Глава 1. Третье отделение и надзор за обществом
В своих «Записках» А. Х. Бенкендорф, говоря о целях создания высшей полиции, писал: «Император всеми способами пытался вырвать корни тех злоупотреблений, которые проникли в аппарат управления и которые стали явными после раскрытия заговора, обагрившего кровью его вступление на престол»[24]. В первой жандармской инструкции (1826) указывалось, что жандармы должны были «споспешествовать благотворительной цели Государя Императора и отеческому Его желанию утвердить благосостояние и спокойствие всех в России сословий, видеть их охраняемыми законами и восстановить во всех местах и властях совершенное правосудие». Целью их службы должно было стать «предупреждение и отстранение всякого зла», поэтому следовало «обратить внимание на беспорядки и закону противные поступки во всех частях управления», «наблюдать, чтоб спокойствие и права граждан не могли быть нарушены чьей-либо личною властию, или преобладанием сильных лиц, или пагубным направлением людей злоумышленных», а также «внимать гласу страждущего человечества и защищать беззащитного и безгласного гражданина»[25].
Службу свою жандармы должны были нести «не щадя трудов и заботливости, свойственных верноподданному», действовать так, чтобы можно было «добрыми вашими внушениями… поселить в заблудших стремление к добру и возвести их на путь истинный прежде, нежели обнаружить гласно их худые поступки пред правительством». Избранные на службу офицеры должны были обладать высокими моральными качествами: «Свойственные вам благородные чувства и правила несомненно должны вам приобресть уважение всех сословий, и тогда звание ваше, подкрепленное общим доверием, достигнет истинной своей цели и принесет очевидную пользу Государству». С этой задачей не все, видимо, получалось, поэтому в Дополнении к инструкции разъяснялось, как именно надлежит завоевывать уважение: «Приличной покорностью и чинопочитанием к особам Вас старшим; благородным и приветливым обращением с равными Вам, ласковым и снисходительным обхождением со всеми прочими сословиями, – Вы, конечно, достигнете общего уважения и доверенности к себе и тем поставитесь в возможность выполнять возлагаемую на Вас обязанность с успехом»[26]. На этом не следовало останавливаться, жандармы должны были «по собственному влечению […] сердца» отыскивать чиновников, служащих «бескорыстно верой и правдой, не могущих сами снискать пропитание одним жалованьем». О них необходимо было докладывать шефу жандармов «для оказания им возможного пособия» и тем самым выполнять волю императора – «отыскивать и отличать скромных вернослужащих»[27].
Кадровая политика при формировании корпуса жандармов осуществлялась под непосредственным контролем А. Х. Бенкендорфа, который, как отмечалось в «Обзоре деятельности Третьего отделения С. Е. И. В. к. и корпуса жандармов за 25 лет. 1826–1850», «как бы передал подчиненным свою честность, свой дух нетерпимости всякого преступления и свое неусыпное стремление к покровительству несчастных»[28]. Эта же мысль звучала в отчете политической полиции за 1842 г.: шеф жандармов «прилагает всевозможное старание о приглашении во вверенный ему корпус людей добрых и честных, – и, в случае неудачного выбора, сей час удаляет от себя недостойных»[29].
Формирование корпуса шло на декларированных принципах. Молодой офицер Л. В. Дубельт убеждал свою супругу: «Ежели я, вступая в корпус жандармов, сделаюсь доносчиком, наушником, тогда доброе мое имя, конечно, будет запятнано. Но ежели, напротив, я, не мешаясь в дела, относящиеся до внутренней полиции, буду опорою бедных, защитою несчастных; ежели я, действуя открыто, буду заставлять отдавать справедливость угнетенным, буду наблюдать, чтобы в местах судебных давали тяжебным делам прямое и справедливое направление, – тогда чем назовешь ты меня? Не буду ли я тогда достоин уважения, не будет ли мое место самым отличным, самым благородным? Так, мой друг, вот цель, с которой я вступаю в корпус жандармов»[30]. Другой офицер, сменивший флотский мундир на жандармский, Э. И. Стогов, отмечал именно моральный аспект нового служения: «Я – Жандарм, то есть нравственный полицмейстер»[31].
О непростом процессе поиска кандидатов на жандармскую службу свидетельствует переписка А. Х. Бенкендорфа с великим князем Константином Павловичем. Последний, уклоняясь от настойчивой просьбы шефа жандармов порекомендовать каких-либо офицеров для службы в губерниях Царства Польского, писал: «Не имею в виду, кого бы вам представить для занятия этих должностей, с коими связано столько высших интересов и которые, естественно, требуют большой ответственности […] надобно быть убеждену как в умении, так и в честности лица, прежде чем взять на себя ответственность за него, в случае если бы он имел несчастие повредить благу службы […] Эти места столь доверенные, что на них надо назначать офицеров, за которых можно отвечать, так сказать, как за самого себя»[32]. При этом предложенную кандидатуру этнического поляка великий князь отверг, ссылаясь именно на невозможность полагаться только на нравственные качества: «Трудно, и даже почти невозможно, ручаться, что он не поколеблется предъявлять прямую и чистую истину, предвидя, что она повредит или его родственнику, или приятелю […] в таких случаях, его привязанности или слабости всегда возьмут верх над требованиями службы»[33].
Многие жандармы деятельно включились в исполнение своих обязанностей. А. Булгаков писал брату о начальнике московского жандармского округа А. А. Волкове: «Волков разворачивает обширную деятельность и беспрестанно занят комиссиями, кои все стремятся к искоренению злоупотреблений и воровства»[34]. Ф. В. Булгарин сообщал в Третье отделение 6 июня 1828 г.: «Рассказывают чудеса о жандармском полковнике в Вильне Рутковском. Он привел в ужас всех злоупотребителей»[35].
Орловский жандармский штаб-офицер полковник М. Н. Жемчужников, выявив факты подкупа и подлога, найдя пропавшие документы, встречая противодействие местных гражданских чиновников и лиц духовного ведомства, добился восстановления законных прав детей-сирот майора Подымова[36].
Жандармское начальство в юбилейном «Обзоре» отмечало усердную службу офицеров в чрезвычайных обстоятельствах. Во время эпидемии холеры: «Жандармы были посылаемы во все места пораженные холерою, удостоверялись о влиянии бедствия на дух жителей, на торговлю и промышленность, отвращали злоупотребления в карантинных и других предохранительных местах, являли примеры самоотвержения и пожертвования своею собственностью, многие […] благоразумными распоряжениями удержали спокойствие, которое готово было нарушиться в разных местах империи»[37]. В черновике документа приводился пример подвижнической деятельности подполковника Волкова, который в городе Козлове Тамбовской губернии во время холеры «учредил больницу и сам лечил страждущих»[38].
Подобные случаи были не единичны. Жандармский штаб-офицер в Саратовской губернии А. И. Шомпулев в период эпидемии «проводил дни и ночи на коне, объезжая верхом город, кладбища и по нескольку раз посещая больницу». Его решительные действия предотвратили волнения горожан, «и затем голубой мундир был всюду приветствован населением при его появлении»[39]. Правда, сам штаб-офицер эпидемию не пережил.
Примеры героического, самоотверженного поведения жандармов были не редки. По повелению императора окладом годового жалованья (720 руб.) был награжден начальник нижегородской жандармской команды штабс-капитан Нациевский, спасший на пожаре престарелую женщину[40]. В приказе по корпусу жандармов сообщалось «о похвальном и человеколюбивом подвиге» поручика Санкт-Петербургского жандармского дивизиона Тельнова, отличившегося «при спасении погибавших в объятом пламенем доме помещицы Веселкиной, матери ее госпожи Струниной, юродивой девки и пятимесячного младенца». Кроме пожалования 200 рублей серебром жандарм был награжден золотой медалью с надписью «За спасение погибавших» на Владимирской ленте[41].
Основной вид жандармской службы – надзор – зачастую приводил к открытию серьезных преступных действий. В 1832–1833 гг. полковник Маслов «обнаружил тайную торговлю золотом, которое похищалось с Екатеринбургских горных заводов; нашел не только похитителей, но и делателей фальшивой монеты и самую машину для чекана; в продолжении двух лет с чрезвычайной осторожностью производил исследование по этому предмету»[42].
Жандармские офицеры направлялись в отдаленные регионы России для содействия местным властям в обнаружении и искоренении недостатков. В 1837 г., «по случаю усилившихся злоупотреблений в Восточной Сибири», в длительную командировку (более чем на год) были направлены два жандармских офицера: подполковник Ливенцов – в Кяхту и Забайкальский край, а штабс-капитан Вершеневский – в Якутскую область и Охотск. «Открыв многие беспорядки, они представили главному местному начальству свои соображения к улучшению разных частей управления»[43], – сообщалось в официальном отчете.
Многоплановость обязанностей и разнообразие служебных поручений предполагали наличие у офицеров широкого кругозора, знания законодательства и коммуникативных качеств, позволявших легко устанавливать межличностные контакты и преодолевать конфликтные ситуации: «Служба жандармов требует способностей ей одной свойственных; кроме ума, ревности и знания гражданского делопроизводства, должно проникать в сердца людей, владеть искусством жить со всеми в согласии, уметь в тех или других случаях уклоняться от разных столкновений. Жандармы должны за всем смотреть и не быть явными полицейскими чиновниками; обо всем доносить и не заслужить названия шпионов и доносчиков; преследовать всякое преступление и не входить ни с кем ни в малейшую вражду; не укрывать злоупотреблений даже начальствующих лиц и в то же время оставаться в полном подчинении им: все это беспрерывно поставляет их в затруднительное положение, в борьбу с разными лицами и с своим долгом»[44]. «Более можно найти способных людей для войны или для кабинетных занятий, нежели для службы жандармской»[45], – сетовал шеф жандармов.
В обществе известие о создании полиции приняли настороженно. М. А. Дмитриев писал: «Жандармы, вместо уважения, были во всеобщем презрении»[46].
Ф. Ф. Вигель писал о корпусе жандармов: «Весь этот обсервационный корпус был сформирован к концу года, как ни трудно было сначала склонить несколько порядочных людей войти в него. Голубой мундир, ото всех других военных своим цветом отличный как бы одеждою доносчиков, производил отвращение даже в тех, кои решались его надевать»[47]. Э. И. Стогов хотя и писал, что его товарищи-офицеры ему завидовали, но приводил слова своего тестя, который прямо ему сказал: «Вы в голубом мундире, этого мундира никто не любит»[48].
В отчетах Третьего отделения, хотя и отмечалось настороженное отношение к жандармам, в то же время подчеркивалось позитивное их восприятие в массе неслужащего населения. В 1827 г.: «Большинство стоит за Государя Императора, оно одобряет учреждение жандармерии, коей недоброжелатели страшатся, как пугала»[49]. В 1828 г.: «В провинции, где нет жандармов, все классы желают их присутствия как защитников от чинимых властями неприятностей и раздоров между ними. До сих пор все интриги и глухие инсинуации разбивались о порог надзора, который внушает страх честолюбцам, интриганам, лихоимцам и взяточникам»[50]. 1829 г.: «Институт этот при его учреждении внес вообще смятение в настроение общества, но в настоящий момент, благодаря спокойной и осторожной деятельности жандармерии и довольно удачному выбору людей, общественное мнение по отношению к ней почти единодушно настроено благоприятно»[51].
К этим мыслям шеф жандармов возвращался неоднократно, подчеркивая, что против жандармов высшие чиновники, которые тяготятся надзором, а безусловно за – простые люди. Что ставилось в заслугу? Прежде всего скорое разрешение конфликтных ситуаций: «В обществе не обращают внимание на то, что в губерниях нет ни одного штаб-офицера, к которому не обращались бы обиженные и не искали бы его защиты; не говорят, что нет дня в Петербурге, чтобы начальник округа, начальник штаба, дежурный штаб-офицер не устраняли вражды семейные, не доставляли правосудия обиженному, не искореняли беззакония и беспорядков»[52].
Благотворное влияние присутствия жандармов ощущали простые люди, часто становившиеся жертвами злоупотреблений должностных лиц. В отчете за 1834 г. отмечалось, что присутствие при приеме рекрутов жандармских штаб-офицеров «принесло ощутительную пользу, ибо очевидно уменьшились те зла, какие прежде по корыстолюбию и проискам существовали при рекрутских наборах». А. Х. Бенкендорф писал: «Нередко взятые неправильно в рекруты были возвращаемы в свои семейства, а на место их поставлялись лиходавцы, старавшиеся избегнуть своих очередей посредством подарков. Теснимые бедные крестьяне обращались к жандармским офицерам с жалобами, которые тогда же разбирались, и правый проситель имел в них защиту. О допущенных злоупотреблениях, которые не могли быть истреблены на месте, они доносили мне, что и было сообщаемо министрам: военному, финансов и в особенности внутренних дел»[53].
К. Н. Лебедев высказывал компромиссное суждение, отмечая: «Нельзя не признаться, что учреждение корпуса жандармов, следствие обстоятельств в начале царствования, могло быть и действительно иногда полезно. Значение его в первые годы было очень высоко: нельзя также не заметить, что главные начальники, граф Бенкендорф, А. Н. Мордвинов и все чины корпуса в секретной полиции – люди честные, благонамеренные и деятельные»[54]. Как видим, субъективный, личностный критерий был определяющим для оценки функционирования столь важной административной структуры.
Если П. Г. Дивов считал, что А. Х. Бенкендорф управляет высшей полицией «с большим умом и не отравляет спокойствия императора совершенно не нужными доносами»[55], то сенатор К. И. Фишер считал его человеком беспечным, а управляющего Третьим отделением А. Н. Мордвинова – фигурой совершавшей «злодейства инквизиции»[56]. Можно привести еще множество свидетельств современников о персоналиях, стоявших во главе жандармского ведомства, содержащих диаметрально противоположные оценки их личностей.
Отголоски критических суждений, особенно в среде высшего чиновничества, доходили до сведения жандармов. О таких деликатных беседах А. Х. Бенкендорф сообщал в отчете: «В разговорах об этом предмете с шефом жандармов употребляют всегда некоторую вежливость, что это учреждение при его управлении заключает в себе много полезного и что в иных руках оно должно и может иметь весьма пагубные последствия, и эти рассуждения заставляют шефа жандармов давать всегда один и тот же ответ: что Государь будет уметь сделать выбор хороший и что весьма ошибаются, ежели полагают, что можно обманывать прозорливость и опытность Царя во вред частных лиц»[57]. Негативные суждения о своих подчиненных глава политической полиции в докладе императору парировал следующим тезисом: «Обвинители находят легче обвинять второстепенных чиновников, которые не столь сильны, нежели их начальника, который, может быть, имеет более пороков, нежели все его подчиненные»[58].
Не только высшие офицеры были в поле зрения руководства корпуса жандармов. В приказах по корпусу постоянно отмечалось усердие и даже «чрезвычайное усердие» нижних чинов корпуса в выполнении своих обязанностей. О характере этой службы можно судить по «Положению о корпусе жандармов» 1836 г., в котором было определено использование нижних чинов корпуса жандармов для приведения в исполнение законов и приговоров суда, «поимки воров, беглых, корчемников, преследования разбойников и рассеивания законом запрещенных скопищ», «усмирения буйств и восстановления нарушенного повиновения», преследования контрабандистов, сопровождения арестантов, обеспечения порядка на ярмарках, торжищах, церковных и народных праздниках»[59].
В 1828 г. 37 жандармов были отмечены в приказе по корпусу жандармов за следующие заслуги: поимку беглых, солдат, рекрутов, кантонистов, за раскрытие обмана одного крестьянина при продаже лошадей на ростовской ярмарке, за спасение утопающего 10-летнего мальчика, за возвращение хозяевам потерянных вещей. Так, унтер-офицер Ф. Астафьев получил 50 руб. за то, что «подвергая себя очевидной опасности, остановил в степи близ г. Николаева скачущую лошадь и тем спас жизнь крестьянскому мальчику Гусеву, который, быв запутан в вожжи, был в совершенной опасности»; рядовой И. Соловьев во время дежурства в Зимнем дворце нашел золотую табакерку и возвратил ее графине Строгановой, за что получил 25 руб. от шефа жандармов[60].
В 1830 г. в приказе по корпусу в числе отличившихся названы два жандарма, которые во время пожара в Орле «первые бросились в пламя, выбрасывали товары, ломали строение, стараясь всемерно прекратить пожар, чем подали пример бывшим тут жителям»; вновь отмечен столичный жандарм, нашедший и вернувший маленькую дамскую золотую табакерку; опять же упоминается спасение жандармами тонувшего мальчика и людей, провалившихся под лед. Особо отмечены нижние чины корпуса, которые при поимке беглых и мошенников не брали сулимых им денег за освобождение из-под стражи[61].
В декабре 1830 г. случилось происшествие, вызвавшее особую эмоциональную реакцию шефа жандармов. Рядовой Михаил Васильев, находясь «при Тверской заставе для наблюдения за порядком, осмелился взять 10 коп. серебром с вольноотпущенного человека за пропуск его в Москву». Провинившийся по распоряжению московского военного генерал-губернатора был публично наказан 160 ударами розг перед дивизионом. Однако А. Х. Бенкендорф не посчитал дело закрытым: «С моей стороны, находя, что степень подобного преступления превышает меру наказания, которое было наложено на виновного, тем более что сим действием корыстолюбия Васильев наносит бесчестие всем сослуживцам, я предписываю предать его военному суду, по окончании коего будет сделано особое распоряжение к соразмерному его вине наказанию и о выключке его из жандармов, как недостойного служить в корпусе, в котором честность и добрая нравственность должны быть для каждого первою и отличительнейшею чертою его поступков»[62].
Далее А. Х. Бенкендорф напомнил всем служащим в корпусе, что высокие нравственные требования являются обязательным атрибутом жандармской должности: «С крайним соболезнованием усмотрев из сего, что между нижними чинами вверенного мне корпуса нашелся жандарм, не постигший прямой и благородной своей обязанности и который, будучи движим позорным чувством корыстолюбия, предпочел корысть доброму имени, я уверен, что единственный пример сей преисполнит справедливым негодованием всех нижних чинов корпуса жандармов, и что они, разделяя со мной чувство презрения к подобным поступкам, потщатся усердною, честною и беспорочною службою явить себя достойным служить в том корпусе, в котором все без исключения должны руководствоваться справедливостью, верностью, чистой совестью и непорочною нравственностью»[63].
В приказах по корпусу жандармов упоминаются случаи исключения из службы нижних чинов за появление при исполнении своих обязанностей или в части в нетрезвом виде, разжалования в рядовые за «дурные поступки», взыскания за оставление дивизиона без разрешения, продажу найденных вещей и др. После случая в Санкт-Петербургском жандармском дивизионе, когда рядовой С. Чижов «снял с седла товарища своего жандарма Д. Яншина казенную попону и […] продал в питейном доме за 80 копеек», последовало распоряжение «впредь жандармов изобличенных в воровстве придавать суду»[64].
Обращения шефа жандармов к нижним чинам через зачитываемые перед строем приказы поддерживали видимость прямой связи командира и рядового, демонстрировали хорошую осведомленность о деталях службы и быта, о проступках и успехах, заботу о нуждах и нравственном облике. Моральные сентенции должны были оказывать сильное эмоциональное воздействие, дополнявшее физические методы приведения в повиновение, практикуемые начальниками команд и командирами частей.
А. Х. Бенкендорф сетовал: «До сего времени я радовался хорошему поведению и честным поступкам всех нижних чинов корпуса жандармов […] Нижние чины […] сами знают, как я всегда старался доставлять им все возможные выгоды; старания сии были последствием их хорошего поведения, и теперь вдруг несколько случаев помрачили их честную службу, тем что мне самому стыдно за них». Способом исправления предполагалась своеобразная круговая порука, взаимная ответственность и контроль поведения: «Оставаясь в уверенности, что все они [нижние чины. – О. А.] будут стараться загладить поступки своих недостойных товарищей, что впредь сами будут смотреть друг за другом и служить так, чтобы до меня ничего не доходило, кроме хорошего»[65].
Видимо, подобная практика имела эффект. Во всяком случае, в отчете за 1843 г. отмечалось: «Что же касается до нижних чинов, то они, очевидно, гордятся своим званием, и нравственность их превзошла даже ожидания шефа. Доказательством тому служит то, что выключено из корпуса в течение 1843 года только 25 человек, и те за самые маловажные проступки, тогда как они по роду службы своей имеют беспрерывные случаи вести себя нетрезво и недобропорядочно»[66].
Руководствуясь высокими нравственными критериями при формировании персонального состава и определении порядка службы, шеф жандармов тем не менее допускал, что в корпусе могут быть кадровые проблемы: «Корпус жандармов не может не иметь недостатков, ибо в состав оного входят люди, подверженные большим или меньшим неизбежным слабостям, так точно, как и во всех других государственных учреждениях»[67]. Упоминая о том пристрастном отношении к корпусу жандармов, которое существовало в высшем обществе и чиновных сферах, шеф жандармов логично замечал, что в этой ситуации жандармы оказывались под особо пристальным и пристрастным надзором. В этих условиях недовольные «скорее обнаружили бы […] действительное злоупотребление или лихоимство кого-либо из членов корпуса жандармов […] если бы эти пороки между ними существовали»[68].
В отчете за 1841 г. А. Х. Бенкендорф прокомментировал высказанные ему в откровенном разговоре замечания генерал-адъютанта А. А. Кавелина, касавшиеся злоупотреблений, приписываемых корпусу жандармов. Судя по объяснениям, приведенные аргументы на поверку оказывались всего лишь неточными сведениями или действиями, необоснованно приписываемыми жандармским офицерам. На сей счет шеф жандармов писал: «Если бы чиновников сместили с занимаемого им места или вообще лицо частное было наказано, основываясь на одних сведениях, от жандармов полученных, и что в этих случаях делу дается окончательное течение только тогда, когда получены бывают подробные исследования от губернаторов, предводителей дворянства и самих министров, которым все и всегда предварительно сообщается»[69]. Не зная всю цепочку сбора, проверки сведений и следственных действий, обыватели административные репрессии приписывали жандармским наблюдателям, толкуя их действия расширительно. Именно на это обращал внимание императора шеф жандармов, отмечая, что недовольные «приписывают ему [корпусу жандармов. – О. А.] далеко обширнейший круг действия, нежели Вашему Императорскому Величеству благоугодно было ему начертать»[70].
Шеф жандармов признавал, что «хотя старается он принимать под начальство свое с строгой разборчивостью», тем не менее на службу могли попасть «люди не совершенно способные». Кто же они? «Это люди, которые обладают хорошими качествами, но не имеют необходимой ловкости ладить со всеми в тех или других случаях, в которых положение их почти всегда затруднительно, ибо лица начальствующие всегда взирают на них как на людей им неприязненных»[71]. Межличностные конфликты, тенденциозность, односторонний взгляд на расследуемые происшествия, «неуместные действия», напряженные отношения с губернаторами чаще всего были причинами удаления губернских офицеров со службы. В отчете за 1841 г. отмечено, «с какой поспешностию были удаляемы из корпуса жандармов чиновники, которые по тем или иным причинам не заслуживали оставаться в оном: генерал-майор Фрейганг – единственно за то, что неясно видел Виленское дело, уволен от службы; подполковник Лобри за то, что только увлекся неблагонамеренными происками коллежского асессора Анисимова, удален из корпуса; по тому же делу майор Гарижский отставлен, коллежский асессор Стратанович переведен в другое ведомство. Далее подполковник Гейкинг, Душенкевич, Быков 1-й, Быков 2-й, Огарев, майор Шишмарев и сверх того некоторые обер-офицеры по разным случаям», но никогда за лихоимство, были удалены из корпуса»[72].
В немного измененном виде фрагмент этого отчета вошел в юбилейный «Обзор» Третьего отделения: «Но, выставляя иногда неуместные действия жандармов, гражданские власти никогда не обвиняли их в поступках нечистых или корыстолюбивых. Некоторые […] были удалены из корпуса жандармов или потому, что не умели сохранить согласия с губернскими начальствами, или увлеклись неправильными действиями других следователей, или сами неверно поняли дело, но в продолжении 25-летия не было ни единого примера, чтобы жандармский офицер обвинялся в лихоимстве. Даже из нижних чинов [единственный кто] покусился принять в подарок 10 коп. и тот за то был исключен из жандармов»[73].
При этом суждения шефа жандармов о бескорыстии своих сослуживцев не выглядели аксиомой. В отчетах императору он постоянно прибегал к доказыванию этого тезиса, апеллируя к их имущественному положению: «Генерал-адъютант Кавелин лично доводил до сведения шефа жандармов о бедности штаб-офицеров сего Корпуса и о необходимости удвоить и даже утроить их содержание, говорил о бедности, которая не доказывает ли ясно их бескорыстие»[74]. Эта же мысль подчеркнута в юбилейном «Обзоре»: «Все жандармские офицеры, равно как и чиновники III отделения, которые не имеют своего состояния, живут далеко не в изобилии, издерживая никак не более того, сколько получают казенного содержания. Непредвиденные случаи, заставляющие выходить из ежедневных расходов, поставляют их в такое положение, что без пособия, которое шеф жандармов назначает им, они находились бы в бедственной крайности»[75].
Повторялась и мысль о том, что «выбор людей в корпус жандармов часто бывает удачен», так как «нет почти ни одного министра, ни одного генерал-губернатора, который не просил бы шефа жандармов уступить ему чиновника»[76]. Еще один аргумент касался существовавшего надзора за надзором: «Флигель-адъютанты Вашего Императорского Величества, ежегодно бывающие во всех губерниях, люди в этом деле совершенно беспристрастные, по просьбам шефа жандармов всегда собирали местные известия о жандармских штаб-офицерах и передавали о них самые лучшие отзывы, в чем от них самих легко удостовериться можно»[77]. Таким образом, система государственного управления допускала параллельный эпизодический контроль за высокопоставленными агентами правительственного надзора, следившими за губернскими чиновниками и обывателями.
Крестьянский вопрос, или вопрос существования крепостного права, был важнейшим в общественно-политической жизни России первой половины XIX века. Несмотря на запрет публичного обсуждения, эта проблема буквально каждодневно вторгалась в повседневную жизнь россиян. Известны слова А. Х. Бенкендорфа, приведенные в отчете императору за 1839 г.: «Весь дух народа направлен к одной цели, к освобождению […] Вообще крепостное состояние есть пороховой погреб под государством, и тем опаснее, что войско составлено из крестьян же». «Теперь крепостные люди не почитаются даже членами государства и даже не присягают на верность Государю. Они состоят вне закона, ибо помещик может без суда сослать их в Сибирь», – сетовал шеф жандармов, полагая, что «лучше начать постепенно, осторожно, нежели дожидаться, пока начнется снизу, от народа»[78].
Однако «начать» не получалось, и в 1850 г. уже другой шеф жандармов, А. Ф. Орлов, убеждал императора: «Крепостное состояние в России есть не рабство, как представляют себе иностранцы, но отеческая власть, под которой простой народ более счастлив, нежели бедствует»[79].
Но были и детали, о которых А. Ф. Орлов хорошо знал, участвуя в работе секретного комитета 1 марта 1846 г., в котором обсуждалась записка министра внутренних дел по крестьянскому вопросу. Его суждения не вызывали особых споров: «Власть помещика, как поземельного владельца, есть орудие и опора самодержавной власти. Он есть ближайший блюститель над народонаселением в 24 миллиона душ обоего пола, и на нем лежит ответственность пред Самодержавной властию за спокойствие и довольствие сей огромной части ея подданных. Власть помещика не должна, однако ж, быть не ограничена, и крестьянин должен быть огражден законами от злоупотребления оной […] Права личные и по имуществу суть первые условия гражданства»[80]. Высшие чиновники признавали, что первыми действиями правительства должны быть «точное определение власти помещика над личностью крестьян в степени необходимой для охранения спокойствия и порядка» и «дарование крестьянам права жалобы на злоупотребления помещичьей власти»[81].
В другом документе, в «всеподданнейшей» записке Второго отделения С.Е.И.В.к. «О собственности крепостных людей» (30 ноября 1847 г.) Д. Н. Блудов сравнивал положение римских рабов («человек […] принадлежал, можно сказать, душой и телом своему господину», то есть был по сути вещью) и крепостных. Главноуправляющий Вторым отделением писал: «У нас крепостной человек, напротив, всегда признаваем лицом, состоящим под покровительством закона. В случае жестокого с ним обращения он находит защиту в Правительстве, передача его из владения одного лица во владение другого ограничена многими условиями, ограждающими целостность его семейного быта; он столько же и еще более принадлежит государству нежели господину; наравне с людьми прочих состояний, платит государственные подати и отбывает другие более или менее общие повинности, участвуя и в важнейшей из всех, в защите отечества отправлением воинской службы»[82]. В то же время он признавал, что в «в ограничении власти помещиков над личностью крепостных людей, в отстранении злоупотребления оной и в изыскании средств к постепенному освобождению их от излишней зависимости, правительство наше действовало иногда медленно […] постоянно и неуклонно, стараясь прекратить сначала те из злоупотребления власти, кои всего более оскорбляют и унижают достоинство человека»[83].
Материалы ежегодных отчетов Третьего отделения дают обширный материал о злоупотреблениях помещичьей властью. Приведу примеры преступных действий дворян-землевладельцев, связанных с нарушением еще и морально-нравственных норм.
В случаях, когда о фактах жестокого обращения помещиков с крестьянами становилось известно императору, для расследования на место направлялся губернский штаб-офицер, к следствию привлекался и местный предводитель дворянства, в обязанности которого входило предупреждать злоупотреблений помещичьей властью. Министерство внутренних дел, в свою очередь, требовало от начальников губерний для пресечения таких криминальных действий обращать внимание на помещиков, которые «известны в соседстве жестокостью и развратною жизнью»[84].
В 1836 г. жандармскому штаб-офицеру поручено было провести в Костромской губернии следствие по жалобе крестьян на помещика Заболоцкого. Майор Алексеев «обнаружил и распутное поведение сего помещика, и жестокость его с крестьянами, коих он довел до столь бедственного положения, что они питались мирским подаянием»[85]. По докладу шефа жандармов императору было определено: дело помещика передать на судебное рассмотрение, имение взять в опеку, дворянскому предводителю сделать строгий выговор за невнимание к своей обязанности, а самого помещика с семьей выслать на жительство в Кострому.
В отчетах за 1843 и 1844 гг. были даже целые разделы, касавшиеся «насилия и похищения девиц». Помещика Тверской губернии Лошакова, «насильно растлившего несовершеннолетнюю дочь своего дворового человека Никанорова»[86], велено было судить военным судом, а имение передать наследникам. Однако дело на этом не закончилось. Проводивший следствие штаб-офицер корпуса жандармов Дурново обратил внимание на «пристрастные действия» военно-судной комиссии и ее конфликтные отношения с гражданским начальством. После уведомления о сложившейся ситуации шефом жандармов военного министра дело было передано в вышестояшую инстанцию, свободную от местных влияний.
В августе 1844 г. императору было доложено об изнасиловании сыном помещика Гулевича 14-летней крестьянской девочки Козачуковой. Николай I написал на докладе: «Отдан ли он под суд?» Генерал-губернатор Бибиков доложил, что «Гулевич не сознался в своем поступке, но обвиняется показаниями Козачуковой, которая действительно лишена девства, и засвидетельствованием лиц, видевших расстройство и слезы ее, немедленно по совершении преступления, при повальном обыске поведение его не одобрено, и потому сделано распоряжение об удалении его из имения в город Сквиру, под надзор полиции, впредь до решения дела судебным порядком»[87].
Другой случай касался помещика Таврической губернии Нестерова (в архивном деле фамилия помещика Нестроев), который «насильственно растлил двух несовершеннолетних крестьянок своих и одну из них наказывал за несогласие продолжать с ним незаконную связь»[88].
Таврическому гражданскому губернатору было поручено информировать о ходе следствия. В результате выяснилось, что еще в 1839 г. он «лишил девства» пятнадцатилетнюю дочь крестьянина Нестеренкова Авдотью и имел с нею связь в течение трех лет, а в августе 1843 г. растлил 15-летнюю дочь крестьянина Мазниченка Пелагею, с матерью которой имел связь вскоре после ее замужества, и что «10 декабря, пьянствуя с тремя работниками, заставлял Пелагею и также 15-летнюю Агафью Мамаенкову пить вместе с ними, потом изнасиловал обеих и, наконец, двенадцатилетней Елене Нестеренковой за объявление о том жене его отрезал столовым ножом косу и изранил голову»[89]. Кроме того, опрошенные крестьяне дали показания о том, что он привлекал к работам «с женами и детьми ежедневно, часто наказывает без вины и не дает ни продовольствия, ни одежды»[90]. Наемные работники не подтвердили показания крестьян. Другие свидетели отмечали, что «Нестроев ведет себя неприлично только изредка, в нетрезвом виде, но в прочем обходится с крестьянами кротко и содержит их хорошо». После непосредственного осмотра поместья было установлено: «Крестьяне найдены действительно в весьма хорошем положении и, по-видимому, угнетаются только развратными поступками владельца»[91].
За поведением помещика был учрежден надзор, а имение его взято в опекунское управление.
Власть в отдельных случаях демонстрировала настойчивость в доведении дел, связанных с насилием, до конца. В отчетах за 1848 и 1849 гг. указывалось на обвинение волынского помещика Загурского в изнасиловании несовершеннолетней крестьянки Мудраковой, которая впоследствии умерла. Генерал-губернатор Д. Г. Бибиков докладывал государю, что Загурский «хотя не уличен в этом преступлении, но известен с неблаговидной стороны по многим следствиями судебным о нем делам»[92]. Высочайшее повеление «непременно дойти до истины» шеф жандармов довел до сведения министра внутренних дел.
Помещики использовали связи, влияние, угрозы, деньги, чтобы затянуть следствие и избежать ответственности.
«Потворство» членов военно-судной комиссии нижегородскому помещику Моисееву, обвиняемому в развратной жизни, буйстве и жестоком обращении с крестьянами, вновь стало основанием для информирования военного министра о необходимости передачи дела в другой суд[93].
В 1846 г. следствие в отношении помещика Тамбовской губернии Кошкарова началось с анонимного доноса о его развратном поведении. Проверку сведений начал жандармский штаб-офицер, а после того, как изложенная информация подтвердилась, было начато формальное следствие. Стараясь избежать ответственности, Телегин решил пойти на подкуп и вручил жандарму 1128 руб. сереб ром, которые штаб-офицер передал тамбовскому губернатору[94].
В отчете Третьего отделения за 1846 г. императору сообщалась любопытная статистика: «Посягательств крестьян на жизнь своих владельцев обнаружено в 1846 г. 26, в том числе 10 было безуспешных; управителей убито 6. Из всех убийств 7 совершено женщинами за дурное обращение и принуждение к разврату. Целию прочих убийств и покушений было приобретение свободы, мщение за притеснения и корыстные виды»[95].
Пример такой бытовой мести: в 1847 г. дворовые люди помещика Тульской губернии Шкурки покушались на его жизнь. Поводом послужило жестокое наказание их владельцем, «из ревности к 4 крестьянским девкам, с которыми он имел связи и прижил одиннадцать детей»[96]. Примечательно, что дело Шкурки было передано на рассмотрение тульского дворянского собрания, а имение взято в опеку.
Министерство внутренних дел вело свое производство по делам, связанным с злоупотреблениями помещичьей властью. Аналитические размышления чиновников этого ведомства не менее интересны. В отчете министра за 1844 г. приводились данные, согласно которым за год было убито 7 помещиков, покушались на жизнь – 6, «избили жестоко» – 1. По результатам следственных действий, проведенных жандармскими штаб-офицерами совместно с губернскими предводителями дворянства, «жестокого обращения помещиков с крестьянами не обнаружено». Как утверждал министр: «Преступления сии свершались более от безнравственности и невежества преступников, из коих многие при следствиях показали, что были довольны своими помещиками и совершали над ними злодеяния, или по запальчивости в нетрезвом виде, или из мщения за удержание их от пороков. Другие же, тяготясь бдительным только надзором владельцев за работами, желали в чем-либо избавиться от того, а иные из ревности к своим женам, хотя по следствиям подозрения их также не подтвердились»[97].
Тенденция, видимо, была отмечена верно. В отчетах Третьего отделения есть и такие примеры. «В Полтаве четыре дворовые девки, принадлежащие жене майора Белевцова, желая освободиться от урочных работ, покушались задушить свою госпожу, но не допущены к тому. По исследованию местным предводителем дворянства оказалось, что Белевцова обращалась с людьми своими не жестоко и что покушение на жизнь ее произошло от дурной нравственности виновных»[98], – сообщалось в отчете за 1850 г. В том же году, во время осмотра полевых работ был убит и затоптан в грязь тамбовский помещик Артемьев. В ходе следствия подполковник корпуса жандармов Горский выяснил, что «крестьянин Артемьева Морозов, боясь отдачи его в рекруты за дурное поведение, склонил на убийство другого крестьянина, который имел связь с сестрою Морозова и озлоблен был на помещика за отказ отдать ее за него замуж»[99].
21 марта 1848 г. император, принимая депутатов петербургского дворянского собрания, не преминул затронуть вопрос о помещичьем произволе: «[…] я должен сказать с прискорбием, что у нас весьма мало хороших и попечительных помещиков, много посредственных и еще более худых, а при духе времени, кроме предписаний совести и закона, вы должны для собственного своего интереса заботиться о благосостоянии вверенных вам людей и стараться всеми силами снискать их любовь и уважение. Ежели окажется среди вас помещик безнравственный или жестокий, вы обязаны предать его силе закона»[100]. Выше уже отмечалась, что к следствию по случаям злоупотребления помещичьей властью наряду с жандармскими штаб-офицерами привлекались местные предводители дворянства, недостаточный контроль за поведением дворян мог стать основанием для привлечения их к ответственности. Но это не меняло ситуацию и не устраняло помещичий деспотизм…
По мнению В. И. Сафоновича, хорошо знавшего провинциальное дворянство, у предводителей «главным принципом их действий была защита дворян во всех случаях, когда возникали жалобы на притеснения крестьян или другие неблагонамеренные поступки, которые подвергали их опеке»[101]. Кроме того, по признанию сенатора К. Н. Лебедева, «почти все дела о злоупотреблениях помещичьей власти и об убийствах от побоев сопровождались чрезвычайной медленностью»[102]. В качестве примера он отмечал, что только в 1855 г. в Сенате были решены дела о помещиках Госсе и Белецком, судимых за жестокое обращение с крестьянами – первого с 1836, а второго – с 1831 г.
От буйства дворян-землевладельцев страдали не только крестьяне, но и жены, дети помещиков. В 1850 г. супруга помещика Симбирской губернии Каловского жаловалась на «дурное обращение мужа ее с нею и крестьянами». Следствие показало, что глава семьи, «удалив жену от себя, имел связь с двумя крестьянками, наказывал безвинно людей своих и ссорился беспрерывно с своими сыновьями»[103]. Иные действия дворян-извергов вызывают вопрос об их психической адекватности: «Помещик Псковской губернии Львов, не успев склонить крестьянку брата своего на блудную связь, приказал раздеть ее и случить с собакой, потом наказал ее розгами и, окутав в изорванное покрывало, издевался над нею. Муж этой женщины несколько раз намерен был ворваться в комнаты с ножом, но прислуга его к тому не допустила»[104] (1859).
Насилие помещиков по отношению к своим крепостным носило не разовый характер, видимо, системность подобной практики и позволяла говорить о деревенских гаремах. Вот лишь несколько примеров бесчинств, о которых докладывали императору. Помещик Смоленской губернии капитан Курлевич «при нетрезвой жизни, довел крестьян своих до крайней бедности и насиловал жен их и дочерей»[105] (1851). Казанский помещик Бутлеров «насиловал крестьянских дочерей и за несогласие на то жестоко наказывал родителей их»[106] (1851). Пензенский помещик Габбе организовал целую банду, которая бесчинствовала в округе при небескорыстном попустительстве исправника и станового пристава: «Габбе завел у себя толпу охотников и в сообществе с ними разбивал питейные дома, насиловал крестьянских девок и подвергал матерей их за сопротивление разным истязаниям»[107]. Жена попыталась взять его на поруки («с отобранием от него подписки, что он исправится в своем поведении»), однако он продолжал буйствовать и был отправлен на жительство в Пензу под надзор жандармов.
Помещик Рязанской губернии отставной унтер-офицер Веселкин «вел жизнь нетрезвую и буйную, собирал к себе крестьян, напаивал их водкою до бесчувствия и насиловал жен их; когда же последние уклонялись от подобных сборищ или не приводили по его требованию своих дочерей, то он жестоко их наказывал»[108] (1859). В Тамбовской губернии в декабре 1859 г. был убит помещик Карачинский. Четыре крестьянина, сознавшиеся в преступлении, в качестве одной из причин убийства назвали «вынужденную связь помещика с женами их и всегдашнее насилование их дочерей. Одна из последних объявила, что она, ее мать и даже бабка были лишены девства Карачинским»[109].
Выявленные случаи позволяли рассчитывать на законное возмездие, но сколько случаев насилия осталось в тайне деревенской глуши, скрыто за массивными дверями дворянских усадеб? А. И. Кошелев рассказывал в «Записках» историю молодого помещика С., «страстного охотника до женского пола и особенно до свеженьких девушек»: «Он иначе не позволял свадьбы, как по личном фактическом испытании достоинств невесты. Родители одной девушки не согласились на это условие. Он приказал привести к себе и девушку, и ее родителей; приковал последних к стене и при них изнасильничал их дочь»[110].
По свидетельству мемуариста, об этом деле говорил весь уезд, но помещику все сошло с рук. В письме петрашевца А. П. Плещеева к С. Ф. Дурову от 26 марта 1849 г., вероятно, говорится об этом же случае (один из московских дворян «завел у себя в деревне гарем и снасильничал одну девушку в глазах ее отца и матери»). Он назвал фамилию помещика – Смирнов. В его версии – помещик понес наказание: московский генерал-губернатор «хорошо поступил, хоть и нарушил права, то есть наказал без суда, непосредственно, отпустив тотчас же на волю весь гарем и отдав барина под строжайший надзор полиции»[111].
А. Н. Вульф оставил воспоминание об одном из своих родственников, который, расстроив свое состояние жизнью в Санкт-Петербурге, перебрался в деревню, «оставил жену и завел из крепостных девок гарем, в котором и прижил дюжину детей, оставив попечение о законных – своей жене»[112].
О распространенности подобной практики косвенно свидетельствовал и А. В. Дружинин, считавший себя хорошим помещиком: «В деревне мужики могут поставить мне монумент: не трогал я и не трогаю их жен и дочерей, отчасти из принципа, отчасти по отсутствию искушения»[113].
Безнаказанную сексуальную практику помещиков копировали и управляющие имениями. В 1854 г. крестьяне тверской помещицы Бабинской жаловались на жестокие и безнравственные поступки управляющего имением дворового человека Васильева[114]. Губернский секретарь Витвицкий, управляющий имением князя Кочубея в Саратовской губернии, был обвинен в жестоком обращении с крестьянами и в насилии над их дочерьми. Однако следствие показало, что «ни одна из них не подвергалась насилию Витвицкого, но что принуждал их к связи с ним усиленными работами и притеснениями их семейств и таким образом успел развратить 22 девушки»[115].
Задача ограничения власти помещика над личностью крестьянина, недопущения произвольного насилия, унижающего и оскорбляющего человеческое достоинство, разрешилась с отменой крепостного права. В последние годы крепостничества Третье отделение пыталось выявлять и доводить до законного решения случаи жестокости, жандармские офицеры проверяли анонимные доносы, циркулировавшие слухи о фактах насилия и угнетения крестьян, пытались контролировать разыскные действия и следить за судебными процессами, но победить системное зло было невозможно, его можно было сдерживать.
Первый управляющий Третьим отделением М.Я. фон Фок, передавая шефу жандармов А. Х. Бенкендорфу, находившемуся с императором в Москве, сводку о столичных настроениях, относительно молодого поколения писал (11 августа 1826 г.): «Молодежь ужасно дурно воспитана и заражена идеями новаторов нынешнего века; семейные узы утратили свою силу и вследствие этих идей, и вследствие общего эгоизма; так что понадобится немало забот и времени, чтобы исправить дух молодых людей, которые не хотят и слышать об улучшении нравов, без чего, однако ж, правительство не в состоянии будет начать действовать»[116]. Из следующего письма (18 августа 1826 г.) видна еще одна нравственная проблема: «Воспитание юношества направлено ложно: молодежь рассуждает, тогда как могла бы гораздо полезнее употреблять свое время»[117]. Мыслительная деятельность воспринималась как угроза традиционности, стабильности, привычным нормам и правилам поведения.
В «Кратком обзоре общественного мнения» за 1827 г., подготовленном Третьим отделением для императора, оценки роли молодежи в российском обществе еще более категоричны и негативны: «Молодежь, то есть дворянчики от 17 до 25 лет, составляют в массе самую гангренозную часть Империи. Среди этих сумасбродов мы видим зародыши якобинства, революционный и реформаторский дух, выливающийся в разные формы и чаще всего прикрывающийся маской русского патриотизма. Тенденции, незаметно внедряемые в них старшими, иногда даже их собственными отцами, превращают этих молодых людей в настоящих карбонариев»[118]. Как видно, заветы отцов тиражировали не консервативные, а радикальные модели поведения сыновей, что и внушало тревогу.
Корень зла – дурное воспитание. Не зная России и народа, молодежь считает негодным существующий строй, не имея опыта службы – жаждет чинов и должностей, а свободу понимает как безначалие. «Экзальтированная молодежь, не имеющая никакого представления ни о положении России, ни об общем ее состоянии, мечтает о возможности русской конституции, уничтожении рангов, достигнуть коих у них не хватает терпения, и о свободе, которой они совершенно не понимают, но которую полагают в отсутствии подчинения»[119], – писал А. Х. Бенкендорф. По мнению шефа жандармов, в этой среде живы были идеи декабристов, хотя страх перед репрессиями удерживал от создания тайных обществ: «Главное ядро якобинства находится в Москве, некоторые разветвления – в Петербурге»[120].
Не забыл А. Х. Бенкендорф отметить в «Обзоре» мысль о том, что «тайные политические общества не образуются без иностранного влияния»[121]. Ситуация рисовалась катастрофичной и трудноисправимой: «Конечно, в массе есть и прекрасные молодые люди, но по крайней мере три четверти из них – либералы. Впрочем, надо надеяться, что возраст, время и обстоятельства излечат понемногу это зло»[122].
Естественно, что все идеологические посылы и установки шли от императора. 21 марта 1848 года Николай I на встрече с представителями петербургского дворянства, говоря о главных текущих проблемах, в частности, отметил: «В учебных заведениях дух вообще хорош, но прошу вас, родителей, братьев и родственников, наблюдать за мыслями и нравственностью молодых людей. Служите им сами примером благочестия и любви к царю и отечеству, направляйте их мысли к добру и, если заметите в них дурные наклонности, старайтесь мерами кротости и убеждением наставить их на прямую дорогу. По неопытности они могут быть вовлечены неблагонадежными людьми к вредным для большинства и пагубным для них самих последствиям. Ваш долг, господа, следить за ними»[123].
Через год, в апреле 1849 г., начались аресты участников «пятниц» М. В. Буташевича-Петрашевского. Его Третье отделение считало главным виновником заговора и совратителем молодежи. Всего в заключении оказалось около 50 чел., а допросам подверглись 122 чел.[124]. В «Обзоре деятельности Третьего отделения за 25 лет» прямо указывалось: «Сильнейшее же влияние западные лжеучители произвели на чиновника Министерства иностранных дел Буташевича-Петрашевского, который и прежде замечен был в склонности к безнравственным поступкам. Чтение новых иностранных книг совершенно лишило его здравого смысла, и он, вовлекая в свое знакомство молодых людей, передавал им испорченность своих мыслей»[125].
Под впечатлением открытого в столице заговора управляющий Третьим отделением, Л. В. Дубельт, сетовал по поводу «буйной» молодежи, у которой «привычка судить криво все более и более усиливается оттого, что у них и души, и толк вверх дном»[126]. И он видел корень проблемы в воспитании, в нравственном воздействии на молодые умы: «Воспитание порождает смуты и беспорядки нашего времени. Воспитание, худое направление мыслей, привычка считать себя умнее других – вот настоящие причины неустройства»[127]. Другой компонент формирования верноподданного – это образование. «Истинное просвещение должно быть основано на религии; тогда оно и плоды принесет сторицею. А когда просвещение религии знать не хочет и только опирается на диком, бездушном эгоизме, так и плоды будут адские, как начало его адское!»[128] – поучал Л. В. Дубельт.
Этому здравому началу противостоит свобода книгопечатания, которая несет вред обществу и государству: «Хороший человек не станет читать худых книг, порочного и безнравственного листка и в руки не возьмет; а дурному человеку никакая цензура не помешает доставать худые книги»[129]. Вот почему «в нашей России должны ученые поступать как аптекари, владеющие и благотворными, целительными средствами, и ядами, – и отпускать ученость только по рецепту правительства»[130]. Таким образом, именно власть должна формировать государственную идеологию и мировоззрение подданных.
Дело участников кружка М. В. Буташевича-Петрашевского актуализировала охранительные меры. Военный министр А. И. Чернышев, передавая шефу жандармов А. Ф. Орлову (7 января 1850 г.) слова высочайшего повеления, напоминал о недавнем следствии, которое показало, что «преступные замыслы на ниспровержение и превращение существующего в России государственного устройства возникли большею частию между людьми молодыми, недавно кончившими или еще заканчивающими курс наук в высших учебных заведениях», из этого можно заключить, что «настоящие меры наблюдения относительно духа и направления преподавания вообще не довольно еще бдительны»[131]. Прежде всего «некоторые из преподавателей сами содействуют к превратному направлению понятий между учащимися, как это доказывается и найденными у преступников лекциями, и программами преподавателей, в которых допущены вредные для существующего порядка суждения»[132]. Кроме того, «огромное количество вторгающихся к нам иностранных сочинений самого опасного содержания […] способствуют превратному образу мыслей в умах юных и неопытных, доказывая с тем вместе, что или цензура наша не довольно осмотрительна, или что принимаемые против ввоза запрещенных книг меры недовольно еще бдительны и строги»[133]. Помимо этого сами молодые люди, в поисках заработка, обращались к литературному труду. При недостатке цензурного контроля появлялись статьи «коих направление явственно вредно, и посредством сего легкого способа, зараженные уже вольнодумством сочинители, разливают яд свой в умы чуждые еще пагубных мечтаний»[134].
Военный министр сообщал высочайшее повеление, предписывавшее «усилить строгость наблюдения со стороны непосредственных начальников учебных заведений за общественным обучением, как относительно духа и направления преподавания вообще, так и относительно строгого выбора учителей и поверки их преподавания»; «со стороны цензуры иметь бдительный надзор за журнальными и газетными статьями»; «принять строжайшие меры против ввоза иностранных сочинений, опасного содержания, способствующих распространению превратного образа мыслей»[135]. Кроме того, император Николай I «усматривая, что у некоторых из злоумышленников бывали в домах собрания, на которых происходили преступные разговоры и совещания и произносились речи противу правительства, Высочайше указать соизволил, чтобы со стороны всех полицейских начальств имелось возможно бдительное наблюдение за частными сходбищами и собраниями, дабы при настоящем разврате умов на Западе и прилипчивости вредных идей не могли образоваться у нас вновь собрания подобно открытым по сему делу»[136].
Пока высшие чиновники пыталась регламентировать содержание учебных дисциплин, правила внутреннего распорядка в образовательных заведениях, содержание учебной литературы и толстых журналов, репертуар театральных представлений и ассортимент книжных магазинов, сквозь толщу запретов пробивались неформальные поведенческие практики, разрушавшие умозрительную конструкцию нравственного и добродетельного человека.
Даже любимое детище Николая I, военные корпуса, не могли обеспечить достойное нравственное развитие. Сам Л. В. Дубельт порицал существовавшие в них порядки: «Мне кажется, что казенное воспитание много портит молодежь нашу, не только в отношении нравственности в поведении, но также и насчет мнений против Государя. […] В корпусах же свирепствует такой дух непокорности, такое отчуждение от всего прекрасного, такой страшный эгоизм, что и самый лучший юноша заражается этими недугами; потом вносит их в общество и распространяет их там; а как общество наполнено воспитанниками корпусов, так и мудрено ли, что эта зараза каждый день делается сильнее!»[137]
Демократизация общественного быта с началом правления Александра II сказалась и на поведении учащейся молодежи. Было бы неверно утверждать, что аномальное поведение носило массовый характер, но то, что случавшиеся казусы не удавалось скрывать и решать проблему келейно, свидетельствует о набиравшей силу тенденции роста девиантного поведения юношества, зачастую принимавшего черты протеста против архаики повседневности. Информация о таких случаях становилась достоянием общественности, через систему неформальной коммуникации транслировалась повсеместно, а затем и через аппарат надзора и фиксации настроений общества доходила до императора.
В материалах архива Третьего отделения отложились разрозненные донесения агентов, касавшиеся учащейся молодежи. О драке в семинарии Невского монастыря докладывалось (13 июня 1857 г.) как об обыденном явлении, так как семинаристы, монахи и монахини «постоянно таскаются по городу – следовательно, и немудрено, что вкрадываются между ними и пьянство и разврат»[138]. Осенью того же года зафиксирован был слух о происшествии, которое еще недавно казалось невероятным: кадеты Павловского корпуса вышли из повиновения и пошли жаловаться своему начальству за нанесенную обиду, состоявшую в том, что их обыскали и отняли папиросы и сигары[139].
17 декабря 1861 г. сообщалось, что воспитанники первой гимназии были ведены в баню, но по дороге часть отстала; они зашли в погреб и «перепились». Как результат последовавшего разбора поступка 5 человек представлены к исключению[140].
Совсем юное поколение также «успешно» осваивало «бескультурное» пространство. 24 февраля 1861 г. агент доносил, что на балу в Екатерингофе замечено несколько воспитанников коммерческого училища, не более 14–16 лет. Удалось установить личность одного, «балагурившего с женщинами дурной нравственности»[141]. Далее сообщалось, что «на вопрос агента, каким образом они […] могли в будний день очутиться на вечере в Екатерингофе, ему ответили, что они отлучаются по секрету и возвращаются туда под утро, к 7 час., когда все встают»[142]. Таким образом, политическая полиция выявила явное упущение администрации училища, о чем и было сообщено соответствующему начальству.
26 марта 1864 г. руководству Третьего отделения докладывалось: «В гостинице Пассата с недавнего времени после обеда стали появляться человек по 10 гимназистов, еще почти совершенные дети, с развратными женщинами. Из разговоров их можно заключить, что они ушли из дома от родителей, под предлогом посещения церкви, один гимназист выражался: «Я говею здесь каждый день»[143].
Массовость получаемых сведений предопределила подготовку аналитической записки (19 июня 1864 г.), в которой признавалось, что «распущенность воспитанников учебных заведений доходит до крайних пределов. Известного сорта трактирные заведения, некоторые из публичных мест и гуляний только и имеют посетителей, что гимназистов и кадет; там скрытно от родителей они предаются разврату и полному разгулу на свободе». Дело доходило до того, что юноши, поддавшись порочным страстям, убегали из дома (известно, что в одной из гимназий скрылось 5 воспитанников). Единственно, что внушало оптимизм, – так это сведения о том, что «почти все скрывающиеся мальчики присылают или прямо к родителям, или к товарищам свои письма, в которых сознаются в своих глупостях, просят успокоить их родителей и вымолить им прощение у них»[144].
Тенденция, свидетельствовавшая о слабом контроле администрации за обучающимися молодыми людьми, была очевидной. Об этом 24 октября 1864 г. было сообщено шефу жандармов В. А. Долгорукову: «Столичные увеселительные заведения (танцклассы), постоянно посещаемые преимущественно разгульною молодежью, с некоторого времени, как замечено, привлекают и воспитанников разных учебных заведений, коим по принятым правилам не дозволяется бывать в таких местах. Особенно часто замечаются в настоящее время в танцклассах второго разряда, где редкий вечер проходит без скандалов, воспитанники императорского лицея. Так, между прочим, 21 октября в гостинице «Москва» 7 человек лицеистов, из коих один был Ознобишин, всю ночь пили шампанское и канканировали с публичными женщинами, а третьего дня несколько лицеистов бесновались в заведении «Германия», где распущенность приняла широкие размеры»[145]. Нескрываемое безобразное поведение заставило шефа жандармов вновь дать специальное поручение: «Необходимо предупредить надлежащее начальство»[146].
Подобные нравы были характерны не только для столицы. Шеф жандармов В. А. Долгоруков распорядился сообщить министру народного просвещения для принятия мер сведения, полученные из перлюстрированного письма без подписи из Владимира в Москву к студенту университета А. И. Федорову (20 февраля 1866 г.). Автор откровенно сообщал: «Мои товарищи не то, что бывшие семиклассники; они заранее приготовляются к разгульной жизни студентов, которым делать нечего. Из пансиона они потрудились сделать клуб, распивочную лавку, наконец, дом сестер милосердия. Вот Саша, приходило ли тебе когда в голову, что Владимирский дворянский пансион будет так прославлен […] от последних чисел августа у нас не выводятся карты, сопровождаемые сильнейшими попойками, справляются именины старших; не проходит недели, в которую бы старшие не отправлялись в трактиры и дом сестер милосердия, прославляя себя при этом всякими подвигами; в заключение же стали приводить красавиц прямо в пансион, чем особенно отличается Макаров, считающий себя примером для всех»[147]. У юных владимирских дворян даже сложился свой сленг, на котором публичный дом именовался «домом сестер милосердия».
Эпатажное поведение не маскировалось, наоборот, для его демонстрации избирался многолюдный центр столицы. 10 апреля 1869 г. шефу жандармов П. А. Шувалову докладывалось: «Получено известие, что вчера около 8 часов вечера, то есть когда еще было совершенно светло, по тротуару Невского проспекта, между Пассажем и Михайловской улицей, проходил воспитанник первой гимназии, лет 15, ведя под обеими руками двух публичных девок, как агент пишет: набеленных, с волочащимися хвостами и огромными шиньонами. Группа эта производила на проходящих чрезвычайно тягостное впечатление. Гимназист и его дамы вели очень оживленный разговор; они, по-видимому, познакомились между собою не теперь, потому что расспрашивали друг друга об общих знакомых. Агент сообщает довольно подробные приметы героя этой сцены»[148].
Под особым общественным и полицейским контролем были женские воспитательные заведения. По словам современника, главная задача таких учреждений была в том, «чтобы из института выходили девушки, окруженные ореолом непорочности, скромные и стыдливые». Для этого барышню надо было воспитать «в правилах прописной морали и соблюсти голубиную чистоту ее помыслов. В этих видах в классах делались даже пропуски в читаемых произведениях». Неблагопристойные поэтические строки «Поднявши хвост и разметавши гриву» заменялись на вполне невинные – «поднявши нос»[149]. С подобными задачами никак не согласовывалась информация об исключении в январе 1858 г. из Мариинского института «двух взрослых девиц, за упорное их упрямство в курении папирос (в последний раз застали курящих в сортире)»[150].
Зимой 1860 г. сообщалось, что начальница Александринского сиротского дома пытается загасить разразившийся скандал, доказывая, что «найденный спрятанным в постели воспитанницы молодой человек приходил будто не к ней, а к служанке»[151]. Благодаря городской молве политическая полиция узнала о происшествии в другом воспитательном доме и о стремлении начальства скрыть всю информацию о нем. Агент выяснил (26 августа 1864 г.) пикантные подробности скандала: «Воспитанник института глухонемых Крылов, сговорившись (пантомимами) через окно с воспитанницей Родовспомогательного заведения Ялушевскою, забрался к ней ночью через окно. Это было замечено случайно бывшим на дворе швейцаром, и Крылов пойман в будуаре воспитанницы. Крылова наказали розгами; Ялушевскую под видом неспособности исключили из заведения, а содействовавших ей в шалости двух воспитанниц […] подвергли домашнему взысканию. Случай этот, как уверяют, до сведения высшего начальства не доведен из опасения ответственности ближайших начальников и начальниц»[152].
Говоря о студенческой молодежи, сразу оговорюсь, что оставляю за пределами исследования политическое вольномыслие и протестное движение, имеющее хорошую историографическую традицию. Обратим внимание на внешние проявления студенческого быта, нарушающие существовавшие в обществе нормы и зафиксированные агентами политической полиции. Довольно часто в сведениях полиции упоминался неопрятный внешний вид молодых людей. Шокирующий облик для студентов был своеобразным маркером свободомыслия, неприятия ценностей традиционного общества.
В одном из агентурных донесений (1858) со ссылкой на инспектора университета сообщалось, что тот уже махнул рукой на все, пребывая в отчаянии от поведения студентов, которые «не только […] продолжают носить, что хотят: цветные галстуки и шарфы и белые выпускные воротники, но многие стали даже отращивать усы». «Все это приписывают вкоренившейся в них […] трактирной жизни, отчуждающей их более и более от семейных домов»[153], – заключал информатор.
В апреле 1861 г. внимание полиции привлек гулявший на Адмиралтейском бульваре студент: «Один молодой человек в студенческой шинели, под которой у него было надето: ситцевая полосатая рабочая блуза, большие сапоги, в которых засунуты были брюки, и конфедератка. Костюм этот обратил на него всеобщее внимание. Многие прохожие, указывая на него пальцем, замечали: напрасно правительство допускает показываться на публичных гуляниях лицам, одетым в таком революционном костюме»[154]. В отказе от строгой форменной одежды полиции виделся крах устоев.
Петербургский агент докладывал помощнику старшего чиновника Третьего отделения Ф. И. Проскурякову (25 августа 1861 г.) о встреченных им студентах «в каких-то странных, фантастических одеждах». Символом их корпоративной принадлежности была только фуражка с голубым околышем. Он писал: «Маскарадный их костюм состоит из какого-то длинного полувоенного или полустатского плаща или пальто, темного цвета, и не говоря уже о безобразно отпущенных некоторыми из них усах и бородах, в особенности обращают на себя внимание необыкновенно длинно отпущенные ими сзади волосы, висящие по плечам и почти до половины спины»[155].
Это были предшественники так называемых нигилистов, вызывающий внешний облик которых дополнял протестную мировоззренческую позицию.
Осенью 1861 г. полицейские сводки полны сообщений о волнениях студентов Санкт-Петербургского университета.
Но не вся молодежь была увлечена борьбой за студенческие вольности. «Сегодня, по случаю маскарада в немецком клубе, туда ожидают многих студентов и опасаются шкандала»[156], – сообщал полицейский агент 7 октября 1861 г. Другой – приводил слова извозчика, который считал, что хуже студентов только черкесы: «Те тотчас драться лезут»[157]. Вообще, появление компаний студентов на увеселительных мероприятиях было признаком надвигающегося скандала. Так, обратили на себя внимание и воспитанники Технологического института, в состав которых влились исключенные после студенческих волнений 1861 г. студенты университета: «Они избрали местом своих попоек и сходок трактир Баранова «Старый Царицын» против самого института. Даже тамошний местный надзиратель жалуется, что с ними ничего не может поделать. Говорят, коноводы попоек [курсив мой. – О. А.] технологических воспитанников суть два брата Лебедевы, из коих один был ранен прикладом ружья во время бывших в 1861 году студенческих беспорядков»[158].
Естественно, особое внимание полиции вызывали политические мотивы, звучавшие на пирушках. В этом контексте обращалось внимание на «недавно открытый кофейный дом [Изюмова], которому очень многие присвоили название Русской таверны»[159]. Публика там собиралась разнородная – «студенты, оборванные чиновники, богатые купцы, извощики и публичные женщины», и отдыхала привычно: «Весь этот сброд обычных посетителей кофейной пляшет и поет под звуки игры шарманщика»[160]. Но не всё, по словам агента, в поведении «обычных посетителей» было традиционно: «Не говоря уже о песнях разврата, которые там поются, в воскресенье несколько студентов, сидя в главной зале, запели, нисколько ни стесняясь, революционные песни […], а один из аудиторов Военного министерства продекламировал стихи: «Долго нас помещики душили». Ко всему этому надобно еще прибавить происходящие в кофейной драки»[161].
Последней фразой, видимо, намечался возможный вариант скорого полицейского вмешательства для пресечения беспорядка, а следом можно было обратить внимание и на политическую благонадежность хозяина заведения, допускавшего такие вольности в поведении посетителей. «Прижать» Изюмова можно было и за нарушение распорядка работы кофейной: «Кофейная Изюмова всегда открыта до 4 часов утра, несмотря на то, что он, торгуя на правах кухмистера, обязан запирать свое заведение в 12 часов ночи»[162]. Оставалось только убедиться в достоверности полученных сведений.
Речевая «культура» молодежи пугала не меньше поведенческой. 8 июня 1861 г. в сводке донесений упоминалось, что трое кадет поздно вечером на Невском проспекте «неприлично громко ругались с двумя женщинами, которые без стыда отвечали им такими же русскими бранными словами»[163]. Не сдерживал себя и какой-то студент, попавший не только в жандармскую сводку, но и в полицейскую часть. Он в кондитерского Вольфа неосторожно толкнул господина, незнакомец, оказавшийся Бессарабским вице-губернатором, спросил, как его фамилия. На что студент отвечал: «Ху…овский!»[164]
Нигилизм как политическое течение заявил о себе в середине 1860-х гг. Шеф жандармов П. А. Шувалов писал в отчете Третьего отделения за 1869 г.: «Русский нигилист соединяет в себе западных атеиста, материалиста, революционера и коммуниста. Он отъявленный враг государственного и общественного строя, он не признает правительство»[165].
Современник иронизировал, говоря о внешнем виде оппозиционеров: «По тогдашней либеральной моде, большинство интеллигенции прямо бравировало неряшеством. Юноши ходили нестрижеными и нечесаными, потому что им «некогда» было заниматься такими пустяками; по той же причине девушки демонстративно не мыли себе шею по целым месяцам и нимало не заботились о чистоте костюма. Странно было то, что одна и та же причина вызывала два совершенно противоположных результата у молодых людей двух полов: юноши, за недосугом, отпускали себе длинные волосы, а девушки, напротив, остригались в скобу – тоже за недосугом»[166].
Об идейном содержании шокирующего имиджа писал Ф. М. Решетников: «Например, я видел много нигилистов. Это глупые люди. Мальчик, вбивший себе в голову, что он нигилист, то есть не верует в Бога, не признает правительство, носит длинные волосы, очки, говорит вздор и подличает; в церкви он ужасно гадок, ужасно гадок на Невском, в Пассаже, где делает пакости девушкам, женщинам». Этих людей не волновали насущные вопросы российской жизни (например, положение крестьян): «Они никак не хочут не только заступиться за мужика, но не хочут сознательно, чистосердечно назвать его гражданином – и всегда ближнему сделают пакость». Особенно досталось от молодого писателя дамам: «Женщины и преимущественно девицы ходят без кринолинов, с обрезанными волосами, с книжками: это нигилистки. И за ними волочатся очкастые, длинноволосые нигилисты […] Эти особы говорят по-ученому, но ничего не понимают, их можно резать с книжкой, но она будет хвастаться, а не объяснять; то, что скажет ей нигилист, – будет говорить и она»[167]. Как видим, новая поведенческая практика имела свою идеологию, пусть и воспринимаемую обывателями не адекватно базисному учению, но с четким перечнем новых ценностей[168].
После покушения Д. В. Каракозова на Александра II терпение тайной полиции в отношении протестного внешнего облика нигилистов лопнуло. Управляющий Третьим отделением Н. В. Мезенцов письмом от 10 мая 1866 г. уведомлял санкт-петербургского обер-полицмейстера о необходимости решительного пресечения демонстрации политически опасных одеяний: «На улицах Невского и других проспектов продолжают, в последнее время, показываться дамы и девицы, носящие особого рода костюм, известный под названием «нигилисток» и имеющий следующие отличия: круглые шляпы, скрывающие коротко остриженные волосы, синие очки, башлыки и отсутствие кринолина. Со дня преступления 4 апреля среда, воспитавшая злодея, заклейменная в понятии всех благомысляших людей, а потому и ношение костюма, ей присвоенного, не может, в глазах блюстителей общественного порядка, не считаться дерзостью, заслуживающей не только порицания, но и преследования». Модницы обязывались подпиской к изменению костюма, а при отказе им грозила высылка из столицы и полицейский надзор[169].
Костюм, то есть набор аксессуаров, приобретал для власти пугающий смысл. Политическая распущенность оказалась опаснее моральной.
И. Т. Прыжов отмечал: «У великорусского народа мало-помалу сложилось новое правило жизни, что не пить – так и на свете не жить»[170]. Спиртные напитки не просто скрашивали досуг многих крестьян и горожан, их потребление было самым доступным и желанным средством выражения радости и счастья, а ситуация житейского комфорта не мыслилась вне распития, на трезвую голову.
В 1838 г. председатель департамента гражданских и духовных дел Государственного совета Н. С. Мордвинов, возражая против расширения системы винных откупов, представил Николаю I записку, в которой предлагал незамедлительно начать осуществление мер по искоренению пьянства. Он апеллировал к опыту Соединенных Штатов Америки, где «рачительно […] занимаются введением трезвости, как непреложного основания к благосостоянию народа»[171]. Этот пример получил распространение и в Европе, где повсеместно возникали общества трезвости. Если не терять время, то для русского народа «неисчислимые впоследствии явятся пользы»[172] (30 марта 1838 г.).
Письмо с запиской «Об искоренении пьянства» было направлено и графу А. Х. Бенкендорфу. Шеф жандармов отвечал (7 апреля 1838 г.), что император прочел представленную бумагу и, «вполне признавая справедливость всего в оной изложенного, изволил, однако же, отозваться, что приступить к мерам об искоренении пьянства в России весьма затруднительно и что в деле сем надлежит действовать с величайшею осторожностью»[173]. Формальность письма была особенно заметна на фоне назначения «спаивающего народ» министра финансов Е. Ф. Канкрина состоять при «особе его императорского величества»[174].
Тем не менее ограничения в продаже спиртных напитков существовали и контролировались полицией. Так, в Москве действовал запрет на музыку, пляски, исполнение песен в питейных домах и распивочных лавках, запрещался вход в них женщин; в кабаки запрещено было пускать «крестьян в смурых[175] кафтанах, господских людей в ливреях и воинских чинов»[176]. 16 августа 1843 г. шеф жандармов представил доклад, в котором излагал просьбу московского генерал-губернатора «дозволить входить в трактир людям в смурых кафтанах, особенно в Москве, куда съезжается множество крестьян из разных губерний, ибо в противном случае они могут обратиться в питейные дома, что еще вреднее для нравственности»[177]. Император с этим предложением согласился, подчеркнув, что другие запреты должны сохраниться. Как видим, нравственный критерий был определяющим: посещение трактира (ресторана) прививало определенную культуру потребления и поведения, в отличие от заведений более низкого уровня, ориентированных только на выпивку.
В 1859 г. в стране началась активность, вызвавшая некоторое замешательство в «верхах». В. А. Долгоруков докладывал императору Александру II: «В течение 1859 года случилось у нас событие совершенно неожиданное. Жители низших сословий, которые, как прежде казалось, не могут существовать без вина, начали добровольно воздерживаться от употребления крепких напитков»[178]. Началось это движение сначала в Прибалтике, затем распространилось в Поволжье (особенно в Саратовской губернии), затем проявилось в Рязанской, Тульской и Калужской губерниях. Причины были вызваны действиями откупщиков, в погоне за прибылью резко поднявших цены на водку, и низким качеством вина, отпускавшегося в кабаках. По мнению В. А. Федорова: «Это был грандиозный, хотя и пассивный, протест народных масс против наиболее тяжелого и разорительного налога – откупной системы»[179].
В Третье отделение поступали сведения о самоорганизации крестьян («обет трезвости») для противостояния грабительской политике откупщиков. Например, сообщалось: «В городе Балашове обет не пить вина совершен был торжественно 5 февраля: народ, подняв св. иконы и хоругви, вышел на городскую площадь, где отслужен был молебен с коленопреклонением и водосвятием; после того приставлен был к кабакам караул от народа для наблюдения, чтобы никто не покупал вина, и виновный подвергается немедленно по народному суду денежному штрафу или наказанию телесному»[180]. Жандармский штаб-офицер Андрианов переслал шефу жандармов копию решения (приговора) о неупотреблении вина мирского схода государственных крестьян Троицкого сельского общества Рыбкинской волости Краснослободского уезда Пензенской губернии. Показательно, что выступавший перед земляками старшина Н. Е. Мордовин не клеймил действия откупщиков, обиравших народ, но пополнявших государственный бюджет, а рассуждал… о здоровом образе жизни. Он вещал «о трезвой жизни и о том, сколько зол происходит от излишнего употребления горячих напитков, отчего истощается наше благосостояние, портятся душевные и телесные способности»[181]. «Отслужа молебствие о столь благом и важном деле», единогласно и добровольно, крестьяне «обязались не пить водки, что и исполнить в точности; в питейные дома не ходить и в оных трубку не курить, […] и о нарушителях сего доносить сельскому начальству для поступления с таковыми как с вредным обществу». Из общего правила допускались и исключения: «В некоторых случаях дозволить себе покупать и водку, именно: во время свадеб – не более ведра, в крестины – один полуштоф или за болезнью престарелого человека, которому пожелается выпить водки, то может послать и взять в дом не более одной косушки, то есть пятидесятую часть ведра, но ни под каким видом не ходить в кабаки и не пить в оных»[182]. Нарушители подвергались денежному штрафу или должны были выполнять общественные работы («метение и очищение от грязи и сору улиц и площадей»), тех же, кто неоднократно будет нарушать приговор схода, «как пьяницу и распутной жизни человека удалить из общества» в ссылку на поселение[183].
Сообщения о подобных действиях крестьян приходили и из других мест. Штаб-офицер корпуса жандармов в Тульской губернии Белоусов сообщал: «Число непьющих вина крестьян в Тульской губернии сильно возрастает, в некоторых уездах осталось очень немного селений, которые еще не последовали общему примеру»[184]. Появлялась информация и о том, как крестьяне расправлялись с нарушителями бойкота. Белоусов докладывал: «В иных местах наказание виновных делается при общей сходке. Собирается толпа, ставят на площади шест с привязанным к нему красным платком и около этого шеста наказывают провинившегося. В одном из казенных селений Богородицкого у[езда] устраивается нечто вроде шествия, причем для того, чтобы всем было известно, колотят палкою во что-нибудь металлическое»[185].
Жандармов беспокоила стихийная самоорганизация народных масс, показывавшая «сильный дух» крестьян. Крестьянская тактика: выступление за трезвость, а не против грабителей-откупщиков, опекаемых властью, поставила местное начальство в затруднительное положение. Успокаивало то, что «отречение делается не навсегда, а на разные сроки. Носились слухи, что некоторые крестьяне ожидают условий вольной продажи вина или очень дешевой цены»[186]. В то же время крестьянское единение создавало опасный прецедент. Помещики опасались, что «с наступлением весны крестьяне точно так согласятся не отправлять барщины»[187]. Тревожило и начавшееся самоуправство, подрывавшее монополию государственной власти и помещика на правосудие. Жандармский штаб-офицер Белоусов осторожно указывал на эту опасность: «Большие сходбища толпы, взявшей на себя правило наказания, как бы не повели к беспорядкам». Особенно в условиях грядущей отмены крепостного права: «Толпа, уверив себя в значении массы ее, как бы пугающей ближайшие власти и потому не смеющей мешаться в дела их, не возбудили бы в них дерзость к обращению и на другие предметы»[188].
Шеф жандармов регулярно информировал государя о настроениях на местах. Эти голоса были услышаны. В. А. Долгоруков отчитывался о деликатных мерах реагирования: «Правительство признало нужным при таковых обстоятельствах обратить внимание только на самовольные поступки ревнителей трезвости, которые принуждали других к воздержанию штрафами и взысканиями, а потому местным начальствам было предписано не допускать произвольного составления жителями каких-либо обществ и письменных условий, а также самоуправных наказаний»[189].
С середины 1859 г. трезвенное движение стало радикализироваться, начались погромы питейных заведений. Здесь уже декларациями о здоровом образе жизни крестьяне не прикрывались. В начале июля 1859 г. жандармский офицер Кретович докладывал, что в Самарской губернии «в настоящее время дух народа, покушавшегося на самовольство, принял общий характер»[190]. В отчете Третьего отделения отмечено: «В Самарской губернии грабежи произведены из одних только корыстных видов, а в Вятской, по ограблении питейного дома в селе Петровском, опились до смерти 8 человек»[191]. Здесь уже была очевидна необходимость «для укрощения буйства» использования войск, а в Пензенскую, Тамбовскую, Саратовскую и Самарскую губернии были командированы штаб- и обер-офицеры корпуса жандармов с нижними чинами. По сведениям высшей полиции, в 12 губерниях разграблено 220 питейных заведений, предотвращено 26 погромов, задержано до 400 человек[192]. Тюрьмы были переполнены. Выявленных зачинщиков бунтов судили военными судами, приговаривавшими к телесным наказаниям шпицрутенами и ссылке в Сибирь. Отголоски трезвенного движения не прекращались еще несколько лет. Его затухание свидетельствовало о приоритете у крестьян протестных задач – добиваться снижения цены на водку для большей доступности потребления, а не в декларированных целях сохранения достатка, телесных и душевных сил.
Служащие в Третьем отделении чиновники хорошо понимали вред и опасность пьянства для нравственного здоровья людей и общественной безопасности. Еще в самом начале 1860-х гг. составитель жандармских сводок, пересказывая городскую молву, сетовал на странную конкуренцию Москвы и Петербурга: «Москва, как известно с незапамятных времен, считается гнездом трактиров, харчевен, портерных и кабаков, простым народом называемых заведениями. И если не в каждом доме, то непременно через дом одно, а не редко и по два таких простонародных сборища, так что (как говорят) если взять всех их вместе по всей России, то едва ли число оных будет больше, чем в одной только Москве. Теперь здешняя публика с некоторых пор стала замечать, что и Петербург в скором времени не отстанет в этом от Москвы, – по крайней мере, есть на то большая надежда, ибо очевидно, что в последние годы расплодилось здесь столько этого добра, что на каждой улице и переулке по нескольку таких обетованных простонародных мест – особенно портерных и водочных лавок!»[193]
Неодобрительность проявлялась в самой тональности записки. Обывателей беспокоили криминальные последствия пьянства: «Как же после этого (говорят) не быть увеличивающемуся здесь воровству и вообще порче нравов простолюдин, по мнению наблюдательных людей, все больше и больше пристращая к посещению сих мест, но всякий может удостовериться, что они с утра до ночи наполнены простолюдинами всех сословий, а чтобы пить да есть, надо побольше денег, чем они достаются трудами своими, поэтому и неизбежны воровство, грабежи и все другие порочные средства»[194].
Количество увеселительных заведений в столице действительно постоянно росло, и большинство их было ориентировано на привлечение низших слоев общества. «С некоторого времени здесь при многих гостиницах завели сады, в которых даются увеселительные вечера с довольно дешевою платою за вход. С одной стороны, конечно, подобные заведения необходимы, но с другой – надзор за ними еще необходимее, – рассуждал чиновник Третьего отделения в докладной записке своему руководству. – Собирающаяся там публика состоит из самого буйного класса: мастеров, публичных женщин низшего сорта и разных воришек. Драки и беспорядки беспрестанные, а полиции нет; расправляются сами хозяева, а иногда даже и служители их, разумеется сильнейшие […] всегда правы бывают»[195].
Иногда личность дебоширов удавалось установить и затем сообщить служебному начальству о содеянном для принятия воспитательных мер воздействия. В одном агентурном донесении отмечалось, что 15 октября 1860 г. секретарь распорядительной думы Лапшин со знакомыми «были очень пьяны, ходили в шляпах и один из них часто ругался похабными словами и между прочим обругал управляющего тамошним кварталом штабс-капитана Новицкого, который хотел было его выпроводить, но когда Лапшин зазвал Новицкого выпить шампанского, то он оставил знакомого его в покое»[196]. Как видим, примирительный (или, точнее, попустительный) характер разрешения конфликтов был распространен, полицейские служащие готовы были закрывать глаза на поведение пьяниц, а хозяева и служители заведений оберегали своих пьющих завсегдатаев от административных неприятностей.
Пьянство было основной причиной постоянных конфликтов и происшествий (лето 1861 г.): «Не проходит дня, чтобы в гостинице «Орел», находящейся на Песках, в саду, где играет музыка, не было какого-нибудь скандала. Там собирается более публика окрестностей, но приезжают и известные кутилы, и много разного сброда. Один из наших агентов, которому велено посещать это заведение, доносит, что 7 числа бывший там в нетрезвом виде потомств[енный] поч[етный] гражд[анин] Самсонов, нанеся сперва многим гулявшим оскорбления, обругал, оплевал и побил приказавшего его отвезти в часть помощника надзирателя, подпоручика Глушановского, крича, что он богат, ничего не боится и всю полицию [от] какой-нибудь дряни помощ ника до самого главного – купит»[197]. Любопытно, что препровождаемый в часть дебошир с гордостью кричал глазевшему на него народу: «Я помощнику три оплеухи дал»[198]. Видимо, этот коммерческий способ разрешения конфликтов с полицией был вполне вероятен.
Другое важное обстоятельство заключалось в том, что, несмотря на усилия содержательницы гостиницы купчихи Бурениной и ее мужа замять скандал и добиться освобождения Самсонова, бывшие при этом посторонние лица не позволили это сделать, заявив, что если Самсонова, оскорбившего офицерский мундир, освободят, то они сами донесут об этом происшествии обер-полицеймейстеру.
Тот же полицейский агент, справно отрабатывая выданные средства, доносил, что «там же [в гостинице «Орел». – О. А.] из числа посетителей какой-то молодой человек, когда заиграли какую-то пляску, стал кривляться на все возможные манеры, окончив свои кривляния, он ни с того, ни с другого дал две оплеухи одному чиновнику ведомства путей сообщения, человеку уже пожилому, сидевшему очень смирно на скамье…»[199]. «Песенник» Яковлев не только не пошел за полицейским, как того требовала публика, но и помог скрыться дебоширу.
Самый желанный день крестьянского освобождения, который народная молва привязывала то к одному, то к другому знаковому дню календаря еще задолго до реформы 1861 г., должен был ознаменоваться не только царским манифестом, но и обилием водки. В сводке городских толков за 1 сентября 1859 г. отмечены слухи о вероятности манифеста к 8 сентября[200]: «В харчевне на Сенной площади большинство полагает, что 8–9 сентября будет продаваться дешевая водка, а на Царицыном лугу будет отпускаться по требованию гуляющих даром»[201].
Сообщая о настроениях нижних чинов Измайловского полка, агент отмечал, что, получив после смотра от императора по 50 коп. вознаграждения, солдаты были очень довольны. «В последний раз измайловцы просто плясали от радости за доброе царское слово, пошли с песнями с парада, а вечером носили ушатами водку в казармы, которую всю распили»[202], – свидетельствовал соглядатай. Отеческое слово императора к солдатам вызывало такой громадный прилив восторженного благодарения, которому соответствовали адекватные объемы напитков.
Предметом полицейского внимания были трактиры, рестораны и различные увеселительные заведения, где горячительные напитки в сочетании с вольными нравами создавали особую атмосферу раскованного общения. Особенно беспокоил блюстителей нравственности ранний возраст завсегдатаев: «Распущенность воспитанников учебных заведений доходит до крайних пределов. Известного сорта трактирные заведения, некоторые из публичных мест и гуляний только и имеют посетителей, что гимназистов и кадет. Там скрытно от родителей они предаются разврату и полному разгулу на свободе»[203].
Отмена откупов сделала потребление спиртного еще более доступным. По сути, о народном празднике, посвященном снижению цен на водку, свидетельствовал Ф. Д. Бобков, отправившийся 1 января 1863 г. на прогулку: «Подойдя к Никольским воротам, я увидел около кабаков целую толпу. Это праздновалась отмена откупа. По случаю удешевления водки набросились на кабаки и переполнили их. На Трубной площади опять толпа около кабаков. Из любопытства зашел в один. Оказалось, что все заготовленное заранее вино уже выпили и толпа ждет нового подвоза. Вот она, народная трезвость»[204]. 5 января он снова сетовал: «Вообще теперь весь народ, после отмены откупов, с утра каждый день пьянствует, и все улицы переполнены пьяными»[205].
Обнаруженные в архиве Третьего отделения агентурные донесения от 4 января 1863 г. показывают, насколько точно агенты фиксировали народные настроения: «Между тем народ вне себя от радости, что водка подешевела, и благословляет за это государя. Приезжие из Москвы рассказывают, что понижение цены на водку произвело там в первый день неистовый восторг, который превосходил даже радость в день объявления крестьянам свободы. Уничтожение откупов всюду ставят в уровень с освобождением крестьян, с тою только разницею, что в первом деле тотчас же ощутили благие последствия, то есть что народ, при употреблении прежнего количества водки, сберегает значительную сумму денег»[206].
Городская полицейская «хроника» полна примерами разных пьяных дебошей. 31 октября 1864 г. сообщалось: «Вчерашний день в кафе-ресторане «Германия» в Б. Конюшенной улице опять не обошлось без скандала: одна из бывших там женщин дала пощечину какому-то господину, а кандидат московского университета Федоров до того был пьян, что лежал на полу и его вынуждены были вынести на руках и облить водою, чтобы привести в чувство, при этом у него были украдены золотые часы»[207]. Общественная помощь ученому мужу оказалась не бескорыстной.
2 января 1865 г. агент доносил о новых деяниях «известного скандалиста» Соболевского: «На танцевальных вечерах появляется постоянно в нетрезвом виде, выпущенный в 1863 году из института корпуса путей сообщения поручик Соболевский, производящий почти всегда скандал. Так, будучи вчера у Ефремова, он ударил какую-то женщину в лицо за то, что она, проходя мимо его, улыбнулась»[208]. Немотивированная агрессия объяснялась невоздержанностью, привычкой к хулиганским поступкам.
Публичность проступков иногда способствовала общественному примирению ссорившихся. 30 мая 1868 г. очевидец сообщал: «Вчерашнего числа вечером у Излера некто Львов, поссорившись с сидевшею с ним за одним столом женщиною, ударил ее бутылкою шампанского.
Некоторые их зрители, увидевшие этот случай, заставили Львова помириться с оскорбленною им женщиною. Последняя не изъявляла особенной претензии – взяла с Львова за мировую 50 руб.»[209].
Задержание провинившихся полицией иногда приводило к неожиданным открытиям. 2 ноября 1864 г. шефу жандармов докладывалось, что «третьего дня в гостинице «Палермо» задержан был за неплатеж денег и буйство неизвестного звания человек, назвавший себя отставным юнкером Ипполитом Ивановым, служащим агентом в III отделении и посланным по секретному поручению»[210]. Это был самозванец, желавший под видом агента «всесильной» полиции обезопасить себя от ответственности за свои поступки. 19 ноября того же года по указанию агента Третьего отделения в кафе-ресторане Наумова был арестован полицией «молодой человек в партикулярном платье». Выяснилось, что он выдавал себя за другое лицо, украл у своей тетки 1500 руб. и «разыскивался полицией, у которой была даже его фотографическая карточка»[211], но полиция на него внимания не обратила, а агент Третьего отделения обнаружил преступника.
Размах пьянства начинал внушать власти опасение. 22 апреля 1864 г. В. А. Долгорукову докладывали: «В городе в течение первых трех дней праздника замечается необыкновенно большое число пьяных, которые при беспечности и слабости полиции производят безнаказанно на улицах шум и драку»[212]. Сетования на бездействие полиции лишь подтверждали серьезность проблемы. 7 декабря 1864 г. агент доносил: «Вечером заметно было лежащих на улице в бесчувственно пьяном виде много простого народа. Городовые и дворники оставались к ним совершенно равнодушными»[213]. Повальное пьянство даже в холодное время года никого уже не удивляло и не побуждало оберегать жертв Бахуса от обморожения и смерти.
Обеспокоенность городских властей положением дел была едва заметна. О безуспешных паллиативных мерах санкт-петербургской полиции докладывали шефу жандармов 6 марта 1865 г.: «На время настоящего поста обер-полицмейстер воспретил в танцклассах и кафе-ресторанах музыкальные вечера, имея в виду, вероятно, уменьшение скандалов, но если эта цель имелась в виду, то она не достигнута: например, в «Германии» также много пьяных и скандалов бывает еще более, ибо публике нечем развлечься»[214].
Довольно часто фиксировались случаи скандальных происшествий с участием военных. 25 сентября 1864 г. в жандармскую хронику попали сведения о компании приятелей во главе с кавалерийским ротмистром Дрипельманом, повеселившейся на танцевальном вечере у Ефремова: «После ужина господа эти вели себя крайне неприлично, лазили даже ногами по столам и, выйдя на балкон, мочились на тротуар»[215]. Затем ротмистр отказался заплатить по счету 47 руб., сославшись на то, что тех, кто был с ним, не знает, а денег не имеет. Закончилась история тем, что плац-адъютант увел его из ресторана и поместил под арест.
Другая компания военных веселилась непосредственно на улицах города. В донесении от 3 ноября 1864 г. сообщалось: «По некоторым сведениям есть вероятность предполагать, что разъезжавшие на тройке в ночь с 28 на 29 октября и выбивавшие в некоторых домах стекла были кавалергардского полка поручики Куракин и Васильчиков. Эти господа ведут себя вообще не совсем прилично в публичных местах»[216]. Скандальная репутация поддерживала интерес тайной полиции к таким лицам.
Если приведенные выше случаи можно было оправдать безрассудной молодостью, то некоторые проступки Третье отделение связывало с грубостью нравов. Так, донесение с военно-морской базы Балтийского флота полно пикантных подробностей: «На прошлой неделе в Кронштадте, в тамошнем цирке англичанина Борнса, один офицер, сидевший в первом ряду мест подле весьма почтенной дамы и ее дочери, будучи в нетрезвом виде, расстегнул брюки, вынул член и стал мочиться при всей публике, пуская очень ловко фонтан чрез барьер. Англичанин Борнс хотел его остановить и вывести, но офицер вымочил его всего. Подобные неприличные поступки могут, говорят, встречаться только в Кронштадте»[217].
Показательно, что именно такие формы эпатажа публики практиковали военные. Алкогольное состояние лишь высвобождало сексуальную агрессию, нереализованную маскулинность одинокой жизни.
Противостоять пьяному разгулу Третье отделение не могло, но наблюдать за поведением подвыпившей публики было необходимо. Снижение моральных норм, отсутствие «тормозов» (например, пьяная болтовня) могли привести к выплеску политически значимых сведений, обнаружению опасных для власти настроений, слухов. Можно предположить, что жандармское руководство с умилением могло читать донесения наподобие записки от 8 июня 1863 г.: «Вчера в публичном саду «Орел» (гостиница в рождественской части), где обыкновенно собирается очень разгульная и довольно грязная публика, играли народный гимн «Боже, Царя храни», при чем полупьяная и совсем пьяная толпа много рукоплескала»[218].
В то же время Третье отделение признавало рост числа дел, связанных с произнесением дерзких выражений против императора. Если в 1860 г. таких дел было 16, то затем их количество начинает увеличиваться: в 1865 г. – около 40, в 1866–1867 гг. – уже более 200, а в 1869 г. – 214[219]. В представленном императору «Обзоре деятельности высшей полиции за 50 лет» (1876) отмечалось: «Вообще […] дела этого рода большею частию не представляют особенного значения и не свидетельствуют о преступном направлении обвиняемых, а тем менее еще о намерении оскорбить Особу Вашего Величества: дерзкия слова произносятся весьма часто в нетрезвом состоянии, в припадке запальчивости и среди ссоры, при отсутствии полного сознания, а нередко без всякой мысли, единственно по невежеству простолюдина и привычке к брани»[220]. Часть дел заводилась по ложным или безосновательным доносам, связанным с личной враждой или неверным толкованием услышанного. «Посему возрастание числа дел этого рода не является каким-либо опасным признаком нравственной порчи народа, тем более что оно отчасти объясняется и большим развитием полицейского наблюдения»[221], – заключал шеф жандармов А. Л. Потапов, делая акцент на надежности полицейского надзора.
Третье отделение собственной его императорского величества канцелярии специально вопросами городского благоустройства не занималось. Но среди архивных документов Третьего отделения, в сводках донесений о городских слухах и толках содержится немало сведений о проблемах городского хозяйства, о недовольстве жителей состоянием дел в городе, о неэффективности городских властей. В сферу интересов высшей полиции подобные сведения попадали, видимо, потому, что каждодневные проблемы городской среды беспокоили россиян не меньше, чем глобальные вопросы правительственной политики, тем более что общественное недовольство вполне могло вырастать из бытовой неустроенности жизни в городе. Следует отметить, что общий тон заметок о городских новостях и происшествиях в «Сводках о слухах и толках» в конце 1850-х – начале 1860-х гг. скептически-ироничный. Городские власти особым влиянием и уважением у сограждан не пользовались, а потому, сообщив 1 июня 1857 г. об избрании в Санкт-Петербурге нового градского головы, полицейский информатор прибавит, что прежний, говорят, купил себе виллу в Южной Италии и хочет туда перебраться: «Кажется, подобным людям хлеб-соль в России под конец делается уже не вкусна в самой нашей матушке России!»[222] Сильная гроза в один из летних дней 1858 г. дала повод для веселых комментариев относительно происшествия: в результате удара молнии по Думской башне оглох часовой. Шутники говорили: жаль, что гроза была не во время заседания, тогда «этот удар разбудил бы в некоторых тамошних членах секретарях заглохшую совесть и справедливость»[223].
Довольно часто агентами фиксировались суждения горожан о полицейских чинах. Летом 1857 г. безусловное одобрение общественного мнения получило назначение санкт-петербургским обер-полицеймейстером П. А. Шувалова[224]: «Шувалов в глазах Петербурга истинный gentelemen, доказывая, что не горлом надо брать, а кротостью и учтивостью, как за границею»[225]. Особенно выигрывал П. А. Шувалов в сравнении с одним из своих предшественников – А. П. Галаховым[226]: даже голос кучера полицеймейстера наводил тогда ужас на петербуржцев. А вот предстоящее назначение А. В. Паткуля[227] вызвало неодобрительные суждения (10 сентября 1860 г.): «Говорят, что он хотя и человек справедливый и решительный, но горячий, а иногда даже и грубый, об администрации же не имеет никакого понятия»[228].
Рядовые полицейские чины были постоянным объектом общественного порицания. Притчей во языцех были «будочники»[229], в обязанность которых входило обеспечение безопасности в городе. Горожане считали их «бесполезными […] и даже вредными». «Публика вообще, когда в разговорах касается до будочников, отзывается об них не иначе как о мошенниках и первейших грабителях, а не как о блюстителях порядка и безопасности жителей! […] Известно, что они [не] только неоднократно были запутаны в сообществе с ворами, но даже обличены в убийствах»[230], – указывалось в донесении.
Достаточно часто в сообщениях о тайных сборищах «игроков азартных игр» отмечалось, что «полиции все это хорошо известно»[231].
Случаи полицейских злоупотреблений были весьма разнообразны. В июле 1860 г. агенты Третьего отделения зафиксировали рассказ о том, что в Каретной части всеми делами ведал не квартальный надзиратель Гурский, а его жена, «которая вместо его разбирает разные жалобы, чинит по ним суд и расправу, берет взятки». Эту историю обыватели рассказывали «со смехом»[232]. 17 августа 1860 г. в одном трактире агент подслушал историю о том, что пристав 3-й части полковник Шен разыгрывал в лотерею по 50 коп. серебром за билет шелковую материю, «причем разговаривавшие смеялись над полициею и говорили, что хотя в прежние времена полиция и брала взятки, но никогда не прибегала к подобным средствам выманивания от обывателей денег»[233].
Иногда подобные сообщения сопровождались поручением шефа жандармов проинформировать петербургское полицейское начальство «частным образом»[234], то есть неофициально, без указания источника полученных сведений. Столичные обыватели не чувствовали себя защищенными под опекой городской полиции. Эту позицию достаточно четко выразил один петербуржец, сказав о городовых: «У этих людей только в голове как бы придраться к какому-нибудь простолюдину и стянуть с него гривенничек или два»[235].
Полицейские власти в сознании горожан были постоянными виновниками городских неудобств. Особенно «доставалось» полиции за ужасное состояние городских дорог. Даже начав их ремонт, полиция не избавила себя от упреков. 23 мая 1861 г. руководству Третьего отделения докладывались последние городские толки: «Публика хороших кругов, особливо дамы, сильно негодуют на нынешнее непростительное невнимание к ней полиции – допускающей ужаснейшую теперь здесь пыль, начавшуюся от построек и мощения улиц, от которой при ветре решительно ни одному порядочному человеку нельзя ни ходить, ни ездить без опасения глазной боли или потери вовсе зрения»[236]. Городская молва предлагала и способы борьбы с пылью в Петербурге, считая необходимым завести в каждом доме ручные лепки для полива («разумеется, не грязною зловонною водою, а колодезною или канавною»[237]).
Беспокоили обывателей и бездомные животные, которые доставляли им большие неудобства. Любопытная заметка находится в сводке о слухах и толках за 15 мая 1857 г: «Не постигают причин, почему с прошедшего лета отменена здесь благоразумная и столь необходимая для безопасности жителей мера, в летнюю пору убивать бездомных собак, в таком множестве скитающихся по улицам и площадям и устрашающих пешеходов не только ночью, но среди белого дня, – особенно детей порядочных родителей, во множестве гуляющих с их няньками по тротуарам и набережным? Неужели – говорят – мало было случаев от укушений бешеных собак и причиненных ими испуг, когда во время их скопищ оне целыми стаями бегают по улицам и без всяких причин бросаются на людей и лошадей? Настоящие причины такой непонятной и непростительной со стороны здешней полиции беспечности и отступления от прежнего порядка не только не известны обывателям Петербурга, но и к величайшему стыду, даже и самим полицейским офицерам!»[238]
Последующий материал показывает, как основательно чиновник Третьего отделения подошел к составлению этого сообщения: «На делаемые им [полицейским офицерам] обывателями вопросы об этом все их ответы совершенно различны между собою, что ясно доказывает, что никто об этом ныне здесь не заботится и со стороны городского начальства для безопасности людей в этом отношении не принимаются решительно никакие меры!»[239] Далее приводились ответы полицейских, полученные из частных бесед с ними. Объяснения предлагались самые разные, начиная с заботы о чести мундира: «Со времени Игнатьева[240], он отменил этот порядок, находя, что неприлично для солдат бить собак, ибо хотя этим занимаются фонарщики, но они все-таки считаются солдатами»[241]. Обнаруживались и социальные мотивы подобной бесхозности: «Это сделано по представлению брант-майора Эртеля[242], который просил Игнатьева дозволить ему вместо употребления фонарщиков бить собак, отпускать их во время трех летних месяцев, где они не бывают заняты фонарным по городу освещением, ходить на вольную казенную работу в пользу артельных их денег, для улучшения пищи сих бедных людей»[243]. Другая, «финансовая», версия заключалась в том, что «употребленные на этот предмет с незапамятных времен сети до такой степени изгнили, что совершенно сделались негодными к употреблению, а для изготовления новых совершенно нет сумм в полиции»[244].
Рациональный выход видели в предполагаемом намерении «сделать какие-то ручные сети, чтобы ловить живых собак, а потом уже бить их за городом, чтобы удалить это противное зрелище от жителей, и отделять собак с ошейниками от собак, скитающихся по воле, или давать им околевать с голоду в каком-нибудь отдаленном месте за городом»[245]. Этот вариант решения проблемы подтверждался рассуждениями: «Вместо фонарщиков Эртель предложил употреблять на это граждан – дворников, арестантов или разный другой сброд народа, но нет еще разрешения». Вполне вероятным было предположение: «Может, это сделано из экономии, ибо по давнишнему положению, полагается по 10 коп. с каждого собачьего хвоста в пользу фурманщиков»[246]. Опрошенные офицеры прибавляли, что это дело их начальства, а раз оно не делает никаких распоряжений, то и им незачем «соваться не в свое дело»[247].
Резюмируя результаты опроса и недовольства петербуржцев, чиновник убеждал свое начальство: «Но от этих пустых разговоров жителям Петербурга нисколько не легче, – следует действовать, а не рассуждать. Поэтому-то и совершенно справедливо их негодование против непростительного упущения, и желание, чтобы в скорейшем времени были приняты самые строгие меры для восстановления единожды и навсегда в Петербурге прежнего в этом отношении полицейский порядок, без которого в жаркое летнее время никто не может выходить со двора без опасения быть укушеным бешеною собакою»[248].
Результативность подобных донесений чаще всего не известна. Но в данном случае последствия тайной записки оказались заметны для горожан. 10 октября 1857 г. в сводке Третьего отделения появилась новая информация о том, что петербургская полиция наконец-то занялась уничтожением бродячих собак: «Это производится здесь совершенно на парижский манер, то есть двое везут телегу с ящиком, а несколько человек, каждый вооруженный железным обручем с сеткой, как бы мимоходом набрасывает ее на избранную жертву»[249].
Пожалуй, наиболее значимой для Санкт-Петербурга была проблема обеспечения города питьевой водой[250]. К этой теме наблюдатели из Третьего отделения обращались наиболее часто. Не претендуя на новизну в освещении вопроса о строительстве водопровода в городе, приведу лишь одно весьма колоритное свидетельство жандармской «борьбы» за чистую воду. 22 июля 1857 г. в сводку сведений для доклада шефу жандармов В. А. Долгорукову была включена весьма эмоциональная записка. Чиновник Третьего отделения обращал внимание руководства полиции на деятельное участие органов городского управления Москвы в обеспечении горожан питьевой водой. Подчеркивая существенные перемены в столице, он писал: «В Москве еще лет 10 тому назад весь простой народ должен был довольствоваться водой из колодцев, по большому недостатку в городе той воды, которая проведена в весьма малом количестве от Сухаревой башни и которую поэтому могли пить одни только достаточные люди. Теперь к чести попечительного городского управления, не щадящего ни издержек, ни трудов, проведена от Сухаревой башни по всему пространству Москвы, в фонтаны и другие водопроводы, по местам наиболее нуждающимся в чистой воде, и невзирая что число оных теперь уже довольно значительно в Москве и поныне еще продолжают устраиваться фонтаны»[251]. Главным результатом было то, что всякому «приятно видеть, как начиная от фонтана у нижнего кремлевского сада народ постоянно в продолжении целого дня толпится около всех водохранилищ, а еще приятнее думать, что эта хорошая чистая вода сохраняет здоровье жителей Москвы»[252].
Автор записки напоминает, что 9 лет тому назад император Николай I намеревался начать строительство в Санкт-Петербурге 8 фонтанов-резервуаров, но с тех пор дело не сдвинулось: «…это было в 1848 г., во время сильной холеры в Петербурге, когда каждого смерть висела на носу, но прошла опасность, прошел и страх, прошли и заботы. И Петербург на беду и ко вреду бедного класса людей остался по-прежнему со своею отвратительною, мутною, вонючею водой в Фонтанке, Екатерининском канале и Мойке, истинными résérvoires, как сказано медиками, зловредной для здоровья воды, по необходимости употребляемой двумя третями жителей Петербурга для пищи и питья! Не воздух, не пища суть зародыши холеры в Петербурге, а бесспорно тухлая, гнилая вода в канавах, или лучше сказать, этот настоящий настой дохлых крыс, собак, кошек и разных других нечистот, коими оне наполнены; в чем, к сожалению, всякий может ясно удостовериться»[253].
Локальные меры, связанные с надзором за недопустимостью сброса нечистот в городские каналы и чисткой водных бассейнов, должного эффекта не имели[254]. Практические попытки были неудачными. В документах сообщалось: «Чистка же этих каналов дело совершенно невозможное, как доказал сделанный однажды опыт на Фонтанке; изобретенная нарочно на сей предмет машина стоила огромной суммы, и потом оказалось, что она преграждала сообщение барок даже на самой Фонтанке, которая вдвое шире прочих каналов, и во время чистки вода делалась еще мутнее, совершенно негодная для всякого употребления, даже для полоскания белья! К тому же по медленности действия машины, которая могла быть употреблена только в летние месяцы, надлежало бы употребить на это несколько десятков лет, и по очистке каналов, опять снова начать эту операцию, а вода все-таки осталась грязною и вредною к употреблению, от постоянного истока в нее нечистот из домов и улиц»[255].
Обрисовав в красках проблему, чиновник осторожно подталкивал высшее руководство к ее разрешению. Его вывод можно разделить на несколько тезисов. В первую очередь отмечалось: «В Москве не щадят трудов проводить воду из такого дальнего места, как Сухарева башня, а в Петербурге, где Нева не единственная в отношении отличной воды река в мире, в таком близком расстоянии от всех мест, нуждающихся там в чистой воде, – и по сие время, решительно не предпринято ничего по этому предмету»[256]. То есть подчеркивалось, что финансовые затраты, объем работ будет не только сопоставим, но даже меньше московского строительства.
Затем в ход шел медико-санитарный аргумент: «Неудивительно после этого, что в Петербурге не прекращается и никогда не может в черном народе или в бедном классе жителей прекратиться холера, которая в настоящее время даже начала опять усиливаться – ибо по объявлениям в «Полицейской газете» в короткое время число холерных от 10 или 15 человек вдруг дошло уже до 200! Тогда как в Москве и других городах России народ уже забыл о холере»[257].
Для чиновника полиции значимость «водопроводного дела» была большей, чем уже реализовывавшаяся идея газового освещения города. Поэтому он сетовал: «Если весь Петербург изрыт трубами и каналами для газоосвещения, то не менее было бы полезнее провести таковые же и для провода невской воды в предположенные, но, к несчастью, давно забытые фонтаны! Впрочем, кажется, в этом отношении Петербург принял себе в девиз: L’agréable avant d’utile»[258].
Ну и, как водится, последний аргумент был наиболее ярким, значимым для власти и политизированным: «Кроме очевидной, неоспоримой пользы от фонтанов или водохранилищ в Петербурге, они составили бы величайшую красоту сего единственного, по великолепию своему городу в мире, и сравнили бы его в этом отношении с прочими первейшими столицами Просвещенных Европейских Держав, – и если начатие железных дорог в России, постоянный Николаевский мост и освещение Петербурга газом увековечили царствование Николая I, то конечно продолжение сих дорог по всей России и устройство водопроводов в Петербурге невской воды в числе прочих общеполезных учреждений не менее бы ознаменовало и настоящее царствование»[259]. Лакировка фасадного облика имперской столицы могла стать решающим аргументом. Во всяком случае, может быть, под влиянием приведенных донесений в 1859 г. в Петербурге начались работы по постройке водопровода[260].
В документах Третьего отделения вообще довольно часто можно обнаружить сопоставление двух столиц. В той же коллекции агентурных сведений найдено яркое, написанное в духе некогда популярных «физиологических» очерков донесение из Москвы. Привычное для литературной традиции противопоставление Москвы и Петербурга здесь основывается на аргументах полицейского благочиния.
Автора (им был старший чиновник Третьего отделения А. К. Гедерштерн) сразу поразил ритм городской жизни и внешний вид москвичей: «Для наблюдательного человека, не бывалого в Москве, с первого шагу бросается в глаза разительный контраст между бытом, движением и, так сказать, народным характером жителей той и другой столицы, особенно торгующего класса людей из черного народа. Петербург в этом отношении совершенный щеголь или нарядная кокетка против матушки-Москвы»[261].
Петербургу А. К. Гедерштерн отдавал явное предпочтение – чистота, опрятность, богатство, щегольство делают Петербург европейским городом, а это наиболее значимая оценка. Казалось, что все то неустройство, о котором «сигнализировали» служившие в Третьем отделении чиновники, куда-то исчезло: «В Петербурге все чисто опрятно, – на барскую ногу, исключая разносчиков, извозчиков и мастеровых, изредка только встречаешь простолюдина и то в отдаленных только улицах – вся остальная же масса жителей заключается в барах, щегольски одетых военных и гражданских чиновниках, пышных по последней парижской моде разряженных дамах и вообще людях хоть и различного звания и состояния, но весьма и весьма прилично одетых – словом, Петербург в этом отношении представляет общий вид не русского, а иностранного города, – Москва же напротив, царствует еще настоящий тип русского народа, начиная даже с самой физиономии черни»[262].
Торгово-купеческий лад древней русской столицы удивлял чиновного «европейца»: «Здесь, можно сказать, все нечисто, неопрятно, – просто грязно, и к величайшему удивлению, даже в самом центре города, на лучших улицах, около Кремля и в Кремлевских церквах, чрезвычайно редко встречаешь военного или гражданского чиновника и вообще порядочно одетого человека, – а о дамах и говорить нечего, – их, кажется, как будто и не существует в Москве, но зато встречаешь на каждом шагу простого купца, грязно одетого мужика или бабу, разнощика, толпу пирожников и подобной черни, все это в вечном движении, суетах и как муравейник толпится по грязным площадям, узким улицам и около рынков, и на лицах всего этого люда как бы написано, что все их помышления устремлены на торговые обороты и большее приобретение; у них, кажется, каждый шаг рассчитан и имеет свою цель»[263].
Кажется, что петербургский светский лоск Москве не знаком: «Судя по тому, что видишь на улицах в Москве, должно думать, что здесь и не существует того звания людей, которые в Петербурге составляют красу столицы, то есть тех, которых всюду, не только среди города, но и в отдаленных улицах видишь разъезжающих в щегольских открытых экипажах или беззаботно и величаво прогуливающихся по всем направлениям Петербурга, не в суетах, как в Москве, без всякой торопливости, как бы на гулянье»[264]. Для А. К. Гедерштерна наиболее значимы – военные и гражданские чиновники, а достойное времяпровождение горожан – это неспешные прогулки по городским проспектам, поездки в модных экипажах и посещение театров.
Даже московские театры ранят «тонкую», «возвышенную» натуру петербуржца: «В московском Малом театре (единственном, в котором играют во время лета, и то только два раза в неделю), даже и в ложах не заметно высшего общества; все это довольно просто, обыкновенно и представляет класс людей среднего звания. Военных почти нет, и если видишь генерала, то смотришь на него даже с некоторым удивлением, и все это, когда театр бывает совершенно полон, в представление единственной московской театральной знаменитости: Щепкина[265], ныне, как говорят, весьма редко играющего»[266]. Поведение московской театральной публики вообще давало основание задуматься об эффективности полицейского надзора в Москве: «Для петербургского жителя, посещающего часто тамошние театры, чрезвычайно странно слышать в Императорском московском театре во время пьесы той или другой актрисы, вместе с аплодированием, и громкие, довольно продолжительные, невежливые шиканья, свободно, как видно, допускаемые московскою полициею, чего в Петербурге ни один порядочный человек себе не позволяет не только из осторожности преступить соблюдаемый в тамошних театрах порядок, но из уважения к себе и зрителям. Это заставляет думать, что в Москве существуют две оппозиционные партии театрофилов, довольно сильные, чтобы полиция могла укротить энергические их порывы»[267].
Даже привычное для всех горожан блуждание по темным улицам для А. К. Гедерштерна в Москве еще более неприятно: «Не менее этого обращает особенное внимание […] чрезвычайная в нынешнюю уже пору темнота на улицах в Москве, которые, невзирая на это важное неудобство для пешеходов и экипажей, не освещают еще ни одним фонарем. Хотя и существуют, как говорят, общие для обеих столиц полицейские постановления, не зажигать фонарей ранее 1 августа, но тут, кажется, не принято в соображение весьма важного обстоятельства, а именно, что в Петербурге, по северному его положению, еще можно обойтись до 1 августа без фонарей, но отнюдь не в Москве, особливо в нелунные ночи. Здесь смеркается почти часом раньше, и тогда как на улицах в Петербурге еще довольно ясно можно различать предметы, в Москве от совершенной тьмы носами натыкаются друг на друга и поневоле должны бродить среди грязи!»[268]
В сравнении характера петербуржцев и москвичей чиновник оказался достаточно наблюдательным. Его суждения звучат вполне современно (за «чернь» простите, москвичи!): «[…] заметно, что даже и самый дух и обращение московской черни весьма различен против петербургского простого народа. В Петербурге он учтив, вежлив, предупредителен (даже к иностранцам) – и как будто в этом отношении приобрел уже некоторую степень образованности – в Москве же суров и крайне неучтив в обращении; надо всегда приготовиться к получению отрывистого и даже довольно грубого ответа»[269].
Профессионал полицейского надзора особое внимание обратил на социальную неустроенность, на обилие нищих в городе: «Но всего удивительнее и непонятнее для приехавшего в Москву, что в таком богатом, торговом городе встречаешь то, чего никогда, решительно никогда не видишь в Петербурге, а именно бродящих по улицам лучшей части города баб, девчонок и мальчишек, не то что в рубищах, но к стыду Москвы сказать совершенно босых. Отнести ли это к ослаблению полицейского надзора или к действительной крайности сих несчастных, доведенных до такой степени нищетой от не призрения и не заботливости об них московского градского управления? Конечно, и в Петербурге есть масса нищих, но никто там еще не видал на улицах, среди белого дня совершенно босого человека!»[270] Можно предположить, что А. К. Гедерштерн стал свидетелем работы нищенских артелей[271], ловко мистифицировавших приезжих.
Итоговый вердикт А. К. Гедерштерна примирительный, объединяющий, признающий значимость традиций, народного духа, гордости и патриотизма: «Впрочем, каждый город имеет свой норов, москвич хвалит свою белокаменную, петербургский житель своего красавца Петербурга; известно, что в этом отношении жители столиц всегда пикируются между собою, потому и не удивительно, что недавно один коренной московский купец про Петербург сказал: ну что ваш Петербург, поганый городишка? А вот наша Москва так уж можно сказать, матушка Россия»[272].
Как видим, в поле зрения российской политической полиции попадали сведения о самых разнообразных, порой незначительных и даже курьезных городских событиях. Все то, о чем говорили в трактирах, банях, на площадях и рынках, казалось существенным. Слухи и городские толки суммировались чиновниками Третьего отделения, и несколько раз в неделю, а иногда ежедневно представлялись шефу жандармов. Тот, в свою очередь, имел возможность во время своих докладов императору, в беседах с сановниками проявлять хорошую осведомленность в нуждах, чаяниях, настроениях россиян. Таким образом, в действие вводились незримые механизмы, подталкивавшие к принятию определенных решений, негласно влиявших на ход дел, тянувшихся годами. Несомненно, что городское пространство благоустраивалось и под воздействием Третьего отделения.