимал. Виду не подавал и даже посмеивался, но про себя таких замечал: не хотят ли его, старшину, дураком выставить? Такого не забывал и не прощал.

Начальство занималось убийцами, ворами, растратчиками и всяким подобным людом, а Трофим «со товарищи» только и видели Степана Павлоновича. Он похваливал за хорошее поведение, он же и взыскивал с виновных: не всяк был тут вроде Трофима. Попадались настоящие драчуны, скандалисты, пьяницы. Мелкое, но вредное хулиганьё.

Степан Павлонович был царь и бог.

Договориться с ним об облегчении участи самому арестованному было, однако, невозможно. До этого старшина не снисходил, имея дело только с родственниками на воле. Разговаривали, конечно, за столом, но в ресторан старшина не шёл, говоря, что считает для себя зазорным идти «туда, где всякая...». – Истина же была в том, что чувствовал он себя неуютно среди зеркал, мрамора и официантов. Они мгновенно отличали Степана Павлоновича среди настоящих посетителей и даже смотрели вроде свысока. От невозможности придраться, прикрикнуть, поставить «смирно» старшина робел, а робеть иначе как перед начальством было унизительно. И Степан Павлонович, презрев швейцаров в галунах и фонари у входа, шёл в столовую, где всё было как надо: и народ попроще, и запах борща из кухни, и столики пластмассовые. Спиртное в столовой запрещалось, что тоже было привычно: принесённую с собой водку разливали под столиком в граненые стаканы и – ух! – в горло разом, будто её и не было. Незаконное распитие грозило теми же сутками ареста, но Степан Павлонович ухмылялся: во-первых, грозило, да не ему! – для своего высокого положения не предвидел он подобной участи, во-вторых, же, как человек простой, ценил народную мудрость и говаривал: «не пойман – не вор!» Кстати и выпивка, прихваченная из магазина, обходилась клиенту не в пример дешевле. Вообще, мзду он взимал умеренную и больше таксы за услугу не брал, поскольку почитал в себе порядочность и честность. Договорившись, произносил своё «будьте уверены» и слово держал твёрдо. Арестованный, за кого хлопотали, мог рассчитывать на работу в хорошем месте. Сам он, однако, должен был держаться умно: делать вид, будто об уговоре не знает, дисциплину соблюдать строго и, упаси Боже – без фамильярности. Иное старшина не прощал и тут же лишал всякой льготы. Повторные переговоры совершенно исключались и деньги, разумеется, пропадали, поскольку клиент был сам виноват.

Но дядя Марик за Трофима не хлопотал. Во-первых, рассудил, что не так страшны пятнадцать суток и не стоит обращать на себя лишнее внимание. Во-вторых, злился на мальчишку за какую-то драку – а знал бы всё? Ого! – и меры воспитательные полагал не лишними. В-третьих, ухаживал за Изольдой и тем был очень занят. Трофим отбывал «срок» не выходя с территории: подметал, чистил, убирал двор и коридоры. Поскольку было это последнее воспоминание с «воли», он всё возвращался мыслями к лодке, к Изольде и, представляя себе «как бы они... сейчас»... постелено распалялся.

Доктор принимал тётю, а Изольда томилась у телевизора. Марк ходил на кухню за горячей водой, которая, конечно же, была и в кабинете! – и туда-сюда носил инструмент, аккуратно прикрыв его салфеткой. Каждый раз проходя, улыбался Изольде. Сам проводил домой тётю и племянницу. То есть нарушая субординацию в интересах истины, надо сказать – племянницу и тётю. Но так ведь и было задумано!

Спрашивать у него Изольда не отважилась, но нашёлся мужской голос и был нанесён телефонный звонок. Доктор объяснил, что «... племянник срочно выехал к больному родственнику и вернётся через пятнадцать су... то есть, через две недели». В голову Изольде немедленно пришли десять важных и двадцать уважительных причин по которым он не успел, не сумел, не решился, наконец, найти её и предупредить о своём отъезде. Две недели можно было ждать. На формулу «пятнадцать суток» она не обратила внимания.

Марик ухаживал настойчиво и красиво – каждое из этих качеств может, как известно, покорить женщину. Притом у него были некоторые, скажем так, возможности. «Если вы платите женщине четвертак, она и любит вас за четвертак. Подарите ей норковую шубу, и она полюбит искренне!» – шутил доктор, конечно, в мужской компании и шуб случайным возлюбленным не дарил. Он не был транжирой, как не был и пошляком или циником. Он был наблюдательным человеком. И не зря же так долго разгуливал в холостяках! Умел элегантный доктор старомодно и обворожительно поцеловать даме ручку! Он покорил маму и подруг, не говоря уж о тёте с которой, как вы помните, всё началось. Но Изольда любила Трофима, и никто не догадывался об этом. Никто кроме, разумеется, тёти Брони. Тётя Броня уже знала всё, но и она ничего не могла изменить. Ни мама, ни подруги не могли склонить Изольду к замужеству с Марком.

Это сделал Трофим.

Наголо остриженный, безбородый, бледный, с тонкой мальчишеской шеей, он показался ей обыкновенным, тихим, незаметным... А на ушко шептали мама и тётя, а воздух был пропитан завистью подруг и рядом стоял Марк – настоящий мужчина и, как в старину говорили, кавалер. Чем сильнее разгоралась любовь Трофима, тем холодней становились глаза Изольды.

Свадьба была назначена.

4.

Это был большой день для всех, но для каждого по-своему. И начать его описание, справедливости ради, должен я с тёти Брони. Кто как не она хлопотал неустанно о нынешнем событии? С тех самых пор, как – «Я от Ивана Ивановича!» – вошла тётя в холл просторной квартиры на окраинной улице, ещё не вполне застроенной девятиэтажными близнецами. Кому, как не тёте Броне было известно всё и даже ночь в сквере на детской площадке? Она заслуженно царствовала сегодня здесь, командуя и перемещаясь, перенося и переставляя, сверкая огромным количеством зубов, сделанных по новейшей технологии из настоящего фарфора, может быть даже и саксонского. Для неё это был день счастливых забот: обожаемая племянница, почти её ребёнок и предмет постоянного восхищения, неминуемо будет счастлива. Боже, как она хороша! Как идёт ей свадебный подарок жениха – колье из бриллиантов, серьги на длинных подвесах и кольцо с камнем! Поистине королевский подарок, а Марик, сегодня он – Марк! Помолодевший, подтянутый, великолепный в свой большой день, в день безоблачного счастья. На его сильную и ласковую руку легко опирается тонкая кисть невесты. Впрочем, Дворец браков они посетили утром. Рука жены.

Изольда шла к свадебному столу и кружевная фата, символ невинности, плыла над её огромными, синими, удивлёнными глазами. С невинностью, однако, выходила накладка. Разумеется, Изольда не слишком рисковала: варварские обычаи, по которым «испорченных» до свадьбы невест, случалось, и просто убивали, к счастью, стали далёким прошлым в наши сексуально-демократические времена. Но Марк мужчина старой школы, вдруг ему не понравится?! Большой день Изольды мог быть подпорчен, и тётю Броню это всерьёз беспокоило. А я завидую древнему автору помня, как просто решил он ту же проблему: первой брачной ночью служанка Бранжьена заменила Изольду в супружеской постели. Что жених ничего не заметил – так и быть, ладно, король есть король, возможно в своём королевском величии он слабо различал подданных. Но и читатели поверили! А кто поверит мне, что Изольду подменила тётя Броня? Где тут реализм? Да я и сам себе не поверю, я ведь тоже один из вас. Но тётя выручила любимую племянницу, не нарушая современного литературного стиля. Сообразив, что каждый явный недостаток, диалектически содержит некоторое, иногда скрытое, достоинство. То же и размен единственного любовного напитка на множество, пусть менее ценных. Зато если средневековый рыцарь с возлюбленной выпили свою порцию, больше нигде ни капли не было. А теперь есть, притом сколько угодно! Столько напитков, что за ними можно забыть о любви, что и требовалось в ту ночь. Довела Марика до кондиции тоже тётя: каждому гостю она тихо, по секрету говорила: «пойдите выпейте с женихом, вы ему очень понравились». Польщённый гость шёл к Марику с бокалом и в спальне Марк мог узнать жену, но познать?! И ещё что-нибудь помнить утром? Ха! Слава тёте Броне! В большой день не нужны мелкие неприятности. Жизнь без контрастов гораздо удобнее.

Большим был этот день и для Трофима. Большим горем. Я не решусь утверждать, будто в его переживаниях вовсе уж и не было места уязвлённому самолюбию, но это лишь подогревало любовь и ревность. Что делать, слаб человек! Наши чувства и мотивации не всегда чисты, высоки и благородны. Растерянный и хмурый, Трофим молча шатался по комнатам. Не раздеваясь, лёг и отвернулся лицом к стене. Я не знаю, плакал ли он в ту ночь, в первую брачную ночь своего дяди со своей возлюбленной. Если да, прошу – поймите его. Не смейтесь над слезами мужчины, впервые в жизни преданного женщиной. Хотя втайне надеюсь, что он не плакал. Всё-таки приятно, когда и в трудный час мужчина остаётся мужчиной. И кому нужна была эта любовь? Холодно ему было в дядином доме? Если б не чертовы пятнадцать суток и мысли, перевернувшие всё, жил бы там, называя Изольду тётей, хитренько с ней перемигиваясь за спиной доктора и мужа! А иногда... Эх! Не к добру звезда мигала, нет, не к добру!

Рано утром ушёл Трофим из дядиного дома. Куда было идти? А какая разница? Вот, скажем, цирк, чем плохо? По объявлению: «В оркестр требуется...» Трофим стал ударником в цирковом оркестре и другом клоуна Константина. Ибо неофиту нужен опыт старшего а тот, знающий и умный, понимает: то чем поделился – твоё.