Вы здесь

Триумфальная арка. VIII (Эрих Мария Ремарк, 1946)

VIII

– Вы видите, Вебер? – спросил Равик. – Здесь… здесь… И здесь…

Вебер склонился над операционным столом.

– Да…

– Маленькие узелки, вот… И вот… Это не просто опухоль и не разрастания…

– Нет…

Равик выпрямился.

– Рак, – сказал он. – Несомненно рак! Давно у меня не было таких сложных случаев. Исследование зеркалом ничего не дает, в области таза прощупывается только небольшое размягчение на одной стороне, небольшой инфильтрат, – может быть, киста или миома, – ничего серьезного, но идти снизу нельзя. Пришлось вскрыть брюшную полость, и мы вдруг обнаруживаем рак.

Вебер посмотрел на него.

– Что вы намерены делать?

– Можно взять замороженный срез и сделать биопсию. Буассон еще в лаборатории?

– Конечно.

Вебер поручил сестре позвонить в лабораторию. Она поспешно исчезла, неслышно ступая на резиновых подошвах.

– Необходимо расширить объем операции – сделать гистероэктомию, – сказал Равик. – Остальное не имеет смысла. Весь ужас в том, что она ничего не знает. Пульс? – спросил он.

– Ровный. Девяносто.

– Кровяное давление?

– Сто двадцать.

– Хорошо.

Равик посмотрел на Кэт.

Она лежала на операционном столе в положении Тренделенбурга.

– Надо бы ее предупредить. Получить согласие. Нельзя же так вот взять и искромсать ее… Или как вы считаете?

– По закону нельзя. А вообще… мы ведь все равно уже начали.

– Пришлось начать. Обычное выскабливание снизу оказалось невозможно. А теперь получается уже совсем другая операция. Удалить матку – это не то, что выскоблить плод.

– По-моему, она доверяет вам, Равик.

– Не знаю. Может быть. Но согласится ли?.. – Он поправил локтем резиновый фартук, надетый поверх халата. – И все-таки… Пока что попробуем продвинуться дальше. Еще успеем решить, делать ли гистероэктомию. Эжени, нож!

Он продолжил разрез до пупка, наложил зажимы на мелкие сосуды, более крупные перехватил двойными лигатурами, взял другой нож и разрезал желтоватую фасцию. Отделив мышцы под ней тупой стороной ножа, приподнял брюшину, вскрыл ее и зафиксировал края зажимами.

– Расширитель!

Младшая операционная сестра уже держала его наготове. Она протянула цепочку с грузом и прикрепила к ней пластинку.

– Салфетки!

Он обложил рану влажными теплыми салфетками и осторожно ввел корнцанг.

– Посмотрите-ка сюда… – обратился он к Веберу. – И сюда. Вот широкая связка. Плотная, затвердевшая масса. Здесь уже ничего не поделаешь. Слишком далеко зашло.

Вебер внимательно смотрел на место, указанное Равиком.

– Видите, – сказал Равик. – Эти артерии уже нельзя перехватить зажимами. Ткань очень истончилась. И тут метастазы. Безнадежно…

Он осторожно срезал узкую полоску ткани.

– Буассон в лаборатории?

– Да, – сказала сестра. – Я позвонила ему, он ждет.

– Хорошо. Пошлите ему. Подождем результатов анализа. Это займет не более десяти минут.

– Пусть сообщит по телефону, – добавил Вебер. – Сразу же. Операцию пока приостановим.

Равик выпрямился.

– Как пульс?

– Девяносто пять.

– Кровяное давление?

– Сто пятнадцать.

– Хорошо. Я полагаю, Вебер, нам нечего больше раздумывать, следует ли оперировать больную без ее согласия. Здесь уже ничего не сделаешь.

Вебер кивнул.

– Зашить, – сказал Равик, – удалить плод – и все. Зашить и ничего не говорить.

Он смотрел на открытую брюшную полость, обложенную белыми салфетками. В резком электрическом свете они казались белее свежевыпавшего снега, в котором зиял алый кратер раны. Кэт Хэгстрем, тридцати четырех лет, своенравная, изящная, с загорелым тренированным телом, полная желания жить, – приговорена к смерти чем-то туманным и незримым, исподволь разрушающим клетки ее организма.

Он снова склонился над операционным столом.

– Ведь мы еще должны…

Ребенок. В этом распадающемся теле на ощупь, вслепую пробивалась к свету новая жизнь. И она тоже была обречена. Бессознательный росток, прожорливое, жадно сосущее нечто. Оно могло бы играть в парках. Кем-то стать – инженером, священником, солдатом, убийцей, человеком… Оно бы жило, страдало, радовалось, разрушало… Инструмент, уверенно двигаясь вдоль невидимой стенки, встретил препятствие, осторожно сломил его и извлек… Конец. Конец всему, что не обрело сознания, всему, что не обрело жизни – дыхания, восторга, жалоб, роста, становления. Не осталось ничего. Только кусочек мертвого, обескровленного мяса и немного запекшейся крови.

– Буассон уже сообщил что-нибудь?

– Нет еще. Вот-вот позвонит.

– Можно еще немного подождать.

Равик отступил на шаг от стола.

– Пульс?

За экраном он увидел глаза Кэт. Она смотрела на него, но не оцепенелым взглядом, а так, словно все видела и все знала. На мгновение ему показалось, будто она проснулась. Он сделал еще шаг и остановился. Нет! Только показалось… Игра света.

– Пульс?!

– Сто. Кровяное давление сто двенадцать. Падает.

– Пора! – сказал Равик. – Буассон должен бы уже сообщить.

Внизу приглушенно зазвонил телефон. Вебер посмотрел на дверь. Равик не обернулся. Он ждал. Наконец вошла сестра.

– Да, – проговорил Вебер. – Рак.

Равик кивнул и снова принялся за работу. Он снял щипцы и зажимы, извлек салфетки. Эжени стояла рядом и пересчитывала инструменты.

Он начал зашивать. Ловко, методично, точно, сосредоточив все свое внимание и ни о чем другом не думая. Могила закрывалась. Смыкались слои тканей, вплоть до последнего, самого верхнего; наложив скобки, он выпрямился.

– Готово.

Нажав на педаль, Эжени перевела стол в горизонтальное положение и накрыла Кэт простыней. «Шехерезада», подумал Равик. Позавчера… платье от Мэнбоше… вы были когда-нибудь счастливы… не один раз… я боюсь… пустяки, обычное дело… играли цыгане… Он посмотрел на часы над дверью. Двенадцать. Обеденный перерыв. Сейчас везде распахиваются двери контор и фабрик, поток здоровых людей устремляется на улицу. Сестры выкатили тележку из операционной. Равик снял резиновые перчатки и пошел мыть руки.

– Выньте окурок изо рта! – предупредил его Вебер, стоявший у другого умывальника. – Обожжете губы.

– Да, спасибо… Кто же ей обо всем скажет, Вебер?

– Вы, – незамедлительно последовал ответ.

– Придется объяснить, почему мы ее оперировали. Она ожидала, что все будет сделано обычным путем. А правду мы ей сказать не можем.

– Что-нибудь придумаете, – уверенно ответил Вебер.

– Вы так считаете?

– Конечно. У вас достаточно времени до вечера.

– А у вас?

– Мне мадам Хэгстрем не поверит. Ей известно, что оперировали вы, и обо всем она захочет узнать только от вас. Мой приход лишь насторожит ее.

– Верно.

– Не понимаю, как все это могло развиться в такой короткий срок.

– Могло… Хотелось бы мне знать, что же я ей все-таки скажу.

– Уж что-нибудь придумаете. Скажите, мол, киста или миома.

– Да, – сказал Равик. – Киста или миома.


Ночью он еще раз зашел в клинику. Кэт спала. Вечером она проснулась, ее вырвало, почти целый час она не могла успокоиться, но потом снова уснула.

– Спрашивала о чем-нибудь?

– Нет, – ответила краснощекая сестра. – Она еще не совсем пришла в себя и ни о чем не спрашивала.

– Думаю, проспит до утра. Если проснется и спросит, скажите, что все обошлось благополучно. Пусть поспит еще. В случае необходимости дайте снотворное. Если будет метаться во сне, позвоните доктору Веберу или мне. В отеле скажут, где можно меня найти.

Он стоял на улице, как человек, которому опять удалось спастись бегством. Еще несколько часов, и он должен будет солгать, глядя в доверчивое лицо. Ночь вдруг показалась ему теплой и трепетно-светлой. Опять серую проказу жизни скрасят несколько часов, милосердно подаренных судьбой, – скрасят и улетят, как голуби. И часы эти тоже ложь – ничто не дается даром, – только отсрочка. А что не отсрочка? Разве не все на свете – только отсрочка, милосердная отсрочка, пестрое полотнище, прикрывающее далекие, черные, неумолимо приближающиеся врата?

Равик вошел в бистро и сел за мраморный столик у окна. В зале было накурено и шумно. Появился кельнер.

– Рюмку «Дюбонне» и пачку сигарет «Колониаль».

Он распечатал пачку и закурил сигарету, набитую черным табаком. Рядом несколько французов спорили о своем продажном правительстве и мюнхенском сговоре. Равик почти не слушал их. Всем известно, что мир объят апатией и катится в пропасть новой войны. Против этого никто даже не возражал… Хотелось только отсрочки – хотя бы еще на год – вот единственное, за что еще хватало сил бороться. Везде и всюду одно – отсрочка… Он выпил рюмку «Дюбонне». Приторный, с затхлым привкусом аперитив вызвал легкую тошноту. Зачем он его заказал? Равик подозвал кельнера:

– Рюмку коньяку.

Он посмотрел в окно и постарался отогнать мрачные мысли. Если все равно ничего нельзя сделать, незачем доводить себя до безумия. Он вспомнил, когда усвоил этот урок, один из величайших уроков его жизни…

Это случилось в августе 1916 года под Ипром. Накануне роту отвели с передовой в тыл. Впервые за все время пребывания на фронте они стояли на таком спокойном участке. Потерь никаких. И вот они лежат под теплым августовским солнцем вокруг костра и пекут картошку, вырытую тут же в поле. Минуту спустя от всего этого ничего не осталось. Внезапный артиллерийский налет – снаряд угодил прямо в костер… Когда он, целый и невредимый, пришел в себя, то увидел, что два его товарища убиты… Чуть поодаль лежал его друг Пауль Мессман, которого он знал с малых лет, с которым играл в детстве, учился в школе и был неразлучен. Пауль лежал с развороченным животом и вывалившимися внутренностями…

Солдаты отнесли Мессмана на брезенте в полевой лазарет, шли напрямик по отлого поднимающемуся жнивью. Они несли его вчетвером на коричневом брезенте; Мессман лежал с раскрытым ртом и бессмысленно вытаращенными глазами, прижимая ладонями белые, жирные, окровавленные внутренности. Целый час он, не переставая, кричал. А еще через час – умер.

Равик вспомнил, как они вернулись назад. Отупевший, совершенно уничтоженный, сидел он в бараке. Ему еще ни разу не доводилось видеть что-либо подобное. Здесь его и нашел командир отделения Катчинский, до войны он был сапожником.

– Пошли, – сказал Катчинский. – У баварцев в полевом буфете есть пиво и водка. И колбаса есть.

Он обалдело уставился на Катчинского. Такая грубость была ему непонятна. Катчинский внимательно поглядел на него и сказал:

– Хочешь не хочешь, а пойдешь! Будешь упираться – палкой погоню. Сегодня ты нажрешься, налижешься и сходишь в бардак.

Он ничего не ответил. Катчинский подсел к нему.

– Знаю, что с тобой. Знаю даже, что ты сейчас обо мне думаешь. Но я здесь два года, а ты – две недели. Послушай! Можем мы чем-нибудь помочь Мессману? Нет. Ты ведь знаешь, что мы пошли бы на все, будь хоть один шанс спасти его.

Он взглянул на Катчинского. Да, он это знал. Верил, что Катчинский поступил бы именно так.

– Ладно. Он умер. Для него ничего больше не сделаешь. А нас через два дня снова пошлют на передовую. На этот раз нам достанется. Будешь здесь торчать и все время думать о Мессмане – только зря себя изведешь. Дойдешь до ручки, сам не свой станешь. При первом же артиллерийском налете замешкаешься, опоздаешь на какие-то полсекунды. И тогда мы потащим в тыл тебя, как Мессмана. Кому это нужно? Мессману? Кому-нибудь другому? Нет. А тебе просто будет крышка, вот и все. Теперь понятно?

– Все равно не смогу я…

– Заткнись, сможешь! Другие тоже смогли. Не ты первый.

После той ночи ему стало легче. Он пошел вместе с Катчинским и усвоил данный ему урок. Помогай, пока можешь… Делай все, что в твоих силах… Но когда уже ничего не можешь сделать – забудь! Повернись спиной! Крепись! Жалость позволительна лишь в спокойные времена. Но не тогда, когда дело идет о жизни и смерти. Мертвых похорони, а сам вгрызайся в жизнь! Тебе еще жить и жить. Скорбь скорбью, а факты фактами. Посмотри правде в лицо, признай ее. Этим ты нисколько не оскорбишь память погибших. Только так можно выжить.

Равик выпил коньяку. Французы за соседним столом все еще болтали о своем правительстве. О несостоятельности Франции. Об Англии. Об Италии. О Чемберлене… Слова, слова… А другие действовали. Они не были сильнее, они были решительнее. Они не были смелее, они лишь знали, что другие не станут сопротивляться. Отсрочка… Но на что ее употребили? Чтобы вооружиться, чтобы наверстать упущенное, чтобы собраться с силами? Черта с два! Сидели сложа руки и смотрели, как вооружаются другие… Бездеятельно выжидали, надеялись на новую отсрочку. Старая притча о стаде моржей: сотнями лежали они на берегу, пришел охотник и стал одного за другим приканчивать дубинкой. Объединившись, они могли бы легко раздавить его – но они лежали, смотрели, как он, убивая, подходит все ближе, и не трогались с места: ведь убивал-то он всего-навсего соседей – одного за другим. История европейских моржей. Закат цивилизации. Усталые и бесформенные сумерки богов. Выцветшие знамена прав человека. Распродажа целого континента. Надвигающийся потоп. Суетливые торгаши, озабоченные лишь конъюнктурой цен. Жалкий танец на краю вулкана. Народы, снова медленно гонимые на заклание. Овцу принесут в жертву, блохи – спасутся. Как всегда.

Равик погасил сигарету и оглянулся. К чему все это? Разве минувший вечер не был кроток, как голубь, мягкий, серый голубь? Мертвых похорони, а сам вгрызайся в жизнь. Время быстротечно. Выстоять – вот что главное. Когда-нибудь ты понадобишься. Ради этого надо сберечь себя и быть наготове.

Он подозвал кельнера и расплатился.


Равик вошел в «Шехерезаду». Играл цыганский оркестр. В зале было темно. Только на столик у самого оркестра падал яркий луч прожектора, освещая Жоан Маду.

Он остановился у входа. Подошел кельнер и пододвинул ему столик. Равик продолжал стоять, глядя на Жоан.

– Водки? – спросил кельнер.

– Да. Графин.

Равик сел за столик. Он налил рюмку и быстро выпил. Хотелось отделаться от всего, о чем только что думал. Хотелось забыть гримасу прошлого и гримасу смерти – живот, развороченный снарядом, живот, разъедаемый раком. Он заметил, что сидит за тем столиком, за которым два дня назад сидел вместе с Кэт Хэгстрем. Соседний столик освободился. Однако Равик не стал пересаживаться. Какая разница, сидеть тут или там, – Кэт Хэгстрем все равно уже не помочь. Как это однажды сказал Вебер? Зачем расстраиваться, если случай безнадежный? Делаешь что можешь и спокойно отправляешься домой. А иначе что бы с нами стало? И впрямь – что бы с нами стало? Он слушал голос Жоан Маду, доносившийся из оркестра. Кэт была права – этот голос волновал. Он взял графин с кристально прозрачной водкой. Одно из тех мгновений, когда краски распадаются, когда серая тень падает на жизнь и она ускользает из-под бессильных рук. Таинственный отлив. Беззвучная цезура между двумя вздохами. Клыки времени, медленно вгрызающиеся в сердце. «Санта Лючия», – пел тот же голос под аккомпанемент оркестра. Голос накатывался, словно морской прибой, доносился с другого, забытого берега, где что-то расцветало.

– Как вам нравится?

– Кто?

Равик поднялся. Рядом стоял метрдотель. Он кивнул в сторону Жоан Маду.

– Хорошо. Очень хорошо.

– Это, конечно, не сенсация. Но вперемежку с другими номерами сойдет.

Метрдотель проследовал дальше. На миг в слепящем свете прожектора резко обозначилась его черная бородка. Затем он растворился в темноте. Равик посмотрел ему вслед и снова налил рюмку.

Прожектор погас. Оркестр заиграл танго. Снова всплыли освещенные снизу круги столиков и едва различимые лица над ними. Жоан Маду поднялась и стала пробираться между столиками. Несколько раз ей пришлось остановиться – пары выходили танцевать… Равик посмотрел на Жоан, а она на него. Ее лицо не выразило и тени удивления. Она направилась прямо к Равику. Он встал и отодвинул столик в сторону. Один из кельнеров поспешил на помощь.

– Благодарю, – сказал он. – Сам справлюсь. Только принесите еще одну рюмку.

Он поставил столик на место и наполнил рюмку, принесенную кельнером.

– Водка, – сказал он. – Не знаю, пьете ли вы водку.

– Да. Мы уже ее однажды пили. В «Бель орор».

– Верно.

Однажды мы уже были и здесь, подумал Равик. С тех пор прошла целая вечность. Три недели. Тогда ты сидела, съежившись под плащом, жалкий комочек горя, жизнь, угасающая в полутьме. А теперь…

– Салют! – сказал он.

Ее лицо чуть прояснилось. Она не улыбнулась, только лицо просветлело.

– Давно я этого не слышала, – сказала она. – Салют!

Он выпил свою рюмку и посмотрел на Жоан. Высокие брови, широко поставленные глаза, губы – все, что было стертым, разрозненным, лишенным связи, вдруг слилось в светлое, таинственное лицо. Оно было открытым – это и составляло его тайну. Оно ничего не скрывало и ничего не выдавало. Как я этого раньше не заметил? – подумал он. Но, быть может, раньше, кроме смятения и страха, ничего в нем и не было.

– Есть у вас сигареты? – спросила Жоан.

– Только алжирские. Те самые, с крепким черным табаком.

Равик хотел подозвать кельнера.

– Не такие уж они крепкие, – сказала она. – Как-то вы мне дали одну. На мосту Альма.

– Правда.

Правда и неправда, подумал он. Тогда ты была измученной женщиной с поблекшим лицом, ты была не ты; потом между нами что-то произошло… И вдруг выясняется – все это неправда.

– Я уже был здесь раз, – сказал он. – Позавчера.

– Знаю. Я вас видела.

Жоан не спросила о Кэт Хэгстрем. Она спокойно сидела в углу и курила. Казалось, она вся отдалась курению. Потом пила, медленно и спокойно, и снова казалось, что это полностью поглощает ее. Казалось, все, что бы она ни делала, захватывало ее безраздельно, даже если она делала что-то второстепенное, несущественное. Тогда, подумал Равик, она была само отчаяние. Теперь от отчаяния не осталось и следа. От нее внезапно повеяло теплом и непосредственным, непринужденным спокойствием. Он не знал, объяснялось ли это тем, что в этот миг ее ничто не волновало; он лишь чувствовал тепло, излучаемое ею.

Графин был пуст.

– Будем и дальше пить водку? – спросил Равик.

– А что мы с вами пили тогда?

– Когда? Здесь? Тогда, мне кажется, мы много всякого намешали.

– Нет. Не здесь. В первый вечер.

Равик задумался.

– Забыл… Может, коньяк?

– Нет. С виду вроде бы коньяк, но только другое. Я хотела достать и не нашла.

– Так понравилось?

– Да нет. Просто никогда в жизни ничего крепче не пила.

– Где это было?

– В маленьком бистро недалеко от Триумфальной арки. Надо было спуститься по нескольким ступенькам. Там сидели шоферы и две-три девушки. У кельнера на руке была татуировка – женщина.

– А, вспоминаю. Наверно, кальвадос. Нормандская яблочная водка. Вы не спрашивали его здесь?

– Как будто нет.

Равик подозвал кельнера:

– Есть у вас кальвадос?

– Нет. К сожалению, нет. Никто не спрашивает.

– Слишком элегантная публика. Значит, наверняка кальвадос. Жаль, что нельзя установить точно. Самое простое – отправиться в тот же кабачок. Но ведь сейчас это невозможно.

– Почему невозможно?

– Разве вы можете уйти?

– Да, я уже свободна.

– Отлично. Тогда пойдем?

– Пойдем.


Равик без труда нашел кабачок. Почти все столики были свободны. Кельнер с татуировкой на руке мельком взглянул на них, затем вышел из-за стойки, шаркающей походкой подошел к столику и вытер его.

– Прогресс, – сказал Равик. – В тот раз он этого не сделал.

– Не тот столик, – сказала Жоан. – Сядем вон туда.

Равик улыбнулся.

– Вы суеверны?

– Когда как.

– Правильно, – сказал кельнер. Он поиграл мускулами, и танцовщица на его руке задвигалась. – Вы и в тот раз сидели здесь.

– Вы еще помните?

– Помню. А как же!

– Вам бы генералом быть, – сказал Равик. – С такой-то памятью.

– Я никогда ничего не забываю.

– В таком случае удивительно, как вы еще живете на свете. А вы помните, что мы в тот раз пили?

– Кальвадос, – не задумываясь, ответил кельнер.

– Хорошо. Мы и сейчас будем его пить. – Равик обернулся к Жоан. – Как просто разрешаются иные проблемы! А теперь посмотрим, сохранил ли он свой вкус.

Кельнер принес рюмки.

– Два двойных кальвадоса. Тогда вы заказывали двойные.

– Мне все больше становится не по себе, уважаемый. Может, вы еще скажете, как мы были одеты?

– На даме были плащ и берет.

– Жаль, что вы прозябаете здесь. Вам бы работать в варьете.

– Я и работал, – удивленно ответил кельнер. – В цирке. Я же вам говорил. Неужели забыли?

– Да, к стыду своему, забыл.

– Мсье легко забывает, – сказала Жоан Маду кельнеру. – Он мастер забывать. Так же, как вы мастер не забывать.

Равик взглянул на нее и улыбнулся.

– Ну, может быть, это и не совсем так, – сказал он. – А теперь попробуем кальвадос… Салют!

– Салют!

Кельнер не уходил.

– Что позабудешь, того потом не хватает всю жизнь, мсье, – заявил он. По-видимому, для него тема была далеко не исчерпана.

– Правильно. А все, что запоминается, превращает жизнь в ад.

– Только не для меня. Ведь это уже прошлое. Как может прошлое превратить жизнь в ад?

Равик взглянул на него.

– Очень просто, именно потому, что оно прошлое, друг. А вы, как видно, не только артист, вы еще и баловень судьбы… Кальвадос тот же? – спросил он Жоан.

– Лучше…

Равик посмотрел на Жоан и почувствовал легкое головокружение. Он понял, что она имела в виду. Но ее откровенность обезоруживала. Казалось, ей было безразлично, как он отнесется к ее намеку. В убогом кабачке она чувствовала себя как дома. При безжалостном свете электрических ламп без абажуров две проститутки, сидевшие за соседним столиком, выглядели совсем старухами. Но ей этот свет был не страшен. Все, что час назад он увидел в сумраке «Шехерезады», нисколько не изменилось и здесь, выдержало испытание светом. Смелое, ясное лицо, оно не вопрошало, оно выжидало… Неопределенное лицо, подумалось ему, чуть переменится ветер – и его выражение станет другим. Глядя на него, можно мечтать о чем только вздумается. Оно словно красивый пустой дом, который ждет картин и ковров. Такой дом может стать чем угодно – и дворцом и борделем, – все зависит от того, кто будет его обставлять. Какими пустыми кажутся по сравнению с ним пресытившиеся, точно застывшей маской прикрытые лица…

Он увидел, что рюмка Жоан пуста.

– Вот это я понимаю, – сказал он. – Как-никак двойной кальвадос. Хотите повторить?

– Да. Если у вас есть время.

А с чего, собственно, она взяла, что у меня нет времени? – подумал он, и тут ему вспомнилось, что в последний раз Жоан видела его с Кэт Хэгстрем. Он взглянул ей в лицо. Оно было совершенно бесстрастно.

– Время у меня есть, – сказал он. – Завтра в девять операция… только и всего.

– А вы сможете оперировать, если засидитесь так поздно?

– Конечно. Одно другому не мешает. Привычка. К тому же я оперирую не каждый день.

Кельнер снова наполнил рюмки. Вместе с бутылкой он принес пачку сигарет и положил ее на столик. Это были «Лоран», зеленые.

– Вы их и в прошлый раз курили, верно? – торжествующе спросил он Равика.

– Понятия не имею. Вам лучше знать. Верю вам на слово.

– Да, это те самые, – заметила Жоан. – «Лоран», зеленые.

– Вот видите! У мадам память лучше, чем у вас, мсье.

– Это еще неизвестно. Во всяком случае, сигареты нам пригодятся.

Равик распечатал пачку и подал ее Жоан.

– Вы живете все там же? – спросил он.

– Да. Только сняла комнату побольше.

В зал вошли несколько шоферов. Они уселись за соседний столик и сразу же громко заговорили.

– Пойдем? – спросил Равик.

Она кивнула.

Он подозвал кельнера и расплатился.

– Может быть, вас все-таки ждут в «Шехерезаде»?

– Нет.

Он подал ей манто. Она не надела его, а лишь накинула на плечи. Это была дешевая норка, возможно, даже поддельная, но на ней и такой мех казался дорогим. Дешево только то, что носишь без чувства уверенности в себе, подумал Равик. Ему не раз случалось видеть королевские соболя, которые казались совсем дешевыми.

– Что же, теперь доставим вас в отель, – сказал он, когда они вышли из кабачка под тихо моросящий дождь.

Жоан медленно обернулась.

– Разве мы не к тебе поедем?

Запрокинув голову, она смотрела на него снизу вверх. Ее лицо, освещенное фонарем, было совсем близко. В волосах сверкали жемчужинки измороси.

– Ко мне, – сказал он.

Подъехало такси. Шофер немного выждал. Потом щелкнул языком, со скрежетом включил скорость и поехал дальше.

– Я ждала тебя. Ты это знал? – спросила она.

– Нет.

Свет уличных фонарей отражался в ее глазах. Взгляд тонул в них. Они казались бездонными.

– Я будто только сегодня встретился с тобой, – сказал он. – Раньше ты была другой.

– Да, раньше я была другой.

– Раньше вообще ничего не было.

– Да, не было. Я ничего не помню.

Он ощущал легкие приливы и отливы ее дыхания. Невидимое, оно трепетало, плыло навстречу, нежное, невесомое, полное доверчивости и готовности, – чужая жизнь в чужой ночи. Внезапно он почувствовал, как кровь бьется в его жилах. Она все прибывала и прибывала, это была даже не кровь, а сама жизнь, тысячу раз проклятая, потерянная, железная и обретенная вновь… Лишь час назад – выжженная, голая земля, вчерашний день, полный безутешности… А теперь – снова стремительный поток, близость того загадочного мига, который, казалось, исчез навсегда… Он опять был первобытным человеком на берегу моря, и что-то вставало из глуби вод, белое и яркое, вопрос и ответ, слитые воедино… А кровь все прибывала и прибывала, и разбушевалась буря…

– Держи меня, – сказала она.

Он глянул в запрокинутое лицо Жоан и обнял ее. И ее плечи поплыли к нему, словно корабль, стремящийся в гавань.

– Держать тебя? – спросил он.

– Да.

Она крепко прижала ладони к его груди.

– Я согласен держать тебя.

– Спасибо.

Другое такси, резко затормозив, остановилось у тротуара. Шофер невозмутимо смотрел на них. На плече у него устроилась собачонка в вязаной жилетке.

– Поедем? – хрипло прозвучало из-под длинных, белых, как лен, усов.

– Погляди, – сказал Равик. – Он и не догадывается. Не видит, что на нас что-то нашло. Смотрит и не видит, как мы переменились. Ты можешь превратиться в архангела, шута, преступника – и никто этого не заметит. Но вот у тебя оторвалась, скажем, пуговица – и это сразу заметит каждый. До чего же глупо устроено все на свете.

– Вовсе не глупо, а хорошо. Мы останемся самими собой.

Равик посмотрел на нее. Мы! – подумал он. Какое необычное слово! Самое таинственное на свете.

– Поедем? – так же спокойно, но несколько громче прохрипел шофер и закурил сигарету.

– Поедем, – сказал Равик. – Он не отвяжется. Профессиональный опыт.

– Не надо. Пойдем пешком.

– А дождь?

– Дождя нет. Просто туман. Не хочу я в такси. Хочу идти с тобой рядом.

– Ладно. Тогда хоть объясню ему, в чем дело.

Равик приблизился и сказал несколько слов шоферу. Тот расплылся в чудесной улыбке, помахал Жоан с галантностью, на какую способен только француз, и уехал.

– Как ты с ним объяснился? – спросила Жоан, когда Равик вернулся.

– С помощью денег. Самый простой способ. Ночные шоферы – циники. Сразу понял. Отнесся благосклонно, но с оттенком снисходительного презрения.

Она улыбнулась и прижалась к нему. Равик почувствовал, как в нем раскрылось и расцвело что-то горячее, нежное и необъятное, будто множество рук потянуло его куда-то вниз… И вдруг стало совсем невыносимым вот так стоять рядом, вытянувшись во весь рост, на узеньких ступнях, с трудом сохраняя равновесие… Надо забыться и уйти куда-то вглубь, уступить стенающей плоти, зову тысячелетий, той поре, когда еще не было ничего – ни разума, ни мук, ни сомнений, а одно лишь темное счастье крови…

– Пойдем, – сказал он.

Они шли под изморосью вдоль пустой серой улицы, и, когда достигли ее конца, перед ними вновь открылась огромная, безграничная площадь. Посреди нее тяжело вздымалась расплывчатая, отливающая серебром громада Триумфальной арки.