Дом в готическом стиле
1
Сумрачный февральский день был на исходе, когда Жанов, отработав дневную смену в котельной, вышел на воздух и, подняв воротник пальто, побрел домой.
Муха, сабочонка бабки Дуси, с радостным визгом бросилась ему под ноги, когда он зашел во двор домика с синими ставнями, где снимал угол. Из дровяника вышла бабка Дуся в ватнике и с железным совком в руке.
– Осподи, Володя пришел, насилу нынче поднялась к метеле-то, – обрадовалась она квартиранту.
Жанов потрепал по животу Муху, упавшую на спину; взял у хозяйки совок, зашел в дровяник и наполнил ведро углем.
– Ох, ох, – вздохнула бабка. – Худо человеку одному… Щас чай пить будем…
Сгрузив в кухне ведро с углем и несколько поленьев, Жанов ополоснул лицо из рукомойника и прошел в свою комнатку. Ставни были закрыты, и в закуте было темно, как в склепе. Он снял пальто и повесил его на гвоздь, вбитый в стену. Оставшись в свитере, лег на панцирную кровать с никелированными шарами. Его знобило.
– Я болен, – признался себе он, глядя на светящиеся щели в ставнях. И ему вдруг представилась нескончаемая вереница бритоголовых серых людей, идущих строем к закатному солнцу, похожему на апельсин. Мои убитые дни, подумал он, мысленно рисуя черные дыры на безликих силуэтах. И вскоре впал в забытье…
– Хворь божье посещение, – склонилась над ним бабка Дуся в белом медицинском халате и с иконой в руках. – Накось вот…
Жанов взял из ее рук икону, но она оказалась его этюдом: дом с треугольным фронтоном смотрелся в темную гладь озера, в котором отражались голые деревья и два готических окна, пламенеющих закатом. Строение из красного кирпича растеклось, обратившись в багряный шар, плывущий в черном дыме туч. С карканьем взлетели с деревьев черные птицы. Одна из них села ему на голову и принялась долбить висок. Застонав, он очнулся от непереносимой тоски…
– …Уголь-то нынче, одна пыль, – бормотала в кухне бабка Дуся, выскребая совком золу из печи. – Не напасешься…
Щели в ставнях потухли. На венском стуле возле кровати стоял стакан. Жанов залпом выпил остывший чай, пахнущий березовым веником, и откинулся на подушку. Перед его глазами опять всплыл дом в готическом стиле, вызвая в памяти незадавшуюся его жизнь.
…Его отец, военный летчик, разбился под литовским городом Шяуляй, когда ему было так мало лет, что живым он его не помнил. Помнил он памятник на старом кладбище, украшенный серыми авиабомбами, где был похоронен отец; а дом, где они тогда жили, был двухэтажный с остроконечной черепичной крышей и стрельчтаым оконцем вверху на торцевой стене. За домом находился парк с озерцом, из которого вытекал ручей. Однажды к своему неописуемому восторгу, он нашел в ручье позеленевшую монету. С конным рыцарем, держащим над головой меч…
– …Нет нашего Николаича, – бормотала за стеной вдовая бабка Дуся. – Нет больше нашего хозяина… Где наш Николаич? Ох, ох…
И Муха поскуливала, не выдерживая горестных интонаций хозяйки, скорбящей по мужу, Николаичу, умершему от военных ран. А Жанов вновь и вновь, как в повторяющемся одном и том же сне, памятью вернулся в Литву; он катил на велосипеде летним днем по тихой, погруженной в тень, улице своего детства, и вдруг слышал «бум-бам» – звук колокола, что внезапным раскатом сотрясал дремотный полдень, окутывающий город с белым костелом. Куда он направлялся, предоставленный самому себе? Конечно же, туда, где все дышало тайной. От замшелого надгробия с выбитым в камне черепом, в глазницах которого собиралась вода, – до склепа с крестообразной прорезью в железных, наглухо закрытых дверях. Оставив велосипед у могилы отца, он припадал глазом к сквозному кресту: не златоволосая ли Морелла спит там, внутри, в хрустальном гробе, подвешенном на ржавых цепях? И тем сильнее была радость от яркого летнего дня, когда, оторвавшись от сочащейся могильным холодом глубокой глубины склепа, он, раскинув руки и, гудя как самолет, сбегал по откосу кладбища к озеру, в котором отражался костел и облака, а сквозь пронизанную солнцем воду просвечивали груды раковин, лежащих на песчаном дне. Он смотрел на эти сокровища сквозь воду. С плачем носились над водой чайки. По кому они так плакали в такой чудесный летний день?..
А потом не стало у него и матери. Она умерла в Сибири, куда они уехали, покинув Литву. Мать работала фельдшером в сибирском райцентре, заразилась тифом… Так он остался один.
Его взяла к себе тетка Аня, материна сестра, жившая в селе. У нее было трое детей, а муж ее погиб на фронте. Время было послевоенное, голодное. Хворый, слабый Володя тяжело заболел в первую же сибирскую зиму. Тетка Аня повезла его на санях в райцентр. Признали воспаление легких. Но он выжил. Тетка Аня определила его в детский дом. Там все-таки – питание, да какой-никакой присмотр. В детдоме Володя понял, что стал беспризорным, но поверить в то, что у него нет больше ни отца, ни матери, не захотел.
Там, в детдоме, он впервые и нарисовал дом, каким он ему запомнился. Рисунок он носил с собой, обернув им пожелтевшую фотографию матери, где она, совсем юная, стоит у березы в белом довоенном платье в черный горошек. Шло время, и с каждым новым рисунком дом стал обрастать деталями. Появились зубчатая башня со шпилем, увенчанным крестом, готические окна, расцвеченные витражами, подвесной мост. Никто не верил ему, что его отец, летчик, и что скоро он прилетит на бомбардировщике, заберет его домой. Рос он нервным, чувствовал себя не таким, как все: то сидит на чердаке с книжкой, то где-нибудь рисует, уединившись, свой дом. Детдомовцы дразнили его «литовцем».
Весной он убежал.
Его сняли с поезда в Барнауле. Под конвоем доставили в детский дом. Но мысль о побеге не отпускала его. И он опять убежал. Правда, спустя четверть века после той, такой далекой, детдомовской весны. И вспомнилось Жанову, как по вечерам, спасаясь от самого себя, он чертил в кухне панельной малогабаритки, проект готического храма. Получалось нечто уродливое, наподобие колокольни, сооруженной «под готику» возле рвущейся в небо церкви святой Анны в Вильнюсе. Колокольню соорудили гораздо позже, чем церковь. И она напоминала слоеный торт, контрастируя своей тяжеловесностью с легкой и филигранной церковью святой Анны, будто пылающей на фоне синего неба. И он хотел большего! Было ли это непомерной гордыней? Вряд ли. Гения из себя он не разыгрывал. Но хотелось настоящего дела. После опостылевших стандартных лестничных клеток, которые он, молодой архитектор, проектировал, как робот, в конструкторском бюро…
– Ты спать-то когда-нибудь будешь? – заходила среди ночи в кухню его жена Арина, врач-терапевт. – Лучше бы картины рисовал, дурачок! – наклоняясь она у стола, где Жанов, согнувшись в три погибели, рисовал витражи, копируя сцену «Снятие с креста»…
– Хорошо ведь выходит… И продать можно. А церковь твоя… Кому она нужна? Горе ты мое луковое… Посмотри, мы как на вокзале живем…
Арина вздыхала. И за этим тихим ее вздохом слышался ему отчаянный крик стареющей женщины, лишенной возможности родить ребенка из-за болезни сердца. Жанов понимал, она права, и она устала жить с ним, с неудачником. Думал, глядя на свой рисунок с мертвым Христом: «А, правда, зачем?..»
– Все, – говорил он себе по утрам, шагая на работу. – Надо что-то делать, так жить нельзя…
Но наступал вечер после тусклого дня, проведенного в КБ, где коллеги половину времени обсуждали очередную «мыльную оперу», которую Жанов не смотрел, а вторую половину – пили кофе, курили, перемалывая кости местной элите. Спасаясь от одиночества вдвоем, он опять шел в кухню, к своему храму, устремленному в небо.
Так летели с ужасающей похожестью дни, с одной и той же навязчиво бьющей мыслью: «Бежать…». И он ушел…
– Что-то неладно с твоей душой, – говорил ему художник Володин, у которого он брал уроки рисования.
Жанов и сам понимал, что «неладно». Но ностальгия продолжала мучить его, маскируясь под конкретное географическое место, хотя все было, конечно, намного глубже. Загадочнее. Страшнее. Но что он мог дать Арине, вернувшись к ней? Свою тоску по несбывшемуся? И опять зажить провинциальной жизнью, набивая по вечерам свой живот и глядя в телевизор? Нет, уж лучше сгинуть в диком лесу, погибнуть в море, замерзнуть на горной вершине, чем стареть, обрастая жиром, и ждать смерти!
– Скорей бы весна! – теперь думал он, тщетно пытаясь согреться в своем закуте. Зима, холод, невозможность писать на воздухе, – все это раздавило его…
Он спустил с кровати ноги, нашарил на стене выключатель, зажег свет. В нервном возбуждении упал на колени и достал из-под кровати свои любительские картины, перевязанные бечевкой. Развязал… Почти с каждого картона на него смотрел его «дом», при разном освещении, среди зеленых деревьев… А вот последняя работа, которую он считал законченной – дом с пустыми глазницами окон среди голых деревьев с вороньими гнездами подпирает тяжелое осеннее небо. Володин, скупой на похвалы, сказал ему, посмотрев эту картинку, что он, наконец, сумел достичь глубины пространства и ясной, простой формы. Но это не утешало…
– «Да был ли дом на самом деле?!» – в тоске замер, стоя на коленях, Жанов. Или это греза, иллюзия, бред! И будто его ударило что-то: «Поеду!».
2
В Прибалтику Жанов полетел весной по туристической путевке. Самолет приземлился в Рижском аэропорту, где туристов из Сибири встретила Регина, гид, приехавшая в Ригу из Литвы.
– В Шяуляй отправимся вечером, – с мягким прибалтийским акцентом сообщила она. – А теперь будет экскурсия по Старой Риге…
Апрельский день выдался холодный, ветреный, но светило сильное солнце, и золотые петухи на шпилях церквей ярко сияли, суля надежду. Средневековая архитектура Старой Риги на правом берегу реки Даугавы ошеломила Жанова своей красотой. Он отбился от группы, и зашагал один, сунув план Риги в карман своего старомодного пальто, и город с теснящимися домами, с громадой Домского собора с монастырем, с запахами кофе из кафе поплыл на него, будто гигантский фрегат, а воздух был пропитан сырым ветром с Балтики. Миновав «трех братьев» – средневековые дома на улице Малая Замковая, – он неожиданно для себя зашел в костел Скорбящей Богоматери.
В сумрачном пространстве костела приглушенно звучал орган, в вышине под сводами над алтарем светилось круглое окно с витражом, освещая Распятого. Было безлюдно, только две старушки сидели впереди на дубовых скамьях. Присел на скамью и он, положив на колени шляпу, купленную перед отъездом.
Он смотрел на Христа и силился понять – в чем же сокровенный смысл страданий? Нет, он не хотел ни смирения, ни страданий. Напротив. Хотелось поднять голову, распрямить плечи, полюбить свою судьбу, свое чувство неповторимого «я»…
– «Как неудобно, скучно, нелепо мы живем!» – думал он, вспомнив свою недавнюю безысходную тоску в далекой отсюда Сибири, свои ночные бдения над проектом «дома», жену Арину, бабку Дусю, любившую читать по вечерам библию.
Из церкви он вышел с каким-то новым чувством и радостно зашагал по городу, куда глаза глядят, жалея только об одном, что радость эту, так внезапно нахлынувшую на него, не скем разделить. К автобусу туристического агентства он пришел раньше остальных своих земляков.
Смеркалось и лил дождь, когда автобус прибыл в Шяуляй. Туристов поселили в небольшой гостинице, где-то в новом районе. Жанову не терпелось отправиться в Старый город, где был его дом, но дождь не прекращался и, поколебавшись, он спустился в бар. Там он присел за свободный столик в дальнем углу и заказал кофе и рюмку коньяка. Официантка мимоходом включила магнитофон, мягко зазвучала, полоснула по сердцу плачущая гитара Эрика Клэптона. Коньяк согрел грудь и успокоил нервы. Дождь все еще лил, а в баре было тепло, уютно. Какое-то время Жанов наслаждался отдыхом. Но вскоре ему мучительно захотелось позвонить Арине, такой же одинокой в мире, как и он, однако междугороднего телефона в гостинице не оказалось. Он погрустнел, и праздник души закончился.
– Бедная моя, – вздыхал он, поднимаясь по лестнице в номер, жалея свою жену, себя, погубленную свою молодость.
Спать ему не хотелось. И он еще долго стоял в конце коридора у окна, глядя на огни ночного города, прежде чем зашел в номер, где спали мужики, сотрясая стены храпом.
Утром, едва рассвело, он распахнул окно. В комнату ударил свежий ветер. Внизу, под промытым дождем небом, лежал незнакомый и в то же время, узнаваемый город. Он быстро оделся, вышел из гостиницы и почти побежал к мосту, соединяющему новый район со Старым городом. Перейдя мост, он пошел наугад, как вдруг в перспективе одной из улиц – будто во сне наяву! – он увидел белый костел, главенствующий над крышами домов. Теперь он знал, где его дом!
Вот и главная площадь, костел Петра и Павла в стиле ренессанса. Сквер с каменным фонтаном и дорожками, посыпанными кирпичной крошкой. Сюда, в этот сквер, он приходил с мамой кормить голубей. Заморосил дождь, тучей поднялись в небо галки. Жанов остановился. С растущей в груди тревогой, он смотрел на старые липы с черными гнездами в голых ветвях, на костел, куда тянулись под дождем люди. Там, за костелом, лежал его отец. Один на чужбине. Но к дому!
Ноги несли его сами, и к дому он вышел безошибочно – со стороны парка. Как и сто лет назад, там бежал из болотца ручей, где он любил играть в детстве. Только парк заматерел, и дом, – реальный, настоящий дом – просвечивал сквозь стволы старых деревьев с сомкнутыми вверху кронами.
– «Здесь я бегал ребенком…», – повторял он, ступая по мягкому ковру из прошлогодних листьев.
Окно в их бывшей квартире на втором этаже было распахнуто, и ветер трепал вырвавшуюся наружу белую занавеску. Жанов ослабел, спиной привалился к дереву, глядя на дом, на гладкие без пулевых выбоин стены, на окно, в котором уже никогда не появится, не помашет ему рукой мама… Дом был обычный, ничем не примечательный…
– Худо быть одному, – вспомнилась ему фраза из библии, которую часто повторяла бабка Дуся далекими зимними вечерами. И Жанову хотелось влиться, врасти в дерево и, наконец, обрести вечный покой.
Долго с чувством печали стоял он в парке. Сколько воспоминаний! Внутренних слез, исторгнутых его душой. Но шумел в ветвях весенний ветер, и шум этот сливался с голосами птиц, радующихся весне. И мало-помалу боль его стала постепенно облегчаться. Будто лопнули ржавые оковы, сперва сдавившие сердце. И тихое утешение сменило глубокую печаль. Холодно, сосредоточенно, смотрел он на дом. А сердце его уже рвалось в родной, грязный райцентр. Где ждали его леса, вольный воздух полей, и неспокойное достоинство художника, которое уже никто не отнимет у него.
С твердым намерением жить осмысленно, никогда не киснуть и не прозябать, но нести свой крест достойно, до конца, уходил он прочь. Заметил, что держит в руке шляпу, новенькую шляпу, к поношенному пальто. И размахнувшись, запустил ее в небо.
Моросил, о чем-то шептался с палой листвой весенний дождь.