Странное преступление Джона Бульнуа
Мистер Калхун Кидд был очень молодым человеком с лицом старика – лицом, иссушенным собственным пылом, лицом, обрамленным иссиня-черными волосами, и с неизменным черным галстуком-бабочкой. В Англии он представлял интересы влиятельнейшей американской ежедневной газеты «Солнце Запада», иногда в шутку называемой «Восходящий закат». Это был намек на некоторое известное журналистское заявление (приписываемое самому мистеру Кидду), гласившее: «Я верю, солнце еще взойдет над Западом, если только американцы встряхнутся и научатся добиваться своего». Однако те, кто посмеиваются над американской журналистикой, рассматривая ее с точки зрения несколько более мягких традиций, забывают об определенном парадоксе, который в известной степени оправдывает ее. Ибо, невзирая на то что в Штатах журналистика позволяет себе внешнюю вульгарность, просто немыслимую в Англии, она с необыкновенным волнением и вниманием относится к самым, казалось бы, очевидным интеллектуальным вопросам, которые английским газетам не просто неведомы, а скорее даже не по плечу. Обычно на страницах «Солнца» наиболее важные и серьезные вопросы обсуждались самым легкомысленным тоном. Вильям Джемс[14] назывался там «Усталый Вилли», а портреты философов-прагматиков в ней чередовались с фотографиями известных боксеров.
Таким образом, когда скромный оксфордский ученый по имени Джон Бульнуа опубликовал в практически неизвестном широкому кругу читателей журнале «Ежеквартальное натурфилософское обозрение» цикл статей, посвященных слабым местам, якобы обнаруженным им в теории эволюции Дарвина, это не привлекло к себе внимания английской прессы, даже несмотря на то, что в самом Оксфорде появилась своего рода мода на теорию Бульнуа (которая заключалась в представлении Вселенной в виде сравнительно стабильной системы, подверженной редким всеохватывающим катаклизмам) и ей даже дали особое название – катастрофизм. Однако многие американские газеты увидели в этом скромном вызове великое событие, и «Солнце Запада» отбросило поистине гигантскую тень мистера Бульнуа на свои страницы. В полном соответствии с упомянутым выше парадоксом заголовки к вполне вдумчивым и даже вдохновенным статьям сочинял явно какой-то безграмотный маньяк. Достаточно упомянуть лишь пару примеров: «Дарвина на свалку! Теория Бульнуа потрясает мир!» или «“Думайте катастрофически”, – призывает Мыслитель Бульнуа». В результате этого эмиссар «Солнца Запада» мистер Калхун Кидд и был вынужден явить свой скорбный лик вместе с черным галстуком-бабочкой в небольшой домик на окраине Оксфорда, где Мыслитель Бульнуа проживал в счастливом неведении относительно данного ему титула.
Философ не без удивления дал согласие принять интервьюера и назначил встречу на девять часов вечера. Ближе к назначенному времени, когда последние лучи летнего заката озаряли невысокие лесистые холмы оксфордских предместий, романтически настроенный янки, в некоторой неуверенности, но и не без любопытства осматриваясь по сторонам, заприметил настоящую старинную таверну с вывеской «Герб Чампиона». Дверь ее была открыта, поэтому он вошел, чтобы спросить дорогу.
В зале ему пришлось позвонить в колокольчик и некоторое время дожидаться, пока на его призыв кто-нибудь явится. Кроме него там был лишь один человек – тощий мужчина с короткими рыжими волосами в свободной, чем-то напоминающей лошадиную попону одежде, который пил очень плохой виски, но курил очень хорошую сигару. Виски, разумеется, был лучшим, что имелось в «Гербе Чампиона», а сигару он, вероятно, привез с собой из Лондона. Ничто не могло различаться больше, чем нарочитая неряшливость этого господина и сухая аккуратность молодого американца, однако карандаш первого, его открытая записная книжка, а возможно, и что-то в выражении цепких голубых глаз подсказало Кидду, что перед ним его брат-журналист.
– Будьте любезны, – обратился к нему Кидд по всем принятым у него на родине правилам вежливости, – подскажите, как мне найти «Грей-коттедж», где, насколько мне известно, проживает мистер Бульнуа.
– Пройдите несколько ярдов дальше по дороге, – ответил рыжий, вынув изо рта сигару. – Я через минуту сам в ту сторону двинусь, но я иду в «Пендрагон-парк», попытаюсь все своими глазами увидеть.
– А что такое «Пендрагон-парк»? – спросил Калхун Кидд.
– Дом сэра Клода Чампиона… А вы разве не для этого приехали? – поинтересовался газетчик и окинул американца взглядом. – Вы ведь журналист, не так ли?
– Я приехал повидать мистера Бульнуа, – ответил Кидд.
– А я приехал повидаться с миссис Бульнуа, – сказал на это его коллега. – Но дома я ее точно не застану.
И он довольно неприятно рассмеялся.
– Вы интересуетесь катастрофизмом? – не без удивления спросил янки.
– Я интересуюсь катастрофами, и сегодня одна такая намечается, – голос англичанина посерьезнел. – У меня грязная работа, но я этого не скрываю.
С этими словами он сплюнул на пол, но каким-то образом сделал это так, что сразу сделалось понятно, что человек этот – джентльмен.
Американский журналист присмотрелся к нему повнимательнее. Лицо его, бледное и опустошенное, с проблеском сильных врожденных страстей, которым еще только предстояло найти выход, однако, было умным и открытым. Одежда на нем не отличалась ни изяществом покроя, ни аккуратностью, но на одном из его длинных тонких пальцев поблескивал массивный перстень с печаткой. Звали его, как выяснилось потом за разговором, Джеймс Дэлрой, он был сыном разорившегося ирландского помещика и работал в «Модном обществе» – дешевой газетенке, которую всей душой презирал, – репортером и чем-то вроде шпиона, что было для него особенно мучительно.
К сожалению, «Модное общество» не питало того интереса к противостоянию Бульнуа и Дарвина, которое так взволновало «Солнце Запада». Дэлроя, судя по всему, привел в Оксфорд запах скандала, который в настоящее время зрел между «Грей-коттеджем» и «Пендрагон-парком» и угрожал закончиться в суде по бракоразводным делам.
Сэр Клод Чампион читателям «Солнца Запада» был известен так же хорошо, как и мистер Бульнуа. В не меньшей степени им были известны Папа Римский и последний победитель «Дерби», но если бы ему сказали, что последние двое коротко знакомы друг с другом, он был бы удивлен не больше, чем когда узнал, в каких близких отношениях находятся Чампион и Бульнуа. Он слышал о сэре Клоде Чампионе (и даже писал о нем, сославшись на то, что якобы лично с ним знаком), будто это «один из самых ярких и богатых джентльменов в английской “Верхней десятке”»; великолепный яхтсмен, участвующий в гонках по всему миру; великий путешественник, написавший несколько книг о Гималаях; политик, покоривший сердца избирателей неожиданной идеей консервативной демократии; и наконец человек искусства, который хоть и не был профессионалом, достиг определенных успехов в живописи, музыке, литературе и главным образом в актерском ремесле. Всем, кроме американцев, сэр Клод действительно представлялся выдающейся личностью. В его всепоглощающей широте интересов, в его не ведающей покоя жизни на виду у всех было что-то от героя времен Возрождения… Как «непрофессионал» он был не просто велик, а полон жизни и страсти. К тому же в нем отсутствовала та несерьезность, которую мы имеем в виду, употребляя слово «dilettante»[15].
При взгляде на его безукоризненный ястребиный профиль, на его черные с фиолетовым оттенком итальянские глаза, которые так часто украшали собой страницы и «Модного общества», и «Солнца Запада», не могло не возникнуть ощущения, что честолюбие снедает этого человека, как огонь или даже как болезнь. Но, хоть Кидд много чего знал о сэре Клоде (по правде сказать, намного больше, чем в нем было действительно заслуживающего внимания), ему даже в самых безумных помыслах не приходило в голову связывать столь блестящего аристократа с еще вчера никому не известным основателем катастрофизма, он даже не мог себе вообразить, что сэр Клод Чампион и Джон Бульнуа могут оказаться близкими друзьями. И все же, если верить Дэлрою, это было так. Еще со школы, а потом и в колледже они дружили и были неразлучны, и, хоть в социальном плане их орбиты почти не пересекались (ибо Чампион был крупным землевладельцем, почти миллионером, а Бульнуа – бедным ученым, до недавнего времени безвестным), они по-прежнему поддерживали тесную связь. Более того, коттедж Бульнуа стоял прямо напротив ворот «Пендрагон-парка».
Однако одна темная и некрасивая история поставила большой знак вопроса на их дальнейшей дружбе. Пару лет назад Бульнуа женился на очаровательной и достаточно успешной актрисе, которой был всем сердцем предан, хотя и проявлял свои чувства в характерной застенчивой и нескладной манере. Тем не менее близкое соседство с Чампионом дало беспечному аристократу повод для поступков, которые не могли не породить тревожных и даже болезненных подозрений. Сэр Клод овладел искусством светской жизни в совершенстве, и создавалось такое впечатление, будто он даже находил какое-то извращенное удовлетворение, выставляя напоказ интригу, которая ни при каких обстоятельствах не делала ему чести. Каждый день лакеи из «Пендрагон-парка» оставляли миссис Бульнуа букеты; к коттеджу то и дело подкатывали экипажи и автомобили, готовые к услугам миссис Бульнуа; в «Чампион-парке» стали обычным делом балы и маскарады, на которых баронет выставлял напоказ миссис Бульнуа, точно королеву любви и красоты на рыцарском турнире.
В тот самый вечер, который Кидд избрал для погружения в тайны катастрофизма, сэр Клод Чампион устраивал у себя в парке представление «Ромео и Джульетта», в котором сам должен был исполнить роль Ромео, ну а называть имя той, кому была отдана роль Джульетты, бессмысленно.
– Думаю, без шума не обойдется, – сказал рыжеволосый молодой человек, вставая и разминая плечи. – Хотя, конечно, они и могли запудрить мозги старику Бульнуа… Или окажется, что он сам ни черта не видит… Но чтобы ничего не замечать, нужно быть настоящим ослом… Я не думаю, что такое возможно.
– Он – человек незаурядного ума, – пробасил Калхун Кидд.
– Да, – ответил Дэлрой, – но даже человек самого незаурядного ума не может быть настолько слепым. Вы уходите? Я и сам через минуту-другую буду выдвигаться.
Но Калхун, допив стакан молока с содовой, вышел из таверны и торопливо направился к «Грей-коттеджу», оставив своего циничного осведомителя с его виски и сигарой. Последние дневные отблески уже погасли, небо сделалось аспидно-серым, покрылось блестками звезд, но заметное слева легкое свечение предвещало восход луны.
«Грей-коттедж», который, точно маленькая крепостная стена, окружали густые и высокие колючие кусты, расположился так близко к соснам и палисаду парка, что Кидд поначалу даже принял его за дом привратника «Пендрагон-парка». Однако, увидев имя, начертанное на узкой деревянной калитке, и сверившись с часами, убедившись, что как раз настало время встречи с «Мыслителем», он вошел во двор коттеджа и постучал в дверь. За неприступными стенами живой изгороди американец смог увидеть, что дом, хоть и показавшийся сначала весьма непритязательным, был на самом деле больше и благоустроеннее, чем выглядел с улицы, и не имел ничего общего с домиком привратника. В глубине двора, как напоминание о старой английской деревенской жизни, расположились собачья конура и улей, луна поднималась над кронами пышных и здоровых груш. Благообразного вида пес, медленно вышедший из конуры, явно не собирался лаять. Открывший дверь слуга (простоватого вида пожилой мужчина) держался важно и был немногословен.
– Мистер Бульнуа просил передать свои извинения, сэр, – сказал он, – но ему пришлось срочно уйти.
– Послушайте, – недовольно воскликнул журналист, – я заранее договорился о встрече. Вы не знаете, куда он ушел?
– В «Пендрагон-парк», сэр, – довольно мрачно произнес слуга и начал закрывать дверь.
Брови Кидда слегка приподнялись.
– Он ушел с миссис… вместе со всеми? – как бы между прочим поинтересовался он.
– Нет, сэр, – коротко ответил слуга. – Он немного задержался, а потом ушел один.
И он с таким видом, будто сделал не все, что полагалось, грубо захлопнул дверь.
Американец, натура тонкая и в то же время нагловатая, был таким обхождением раздражен. Он почувствовал острое желание доказать, что может добиться своего и показать им всем, как вести дела. Сонному старому псу, седому дворецкому с его кислой физиономией и доисторической манишкой, сонной старой луне и в первую очередь этому безмозглому старому философу, который не в состоянии построить свой день так, чтобы явиться на назначенную встречу.
«Если он всегда так себя ведет, ничего удивительного, что жена от него сбежала, – проворчал мистер Калхун Кидд. – Хотя, может быть, он пошел выяснять отношения. Что ж, в таком случае журналист «Солнца Запада» не должен этого пропустить».
Выйдя за калитку, он повернул и направился уверенным шагом по длинной аллее между высоких сосен, которая вела прямиком к внутреннему саду «Пендрагон-парка». Деревья высились над ним ровными черными рядами, как плюмажи на катафалке, все еще были видны несколько звезд. Американцу более близки были привычки литературные, чем естественные природные ассоциации, поэтому в голове у него всплыло слово «Равенсвуд»[16]. Возможно, причиной тому были сосны цвета воронова крыла, окружавшие его со всех сторон, а возможно, и тот царящий здесь непередаваемый дух, который почти удалось передать Скотту в его великой трагедии: запах чего-то, что умерло в восемнадцатом веке, запах мокрого сада и открытых могил, запах зла, которое уже не будет исправлено, и запах чего-то невообразимо печального и удивительно неземного.
Странной черной дороге, которая уходила вглубь парка, будто специально придали трагический вид, и не раз, идя по ней, он вздрагивал оттого, что ему чудилось, будто впереди слышались шаги. Калхуну ничего не было видно, кроме темных неприветливых сосен по бокам да лоскута звездного ночного неба над ними. Сначала ему казалось, что этот звук породило его воображение или эхо собственных тяжелых шагов заставило его ошибиться. Но чем дольше он шел, тем больше остатки здравого разума указывали ему на то, что на дороге действительно был кто-то еще. Он подумал о привидениях и даже слегка удивился, насколько быстро ему удалось представить себе соответствующего месту призрака: это был дух с лицом белым, как у Пьеро, но в черных пятнах. Вершина темно-синего звездного треугольника над ним начала светлеть и прибавила голубизны, но американец еще не догадывался, что причиной этому были приближавшиеся огни большого дома и сада. Пока он чувствовал лишь, что темнота вокруг сгущается, что тоска, разлитая по роще, заставляет его все больше и больше думать о жестокости, о таинственности, о… он заколебался, подбирая нужно слово, а потом, хохотнув, произнес: «О катастрофизме».
Еще сосны, еще какой-то участок дороги проплыл под ногами, а потом американец остановился и замер, словно неведомые чары обратили его в камень. До этого он чувствовал себя так, будто попал в сон, но в ту секунду он готов был поклясться, что угодил в книгу. Ибо мы, разумные существа, привыкли жить рядом с несоответствием, мы свыклись с клацающими шагами несообразности, под эту мелодию мы спокойно засыпаем. Но, случись что-нибудь сообразное, мы тут же вздрагиваем и просыпаемся, словно услышав фальшивую ноту в аккорде. В тот миг произошло нечто такое, что вполне могло случиться в подобном месте на страницах какого-нибудь забытого романа.
Из-за черных сосен вылетела, сверкая в лунном свете, обнаженная шпага – тонкая и блестящая рапира, возможно прошедшая через множество несправедливых дуэлей, которые повидал этот старинный парк на своем веку. Она упала далеко, но прямо на дорогу впереди него, где замерла, блестя, словно огромная игла. Опомнившись, он большими скачками, точно кролик, подбежал к ней и склонился, чтобы получше рассмотреть. С близкого расстояния она выглядела нарочито ярко: подлинность огромных красных камней на рукоятке и гарде вызывала некоторое сомнение. Но другие красные капли, на клинке, сомнений вызвать не могли.
Кидд растерянно посмотрел в том направлении, откуда прилетел удивительный снаряд, и увидел, что в этом месте стена елей и сосен прерывается меньшей дорожкой, пересекающей под прямым углом ту аллею, по которой он шел. Когда он свернул на нее, перед ним во всей красе предстало широкое ярко освещенное здание с озером и фонтанами, но он не смотрел на него, потому что внимание его привлекло нечто более интересное.
Над ним, на склоне крутого зеленого склона расположенного террасами сада притаился один из живописных маленьких сюрпризов, характерных для старинного декоративного садоводства, – небольшой округлый холм или бугорок, покрытый травой и чем-то напоминающий гигантскую кротовину, окруженный и увенчанный тремя рядами розовых кустов. На самом верху, прямо посередине, возвышались солнечные часы. Кидду были видны торчащий треугольник, чернеющий на фоне неба, точно акулий плавник, и высокая подставка неподвижных часов, охваченная призрачным лунным светом. Но он также успел заметить и нечто другое, цепляющееся за постамент, хотя этот темный силуэт пробыл там всего миг.
Это был человек. Несмотря на то что фигура оставалась там не больше доли секунды, несмотря на то что на мужчине был причудливый, немыслимый костюм (он весь был затянут в тесное темно-красное трико в золотых блестках), он узнал его. Одной вспышки лунного света хватило ему, чтобы различить бледный лик, устремленное к небу чистое и неестественно молодое байроновское лицо, только с римским носом, и черные, подернутые сединой кудри, которые он видел на тысячах фотографий сэра Клода Чампиона. Фантастическая красная фигура какую-то секунду цеплялась за часы, а потом упала, скатилась по крутому склону к ногам американца и, шевельнув рукой, замерла.
Витиеватый, причудливый золотой узор на рукаве вдруг заставил Кидда вспомнить о «Ромео и Джульетте». Ну конечно, этот облегающий малиновый наряд был нужен для роли. Но на склоне, по которому скатился человек, осталось длинное красное пятно… и это уже не было частью пьесы. Он был ранен.
Мистер Калхун Кидд стал кричать, призывая на помощь. Снова ему почудилось, что поблизости раздались призрачные шаги, но на этот раз он вздрогнул, когда увидел, что рядом с ним выросла еще одна фигура. Он знал, кто это, и все же появление этого человека испугало его. Беззаботный репортер «Модного общества», назвавшийся Дэлроем, казался жутко спокойным. Если Бульнуа не являлся на назначенные встречи, то Дэлрой, похоже, имел зловещую привычку являться на встречи неназначенные. В свете луны все потеряло свой истинный цвет, и бледное лицо рыжеволосого Дэлроя выглядело не столько белым, сколько зеленоватым.
Наверное, эта цветовая катавасия, этот нездоровый импрессионизм заставил Кидда выкрикнуть, грубо и безо всякого разумного повода:
– Негодяй, это вы сделали?
Джеймс Дэлрой неприятно улыбнулся, но, прежде чем он успел что-то ответить, лежащая на земле фигура снова шевельнула рукой и слабо махнула в сторону того места, где упала шпага. Потом послышались слабый стон и едва различимые слова:
– Бульнуа… Это Бульнуа… Бульнуа это сделал… ревновал ко мне… ревновал, он, он…
Кидд склонился, чтобы разобрать что-то еще и услышал уже совсем тихое:
– Бульнуа… моей шпагой… бросил ее.
Снова рука двинулась в сторону шпаги, но обмякла и глухо упала на землю. В глубине души Кидда пробудилась та странная резкость, которая стоит за серьезностью американцев.
– Вот что, – сухо произнес он. – Разыщите доктора. Он умирает.
– Думаю, священник тоже не помешает, – с непонятной интонацией отозвался Дэлрой. – Все эти Чампионы – паписты.
Американец опустился на колени рядом с телом, приложил к груди ухо, приподнял голову, пытаясь вернуть к жизни заколотого, но когда второй журналист вернулся в сопровождении доктора и священника, он встретил их сообщением, что они пришли слишком поздно.
– Вы тоже оказались здесь слишком поздно? – подозрительно осматривая Кидда, спросил доктор, солидный, важного вида мужчина с самыми обычными усами и бакенбардами и наблюдательным взглядом.
– В некотором роде, – протянул журналист «Солнца Запада». – Я не успел спасти его, но успел услышать кое-что важное. Я услышал, как умирающий назвал убийцу.
– И кто же убийца? – Доктор сдвинул тяжелые брови.
– Бульнуа, – ответил Калхун Кидд и негромко присвистнул.
Доктор посмотрел на него удивленно-негодующе, лицо его стало наливаться краской, но возражать он не стал. Тогда заговорил стоявший чуть в стороне невысокий священник.
– Дело в том, что мистера Бульнуа сегодня не было в «Пендрагон-парке».
– Тем не менее, – непреклонным тоном произнес янки, – я думаю, что могу помочь Старому Свету с фактами. Да, сэр, Джон Бульнуа сегодня весь вечер собирался пробыть дома – у меня, видите ли, была назначена встреча с ним. Но Джон Бульнуа передумал. Джон Бульнуа неожиданно ушел из дома и в одиночестве направился сюда, в этот чертов парк, около часа назад. Так сказал мне его дворецкий. Я думаю, что мы имеем самый настоящий ключ, как это называет доблестная полиция… Вы, кстати, их уже вызвали?
– Да, – сказал доктор. – Но больше пока никому ничего не сообщали.
– А миссис Бульнуа знает? – спросил Джеймс Дэлрой, и снова Кидд почувствовал необъяснимое желание заехать кулаком по этой усмехающейся физиономии.
– Я ей не говорил, – угрюмо произнес доктор. – Но вот и полиция.
Тем временем маленький священник сходил на главную аллею и вернулся со шпагой, которая казалась до смешного огромной и театральной в руках этого невысокого коренастого человечка, странным образом имевшего одновременно и церковный, и светский вид.
– Пока не прибыла полиция, – произнес он извиняющимся тоном. – Кто-нибудь может подсветить?
Журналист янки достал из кармана электрический фонарик. Священник поднес его к шпаге, помаргивая, внимательно осмотрел середину клинка и, даже не взглянув ни на острие, ни на рукоятку, передал длинное оружие доктору.
– Боюсь, мои услуги здесь не понадобятся, – коротко вздохнув, произнес он. – Всего хорошего, джентльмены.
И он побрел по темной аллее к дому, сложив за спиной руки и задумчиво опустив большую голову.
Остальные поспешно устремились к воротам сада, где инспектор с двумя констеблями уже разговаривали с привратником. Но священник шел сквозь беспросветный коридор сосен все медленнее и медленнее, а у порога и вовсе застыл. Дело в том, что навстречу ему совершенно бесшумно из дому выплыло видение, которое даже мистер Калхун Кидд посчитал бы соответствующим его представлениям о прекрасном и аристократическом призраке. Это была молодая женщина в старинном серебристом атласном платье такого фасона, который носили в эпоху Возрождения, золотистые волосы ее были сплетены в две длинные блестящие косы, и лицо, обрамленное ими, казалось таким бледным, что можно было подумать, будто вся она сделана из золота и слоновой кости, как какая-нибудь старинная греческая статуя. Только глаза ее горели ярко, а голос, хоть и негромкий, звучал уверенно.
– Отец Браун? – произнесла она.
– Миссис Бульнуа? – сдержанно откликнулся он и, окинув ее взглядом, прибавил: – Вижу, вы уже знаете о сэре Клоде.
– Откуда вы знаете, что я знаю? – спокойным голосом спросила актриса.
Священник ответил вопросом на вопрос:
– Вы видели своего мужа?
– Мой муж дома, – сказала она. – Он к этому не имеет никакого отношения.
Священник промолчал. Лицо женщины странно напряглось, она сделала шаг вперед и с жутковатой улыбкой произнесла, глядя прямо ему в глаза:
– Сказать вам кое-что еще? Я не думаю, что это его рук дело, и вы тоже не думаете.
Отец Браун не отвел взгляда. Он долго смотрел на нее из-под насупленных бровей, потом молча кивнул.
– Отец Браун, – обратилась к нему леди, – я расскажу вам все, что мне известно, но сначала хочу попросить вас об одолжении. Объясните, почему вы сразу, как все, не решили, что это бедный Джон? Говорите, как есть, я… Я знаю про эти слухи и догадываюсь, что все складывается против меня.
Отец Браун, похоже, смешался. Он неуверенно провел по лбу рукой и сказал:
– Два очень маленьких обстоятельства. Одно самое обычное, а второе – очень смутное. Но вместе они указывают на то, что мистер Бульнуа вряд ли может быть убийцей.
Подняв к звездам открытое круглое лицо, он продолжил рассеянным голосом:
– Сначала о смутном. Смутные представления я считаю очень важными. Все эти вещи, которые «не являются уликами», для меня – самые убедительные. Я считаю, что невозможность нравственная – самая сильная из всех невозможностей. Мужа вашего я почти не знаю, но полагаю, что это, совершенное, как полагают, им преступление очень сильно похоже на нравственную невозможность. Не подумайте, будто я считаю, что Бульнуа на такое не способен. Любой человек способен на зло… в той степени, которую он сам для себя выбирает. Мы ведь можем управлять своими нравственными желаниями, но мы не можем управлять заложенными в нас от природы вкусами и побуждениями. Бульнуа мог совершить убийство, но не такое, как это. Он не стал бы орудовать таким романтическим оружием, как шпага Ромео, не стал бы закалывать своего врага на солнечных часах, точно на каком-то алтаре, или оставлять тело в розовых кустах, или выбрасывать шпагу за сосны. Если бы Бульнуа решился кого-нибудь убить, он сделал бы это спокойно, обдуманно, с той же рассудительностью, с которой стал бы делать что-либо сомнительное… пить десятый стакан портвейна, например, или читать какого-нибудь неприличного греческого поэта. Нет, романтика не по части Бульнуа. Это больше похоже на Чампиона.
Глаза актрисы сверкнули, как алмазы.
– А обычное обстоятельство заключается в следующем, – продолжил отец Браун. – На шпаге остались отпечатки пальцев. Отпечатки пальцев, если они находятся на гладкой полированной поверхности, такой как стекло или сталь, могут сохраняться там очень долго. На шпаге были отпечатки, на середине полированного лезвия. Чьи это отпечатки, я понятия не имею, но кому могло понадобиться брать шпагу за клинок? Шпага длинная, но длина, напротив, только помогает, если нужно сделать выпад и пронзить тело врага. По крайней мере, это относится почти ко всем врагам. Почти ко всем, кроме одного.
– Кроме одного, – повторила она.
– Есть только один враг, которого проще убить коротким кинжалом, чем длинной шпагой.
– Я знаю, – сказала женщина. – Самого себя.
Минуту они помолчали, а потом священник тихим, но отчетливым голосом произнес:
– Значит, я прав? Сэр Клод сам нанес себе смертельный удар?
– Да, – сказала она, и лицо ее сделалось бледным и непроницаемым, точно мрамор. – Я видела, как он это сделал.
– Он умер из-за любви к вам?
Неожиданно по ее лику скользнуло яркое, но непонятное выражение, не имевшее ничего общего ни с жалостью, ни со стыдом, ни с горем – ни с чем, что в тот миг ожидал увидеть священник. Голос ее вдруг набрал силу и зазвучал четко и уверенно.
– На меня ему было наплевать, – произнесла она. – Он ненавидел моего мужа.
– Почему? – спросил священник, оторвав взгляд от звезд и повернув круглое лицо к леди.
– Потому что… Это настолько странно, что я даже не знаю, как об этом сказать… Он ненавидел его… потому что…
– Почему? – терпеливо повторил Браун.
– Потому что муж не стал ненавидеть его.
В ответ отец Браун лишь кивнул, ничего не сказав. Он продолжал слушать. От всех остальных сыщиков, вымышленных и настоящих, он отличался одной маленькой чертой: он никогда не делал вид, что не понимает, если все понимал прекрасно.
Миссис Бульнуа подошла к нему еще ближе. Лицо ее светилось все той же уверенностью.
– Мой муж, – сказала она, – великий человек. Сэр Клод Чампион не был великим человеком. Он был знаменитым и успешным, но не великим. Муж никогда не был ни знаменитым, ни успешным и никогда не мечтал таким стать. Я это знаю наверняка. Он никогда и не думал, что умом можно добиться славы. Для него это было все равно что рассчитывать завоевать известность курением сигар. В этих делах он оставался совершенным ребенком. Он так и не вырос. Чампиона он любил точно так же, как любил в школе. Он восхищался им, как восхищаются фокусом, показанным за обеденным столом. Но ни на миг, ни на долю секунды в сердце его не появилось чувство зависти. А Чампион хотел, чтобы ему завидовали. Из-за этого он обезумел и убил себя.
– Да, – произнес отец Браун. – Кажется, я начинаю понимать.
– Разве вы не видите? – неожиданно воскликнула она. – Здесь все для этого создано… Все, что вокруг, все это место… Чампион отвел Джону этот домишко у своих ворот, как какому-нибудь приживале… Специально, чтобы унизить его. Но муж не почувствовал этого. Джона такие вещи заботят не больше, чем… какого-нибудь рассеянного льва. Когда Джону бывало совсем туго, когда он едва сводил концы с концами, Чампион заявлялся к нему с безумно дорогими подарками или с какой-нибудь потрясающей новостью, или звал с собой в очередную экспедицию, точно Гарун аль-Рашид[17], а Джон лишь выслушивал его вполуха и спокойно то ли соглашался, то ли отказывался, как один ленивый школьник соглашается или не соглашается с другим. Так продолжалось пять лет, и за это время Джон не изменился ни на йоту. Это превратило сэра Чампиона в маньяка, одержимого одной мыслью.
– И стал Аман рассказывать им, – негромко произнес отец Браун, – обо всем том, как возвеличил его царь, и сказал он: «Всего этого не довольно для меня, доколе я вижу Мардохея Иудеянина сидящим у ворот царских»[18].
– Перелом наступил, – продолжила миссис Бульнуа, – когда я убедила Джона позволить мне записать кое-какие его мысли и отправить их в журнал. Их заметили, особенно в Америке, и одна газета захотела взять у него интервью. Когда Чампион, у которого интервью брали чуть ли не каждый день, услышал об этом крошечном успехе, выпавшем на долю его соперника (который и не подозревал об их соперничестве), последнее звено цепи, удерживавшей его бешеную ненависть, разорвалось. Он устремил все свои силы на меня. Тогда и началась эта безумная осада, он стал добиваться моей любви и уважения, о чем вскоре заговорило все графство. Вы спросите, почему я не прекратила эти назойливые домогательства? Но чтобы это сделать, мне пришлось бы объясняться с мужем, а есть вещи, которые душе не под силу, точно так же, как телу не под силу летать. Никто не смог бы объяснить мужу, что происходит. Никто и сейчас не сможет этого. Если бы вы даже сказали ему напрямик: «Чампион хочет отбить у вас жену», – он бы всего лишь подумал, что шутка несколько грубовата, ему бы и в голову не пришло, что это могло быть сказано не в шутку. Такой мысли просто не найти трещины в его твердом черепе, чтобы забраться внутрь… Джон сегодня собирался прийти посмотреть представление, но, когда мы уже собирались уходить, сказал, что не пойдет, что нашел интересную книгу и хочет почитать и покурить сигару. Я рассказала об этом сэру Клоду, и это стало для него смертельным ударом. Безумец понял, что все его старания напрасны. Он пронзил себя шпагой, закричав, как дьявол, что Бульнуа убивает его. Дикое желание вызвать ревность и зависть привело к тому, что теперь он лежит мертвый у себя в саду, а Джон сидит дома в столовой и читает книгу.
Они опять помолчали, а потом маленький священник сказал:
– Миссис Бульнуа, в вашем убедительном рассказе есть только одно слабое место. Ваш муж сейчас не сидит в столовой с книгой. Этот американский репортер рассказал, что заходил к вам домой и ваш дворецкий сказал ему, что мистер Бульнуа все-таки решил пойти в «Пендрагон-парк».
Ее яркие глаза распахнулись, почти как от электрического удара. Но во взгляде не было ни замешательства, ни страха, скорее недоумение.
– Что? О чем вы говорите? – воскликнула она. – В доме не осталось слуг. Все они пришли сюда на спектакль. И у нас, слава Богу, никогда не было дворецкого.
Отец Браун от удивления чуть не подпрыгнул, он стремительно повернулся на пол-оборота, как какой-то нелепый волчок.
– Как? Как? – закричал он, словно внезапно пробудившись к жизни. – Послушайте… Но я… Ваш муж откроет, если я позвоню в дверь?
– Слуги уже, наверное, вернулись, – в недоумении ответила она.
– Верно, верно! – сбивчиво пробормотал клирик и со всех ног побежал по дороге к воротам «Пендрагон-парка». По дороге он развернулся и крикнул: – Задержите этого янки, а не то завтра все американские газеты выйдут под заголовком «Преступление Джона Бульнуа».
– Вы так и не поняли, – сказала миссис Бульнуа. – Ему это безразлично. Ему совершенно нет дела до того, что происходит в Америке.
Когда отец Браун добрался до дома с ульем и сонной собакой, невысокая аккуратная служанка провела его в столовую, где Бульнуа сидел в кресле у прикрытой абажуром лампы и читал книгу, в точности так, как описала его жена. Рядом на столике стояли графин с портвейном и бокал. Едва войдя в комнату, священник заметил длинный столбик пепла на его сигаре.
«Просидел так полчаса, не меньше», – подумал отец Браун. Вообще-то хозяин дома выглядел так, будто сидел на этом месте с обеда.
– Не вставайте, мистер Бульнуа, – приятным, обыденным голосом сказал отец Браун. – Не хочу вам мешать. Кажется, я прервал ваши научные занятия?
– Нет, – ответил Бульнуа. – Это «Окровавленный палец».
Произнес он это совершенно бездушно, не улыбнулся и не нахмурился, и гость его почувствовал в нем то глубинное, закоснелое безразличие, которое жена ученого называла величием. Он отложил книжку в яркой желтой обложке с нарисованными сочными кровавыми пятнами, даже не почувствовав, что над такой несообразностью можно было бы и подшутить. Джон Бульнуа был солидным, медлительным мужчиной с крупной головой с большими залысинами (остатки волос были седыми) и грубыми, тяжелыми чертами лица. На нем был потрепанный и очень старый фрак, на груди узким треугольником белела манишка. Очевидно, он так оделся, еще когда собирался сходить на представление, в котором его жена исполняла роль Джульетты.
– Я не оторву вас надолго ни от «Окровавленного пальца», ни от других катастроф, – улыбнулся отец Браун. – Я просто зашел поговорить с вами о том преступлении, которое вы сегодня вечером совершили.
Взгляд, который бросил на священника Бульнуа, ничего не выражал, но на широком лбу его появилась складка, словно этот человек впервые в жизни ощутил смущение.
– Я знаю, это было странное преступление, – кивнул Браун. – Более странное, чем убийство… для вас. В небольших грехах порой труднее признаваться, чем в больших… Но именно поэтому так важно это делать. Ваше преступление любая хозяйка модного салона совершает по шесть раз в неделю, но вам это кажется чудовищным злодеянием.
– Чувствуешь себя, как круглый дурак, – медленно произнес философ.
– Я знаю, – подтвердил отец Браун. – Но человеку часто приходится выбирать, либо чувствовать себя круглым дураком, либо быть им.
– Мне трудно объяснить свои действия, – продолжил Бульнуа. – Но, сидя в этом кресле с этой книгой, я почувствовал, что счастлив, как школьник в короткий день. Ощущение спокойствия, вечности… Я не могу этого передать… Сигара под рукой… Спички под рукой… Палец этот показался еще четыре раза… Это не просто покой, это полное совершенство. А потом зазвонил звонок, и минуту, бесконечно долгую и мучительную минуту я думал, что не смогу подняться с этого кресла… Буквально, физически, телесно, не смогу. Но все же я поднялся, словно взвалил себе на плечи весь мир, так как знал, что никого из слуг нет в доме. Я открыл дверь и увидел этого человечка, у которого уже был открыт рот, чтобы задавать вопросы, и блокнот, чтобы записывать ответы. Я вспомнил про назначенную с американцем встречу, которая у меня совершенно вылетела из головы. Знаете, волосы у него были разделены на прямой пробор, и, поверьте, убийство это…
– Я понимаю, – сказал отец Браун. – Я его видел.
– Убийства я не совершал, – спокойно продолжил катастрофист. – Я виноват всего лишь в лжесвидетельстве. Я сказал ему, что я ушел в «Пендрагон-парк», и захлопнул дверь у него перед носом. Вот и все мое преступление, отче, и я не знаю, какую епитимью вы можете за это на меня наложить.
– Я не стану налагать на вас никакой епитимьи, – сказал клирик, неуклюже нахлобучил на голову шляпу, чуть не выронив при этом старый тяжелый зонтик. – Напротив, я пришел к вам, чтобы вы избежали того небольшого наказания, которым могло обернуться ваше маленькое преступление.
– И чего же мне столь счастливо удалось избежать? – улыбнулся Бульнуа.
– Виселицы, – ответил отец Браун.