Вы здесь

Три имени одного героя. Часть I. «Михря» (Михаил Корабельников, 2016)

Часть I. «Михря»

До исторического материализма и после

Как и многие писатели и примкнувшие к ним до меня, – думаю, что будут и после, – родился я в обыкновенной еврейской семье. Это знаменательное событие произошло в первой или начале второй декады июля 1938 года. Так случилось, что точную дату моего дня рождения никто не запомнил, но в метриках было записано «11 июля»; а когда мне выдавали паспорт, паспортистка ошиблась и записала «16 июля». Не велика разница.

Место моего рождения – город Короп Черниговской области, Украина. Тогда это был провинциальный северо-украинский городок, ничем не примечательный. Находился в 25 км от ближайшей железнодорожной станции Алтыновка и в 50 км от железнодорожного узла Конотоп. Как выглядит этот городок сегодня – не знаю; по правде говоря, и не интересуюсь. Последний раз я там был, когда мне было 15 лет, то есть более 60 лет назад. Знаю точно: там не осталось ни одного моего родственника. Одни умерли, другие уехали.

Оба моих родителя вышли из бедных семей. Советская власть поставила их на ноги, дала высшее образование. Отец окончил Московский Энергетический институт, мать – Второй медицинский. Нельзя и представить себе, чтобы это было возможно в царское время – до революции еврейская голытьба была заперта в «черте оседлости», перебиваясь случайными заработками и ловя новости из окружающего мира из газет и «слухов». В лихие годы довольно обыденной новостью были «погромы», перед которыми трепетала почти каждая еврейская душа. Еврейские погромы, надо сказать, окрасили в кровавый алый цвет все русские революции.

Я не стану распространяться о еврейском быте в пределах «черты оседлости» и вне ее. Во-первых, я в этом не силен, во-вторых, на эту тему достаточно написано до меня. Взять хотя бы классиков еврейской литературы: Шолом-Алейхем, Менделе Мойхер Сфорим и других. Сегодня это уже никому не интересно: нет больше этого народа. Вторая мировая война и немецкое нашествие смыли его с карты Европы почти повсеместно, включая западные области бывшей Российской империи: Украину, Белоруссию, Молдавию, прибалтийские страны. Из оставшихся в живых евреев большинство уехало, другие ассимилировались – растворились в численно подавляющих этносах. От 5-миллионного еврейского населения бывшей империи остались лишь несколько сот тысяч, проживающих в основном в крупных городах. Не осталось и атрибутов культуры восточноевропейских евреев «Ашкенази». Умер и язык «идиш» – жаргон, на котором писали еврейские классики и разговаривали мои предки. Ныне остатки этой культуры еще сохранились в некоторых местах компактного проживания евреев – главным образом, в США, отчасти, в Израиле – стране, выстроенной выходцами из России и Центральной Европы. Нынче в Израиле говорят на иврите – возрожденном древнееврейском языке, а также на английском, арабском, русском.

Мне придется кое-что рассказать о моей родословной, ибо это неизбежно. Человеку свойственно, ради самоутверждения, вспоминать своих знаменитых предков, если были такие, а возможно, кое-что и присочинить. Мне же похвастаться нечем. Насколько мне известно, никаких особых знаменитостей в нашем роду не было. Это были простые люди из украинского захолустья. До революции 1917 года и после нее некоторые дальние мои родственники снялись с родных мест, уехали в вожделенную Америку, другие – в Палестину. Какое-то время после революции от американской тетушки приходили посылки, затем перестали приходить. И след этих родственников затерялся.

И даже носящая некоторый романтический оттенок фамилия моего отца «Корабельников» – скорее, вполне земного и даже заурядного происхождения. Евреи испокон веков придумывали себе фамилии (или за них это делали другие, как, например, в Германии), связанные с родом их деятельности. Но мне ничего не известно о том, чтобы в нашем роду кто-то был близок к морю и кораблям. А вот к мелочной торговле, которой на Руси занимались «коробейники» – не исключено, что были близки. Возможно, некто из дальних моих предков носил фамилию «Коробейник», которая постепенно трансформировалась в «Корабельников».

Впрочем, все это – мои домыслы. А реальность такова. Волею судеб я закончил судостроительный факультет Московского, а затем Калининградского технического института рыбной промышленности и хозяйства. Учась на этом факультете, я вплотную приблизился к кораблям и морю. И даже была у нас плавательная морская практика – месяц на траулере в Баренцевом море (рассказ об этом путешествии будет на своем месте). Но и после окончания ВУЗа я много плавал на лодках и байдарках по рекам и озерам нашей необъятной родины. И вообще, по Зодиаку я – рак: существо, естественной средой для которого является вода. Я как-то подсчитал, что всеми видами водного транспорта – от байдарки до большого морского траулера – я за свою жизнь проплыл не менее 6000 км, – отнюдь не в качестве пассажира. Считаю, что фамилию «Корабельников» я вполне оправдал.

Между тем, мой дед по материнской линии был правоверным иудеем, носил большую бороду, строго соблюдал «кашрут», знал библию. И в довершение всего, фамилия у него была Гуревич – простая еврейская фамилия, достаточно распространенная для того времени и тех мест. Но, если покопаться, можно обнаружить принадлежность этой фамилии к замечательному еврейскому роду, прославившемуся на протяжении нескольких сотен лет своими выдающимися представителями. Например, настоящая фамилия Маркса – Горвиц или Гуревич. Такая же фамилия у знаменитого конструктора МИГов.

Звали моего деда «Гиля» (Гилель). Никто из его восьмерых дочерей не пожелал носить столь неблагозвучное для русского уха отчество. Поэтому, когда получали паспорта, одни из них записались как «Григорьевны», другие, в том числе, и моя мать – как «Ильиничны». Так родные по крови сестры по собственному выбору получили разных отцов. В природе случаются всякие чудеса. Назову имена своих теток по материнской линии по старшинству, это: Соня, Белла, Фаина, Женя (моя мать), Люба, Маруся, Валя и Рая. Самая младшая из них, моя тетка Рая, ныне живет в Израиле и на момент написания этих строк, надеюсь, еще жива. Дай ей Бог еще многих лет.

С мальчиками моим предкам по материнской линии не везло. Рождение мальчиков в их многодетной семье было вожделенно, но над ними довлел Рок. Первый мальчик сам себя задушил в колыбели: вокруг шеи ребенка перекрутилась простыня. Он оказался развит физически не по дням, перевернулся, это и погубило его. А родители недоглядели.

Смерть детей в многодетных семьях, как еврейских, так и русских, от болезней и по другим причинам было делом обыденным. Но тогда много рожали. Как говорится в одном старом анекдоте, в старину не было электричества, а керосин стоил дорого. В зимнее время люди рано ложились спать и поздно вставали. А что делать человеку долгими зимними ночами, помимо сна? – Делать детей. Все кардинально изменилось в век всеобщей электрификации, и рождаемость упала.

Второй мальчик в семье деда, в противоположность первому, физическими данными от сверстников не отличался, но был одарен умственно. Моя мать рассказывала, что по уму и учености он настолько превосходил окружающих, что даже взрослые мужчины приходили к нему за советами. Ум и ученость испокон веков почитались у евреев как главные достоинства человека. Наряду с прочими особенностями, еврейский род был одарен вундеркиндами. Но век многих из них был краток. Этот мальчик умер от чахотки в возрасте 11 лет.

В семье моей матери вырос лишь один мужчина – ее младший брат и мой дядя Саша. Он воевал, был ранен в ногу и хромал. Уже в 60-е годы его придавил сорвавшийся с тормозов грузовик – прижал к стене сарая. Такая судьба!

В семье моего отца с мальчиками было благополучно, и они даже численно превалировали: их было четверо, тогда как девочек – всего две. И все вышли в люди. Старший брат отца – мой дядя Гриша – стал журналистом. Насколько знаменитым – не знаю, но, во всяком случае, не из последних. К концу своей журналистской деятельности он «дорос» до должности зам. главного редактора журнала «Дружба народов».

Отец, как уже было сказано, стал инженером. Его младший брат Зиновий всю жизнь проработал на заводе: мастером, старшим мастером и др. И, наконец, самый младший – мой дядя Миша – стал кадровым военным, танкистом. После войны жил с семьей в Рязани. В возрасте 75 лет был сбит поездом – попал между двумя составами, и его затянуло воздушным потоком под колеса. Хоронили с воинскими почестями.

Обе младшие сестры отца – Фрида и Оля – тоже «вышли в люди»: одна стала учительницей, другая работала на производстве.

Все эти малоинтересные подробности я вынужден вставить в свой рассказ в качестве некой системы координат, от которых каждый из нас отталкивается в начале своего жизненного пути.


Сведения о том, как жили мои предки до «исторического материализма» у меня весьма скудные, и виноват в этом я сам: общаясь со своей многочисленной родней – от матери до деда Гуревича – не проявлял должной любознательности. Мне, советскому мальчику, пионеру и комсомольцу, было это как-то не интересно. Сказать по правде, я даже несколько стеснялся своего происхождения. Стесняться было нечего, но я это понял слишком поздно.

До революции они жили бедно, но как-то сводили концы с концами. Чем занимался глава семьи – дед Гуревич – я не знаю, но было какое-то подсобное хозяйство. Сам дед о царском времени вспоминал неохотно, но главное я уразумел: царь евреев не любил, а потому он – человек плохой. В революциях никто из моих предков и ближайших родственников не участвовал. В Гражданскую войну начались еврейские погромы. Осенью 1919 года в Короп вошли деникинцы и незамедлительно устроили погром. Это случилось накануне большого еврейского праздника, для которого загодя были заготовлены продукты, уже и угощения приготовить успели. По приходу белых местные евреи попрятались кто куда. Благо, украинское население своих соседей-евреев обычно не выдавало. Но один «схрон» белые обнаружили – это был обыкновенный подвал. Было приказано: жидам, кто спрятался, всем выходить по одному, иначе в подвал бросят гранату. Сначала вышел один старик – его застрелили. Затем вышел молодой, цветущих лет мужчина – его тоже застрелили. Но остальных не тронули. То ли христианская душа насытилась этими двумя, то ли патронов пожалели. А может быть, решили оставить сколько-то евреев для следующего раза.

Когда белые вошли в дом моего деда, там была только его старшая дочь – 11-летняя Соня, все остальные спрятались. А моя мать, между тем, собирала яблоки с соседскими украинскими девочками. Она была русоволоса и сероглаза, заподозрить в ней еврейку было нелегко. Но Соню долго били, требовали назвать место, где спрятались родители. Не добившись от нее признания, они побили в доме посуду, покрушили мебель, а припасенные к празднику продукты, что не смогли унести с собой, облили керосином.

Это был вполне заурядный еврейский погром, коих на Украине и в других местах в те времена совершались тысячи. Еврейское население Малороссии стало заложником Гражданской войны. По дошедшим до нас сведениям, только в одних погромах погибло около 200 тысяч человек. 300 тысяч детей, потеряв обоих родителей, остались сиротами, и многие из них погибли от голода. А вообще, так или иначе, в погромах пострадало полтора миллиона – треть всего еврейского населения бывшей российской империи. И благородное белое офицерство (конечно, только часть его) участвовало в этом постыдном деле наряду с петлюровцами, казаками, поляками и многочисленными «батьками» – всеми, кому не лень, ради грабежа и потехи. Ибо, во-первых, все знали, что за это ничего не будет, а во-вторых – такая уж традиция.

Мать рассказывала, что была еще одна попытка устроить в Коропе еврейский погром – на местном уровне, – которая была сорвана железнодорожными рабочими, прибывшими из Алтыновки. Но нередко зимними ночами у дома деда Гуревича собирались некоторые из местных, колотили в дверь и кричали: «Гиля, выходь!» Дед стоял у двери с топором, а все женское население дома повисало у него на плечах и руках, чтобы он не выходил. Дед был вспыльчив и в отчаянии вполне мог зарубить человека. Конечно, это бы кончилось для всей семьи страшной трагедией. Был такой случай. Его единственного сына Сашу обвинили в воровстве. На самом деле, это было недоразумение, которое разрешилось через несколько дней. Но воровство считалось у евреев тяжким грехом. Дед гонялся за Сашей с топором, и несколько дней парня у себя прятали соседи.

С наступлением НЭПа жизнь стала как-то налаживаться. Моя тетя Оля рассказывала, что семья отца стала промышлять выделкой кожи, для чего приобрели специальное оборудование. Кожи продавали местному населению. К концу НЭПа даже купили лошадь, за которой с любовью ухаживал мой отец. Да, совсем забыл сказать, что отца звали Ошер – нормальное еврейское имя, правда, довольно редкое. С еврейскими именами произошла такая метаморфоза. Большинство из них позабирали себе окружающие христианские народы: все эти Иваны, Петры, Ильи, Семены, Назары, Гаврилы, Вениамины, Марьи и многие другие имеют древнееврейское происхождение. Но другим именам не повезло: их почему-то не взяли, и они стали исключительно еврейскими именами.

Итак, ухаживал молодой Ошер за лошадью и ездил на ней верхом. И продолжалось это ровно неделю. А через неделю лошадь украли. Возможно – и к лучшему, ибо «раскулачивание» их семью обошло.

Далее отец учился на рабфаке, поступил в институт. Дети семей Гуревичей и Корабельниковых один за другим покидали родные гнезда и отправлялись в самостоятельное плавание. Часть из них, так или иначе, осела в Москве. Моего же отца направили по распределению на работу в подмосковную Коломну на паровозостроительный завод – ныне это ОАО «Коломенский завод». К тому времени они с матерью поженились.

Первые детские впечатления

Как мы жили в Коломне, по младенчеству лет я совсем не помню. Отец, видимо, пользовался на заводе авторитетом. Это можно оценить хотя бы по посещению нашей коломенской квартиры именитыми в будущем гостями. Одним из них был Вячеслав Малышев – будущий министр тяжелого машиностроения, именем которого названа улица в Коломне. Но тогда он был всего только подающим надежды мастером и дружил с отцом.

Мне повезло после окончания института распределиться на тот же Коломенский завод, где до войны работал отец. Как-то в 1970-е годы я встретил на заводе человека, который знал его. Им оказался заместитель главного конструктора по локомотивостроению по фамилии Потапов, в ведении которого находились передвижные электростанции. Я с ним согласовывал программу испытаний дизель-генератора – источника электроэнергии в составе электростанции. И он меня спросил, не работал ли на Коломенском заводе мой отец? Когда я это подтвердил, то оказалось, что они были хорошо знакомы, и он даже назвал имя-отчество отца.

В 1939 году отца переводят на работу в подмосковный Подольск, и туда переезжает семья. Мне было уже года два, и память подсказывает некоторые картины из той жизни. Да, совсем забыл сказать, что ровно за год до моего рождения родители, чтобы мне было не скучно, произвели на свет мою сестру Риту. Это был тот еще подарок. Рита была неугомонным ребенком, который всюду совал свой нос и стремился командовать. Была непослушна, за что ей часто доставалось от родителей. Единственным человеком, которого она слушалась и кого побаивалась, была мать. Риту довольно часто наказывали, ставили в угол. И если кто-то проходил в этот момент мимо, она восклицала: «Нельзя по поке Лику бити».

Когда началась война, Рита вместе со своей бабушкой по отцу Ривой отдыхала в Коропе. Немцы наступали. При всеобщей растерянности и суматохе бабушка Рива приняла единственно верное решение: ребенка надо немедленно вернуть домой к родителям. Когда они возвращались назад, немцы уже бомбили железную дорогу, и было по-настоящему страшно. Всем пассажирам поезда, но только не Рите: она и здесь не слушалась, пыталась командовать бабушкой. Бабушка, вернув Риту родителям, стала на нее жаловаться. Мать прикрикнула и потребовала, чтобы та перед бабушкой немедленно извинилась. И тогда Рита пролепетала скороговоркой:

– Прости меня, пожалуйста, бабуля, я больше так никогда не буду.

И тут же:

– Ух, как дам сейчас!

В противоположность сестре, как рассказывала мать, я был ребенком ласковым, более или менее послушным, и наказывать меня, даже за дело, рука не поднималась. Но однажды я таки показал свой характер. Как-то родители купили на рынке петуха и принесли его в корзине домой. Это было настоящее чудо. Петушок переливался всеми своими разноцветными перышками; у него был, – я это хорошо запомнил, – толстый красный гребень, короной украшавший его голову. Он позволял себя гладить, и я не отходил от него ни на шаг, потеряв интерес к окружающему. Родители с трудом уложили меня спать. На следующее утро, как только я проснулся, тут же отправился на кухню к своему петушку. И что я обнаружил? На столе лежало бездыханное тело петуха и рядом – его отрубленная голова. Со мной случилась истерика. Я был вне себя от ярости, я обзывал родителей всеми бранными словами, которые услышал неизвестно где, не понимая их значения, я требовал, чтобы они немедленно пришили петушку голову. Не помню, чем закончилась эта история, но все на свете кончается.

Мы жили в двух- или трехэтажном доме на втором или третьем этаже. У нас был балкон и две черепахи. А еще у нас была домработница Дуня, которая жалела меня больше всех, иногда – в ущерб моему здоровью. Но это известное дело: зрелые женщины больше тяготеют к мальчикам, нежели к девочкам, а девочки, в свою очередь, больше любят отцов, – конечно, если это достойные люди. Как-то я заболел дизентерией. Мать лечила меня и на исходе болезни прописала строгую диету. Я был все время голоден, и сердобольная няня Дуня тайком от матери подкармливала меня. Что было явно не на пользу моему здоровью.

Из первых детских впечатлений я еще запомнил, как мать взяла меня с собой на базар. Она держала меня за руку, пока я не вырвался и не побежал по тротуару сам. Но тут же меня настигло возмездие: споткнулся о камень, упал и так расшиб коленку, что матери пришлось возвращаться домой и зашивать ее. А я, зареванный, лежал на столе на сером байковом одеяле.

Отца я помню смутно. Он время от времени появлялся в доме, придя с работы. Меня подводили к нему и говорили, что это – мой папа. Он брал меня за руку, я задирал голову, так как в моих глазах это был очень большой дядя. Тогда он носил форму, похожую на военную: на нем был широкий поясной ремень и другие ремни. Тетя Оля мне потом сказала, что так одевались рабфаковцы. Вообще, судя по всему, отец был человеком молчаливым, в противоположность моей матери.

Предвоенное время было очень тревожным и непонятным. В стране царила шпиономания, то и дело арестовывали людей. Со стороны могло показаться, что эти аресты носили хаотичный характер и были непредсказуемы. На самом же деле, все было продумано и организовано: из социума выхватывали вполне определенные категории граждан, которые по тем или иным причинам не устраивали властвующую олигархию. После заключения в 1939 году пакта Молотова – Риббентропа стали активно арестовывать немцев – бежавших от Гитлера антифашистов. Одними из наших соседей была немецкая семья: муж и жена. Это были во всех отношениях люди достойные. Когда арестовали мужа, мои родители набрались храбрости пойти в НКВД, чтобы за него заступиться. Им быстро дали понять, что они ошиблись в своих соседях, многого не знают, и что лучше бы им в это дело не соваться. Этот их визит остался без последствий, а могло быть хуже. В то время мало кто решался на подобные поступки, наоборот, было много доносов со стороны «бдительных граждан». Родители тяжело переживали это время, особенно отец, который был членом партии и, как честный человек, не мог не ощущать свою ответственность за происходящее в стране. Мать говорила, что он «таял на глазах». Однако вскоре все точки над «i» расставила война.

Война

Незадолго до начала войны матери снится сон. Будто бы она – еще студентка мединститута – после очередной экзаменационной сессии возвращается домой в Короп. Но родного города не узнает. Всюду запустение, на улицах хлам и нет людей. Она спешит в родительский дом и не узнает его: калитка сорвана, вместо окон – черные дыры, с правой стороны от калитки, где росла яблоня-малиновка, вместо яблони зияет глубокая яма. Кругом жуть. С бьющимся сердцем она взбегает на крыльцо и через распахнутую дверь входит в горницу. Зовет: «Мама, мама!». И откуда-то с печи доносится слабый голос ее матери: «Женя!» И тут она просыпается.

Война разметала всех моих родственников по разным местам. Как и положено, первыми ее жертвами оказались мужчины. Раньше других погибли мужья моих старших теток по матери: Сони и Бэллы. У тети Бэллы остался сын Иосиф (Юзик) – на год старше меня. Соня так и осталась бездетной.

Но первым удар наступавших немецких войск испытал на себе дядя Миша – младший брат отца. Он воевал всего неделю, с первого дня войны. И остался жив. Капитаном в составе батальона он командовал группой тяжелых танков КВ. Эти танки имели непробиваемую лобовую броню и отступали в арьергарде наших войск на Западном направлении: как он мне рассказывал, в среднем по 40 км в день, – такими темпами здесь шло немецкое наступление. Была поставлена задача: задерживать наступление противника по главным магистралям, чтобы уберечь наши отступавшие части от полного разгрома. Не знаю, насколько это им удалось, но в итоге через шесть дней непрерывных боев остатки танкового батальона отступили к Минску, который был сдан на следующий день.

Дядя Миша рассказывал: когда они переехали мост через реку и оказались в восточной части города, командование вернуло их назад: на покинутой территории остались 3000 наших грузовиков, которые не удалось эвакуировать. Грузовики следовало сжечь, чтобы не достались противнику, что и было исполнено. Наверняка, то была самая «эффектная» операция за всю неделю боев дяди Миши. Но так сложилась обстановка. После этого его сняли с фронта и направили преподавателем в военное училище, где он оставался до конца войны. В ходе разгрома в начале войны Красная армия потеряла не только технику, но и людей, которые ею владели. Нужно было срочно готовить новые кадры. Это и предопределило дальнейшую военную судьбу моего дяди Миши и спасло ему жизнь.

Единственный брат матери – мой дядя Саша – тоже воевал недолго. Во время нашего неудачного наступления весной 1943 года под Харьковом осколок мины раздробил ему ступню левой ноги, и он был вывезен в госпиталь. По существу, это обстоятельство также спасло ему жизнь, так как по ранению оказался в тылу, тогда как многие его товарищи попали в окружение и погибли. Когда я последний раз был в Коропе, то приставал к дяде Саше с вопросом: много ли он побил фашистов. Он ответил: не считал, так как в общей наступающей цепи стрелял из автомата и не видел цели. Это меня сильно разочаровало.

Мой отец перед войной работал в Подольске на крекинг-электровозостроительном заводе (КЭС). Во время немецкого наступления на Москву некоторое время находился в составе Московского ополчения, но не воевал. В сентябре – октябре 1941 года большинство подольских предприятий, в том числе КЭС, были эвакуированы. Отец как специалист завода имел «броню». Но после знаменитого Харьковского «котла» в мае 1942 года, положившего начало неудержимому немецкому наступлению на Южном фронте, отказался от продления «брони» и был призван. После непродолжительного обучения попал в действующую армию рядовым, несмотря на высшее образование. Тогда с этим не считались, немцев надо было остановить любой ценой. Однако несколько позже замещал выбывшего из строя политрука – должность, надо сказать, незавидная: она не давала никаких преимуществ перед бойцами, но возлагала на «счастливчика» большую ответственность за себя и других. Не говоря уже о том, что в случае немецкого пленения это была расстрельная должность. Впрочем, расстрельной была и сама его национальность.

Письма от отца мать получала довольно регулярно и по большей части – полные оптимизма. Он ободрял надеждой на неминуемую нашу победу, уверенностью, что все будет хорошо, просил о нем не беспокоиться и главное – беречь детей. Правда, в одном из сохранившихся писем отец просил прислать, по возможности, сухарей. Отсюда можно сделать вывод, что с питанием у них было не очень, впрочем, как и везде. И только последнее письмо отца, полученное где-то в середине февраля 1943 года, было тяжелым, и мать проплакала над ним всю ночь. Он писал, что теперь они, наконец, наступают, проходя – иногда по пояс в снегу – до сорока километров в день. И единственное, что их держит на ногах – это мысль о том, что они гонят уходящего врага. Он еще писал: наверное, вы скоро о нас услышите.

Кем был на войне мой отец: пехотинцем, артиллеристом? Название его части звучало приблизительно так: «Особый отряд истребителей танков». Они наступали на Ростовском направлении. О том, как воевали истребители танков в то время и том месте, можно судить хотя бы по фильму «Горячий снег». 5 марта 1943 года матери пришло извещение: отец выбыл из части по ранению и… пропал без вести. Что было на самом деле, нам неизвестно, и никаких версий я не строю. Но несомненно, что он погиб – в любом ином случае дал бы о себе знать. На довоенной фотографии, которую я запомнил, это был, как мне показалось, высокий мужчина с черными кудрявыми волосами и грустными серыми глазами. Он был сфотографирован в полувоенной форме рабфаковца. В одной из песен Окуджавы есть такие слова: «пять грустных солдат не вернулись из схватки военной» – вот и он тоже не вернулся.

Наша семья, то есть моя мать, я и сестра Рита, эвакуировались из Подольска уже в сентябре 1941 года; при этом в пути следования на мать возложили обязанности начальника медицинской службы эшелона. В ее функции входили контроль санитарного состояния поезда и забота о здоровье пассажиров – в большинстве своем рабочих и служащих КЭС, выявление заболевших и оказание помощи, предотвращение распространения эпидемий. Но так случилось, что одним из первых заболевших, причем, заразной и опасной болезнью – дифтерией, оказался ее собственный сын. Вследствие чего, в Свердловске нам пришлось сойти с поезда, и меня положили в больницу, где немедленно заразили еще и корью. Если корь ослабляет детский организм, но сама по себе обычно не очень опасна, то дифтерия, ее токсическая форма, способна убить наповал. Существовало лишь одно радикальное средство от дифтерии – специфическая сыворотка, которую применяли повсеместно. Но мать знала, что у меня тяжелая аллергия на чужеродный белок, и сыворотка мне категорически противопоказана. Об этом она известила персонал больницы.

Однако сыворотку мне ввели, что немедленно вызвало шок: падение сердечной деятельности и общий отек организма. И это накладывалось на дифтерию и корь в придачу. Я должен был неминуемо отдать концы. В больнице в подобном состоянии находилось еще 11 младенцев – все умерли. Но Всевышний промедлил с моим оформлением в Рай. Скопилась большая очередь, и у Него в эти дни было слишком много забот. Этим воспользовалась моя мать, которая забрала меня из больницы, попросив какого-то красноармейца помочь ей отнести на квартиру: у нее не было сил тащить налившегося водой битюга, на которого, трехлетнего, лезли валенки только взрослого человека. Короче, мать меня выходила, но это мое приключение не осталось без последствий.

В начале войны в Коропе оставались дед и бабушка Гуревичи и две их младшие дочери Маруся и Валя – дивчины 17-ти и 16-ти лет. Сначала все надеялись на то, что наши остановят немцев, потом – на организованную эвакуацию населения. Ни того, ни другого не произошло. Радио каждый день приносило тревожные вести, но действительность оказалась еще страшнее. Они готовились к эвакуации. Нужно было бросить дом со всем добром и хозяйство, а это не так просто. Но когда пошел слух о том, что немцы высадили десант в Сумах – а это уже восточнее Коропа, – началась паника. Вместе с другими беженцами, под немецкими бомбами они прошли, голодные и оборванные, всю Восточную Украину, и только в Курске была организована эвакуация населения. Им еще повезло, что после захвата Киева немцы притормозили свое наступление на Южном фронте, переключившись на московское направление. В эвакуации семья обитала в районе Ташкента, а дед устроился работать сторожем в большом яблоневом саду. Это все, что я знаю.

Но на Украине оставалась еще одна моя тетка по материнской линии – Фаина. Она была замужем за украинцем Митей, и у них было уже четверо детей – последний родился незадолго до войны. Родители очень не одобряли этот брак по национальным соображениям, хотя лично против Мити ничего не имели. Но любовь победила. Эта тетя Фаня была учительницей и пользовалась большим авторитетом у детей и их родителей. Митя работал каким-то начальником по почтовому ведомству, и у него были все возможности вовремя эвакуировать свою семью. Но когда возник сей вопрос, этому воспротивилась многочисленная Митина родня: «Куда вы поедете, да еще с малыми детьми? Приезжайте к нам в деревню, здесь все свои, никто ничего не узнает». Надо сказать, что Фаня, как и моя мать, была русоволоса, сероглаза, на еврейку совсем не похожа. И они остались.

Однако когда пришли немцы, тут же нашлись доброхоты, и все про тетку рассказали. Надо отдать должное местному старосте: он не единожды ходил в комендатуру и просил не трогать тетю Фаню и ее детей. И немцы не трогали. Правда, вместе с другими, еще не добитыми евреями, ее гоняли на каторжные работы, вследствие чего грудничок вскоре умер.

А что же Митя, ее законный супруг? Те же самые родственники, которые убеждали их остаться, стали уговаривать Митю бросить семью: «И что ты связался с этой жидовкой, чем она тебя околдовала? Бросай их, а мы здесь подберем тебе такую гарну дивчину, все будет замечательно». И Митя их бросил. Я ему не судья. Я понимаю, что он это сделал не по злому умыслу: так сложились обстоятельства. Останься он с женой и детьми, его бы постигла общая участь. А человек слаб: для огромного большинства из нас инстинкт самосохранения подавляет все иные побуждения и душевные порывы. И надо обладать очень сильным характером, чтобы совесть могла одолеть естественные для живого организма инстинкты.

Где-то зимой 1943 года по тем местам прошла партизанская дивизия Ковпака, а потом пришли каратели. Они добили оставшихся евреев. Однако тетю Фаню и ее троих детей (старшей девочке было 11 лет) не расстреляли: эсэсовцы закопали их в землю живыми. Надо сказать, что Митя не остался безучастен: он, конечно, переживал эту страшную гибель своей брошенной семьи и, как говорили, даже несколько тронулся рассудком: несколько дней подряд ходил на их могилу и приносил еду. Немцев прогнали, и в 1944 году из эвакуации вернулись наши родственники. Мите грозил штрафбат. Он приходил в дом деда, но дед отказался с ним общаться. Тогда он обратился к уже возмужавшей в эвакуации 20-летней Марусе, просил замолвить за него слово. Маруся ему сказала, что мужья ее старших сестер Сони и Беллы погибли, Ошер, мой отец, тоже погиб. «А почему ты должен жить?» Митю забрали в штрафбат, и вскоре его убили.

Эту историю о войне, если помнит читатель, я начал со сна, приснившегося моей матери перед войной. Так вот, сон оказался вещим. Какую картину застала семья Гуревичей, вернувшись из эвакуации? Они увидели почерневшие от копоти проемы окон дома, без стекол, сорванную с петель калитку, а в том месте, где до войны росла яблоня-малиновка, зияла глубокая воронка от бомбы.

Кокчетав

Сколько-то времени мы жили в Свердловске. Отчасти это было связано с моей болезнью, отчасти с иными не известными мне обстоятельствами. Слово «жили» здесь, пожалуй, неуместно: скорее, «существовали». Втроем мы обитали в узкой мрачной комнате на каком-то этаже жилого дома, ни с кем не общаясь. При входе в нее располагалась большая русская печь, а с противоположной стороны – тусклое окно, в которое мы с Ритой время от времени выглядывали в ожидании возвращения матери с работы. Она уходила рано утром, запирала дверь и на целый день оставляла нас одних. В ранних сумерках (была зима) возвращалась, и с ее приходом начиналась какая-то жизнь. Рита в свои четыре года повзрослела, утратила довоенные замашки и полностью взяла меня под свою опеку. Наверное, в это время я и получил от нее прозвище: «Михря». При этом она проявляла инициативу. Однажды, чтобы порадовать мамочку, решила пожарить картошку. Мы вместе очистили несколько картофелин. Не помыв и не порезав, Рита положила их на сковородку и поставила на холодную печь «жариться». Пришедшая с работы мать очень удивилась. Больше о нашей свердловской жизни, пожалуй, вспомнить нечего, разве что о том, как матери на рынке вместо баранины всучили собачатину. Время было такое.

Но вот, наконец, мы оказались в конечном пункте нашей эвакуации – североказахстанском городе Кокчетаве. Жизнь здесь была вполне реальная и интересная. Мать занимала должность заведующей медсанчасти большого военного завода. Она подружилась с заводским начальством, с коллегами и разными интересными людьми; у нас бывали гости. А мы с Ритой ходили в детский сад. Несмотря на скудное военное время, мы не голодали.

Самым завораживающим праздником был Новый год. Даже устраивали детский мини-маскарад. Помню, как мамочка наряжала нас с Ритой «под грибы»: делала из марли накидки, а на голову надевала картонные колпаки с накрашенными на них красными кружочками на белом фоне – стилизация под шляпку гриба, скорее, напоминавшего мухомор наизнанку. И в этом наряде мы садились под новогоднюю елку вместе с другими детьми в своих незамысловатых нарядах. А сама наряженная елка – ну это просто сказочное явление. Детей угощали конфетами и коврижками. Насколько я помню, подарки тогда не дарили, да и дарить было нечего. И эта елка, и этот новый год остались у меня в памяти как образ хрустального моего детства в Кокчетаве.

Летом в детском саду было еще интереснее. Я подрастал и постепенно начинал осознавать себя личностью, по меньшей мере, равной сверстникам. Любимым занятием детсадовских ребят было отливать тарантулов в ближайшем огороде. Это когда выращенные овощи уже убрали, огород оголялся и обнажал норы, в которых жили эти здоровенные, страшные пауки. Группа ребят собирается у такой норы, и мы льем в нее воду из кружки. Если паук слишком ленивый, иногда в нее писали. Наконец, из норы вылезает мохнатое чудовище величиной с детский кулак, а то и больше. Чудовище шевелит своими чреслами и уже готовится прыгнуть на одного из нас. В этот момент с неба падает кирпич, и от тарантула остается мокрое место.

Другим развлечением были «прыжки на батуте». Во дворе детсада была уборная, а задняя часть ее ямы – выстлана свежими сосновыми досками. Любимым нашим развлечением было прыгать на этих досках, подскакивая вверх за счет их упругости. Взрослые нас гоняли, но мы собирались вновь и возобновляли это рискованное занятие. Когда-то это должно было закончиться провалом, причем – в прямом смысле этого слова. Кто-то из нас – в назидание другим – должен был пострадать. И этим кем-то, естественно, оказался я. Ибо у меня на роду было записано попадать в разные истории. Однажды во время «прыжков на батуте» доска подо мной проломилась, я угодил в яму и оказался по грудь погруженным в общественное говно. Ребята побежали за взрослыми, взрослые прибежали и не дали мне утонуть. После этого долго меня отмывали – сначала в детсаду, а потом еще дома. Тем не менее, Рита, под настроение, не раз вспоминала эту историю и замечала, что от меня «все еще попахивает».

В детском саду я встретил и свою первую любовь. Там нам читали сказки из русского фольклора. А территория сада была огорожена высоким забором, вдоль которого с левой стороны была протоптана тропинка, и росли высокие пирамидальные тополя. Однажды я шел по этой тропинке в компании русоволосой девочки с длинной косичкой, мы держались за руки. И я ей сказал, что она – как Василиса премудрая. Ее ответ был предсказуем: я – как Иван-царевич. Взаимное слияние душ длилось до окончания тропинки и продолжения не имело. Но я это заполнил. Проявленное чувство часто вызывает ответное. Однако подобного рода откровенность, легко высказываемая в детском возрасте, становится недоступной у взрослых, которым недостает детской непосредственности. От этого и многие проблемы.

За городом простиралась холмистая местность, которая в отдалении вырастала в северную казахскую складчатую страну. Весной эти сопки покрывались так называемыми «подснежниками». На самом деле, это были дикие тюльпаны разных цветов и оттенков. У матери была знакомая – Вера Терентьевна, эвакуированная из Ленинграда. Это была лет тридцати высокая, худощавая, белокурая женщина – такая молчаливая, безмятежная и мягкая. Она иногда брала меня и Риту с собой в сопки за «подснежниками», и подобные прогулки с Верой Терентьевной были верхом блаженства.

К концу пребывания в Кокчетаве нас отправили в санаторий, который располагался в горной местности среди хвойных лесов. Но самой запомнившейся была дорога в этот санаторий. Мы ехали на телеге, лежа на соломе, покрытые одеялом, так как было прохладно и сыро. А с левой стороны, на расстоянии нескольких километров от дороги, возвышались настоящие горы, у каждой из которых было свое имя: «Синюха», «Чертов палец», «Бабушкин чемодан» и другие. Вершины большинства из них скрывались под слоем облаков, хотя горы здесь были не очень высокие – где-то около 1000 метров над уровнем моря. Я никогда до этого не видел гор. Возможно, именно тогда я и заразился «горной болезнью». Горы притягивали к себе, они являлись мне во сне, как нечто неведомое и манящее.

Из жизни в Кокчетаве вспоминаются разные эпизоды. Дома я спал на детской кровати на соломенном тюфяке. Как-то взрослые решили обновить в нем солому. Когда стали вытряхивать старую, то, к всеобщему ужасу, из тюфяка выскочили две здоровенные темно-серые крысы, которые проворно скрылись под крыльцом дома. Вот, оказывается, с какими соседями я коротал ночи, впрочем, не терпя от них никакого ущерба.

А в другой раз меня бодал теленок. Это был небольшой и совсем еще глупый теленок, который в одиночестве свободно пасся возле стога сена. А дело было, как я помню, в сентябре. Я подошел к теленку и погладил его по голове. Теленок пошел за мной, прижал меня к стогу и начал бодать своей безрогой головой. Я вывернулся и ушел прочь. В ту же ночь у меня разболелись суставы, началась «ревматическая атака». Впрочем, через несколько дней все прошло. Однако не зря говорят: «ревматизм лижет суставы, но кусает сердце». Сердце у меня оказалось «надкусанным» на всю оставшуюся жизнь в виде «митрального порока» – болезнь, в человеческом социуме весьма распространенная.

Однажды мне довелось лицезреть настоящего верблюда – и не в зоопарке, а возле собственного дома. Как-то осенью подъехала к нашему дому телега, запряженная большим двугорбым верблюдом. Мне показалось, что он был гораздо больше лошади. Я этого верблюда исследовал со всех сторон, но он был безмятежен и не проявлял ко мне никакого интереса. Я бы даже сказал: выражение его морды было презрительным. За подобное поведение местные мальчишки, относясь с уважением к лошадям, недолюбливали верблюдов и дразнили их. Иногда за это они получали меткий смачный верблюжий плевок вязкой желтой слюной, которую трудно отмыть. Но верблюд мог и лягнуть, и это било наповал. Естественно, я не стал придираться к верблюду, и все время находился от него на опасливом расстоянии.

А еще я там видел настоящих чечено-ингушей, которых в 1944 году наша власть – якобы за измену во время немецкой оккупации – выселила сюда с Кавказа. Как-то мать взяла меня и Риту с собой на рынок, где эти чечено-ингуши – бородатые, в больших кавказских папахах – продавали свое добро – домотканые ковры. Кажется, один ковер мы купили, и он десятки лет украшал одну из стен нашей квартиры, пробуждая своим замысловатым орнаментом мои детские фантазии. В моих глазах и сами чеченцы, и их ковры представлялись зрелищем экзотическим. А между тем, их было много среди маминых пациентов. Этому южному народу было совсем не просто приспособиться к суровому казахстанскому климату. Многие из них болели туберкулезом, а это, как известно, болезнь социальная. Чаще всего она распространяется в скученной среде нищеты и недоедания.

Где-то начиная с четырех лет меня стали одолевать ночные кошмары. Мне чудилось, что за занавеской скрывается что-то неведомое и ужасное. А иногда это нечто подходило к моей кровати и дотрагивалось до меня, – я просыпался с колотящимся сердцем. Бывали и варианты. Я боялся засыпать и требовал от матери, чтобы она не выключала свет. Она соглашалась, но всегда меня обманывала. Странно, но у Риты не было никаких проблем: ночные кошмары ее не донимали, и вообще, она росла девочкой рациональной, не то, что я. В психоанализе Фрейда даются исчерпывающие объяснения природы подобных кошмарных сновидений у мальчиков. К школьному возрасту все прошло. По совету матери я стал засыпать под счет, и это помогало.

Как мы отмечали победу над Германией? Для матери это был поистине праздник со слезами на глазах. Мы еще не знали того, что творили немцы и их прислужники из местного населения на оккупированных территориях, в особенности – по отношению к евреям. Государство тщательно скрывало правду, но многие факты постепенно становились известными, другие обрастали слухами. Однако самой большой и невосполнимой для нее была, конечно, потеря мужа. После войны матери неоднократно предлагали замужество. Она не была красавицей, но в ней присутствовала некая изюминка, которая всегда привлекает мужчин – какая-то особенная задушевность, что ли? Профессионально, как врач, мать была безупречна и притом самоотверженна: если у нее тяжелый больной – не спала ночами. Кстати, по этой причине она мне настоятельно не советовала идти в медики. Но, кроме того, мать была талантлива вообще, находчива и артистична. Наши знакомые неоднократно пытались уговорить ее на второе замужество, и были достойные партии. И она почти соглашалась. Но в последний момент не могла себя пересилить, ибо любое замужество в ее глазах становилось предательством по отношению к отцу.

Я не помню, как отмечали в Кокчетаве победу. Возможно, в городе были какие-то демонстрации. Приблизительно в это время мне приснился странный сон. Я нахожусь в каком-то городе во время большого праздника. На улицах проходит демонстрация, толпы народа, кругом красные флаги и транспаранты. Общее ликование, все любят друг друга и солидарны. Мы в самой гуще народа. Рядом со мной мать и какие-то, очевидно, наши знакомые. Один большой дядя берет меня на руки, и я весь в ощущении этого праздника всеобщего единства и братства людей. И вдруг все пропало. На улицах города безлюдно, я один. Флаги все вылинявшие и поблекшие, на тротуарах свалены транспаранты, и ветер сдувает с домов праздничные украшения. Меня охватывает тоска по ушедшему празднику, и я просыпаюсь.

Наблюдая нынешнюю картину посткоммунистической России, нахожу этот сон вещим. У моего поколения все же были некие идеалы, возможно, иллюзии, которые не так-то просто было вытравить, несмотря на сталинщину, а после того – реалии общества «развитого социализма». Сегодня не сыскать такой дворняжки, которая бы ни облаяла ту революцию. Но что мы имеем сегодня? Свободу? Равенство прав? Возможность самореализации? Верховенство Закона? Ответственность Власти перед народом? Правосудие? Соблюдение Конституции? Все перечисленное осталось пустым звуком. Наше общество утратило скрепляющую идею, а попытка заменить ее идеей некоей державности (с феодальным привкусом), имперской идеей с культом воинственных предков и подобного рода «скрепами» в XXI веке выглядит анахронизмом, тянущим страну назад, к давно пройденным этапам развития. Это не вписывается в рамки современной цивилизации, не говоря уже о том, что опасно для мира. Россия погружается во мглу мракобесия. Умчалась от нас та красная комета, а мы остались в сгущающейся мгле с обожженными душами.

В 1945 году мне исполнилось 7 лет, и я пошел в первый класс. Мать решила, что мы с сестрой будем учиться в одном классе, и Рита начала с 8 лет, чтобы при случае присматривать за своим непутевым братом. Учиться ей было легко, и она всегда была круглой отличницей. Для меня же проблемой было «чистописание», которое в моем исполнении смахивало на «грязнописание». Я весь был в чернилах и кляксах, а мои каракули годились разве что для мусорного ведра. Я оказался левшой, а писать приходилось правой рукой. И в дальнейшем почерк оставался для меня проблемой, и грамматика тоже хромала.

Зимой там часто бывали бураны, когда видимость сужалась до 10 метров и менее. Можно было затеряться. В таких случаях дети ходили в школу группами, в сопровождении взрослых. Нас укутывали во все, что было под рукой, а лица до глаз закрывали газетой.