Глава 2. Жандармы в борьбе со взяточниками
В жандармской инструкции (1827) указывалось, что все лица, служащие в корпусе, «должны обратить внимание на беспорядки и закону противные поступки во всех частях управления», а также «внимать гласу страждущего человечества и защищать беззащитного и безгласного гражданина»[273]. Бюрократическая система управления на всех уровнях была предметом постоянного внимания высшей полиции.
Глава Третьего отделения хорошо знал язвы России и в своем первом отчете, представленном императору, весьма эмоционально характеризовал пороки служилого сословия: «Чиновники. Под этим именем следует разуметь всех, кто существует своей службой. Это сословие, пожалуй, является наиболее развращенным морально. Среди них редко встречаются порядочные люди. Хищения, подлоги, превратное толкование законов – вот их ремесло. К несчастью, они-то и правят, и не только отдельные, наиболее крупные из них, но, в сущности, все, так как им всем известны все тонкости бюрократической системы. Они боятся введения правосудия, точных законов и искоренения хищений; они ненавидят тех, кто преследует взяточничество, и бегут их, как сова солнца»[274].
Создание Третьего отделения и появление жандармских офицеров в губерниях вызвали негативную реакцию в чиновном мире, так как первые шаги охранительной структуры ознаменовались решительными действиями в борьбе со взяточниками.
Еще в апреле 1826 г. было перлюстрировано письмо некоего Чекмарева с довольно откровенным указанием на необходимость взятки для успешного решения судебного дела. После создания Третьего отделения выписка из письма поступила в это ведомство, а из него, в свою очередь, к министру юстиции было направлено отношение, содержащее сведения, обратившие внимание почтового надзора: «Это дело может иметь перевес и на ту и на другую сторону, а потому и нужно пожертвовать для обер-прокурора, обер-секретаря и секретаря, а сенаторам у меня готовятся записки, и я жду вашего ответа, согласны ли вы на сие, ибо время не терпит»[275]. Из цитаты видно, что речь шла о вымогательстве взятки для желаемого исхода дела, причем показан и механизм действия: через судебных чиновников, которые подготовят документы в нужном для положительного решения виде. В упомянутом отношении А. Х. Бенкендорфа указывалось и императорское повеление: узнать секретным образом об этом злоупотреблении, принять меры «для узнания повытчика и о подробностях злоупотреблений по сему делу»[276]. Сведений о результатах расследования данного случая в архивных документах нет, но это дело показательно как пример одного из первых антикоррупционных действий высшей полиции.
М. А. Дмитриев, современник Николаевской эпохи, рассуждал: «Нечего и говорить, что у нас не только берут взятки, но что без взяток не делается ни одно дело». Естественно, что формировались и методы противодействия этому порочному обогащению. Способы борьбы по прошествии многих десятилетий не изменились: «Давали шпиону пачку ассигнаций, которых нумера были записаны, что и служило уликой», – рассказывал мемуарист[277]. Эффективность подобных действий была невысокой: «По методе жандармов попадались не все и не главные взяткобратели, а только те, которые подвертывались случайно, или те, на кого шпион был сердит». Автор воспоминаний приводил пример с купеческим сыном Н. И. Золотаревым, который, желая досадить одному архимандриту, во время посещения его дома подложил под клеенку стола пронумерованных 500 руб. ассигнациями. Затем явился с жандармским офицером и стал требовать денег, указав, что архимандрит убрал их под клеенку, таким образом, «улика для офицера была налицо»[278].
При этом М. А. Дмитриев подчеркивал, что он противник подобных репрессивных, жандармских методов борьбы со взятками, потому что «взятки должно прекращать в их корне, то есть: устроить таким образом судебную часть, чтобы и нельзя было и не за что было брать взятки»[279].
Интересно проанализировать общественную реакцию на резонансные коррупционные скандалы того времени, в частности на дела чиновников Спасского и Дьякова.
Задержания, проведенные в Москве и Санкт-Петербурге, не на шутку переполошили столичное общество. Управляющий Третьим отделением М.Я. фон Фок информировал А. Х. Бенкендорфа, участвовавшего в коронационных торжествах в Москве: «Эти дни общественное внимание занято, почти исключительно, последними арестами. Во что бы то ни стало, стараются угадать их причину. Если, говорят, это простое лихоимство, – к чему та строгость, с какою производится следствие? […] Значит, дело идет о заговоре против правительства. Другие, напротив, думают, что делу этому придано особенное значение для того, чтобы, неожиданно напав на обвиненных, поймать их на месте преступления»[280]. Решительность антикоррупционных действий властей воскрешала параллели с недавними арестами участников и последователей антиправительственного выступления.
В то же время перечень имен арестантов не внушал опасения добропорядочным гражданам. «Надо заметить, что все арестованные личности известны за отъявленных взяточников и что все те, которые громче других кричат против их ареста, – одного с ними поля ягода. Это зловредное отродье вовсе не скрывает своего бешенства и явно выражает его в публичных местах. Пусть себе кричат, это даст возможность лучше отметить их», – отмечал М.Я. фон Фок, акцентируя внимание на поддержке правительственных мер большинством и именовании их мздоимцами[281].
Не зная деталей совершенных проступков, общество щедро конструировало последствия резонансных событий. 8 сентября 1826 г. М.Я. фон Фок вновь писал А. Х. Бенкендорфу: «Дело Спасского причинит, говорят, много неприятностей Министерству юстиции; следствие по этому делу поручено лицам, которые пойдут прямою дорогой и, вероятно, сделают новые важные открытия в судебном мире. Дельцы этого министерства не могут скрыть своего беспокойства: они сильно боятся, чтобы не были выведены на чистую воду все тайные происки коалиции. В среде бюрократии – общая тревога; пора и ей испытать на себе, что всему существуют пределы, и что, наконец, надо отдавать отчет, а это – вещь очень затруднительная для многих!»[282]
В последующие дни М.Я. фон Фок неоднократно обращался к резонансному делу, докладывая шефу жандармов различные мнения столичного мира. С одной стороны, звучал бесспорный тезис о том, что «обуздать лихоимство и воровство – дело столь же справедливое, как благоразумное и необходимое; кто не преступен сам и не слеп, тот должен согласиться с этим», с другой – опасения, что «чем строже будут наказывать […] тем больше будет людей оскорбленных и, следовательно, затронутых личных интересов»[283] (9 сентября 1826 г.). Почти через две недели: «Некоторые говорят, что придется слишком много наказывать, и что самая многочисленность виновных будет причиной их безнаказанности. Вздор! Говорят другие: тот, кто творил зло, должен быть выведен на чистую воду и заклеймен позором. Для подобных людей не должно быть никакого снисхождения, так как и они не оказывали его для общего блага»[284] (22 сентября 1826 г.).
Общественные настроения были не только реалистичны в оценке ситуации, сложившейся в чиновном мире, но даже конструктивны в способах ее разрешения. М.Я. фон Фок писал о столичных разговорах: «Виновные будут постоянно повторять один и тот же припев: «Дайте нам обеспеченное положение, соответствующее той службе, какую от нас требуют, и тогда удвойте строгость во всем, что касается точности исполнения наших обязанностей». В то же время всеми понималось, что средств для повышения окладов в государственной росписи нет, поэтому выдвигались идеи, как найти средства (обложить 10 %-м сбором пенсии свыше 1000 руб., увеличить судебные пошлины, взыскивать налог с отдельных видов земельных пожалований и др.)[285].
Глобальность общественного зла не позволяла верить в скорое его искоренение. М.Я. фон Фок пересказывал наблюдение столичного общества о коррупции в чиновной среде снизу доверху: «Возможно ли требовать, чтобы какой-нибудь чиновник, избалованный роскошью и образом жизни нашего времени, устоял бы против соблазна и разыгрывал бы, весьма некстати, роль Катона, тогда как начальники его подают ему пример и загребают обеими руками?» Взяточники хоть и «всеми презираемы, […] но они сильны своими денежными средствами и своими связями»[286].
Неизвестность, отсутствие какой-либо информации о ходе следствия над лихоимцами порождали пугающие взяточников слухи. М.Я. фон Фок писал: «Зная дурной характер Спасского, многие находятся теперь в смертельной тревоге, […] так как заранее предвидят, что Спасский не задумается компрометировать своих сообщников или тех, кто также вкусил от запретного плода»[287]. Через несколько дней фиксировался новый слух: «Уверяют, что Спасский указал на многих значительных лиц, как на действовавших заодно с ним или занимавшихся доходным, но бесчестным ремеслом вымогательства». Страх перед разоблачением, возможным доносом о ранее совершенном преступлении рисовал мрачные картины: «Говорят, что подсудимые и сообщники их громко ропщут и заявляют, что доносы до такой степени размножаются, что под конец придется допрашивать стены». В то время, когда одни роптали на то, что «не следует прибегать к окольным путям для разоблачения их происков», другие шутили, что «нет ничего проще, как одним чортом погнать другого»; что «широкая сеть закинута на всех сторонников бюрократии. Кажется только […] что сеть эта не Евангельская и что все, попавшее в нее, будет выброшено»[288].
Что же на самом деле выявилось в истории со Спасским? 31 августа 1826 г. Сенат получил следующий высочайший указ: «Обер-секретарь 7-го департамента Правительствующего Сената статский советник Спасский по достоверным уликам, до сведения моего дошедшим, обнаружен виновным в лихоимстве и сам в том добровольно признался; вследствие того повелеваю: отрешить его, Спасского, от должности и отослать в Московскую уголовную палату для суждения по законам»[289]. Спасский обвинялся в том, что взял с мануфактур-советника Кожевникова 2 тыс. руб. асс. по делу К. Ю. Измайлова.
При служебной проверке выяснилось, что дело было решено в пользу Измайлова, и Спасский взял деньги в благодарность за выигранное дело и за ускорение объявления решения. Московская уголовная палата, лишив чинов и дворянства, приговорила его к ссылке в каторжные работы. Московский генерал-губернатор посчитал возможным смягчить наказание, заменив каторгу ссылкой в Сибирь на поселение. Это решение было принято Правительствующим сенатом и одобрено министром юстиции. Однако при рассмотрении дела в департаменте гражданских и духовных дел Государственного совета его председатель, Н. С. Мордвинов, указал на ряд «ощутительных отступлений от законов»[290].
В частности, Н. С. Мордвинов обратил внимание на то обстоятельство, что в законе нет точного определения лихоимства. По буквальному пониманию слова это то, что «излишне взято», следовательно, рассуждал он: «Сам закон допускает имать (брать), но только не излишнее»[291]. Другое суждение заключалось в том, что было бы несправедливым, если равному наказанию подвергались те, «кто получил награду из признательности за дело, правильно решенное, так и тот, кто правду продал на суде»[292]. Указал он и на то, что не только денежные посулы ведут к неправедному суду: «По большею частию оный происходит или из угождения по каким-либо связям, или по ожиданиям через то для честолюбия своих каких-либо выгод и наград, и сего рода лихоимство гораздо чаше, нежели денежное, случается, но только оно удобнее бывает сокрыто и не подвержено. законному преследованию»[293]. «Лихоимственное преступление», которое помимо лишения всех гражданских прав повергает осужденного в каторжную работу, когда обвиняемые будут изобличены «в решении дела с нарушением правды и законов», сокрытии или искажении документов, «в употреблении обмана и хитрости к потемнению истины в деле», «в умышленной проволочке дела»[294]. Н. С. Мордвинов полагал, что за взятки и подарки, приносимые подсудимыми судьям и судебным чиновникам, «неправедно» их сурово наказывать. Такие подношения не могут быть даже запрещаемы «доколе они не будут получать достаточного жалования для удовлетворения необходимым, как их самих, так и семейств их, нуждам, самою природою и степенью служения их требуемым»[295].
В результате последовало решение департамента: «По падающему на Спасского сомнению, признав его к службе неблагонадежным, оставить навсегда отрешенным и впредь на службу не определять», было представлено 30 мая 1827 г. Общему собранию Государственного совета. После чего голоса разделились поровну и участь Спасского была облегчена.
Другая резонансная история связана с делом Дьякова. Какие-то обстоятельства задержания чиновника были известны в обществе и породили слухи о доносчике, мстящем корыстолюбивым чиновникам. 14 сентября 1826 г. М.Я. фон Фок писал А. Х. Бенкендорфу о петербургских разговорах: «Подсудимые не имеют за себя никаких шансов, особенно если это правда, что донесший на Спасского тот же самый, который донес и на Дьякова, то есть некий Бачишкарев, настоящая ядовитая гадина; страшно безнравственный сам, он тем опаснее для людей не совсем чистых, что, кажется, задался целью вывести всех их на чистую воду, так что приверженцы бюрократии не имеют врага более опасного и более способного разоблачить их тайны, – как этот господин»[296].
Страх разоблачения явно демонизировал фигуру Бочечкарова. История же преступления такова: статс-секретарю Комиссии прошений Кикину поступила жалоба коллежского асессора Бочечкарова на коллежского советника Дьякова, который требовал у просителя 1000 руб. за ускорение хода дела. Комиссия выдала заявителю 500 руб., переписав номера ассигнаций. При выходе со службы Дьяков был арестован, ассигнации с переписанными номерами найдены у него в кармане. Петербургская уголовная палата приговорила его к каторжным работам, с этим решением согласились и санкт-петербургский генерал-губернатор и Правительствующий сенат. Прошения Дьякова и его жены о смягчении наказания были переданы на рассмотрение Государственного совета[297].
При обсуждении дела в департаменте гражданских и духовных дел Н. С. Мордвинов указал на то, что передача денег проводилась без свидетелей и Дьяков утверждал, что деньги были даны ему взаймы. Н. С. Мордвинов демонстрировал свое ораторское искусство: «Закон […] повелевает, дабы в уголовных судах обвинения были столь ясны, как свет солнца, и чтобы в оных словам подсудимого даваемо было больше веры, нежели словам доносителя или обвинителя»[298]. По закону для безошибочного разрешения дела надо иметь либо собственное признание обвиняемого, либо ясные, не подлежащие сомнению доказательства. Как же поступить в этом случае? «Сохранить ли предпочтительно силу законов или, дав веру словам доносителя, подвергнуть подсудимого каторжной работе?» – обращался 18 октября 1826 г. Н. С. Мордвинов к членам Общего собрания Государственного совета[299]. В итоге Совет поддержал решение департамента: Дьякова, «исключив из службы, впредь, яко подозрительного, ни к каким делам не определять»[300].
Дебаты в Государственном совете выявили правовую коллизию и существенно затруднили показательное преследование взяточников. Решительные намерения правительственных кругов по искоренению взяточничества, поддержанные общественным мнением, не привели к назидательным результатам справедливого возмездия над преступившими закон лицами. Попытка сурового преследования взяточников закончилась фактически публичным (в Государственном совете!) оправданием их действий. Более чем мягкий приговор должен был разочаровать сторонников показательного возмездия. В результате защита лихоимцев по нормам права воспринималась как оппозиция власти и правительственному курсу. В годовом отчете Третьего отделения Н. С. Мордвинова отметили как столпа «партии русских патриотов» и причислили к разряду «недовольных», политических противников («критикуют все шаги правительства»), не преминув упомянуть, что он «оказывал покровительство Дьякову и Спасскому»[301].
Впрочем, вполне гуманный исход коррупционных дел не снизил жандармской активности.
5 апреля 1827 г. А. Х. Бенкендорф направил министру юстиции Д. И. Лобанову-Ростовскому отношение, составленное в самых изыскано-деликатных тонах: «Государь император, убежден будучи в правилах справедливости, отличающих действия Вашего Сиятельства, и в усилиях Ваших способствовать искоренению злоупотреблений по подведомственным вам местам, Высочайше повелеть мне изволил сообщать на благоуважение Ваше, Милостивый государь, все те сведения, которые в сем отношении до меня доходить будут». В письме подчеркивалось, что А. Х. Бенкендорф только передавал высочайшую волю, а государь, будучи убежден в «правилах справедливости», не сомневался в возможности министра искоренить злоупотребления. Собственно речь шла о направлении для принятия мер полученных полицией сведений. При этом особо оговаривалась просьба – принять записку «благосклонно, в таком виде, в каком я ону получил, то есть как указывающую на следы предосудительных намерений, за основательность которых я ручаться не могу»[302]. Передавалась информация о преступных намерениях, не проверенная, но компрометирующая чиновников министерства, и все расследование предстояло провести ведомству самостоятельно.
В приложенной записке сообщалось: «Помощник столоначальника в департаменте Министерства юстиции в экспедиции г. Солоницына Павел Гриневич имеет родственника Петра Филипповича Гриневича в Глухове. Который хлопочет об ходатайствовании чина коллежского асессора некоему Дмитрию Степановичу Примакову, который намеревается прислать сюда 500 руб. к Павлу Гриневичу для успешного ходатайства по сему делу»[303].
7 апреля 1827 г. министр уведомил шефа жандармов о начатой проверке, посетовав, что «обороты в подобных случаях злоупотреблений бывают столь хитры, что при всем неусыпном наблюдении начальства за подведомственными местами и лицами не всегда могут быть замечаемы, тем паче открываемы преступные лихоимства»[304]. 19 мая министр повторно писал шефу жандармов о том, что по результатам проверки выяснено, что по почте на имя Павла Гриневича ни от кого денег не поступало, кроме того, в департамент герольдии дело о производстве в чин Примакова не передавалось.
В сентябре 1827 г. дело Примакова дошло до рассмотрения в Сенате, однако принятое решение о производстве при увольнении от службы в коллежские асессоры было приостановлено, так как отсутствовали необходимые документы о принадлежности просителя к дворянскому сословию. Внесение дела при неполном комплекте документов герольдмейстер объяснял большой загруженностью чиновников, так как к заседаниям подготавливается зачастую более 200 дел. Впрочем, такое упущение не влекло «никаких зловредных последствий»[305]. Дело было направлено на повторное рассмотрение при получении полного комплекта документов. Каких-либо злоупотреблений со стороны подозреваемого чиновника обнаружено не было.
4 января 1829 г. шеф жандармов А. Х. Бенкендорф направил уже новому министру юстиции А. А. Долгорукову записку, представленную, видимо, жандармским штаб-офицером, о вятском губернском прокуроре Веймарне. Начиналась записка сведениями о его стремительном карьерном росте: после петербургской гимназии взят на службу в канцелярию к своему родственнику губернатору фон Братке, затем определен в горные исправники по Вятской губернии: «В течение сего времени состояние его до того поправилось, что уже мог из казанского университета получить аттестат, дающий ему право на получение без экзамена чина коллежского асессора». Вскоре Веймарн «через сильных покровителей в Санкт-Петербурге получил место вятского губернского прокурора и вскоре чин коллежского советника и награжден орденом Св. Владимира 4 ст. и Св. Анны 2 ст. в один год»[306].
«В продолжение двадцатилетней его службы, – продолжал автор записки, – он из бедного состояния приобрел значительное богатство и теперь содержит на аренде железоплавительные заводы г. Осокина, находящиеся в Вятской губернии […] Веймарн имеет одно только звание блюстителя законов и правосудия, в самом же деле он почти вовсе не занимается службою, но своими оборотами: содержит под чужим именем почтовые станции, торгует винами и пр. Он показывает вид, будто намерен оставить должность, но между тем увеличивает свой капитал и торгует правосудием. Все сие подтвердить может местное купечество и прочие сословия»[307].
Казалось бы, вскрыт нарыв, обличен стяжатель, и возмездие должно свершиться. Однако ответ министра был весьма категоричен: «[Веймарн] доныне известен был мне совсем с противоположной стороны. В бытность мою в 1824 году в Вятке для ревизии, я довольно коротко узнал его. Хотя он и имеет обеспеченное состояние, но чтобы стяжал оное какими-либо непозволительными оборотами и средствами, о том ни слухов, ни жалоб до меня ни от кого не доходило; улучшение же состояния своею бережливостью и не противными чести мерами благоразумных распоряжений ни в каком случае никому в порок поставлено быть не может»[308].
Система защиты довольно специфичная: вы слышали, что он взяточник, а я такого не слышал, значит, он чист. «Веймарн по определению должности своей, как тогда был мною замечен, так и ныне продолжает быть усердным, деятельным и попечительным о скорейшем ходе дел, имея к тому нужные к отправлению звания Прокурора сведения и способности, в чем удостоверяют меня дела управляемого мною министерства, по коим я могу судить о действиях прокуроров и степени заботливости каждого из них по должности; а потому помещенное в означенной записке изъяснение, что будто бы Веймарн вовсе не занимается службою, есть несправедливое», – опровергал жандармские суждения министр юстиции[309]. В ответе сквозит явное раздражение, недовольство жандармскими измышлениями, на которые министерство должно было реагировать.
Шеф жандармов периодически сообщал во всеподданнейших отчетах о подозрениях на лихоимство чиновников различных ведомств.
В 1829 г. в отчете Третьего отделения в числе порицаемых мер нового министра внутренних дел А. А. Закревского упоминалось изменение кадрового состава медицинского департамента, из которого были уволены опытные чиновники. Новые служащие, по мнению шефа жандармов, «внесли путаницу в дела», а поскольку «это одна из наиболее доходных областей, то в нее проникает больше интриг». В результате А. А. Закревский «облек своим особым доверием двух известных и всеми презираемых взяточников гг. Дьяконова и Кусовникова. Недавно он назначил еще директором этого департамента некоего Швенсона, который тоже не пользуется хорошей репутацией»[310].
Конец ознакомительного фрагмента.