Часть 4. Категории русской и советской истории.
31. Историческое невежество российских лидеров. История России состоит из цезур.
– Для России губительна роль исторического невежества лидеров, которое устрашающе руководит их поступками. Для нынешних лидеров России непроницаемо темна уже первая оттепель 1950-х, не говоря о страшном и труднообъяснимом даже для современников сталинском сюжете. Что говорить про чаадаевский вопрос и XIX век?
Ельцин заявил, будто возрождает 1000-летнюю Россию. Он что, верит, что Россия тысячу лет была той, какой он взялся ее «возрождать», и в таком составе? Он просто ни черта не знает. Русская история видится ему непрерывной, а ведь она – цепочка цезур. Внутри себя она несколько раз рвалась и начиналась заново.
Ни один квалифицированный историк не скажет, что маленькие славянские княжества простым «ходом исторического развития» могли за столетие вырасти в державу, простершуюся до Тихого океана. Эту возможность открыло Москве сокрушительное событие нашествия монголов. Последний центральноазиатский кочевой выброс – не простая пауза в сплошном процессе, а цивилизационная катастрофа домонгольской Руси. Обвал русскости, а там уже – возобновление русской истории заново из руин, в ипостаси российской.
Многажды начинаясь, русскость никак не могла собрать своих начал в нечто государственно завершенное. Если у политика-лидера нет сознания этой опасной прерывности русской истории, он сам опасен для России. Без сознания страны в ней нельзя правильно действовать, историческая интуиция должна подсказывать государственные шаги.
В России, где предки – в советниках, а кровавые призраки – в наставниках, лидерский масштаб крайне важен. Политике общества следует приобрести вид селекции лидеров, знающих масштаб своей роли. Когда существование страны веками облечено в формы трагедии, нужно, чтобы ее политик посмел войти в трагедию действующим лицом, чтобы он поднял себя до ее уровня.
И вот момент, когда истекают века, – ведь в этом фарсовом декоре Москвы история завершается. А человек, ведущий страну к концу столетия, не смеет стать их воспреемником, поскольку не предощущает финала!
32. Беглецы от власти формируют власть. Русский как человек, втягиваемый во власть. Русский Мир и русское человечество.
– Кто создает из Московской Руси Россию? Люди, беглые из крепостного состояния на свободу в казаки.
– Русские конкистадоры?
– Они не конкистадоры, а беглецы, жаждущие воли! Бегут от власти, а та их догоняет, вбирает в себя – и они становятся субстратом власти. Оттого из их среды мог выйти человек, объявивший себя императором Петром III. Все его окружение знало, что он Емелька Пугачев, их это устраивало. Они уже вошли в контекст русской власти-самозванки. Конкистадор тоже бывал беглым бандитом, но это несколько другая фигура. Казаками формируется человеческая плоть властного пространства.
– Хорошо. А вот с русскими тут что происходит?
– Почти никто в мире не обозначает себя прилагательным, как мы, прилагательное «русский» стало именем существительным. Спазматическое превращение маленькой фрагментарной Московской Руси в гигантскую Россию просто не сумело выразить себя в этнониме.
Даже при численном преобладании русских пространство не стало русским ни в национальном, ни в этническом смысле. Все дело в его происхождении. Откуда и взялась парадигма, в которой работают разнородные течения мысли: что русскому можно войти в человечество, только сделавшись русским Миром у себя дома.
С этой точки зрения Достоевский говорил, что ему нужно русское человечество. В той же степени, как неправославному Чаадаеву. В такой же степени, как политикам мыслящего движения 1970–1980-х – Александру Михайлову и народовольцам вообще.
Отсюда под конец выйдет Ленин с его русской мировой революцией. Россия – единственная страна, где можно было осуществить Маркса, которого Запад, приняв как мыслителя, отверг как руководство к действию. Зачаток программы Мира миров выступил в форме русского негатива и в этой негативной форме достиг предела интенсивности.
33. Краткосрочность русской истории. Евразийские империи выгоняют внутреннее противоречие наружу.
– Обстоятельство, о котором следует помнить изначально, относится к срокам. Русская история началась сравнительно поздно, искать в ней что-либо раньше X века – занятие пустое. А говоря об истории России, то и позже – века с XV-го. И это не самоумаление, а коренной факт – русская скоротечность. Россия – это исторический взрыв.
Она спазматически быстро вошла в Мир, становясь евразийской империей, похожей и непохожей на другие империи. С особой моделью входимости в Мир, образующей вечный фактор ее политики, при любых руководящих идеях или правителях. Экспансия навсегда застряла во властном теле этого организма, слишком быстро проскочившего из детства во взрослые.
Подсознательным русской истории стало исключение внутренних противоречий выводом их вовне. А последнее создает новые конфликты. Перешагнув оптимальные границы, государство сохраняет единство только через унификацию и нивелировку, изглаживая внутренние различия. Что достигло крайнего предела при Сталине и обрекло на развал Советский Союз. Но постоянная жертва при этом – русские.
Говоря о России, движении русской мысли и трагедиях мыслящих людей, надо видеть пространственные объемы, в которых это происходит. Их пределы становятся тайной препоной и трагическим стимулом движения мысли и образа.
34. Царь Иван Грозный и евразийские инновации. Государев двор, опричнина и холопы.
– Русскую государственную историю можно отсчитывать от царствования Грозного. Это Big Bang, «Большой взрыв» для русской вселенной.
– Контекст мыслей царя Ивана в его свободе обращения с библейскими текстами при пафосе самодержавной власти. Его действительная вера в Божье предназначение и в Божье присутствие при полном разрушении всей прежней личности Ивана Васильевича. Они с Курбским ведут разговор на разных русских языках, его трудно назвать «перепиской». Курбский напоминает, как славно было в первый период царствования, пока Иван вел реформы в согласии с ближними, а царь ему: о чем ты? как смеешь, смерд? кто я и кто ты? Из камней сих воздвигну детей Аврааму! Здесь Россия, входящая в Азию, и Иван Грозный, на царствие всходящий. Недаром народное предание связало введение титулатуры царя с взятием Казани, хотя хронологически все не так.
Об опричнине разговор особый. Веселовский спрашивал, как это Василий Осипович Ключевский не видит, что в основу опричнины взят государев двор? Только-только складывалось компактное устройство московских великих княжений, как прибыло вдруг несметное пространство. Территория, которую нельзя включить ни в уделы, ни в великое княжение. Нет ничего политически готового, во что можно втянуть Заволжье с Сибирью и освоить в государственном смысле. А что есть под рукой? Государев двор с холопьями.
И царь Иван нахлобучивает государев двор на все новое пространство. Это опрокидывание холопства на Евразию – гениальная политическая импровизация безумца Грозного, Веселовский совершенно прав. И ясно, отчего Ключевский, желая идти нормативным путем государственно-исторической школы, не принял аномально абсурдный ход царя Ивана.
Высочайший взлет власти далее прокатывается по человеческим судьбам. Парадигма Грозного – холопский оттиск, который он оставил России. Грозный поэтому главный родоначальник Смуты и соавтор всех будущих смут.
35. Злодеи развития. Царь Петр на Евразийском пространстве экспансии. Крепостничество, колонизация, самодержавие.
– Есть понятие, впервые употребленное Достоевским, но применимое и к человеческой истории вообще – злодеи развития. Развитие, осуществляемое злодейством, имея главными героями злодеев, не теряет свойств развития. Но злодейства его переиначивают, а переиначивая – обновляют и драматически обогащают. Не случайно это понятие придумал русский человек и писатель.
Иван Грозный – идеальный злодей развития. Откуда такая вещь, как опричнина? Безумец он или политический гений, даже на это непросто ответить. Человек удельного княжества, малого мира, перед которым вдруг распахнулось, как дар свыше и как возможность, евразийское пространство экспансии. Но этот человек не умел решать задачу управления властью при ее спазматическом расширении. От Московской державы, которую сегодня всю проезжаешь на электричке, – к пространству, где авиалайнеру нужен день, чтобы долететь до Тихого океана. Эту непосильную задачу власти царь Иван решал полубезумным, однако новаторским для средневекового человека способом.
То, что он изничтожал носителей удельной независимости, не была лишь централистская акция. Моделью устройства он выбрал государев двор, состоявший из самого государя, его рабов и холопов. Понятие холопства – рабство, но не в обычном юридическом смысле. Холопство было распространено еще в Киевской Руси и становилось чертой, отходящей в прошлое. Царь Грозный его обновил, превратив подданство в поголовность холопства. Холопство стало понятием поведенческим и ментальным. Пушкин трудился над историей Петра Великого, благоговея перед ним. Но всмотрелся в документы архива и отшатнулся в ужасе, говоря, что всё вокруг Петра – рабство.
Что такое колонизация Сибири? Откуда вообще появился тульский кузнец в Тагиле? Как возникла гигантская крепостная корпорация, и Россия вдруг начала экспортировать чугун? Синхронно росту экспорта чугуна идут зверские гонения на старообрядцев. Теснимые особенно царем Петром, при котором усиливаются их массовые самосожжения, гари. Понуждая их отказаться от веры, Петр облагал налогом не только бороды. Обкладывали специальным налогом дубовые гробы, в которых старообрядцы хотели сохраниться к моменту Трубного гласа. Подобно Грозному, император Петр – образцовый злодей развития.
Задержимся на слове самодержавие, то есть власть единственного человека самого по себе. Это не абсолютная монархия и не пережиток Средневековья. Это автономная государствообразная структура, которая «сама себя держит», сочетая архаику с умением приспособиться к новизне. Не один историк задавался вопросом Покровского – как в рамках такой политически закостенелой системы мог развиться материальный прогресс? Как внедрялись новации европейского развития, иногда опережающие капиталистический мир?
При цепкой устарелости единовластия в России не возник институт правительства – министры прямо докладывали царю, а комитет министров был лишь совещательным органом. Огромна роль того, что звалось «государев двор» и что оставалось архаичным центром власти до 1917 года – и теперь под именем Администрации Президента вернулось в сегодняшний день.
Отношениями холопского рабства пропитана политическая история России. История русской культуры, история русского слова и судьба русских гениев не могут быть рассмотрены вне опытов преодоления рабства в себе и в других. Чехов, говоря о молодом человеке, который «по капле выдавливает из себя раба», имел в виду и себя, и всех. Мотив освобождения раба проходит сквозь все движение ума и слова в России. В нем пролог и пружина русской истории.
36. «Новые люди» против холопства. Просто рабы и рабы потерянной роли.
– Холопство, то есть поголовное рабство там, где нет его в юридическом смысле, означает рабство добровольное, отчасти неосознаваемое рабом. Это краевое понятие проходит сквозь человеческую жизнь в России.
Есть знаменитое зацитированное письмо с высказыванием Чехова. Он мечтал написать рассказ о молодом человеке, который выдавливает из себя раба, каплю за каплей. Иллюзия, за которую приходится расплачиваться, будто от рабства можно освободиться рывком, сильным действием или поворотом в жизни. Нет, только так – капля за каплей. А стало быть, работы здесь на поколения.
Вообще, человек задан. Задан традицией и тем, как его учат говорить. Он перенимает, воспринимает. Всего он достигает уже готовым и всем этим задан. Когда-то человек так выстроился, он единственное из существ, чей детеныш столько живет при родителях. Стало быть, у него есть время всему выучиться. Но он еще и протестует, наше детство – это годы сопротивления. Ты должен выбиться из заданности к тому, чтобы как-то стать самим собой. Заданность свирепа. Она вызывает первопротест – эмбриональный протест человека, желающего выйти из зоны опеки, даже когда та полна удобств.
Сидящее в человеке сопротивление заданности – узкая территория, где он может сделать выбор. Которую стремится раздвинуть до предела, до всей полноты счастья, до абсолюта! Мотив истории и другой ипостаси ее, революции, – в яростном стремлении раздвинуть щель сжатых сроков до счастливой полноты новой изначальности.
Кто эти люди, что в наибольшей мере воплощают жажду выбраться из заданности, – наши благодетели? Или они сооружают другую заданность, замещая прежний режим рабства втесняемым новым? Решающий критерий – функциональность «новых людей». Способны те понять, дойдя до политического действия и поступка, что нужны людям лишь ненадолго, на краткий момент, пока преодолевается заданность? Что они, сегодня популярные и всем нужные, должны примириться с тем, что завтра станут вредны? Что им надо вовремя уйти, а не уйдя они – рабы новой роли, опаснейшие из рабов, навязывающие свою волю другим.
Можно дать обзор человеческих существований под этим углом – заданности и сопротивления ей. Узкой зоны выбора, при стремлении оптимально раздвинуться, с появлением новых рабов ситуации – рабов своей потерянной роли. В обличии самозваного рабства они опасны всем, кто за ними пошел. Опасны неготовностью к тому, что теперь им придется творить, зря проливая кровь и примучивая народ к самим себе, втайне мечтающим о побеге. Однако побег уже невозможен. В конце жизни и Ленин – «усталый раб, замысливший побег».
…Как плотен процесс! И это относится не только к культуре. Это же относится к русскому языку, на котором говорит культура. «Слово о полку Игореве» мы читаем в переводах, даже Радищева не понять без словника. Первый настоящий русский философ Петр Чаадаев писал вообще по-французски, и так же говорили между собой сливки русского дворянства.
Тот русский язык, в котором можно воплотить русскость и «написать жизнь» в многообразии ее проявлений, создан одним человеком – Пушкиным. Конечно, он не единственный, но наш русский язык, язык поэзии, прозы и драматургии, язык судьбы – это он, Александр Сергеевич. Итак, перед началом XXI века мы обитаем в языковом пространстве примерно двухсотлетней глубины, внутри которого русский язык прожил мировую историю полностью и состарился. Он познал неслыханные взлеты, эпохи обогащения, но и времена огрубления, варварской регламентации и «канцелярита».
37. Народа нет, но ему принадлежит будущее. Листовка Чернышевского как заявка на народность. Декабристы народней народников.
– Кто в этой схеме народ? Явно не холопы, но кто?
– Народ – мифологема, категория, к которой прибегнет монархия, когда у нее возникает проблема опоры. У постдекабристского царя Николая она возникла впервые. Отсюда идеологическая триада: православие-самодержавие-народность, где новым членом и является народность. С чего бы императорский двор ввел в кредо народность, если б не нуждался в опоре? Народ – это искомая, загадочная субстанция – те, на кого нельзя опереться теперь, но кому принадлежит будущее!
Та же дилемма у разночинцев: рассчитывать на народ в его нынешнем виде революционерам нельзя, но ему принадлежит будущее. Что многое объясняет в Чернышевском: да, на народ рассчитывать глупо, но есть моменты, когда народ себя проявляет с энергически бушующей силой. И надо приготовиться к такому редкому случаю. Но дать случайному перейти в нечто постоянное нельзя, поскольку народ для этого не приспособлен.
Отсюда его знаменитая листовка, за которую у советских историков сыр-бор, а Чернышевскому – каторга («Барским крестьянам от их доброжелателей поклон». – Г. П.). Бессмысленная затея, но по-человечески понятная: дали печатный станок – как публицисту устоять? Костомаров-втируша умеючи в душу влез. Чернышевский надиктовал листовку, не желая, чтобы почерк узнали, да еще перепутал проект реформы с официальным ее текстом. А в чем содержание громкой крамолы? Что там великий революционер предлагает народу? Да ничего вообще! Вас обманывают, то-се, пятое-десятое, а вот в дальних странах есть народовластие… А делать то что? Ничего – ждите, подадим сигнал.
Кому в безграмотной стране нужна такая бумага, отпечатанная на костомаровском станке? Кому она адресована, кроме полиции? Это всего лишь запальчивая реакция Чернышевского на листовки, что уже навыпускали «новые люди», рвущиеся к самостоятельным действиям в обход властителя дум. Не тронь народа – он мой!
Конечно, категория народа в России имела некоторое основание. Были циклически повторяющиеся народные войны, то отечественные, то крестьянские. Было то множество, которое Кавелин назвал калужским тестом. Есть его выражение – в России не народ, а калужское тесто, всякий пеки, что желаешь, – масса без выделенных интересов, разграниченных сфер, без воли к действию. Русская размазня и неопределенность, а с другой стороны – две мифологемы «народа», два посягательства: абсолютистское и народническое.
Как-то выступая в Институте истории, я сказал (что мне тут же зачислили в «ревизионизм»): ошибался Владимир Ильич – не декабристы «страшно далеки от народа», эти близки, но страшно удалены разночинцы! И оттого далеки, что из народа вышли. Вышли, и отдалились – вернуться нельзя, идти вперед не с кем. Русскую армию разночинцам было не поднять, а декабристы умели – да какую армию! Жившую на бивуаках вровень с офицерами, ту, что войну с Наполеоном прошла. Декабристы много народней «народников».
38. Невольный компромисс князя Трубецкого.
– Чем близок мне князь Сергей Петрович Трубецкой – тем, что, потерпев поражение, принял вину на себя? И у него при этом еще хватило чести сказать, что люди ему не судьи. Мне хотелось бы прояснить, как религия произвела духовный перелом в человеке, даже если этот перелом сопровождался принуждением к исповеди, где мы вправе говорить об инквизиции.
Какой смысл Трубецкой вкладывает в слова «жертвы нашей надменности»? Здесь не надменность как таковая, а злоупотребление правом вовлекать в свои действия других, потеря меры в этом. Действующий человек не вправе привлекать других к делу вслепую, но проблема меры в этом всегда открытый вопрос. Ставят этот вопрос или о нем забыли и он стерся из человеческих душ, как произошло у нас? От масштаба не уйти – жили в России, живем и в этой земле останемся. Уйти от поражения? Да – раз наше поражение у нас отнимают.
Надо сказать о самом событии 14 декабря – о его неожиданности. Внезапность того, что было единственно доступно людям, принимавшим решения. И моя память о том, как я сам пережил поражение. Причем не внешнее, как бывало в 1930-е годы. Мы начинали жить в 1950-е и, пройдя уже большой кусок жизни, были снова захвачены врасплох. Поражение зрелого человека – это внутреннее поражение не знающего, чем и как на него ответить. Когда такое случилось со мной, в 1968-м на выходе была наша главная книга – «Историческая наука и проблемы современности». Проблема сузилась у меня до одной: порвать и, уйдя, поставить под удар книгу – либо отступить в сторону на время. Но каким ему быть, этому времени?
Князь Сергей Петрович мне близок надменностью и мерой, которые ему надо было связать. Мне тоже мои компромиссы запоминались тем, что все они были связаны с загадкой меры. Где эту меру взять, чем определить? Мера – пространство? Нет, пространство выживает. А вот время, этот скачок мыслей, оперирующих будущим, рассматривая все прочее как помеху…
39. Погоня за временем и «жертвы надменности». Выход ПУШКИНА на сцену. Завязка спора с Чаадаевым. Писатель Гоголь: мертвые души – это мы и наши товарищи.
– Пушкин входит во взрослую жизнь в момент, когда тогдашние «взрослые», в сущности, молодые люди, уже проделали огромный биографический путь. Они вышли из XVIII века, пережили умерщвление Павла, воцарение Александра с его либеральным зачином и падение Сперанского. Они прошли войну 1812 года и европейские походы победителями Наполеона. Михаил Орлов в 25 лет принял капитуляцию Парижа. На них лег отблеск великих дел.
Ниоткуда поначалу не видно, что Пушкин среди них станет тем, кто напишет «Медный всадник», «Капитанскую дочку», «Пиковую даму», великие стихи ухода. Ничем это не предвещалось. Страшное событие 1825–1826 годов низвергло Пушкина и сделало падшим, но затем в нем открыло пророка, принявшего декабризм за вызов себе. Пророку дозволено первым к пророчеству приобщить царя – властителя человеческих судеб и душ. Взять за опору то, что отвергли погибшие друзья – русское владычество над телами и над душами человеческими, – своим пророчеством его наполнить.
Чаадаев говорит: России не бывать. А Пушкин – бывать, но такой, как я ее напишу. Третьим сюда придет Гоголь.
Немыслимо, чтобы кто-либо написал «Мертвые души» до 14 декабря 1825 года. Сцена должна была освободиться, чтоб за опустевшей авансценой проступили эти морды и хари. Гоголь: знакомьтесь – вот я и мои друзья. Кстати, это и вы также – сто тысяч тех, с кем декабристы думали основать Русскую республику, либо, по Пестелю, вычеркнуть из жизни. А они – это мы! Со всей нашей Россией чудовищной.
Отсюда «Пророк» Пушкина и его «Стансы». Отсюда чаадаевская «Апология сумасшедшего» – о том, что Россия будет впереди всех, хотя исходно она ничто. Из ничего – в опережающие, идущие непроторенной Миром дорогой. А Гоголь им всем: миром непроторенная, говорите? Да там у вас пустошь до Тихого океана, и почтовая станция со смотрителем, который всем отвечает: нет лошадей!
Вот что родило в Гоголе образ Руси-тройки, а Пушкина привело к царю Николаю, ради «контрреволюции революции Петра».
40. Пушкин ищет в России личность. Царь Николай как «второй Петр». Совесть – не нравственность, личности простительно почти все.
– По Пушкину, царь Петр «уже есть целая всемирная история».
– Пушкин упорно искал личность второго Петра в Николае Павловиче. Личность царя нужна его, пушкинской, личности. Пушкин насквозь монархичен, но с выходом на простор личности, внесословной по природе. Николаевский Пушкин избывает вольность. Что для него свобода – не вообще, а в России после 14 декабря?
Свободным лицом признан и призван к действию обособленный человек. Не сам по себе, но как личность. Пушкину нужен тот, кто в условиях «нашей проклятой России» способен сам что-то сделать – будь он поэт, будь царь, будь он хоть Пугачев. Поиск личности для него стал политикой.
От тайного общества к обществу всея России вольностью не пройти, раз так – ставка на личность. Но в каких свойствах личность может стать деятелем в масштабе России и, так сказать, деянствовать? Тут важны особые черты, равно свойственные Николаю и самому Пушкину – их тяга к воинственному. Удачливая державность Николая начала его правления. Николай сам человек XVIII века, и Пушкин в нем различает столь ценимый им XVIII век. «Вторым Петром» Пушкин отнюдь не льстит и не предлагает царю повторять прошлое: зачем, ведь можно повторить личность.
– А на чем произойдет слом – на личной мелкости Николая Павловича?
– Нет, на том же Петре Великом – в Петре Пушкин так и не обнаружил своего героя. Личности он простил бы все, однако своей личностью он никак не уловит личность царя Петра. Личности прощается все, если она личность, – а если нет?
Тогда наступает час, о котором пушкинский Барон сказал: могилы начинают разговаривать. И на все это будет дан страшный ответ: да все ваши личности – просто мертвые души! Гоголь маниакально твердил, что все, кого он описал в «Мертвых душах», не выдуманы, они его знакомые и приятели. Я не каких-то дремучих помещиков описываю – это мы, это наш с вами круг, Александр Сергеевич!
– Почему вообще Пушкин думал, что личности простительно все? Он так же имморален, как Ленин?
– До разночинцев в России проблему нравственности не заостряли. Нравственность в чистом виде – категория искусственная, она чревата жутким насилием над человеком. Тема насилия нравственностью для русского – важный вопрос. Здесь лучше держаться швейцеровской позиции: чистая совесть – это выдумка Сатаны.
Для Пушкина совесть – это не нравственность. Собственно пушкинская тема в совести – насколько ты личность? Он каждого испытывает на единственное, чем можно устоять на поприще пространства России – пожирательницы времени. Кто в ней сумел что-то содеять, тот личность.
41. Пушкин защищает авантюристов и едких вольтерьянцев XVIII века.
– Отчего поздний, «николаевский» Пушкин всегда защищал XVIII век? Почему так отстаивал его в полемике с Лажечниковым и с Чаадаевым? Ведь XVIII век бедственный для России. За петровские реформы страна платила долго и страшно, повторением разора в людях после державного первотолчка Ивана Грозного. Но вместе с тем то были люди с резко очерченной индивидуальностью.
Целый век прорабатывал русскую индивидуальность. Всплеск индивидуальностей у власти ведет к взлому старобоярской России. Какие судьбы! Алексашка Меньшиков в творцах победы под Полтавой, а после в ссылке в Березове. Гениально неграмотная картина Сурикова точна: если его Меньшиков встанет в этой избе во весь рост, он проломит крышу – такова масштабность индивидуума в тесноте эпохи. Полускоморошья-полугениальная фигура Суворова. Едкие вольтерьянцы XVIII века, так о них говорили.
В пространственном модусе (который на деле – особый антропологический масштаб России) оценки поступков идут по иной шкале. На расстоянии утверждая достоинство личностей, Пушкин прощал им все. И я понимаю, почему он всех в XVIII веке защищал, возводя в достоинство личностей, – их не было рядом.
42. Кто такие индивидуалисты XVIII века? Князь Барятинский и русский портрет.
– Уже с начала XIX века Пушкин вступил в спор со своим веком. Это объясняет его настойчивую реабилитацию русского XVIII века в его подробностях, деталях и исторических фигурах. По воспоминаниям Лажечникова: ну никого Пушкин не уступает, даже Бирона! Все ему хороши, все – крупные индивидуальности.
Когда я писал историю партии, мне раз досталась путевка в цековский санаторий, в Марьино. Марьино на границе между Курской и Сумской областью. Еду в Курск, поезд пришел перед рассветом. При восходе солнца подъезжаю к Марьино, попадаю в дивной красоты аллею. Еще поворот – и открылся белоснежный дворец.
Это старик Барятинский, вельможа XVIII века, обладая тысячами крепостных и тысячами десятин земли, уйдя то ли в опалу, то ли во фронду, показал царям, что может построить. В абсолютно голой степи (все, что он настроил, осмотреть можно только с вертолета) – колоссальный английский парк с волшебным микроклиматом. Деревья выписывались из разных стран мира, причем Барятинский знал толк и умел выбирать – все изысканное по красоте, воздуху и вкусу.
К каждому дереву приставлен был крепостной, отвечающий за сохранность. Выписали англичанина, доку по части сооружения системы искусственных прудов. Закончив строить свой парк в степи, с перемежением рощ и открытых лужаек, Барятинский поставил два памятника: этому англичанину и своему крепостному, кирпичных дел мастеру.
Уже в XIX веке такой человек гляделся анахронизмом, а на взгляд молодых людей вырожденцем: дикий рабовладелец! Из старцев, кто «сужденья черпают из забытых газет времен Очаковских и покоренья Крыма». А в XVIII веке князь Барятинский – то ли чудак, то ли опасный анахронизм. Первым в России выстроил крепостным богадельню и открыл школу. В библиотеке Барятинского нашлась рукопись радищевской «Вольности».
На рубеже веков в дворянской культуре образуется провал, цезура. Красочная, экзотично выраженная индивидуальность в обширных интерьерах екатерининского века – непереходима в личность. Проблема личности встает как трудная задача, которая ищет себе почву и, не найдя ее, станет трагичной. Но эта недающаяся личность притязает на несравненно большее, чем едкие насмешники XVIII века.
Необъяснима мощь русского портрета XVIII века: Рокотов, Левицкий, Боровиковский. Почему только в портрете индивидуальность проявляет себя? Все-таки круг портретируемых задан их сановностью и богатством. Но вот индивидуальность проникает вниз и выводит образы Пугачева с его окружением. XVIII век придал такую интенсивность индивидуальному, что оно сделало первую заявку на личность – но здесь застряло. Век, внутренне скованный иерархией, самодержавностью и холопством, не в силах выйти на личность.
43. Пушкин «как вылитый». Оттиск его судьбы в программе русской культуры и тайной полиции.
– В 1937 году в Историческом музее открыли выставку к пушкинскому юбилею – ах, какие там были портреты!
– Знаменитая выставка. Пушкин у врат Большого террора – неужели ты ее видел?
– И много раз там был. Но не включаясь в экскурсии, они меня раздражали. Мимо как раз шла одна такая экскурсия. Висят пушкинские портреты, экскурсоводша говорила: вот портрет Тропинина, Пушкин здесь стилизован и приукрашен, а вот кисти Кипренского, этот ближе к подлинному Пушкину. Экскурсия прошла, я стою у портретов, одна женщина задержалась. При моих двадцати тогда она мне казалась старушкой, но просто пожилая женщина. Пристально рассматривает тропининский портрет и самой себе громко шепчет: «Ну прямо как вылитый»!
Ты бы слышал, до чего она восторженно шептала: как вылитый! Я подумал – потрясающе, но что это значит? Она с детства видит Пушкина на конфетных обертках, на рыночных олеографиях, на плакатах. Он ей близкий человек.
Кажется, что Пушкин возникает заново в каждом поколении и живет жизнью, возобновляемой нашими смертями. В случае Пушкина перед нами редчайшее слияние трех начал. Начало содержательности творчества, емкости формы объединяется с началом словотворчества в корневом основании русской культуры – сочетаясь с началом пушкинской судьбы. Вместе это наложило роковой оттиск на будущее русского слова и культуры, превратив ее в мартиролог противостояний, убийств, самопогублений, обрывов жизни. И три пушкинские ипостаси емко открыты судьбе всех сословий России. Они закладывают основание духовной жизни, в которой участвуют все, кто говорит по-русски.
Почему судьба одного человека могла оказаться втесненной в судьбу всей последующей России – рождающей великую литературу и не способной реализовать величие на общее благо в нужный момент? Для того чтобы это уразуметь, нужно освободиться от того, что Маяковский назвал «хрестоматийный глянец». Пора стряхнуть очевидность образа Пушкина, идущую от Тропинина в букваре и Кипренского с конфетной обертки.
– Что значит пушкинский «оттиск судьбы», не пойму. Разве другие поэты подражали его судьбе?
– Особенность русской культуры та, что судьба здесь ходит в соавторах. Нельзя сказать: был писатель, а у него была такая-то судьба, нет – судьба и есть автор!
Вот два момента из тайной истории русской поэзии или тайной полиции, как угодно. Молодого Пушкина после его эпиграмм – помнишь: «Романов и Зернов лихой, вы сходны меж собою: Зернов, хромаешь ты ногой, Романов – головою» – везут к Милорадовичу, военному генерал-губернатору Петербурга. Тот говорит – за вами вольнодумство числится, как скажут теперь, «клевета на общественный и государственный строй». Пушкин садится и тут же записывает все свои крамольные стихи – знаменитая «тетрадка Милорадовича», ее ищут по сей день. Милорадович проникся уважением и посодействовал, чтоб его не в монастырь и не в Сибирь сослали, а к Инзову на юг, в Кишинев. Затем была Одесса и спасительная ссылка в Михайловское.
Отчаянный Мандельштам всем читает свое тираноубийственное стихотворение о Сталине: «Мы живем, под собою не чуя страны…» Его везут на Лубянку – и он тут же записывает самый стих, заодно список тех, кому его читал. Дальнейшее известно: заступничество Бухарина, сталинское «изолировать, но сохранить», ссылка в Чердынь и Воронеж. Мандельштама заперли в Воронеже, но его «Воронежские тетради» – вершина вершин его творчества. Здесь петербургский поэт Серебряного века сердцем и умом открылся России.
44. Карамзин, историк русской власти. Трагедия слабой власти в России.
– Но пушкинские курортные ссылки при томике Карамзина не сравнишь с Чердынью.
– Карамзин с его «Историей» – огромное явление самосознания. Первый историк, который представил русскому сознанию его историю на русском языке, и то была история русской власти.
Пушкин к нему подходит двояко. Во-первых, с точки языка: блеск! После «Истории Государства Российского» карамзинскую прозу читать смешно. Главное, что Карамзин представил проблему сильной и слабой власти как центральный вопрос русской истории. Он заставил думать о власти декабристов – ни Пестель, ни Никита Муравьев после Карамзина не могли пройти мимо вопроса о власти. Отсюда линия ведет в Михайловское, в спасительную для Пушкина ссылку.
Треугольник ссылки в Михайловском: Шекспир – Карамзин – 14 декабря. В центре пушкинский «Борис Годунов» – трагедия слабой власти. «Бориса Годунова» не было бы без первого русского историка власти Карамзина. Это он придал вопросу о власти силу и размах, которые помогут Пушкину проникнуться «николаевской идеей».
45. Николаевская идея Александра ПУШКИНА. ЧААДАЕВ, настаивающий на своем. Бенкендорф.
– Любопытно, кто вообще интересовался личностью Николая Павловича? Кому нужна личность царя? Политика, цензура, шпицрутены, то-се… а личность царя Николая? Неожиданный Николай 14 декабря, и неожиданный Николай встречи с Пушкиным.
– На литографии его личность властная, но очень холодная.
– Да, но я хотел сказать про другое. Для чего Пушкину так важно сохранять положение историографа дома Романовых? Николай, вообще говоря, неслабый психолог. Когда Пушкин сделал было попытку уйти, царь сказал: пожалуйста – пусть уходит! Ан нет. Пушкин был одолеваем Петром, и особенно вторым Петром в лице самого Николая Павловича. И чаадаевский вызов он тоже принял внутри отношений с царем – своей «николаевской утопии».
Чаадаевский вызов Пушкин ощутил неспособностью ответить на «Философические письма» одними рассуждениями. На чаадаевскую Россию небытия Пушкин отвечает Россией небытия-и-бытия в «Медном всаднике». Евгений бунтует, в сущности, против Николая как второго Петра. Россия бунтующего духа воссоздает из малого человека великого, низвергая великого в его кульминационный момент. Притом что низвергнуть до конца ни тот, ни другой обоюдно не могут! Один осужден на бунт и безумие, другой пригвожден к истории.
Эта заноза вплетена во весь логический и личностный роман Пушкина и Чаадаева, в тайниках его ума постоянно действующий, притягательный и отталкивающий. Выход на генеральную тему: чаадаевская Россия небытия – чем отвечать Пушкину? Оказывается, что Чаадаеву, которому нельзя ответить, оставаясь на высоте вопроса, на его генеральный тезис «мы – вне истории», можно ответить художественно. Невероятная способность Пушкина вместить все – Россию живых, живущих, страдающих людей – всех, кто был в прошлом. Таков его опосредованный ответ на Россию небытия.
При внезапности ответа Чаадаеву «Медным всадником» он еще и непрямой ответ Пушкина Николаю. Реакции царя мы обязаны улучшающей переделкой Пушкиным отцензурированного «Медного всадника». Щеголевскую попытку помнишь? Хотели реконструировать первый вариант как якобы доцензурный «подлинный». Шли напролом и попали в воздух. Вроде бы Пушкин занимается переделкой, «пробивая вещь». На деле же, по законам своего гения, в ответ на вызов царя он дает вещи окончательную художественную шлифовку. Тот лаконизм, ту сконцентрированность, неожиданность хода действия, где ни слова, ни звука не пропустить, – меняется все.
А чаадаевское небытие, если внимательно происследовать его письма, споткнулось при попытке Чаадаева перевести его в бытие. «Апология сумасшедшего» была уже после смерти Пушкина.
– Почему сам Чаадаев не понял и не принял пушкинский ответ?
– Чаадаев к концу жизни замкнулся в гордом одиночестве, отдающем паранойей величия. Сравни письма обоих Бенкендорфу, где Пушкин утверждает свою необходимость царю, а Чаадаев, юродствуя, самоуничижается – это очень разные письма.
– Письма Чаадаева Бенкендорфу «философическими» не назовешь. Но и Пушкин писал генералу, рассыпаясь в любезностях.
– Письма к Бенкендорфу – вещь, которую, говоря о Пушкине, хочется обойти. Сделать вид, что писались по необходимости, а Пушкин унизительно вынужденному общению придал вид литературы. На самом деле Бенкендорф для Пушкина – еще одна ипостась его Николая – такого, каким он настойчиво, упрямо хотел его видеть.
Пушкин – гордый человек, а что он пишет Бенкендорфу? Пронесся слух, будто вы уходите, но я думаю о своей судьбе – если такое совершится, в вашем лице я потеряю заступника. Значит, тот был Пушкину важен как ипостась искомого Николая! Николая, который может принести благо, а поелику может, ergo несет его для России. Благо, которое роковым образом не сумели принести декабристы – несите вы, ваше величество! Тут правит магия поэзии, претворенная в политику, – искомое есть сущее! И удивление, как это они в Зимнем дворце его, Пушкина, роли не понимают? Искомость его роли.
– Искомость Пушкина в данном случае?
– Пушкинскую искомость Николая.
Бенкендорфа он считал человеком, у которого можно найти защиту или поддержку. Конечно, для Пушкина важны и практические вещи: сохранить за собой позицию историографа дома Романовых, тем самым историографа власти в России. Но прежде всего – внушенное им себе и затверженное на высочайшем уровне понимания (Пушкин был поразительно умный человек), убеждение, что Николай Павлович – тот человек, который совершит контрреволюцию революции Петра. Так Пушкин верил, в том и была его заветная идея.
46. Пушкин как изобретатель диссидентства в России. Три варианта ответа на чаадаевский вопрос. Герцен. Дуэль как монархическая утопия.
– Итак, ты оспариваешь одну из любимейших русских сказок – «царизм погубил поэта»?
– Пушкин и империя, Пушкин и Николай, Пушкин и власть – тема, которая истолковывалась в терминах преследования: поэта ранили, язвили, отравляли жизнь и мешали творить. Начиная от не увидевшего свет «Медного всадника», кончая нелепой строчкой на памятнике, выдуманной Жуковским, и простоявшей до 1937 года – о рабстве павшем «по манию царя».
Все не так! Травимые, стесняемые, ранимые – такой русской темы до Пушкина нет. Она стала его личным постдекабристским открытием, проникая в сюжеты, которые прямо не обращены к ней. Пушкин трагически нов, новизной преждевременного человека, от которого далее пошел отсчет. По Ганди, «Пути в мир нет потому, что мир сам путь» – и в Россию пути нет оттого же. Россия сама путь.
С пушкинской точки зрения, власть и есть Россия, понятая как путь. Тема взаимоотношения Пушкина и царя Николая не сентиментальна, она интенсифицированно трагична. Человечески привязанный к друзьям их пролитой кровью, Пушкин перешагнул через кровь, выстрадав свое перешагивание. Привязанность он избывает интеллектом, обращенным к России-пути. Поле николаевского Пушкина в узлах интеллектуального напряжения тем. И конечно, темы отношения к власти.
В общем, чаадаевская тема получила три продолжения, три разных ответа: пушкинский, гоголевский и Герцена. Гоголевская Россия небытия тоже ведь споткнется на переводе в Россию бытия.
– Между первым и вторым томом – от мертвых к живым?
– Да! Герценовский сценарий ответа политически наиболее успешен. Но все они никак не могут выкинуть из головы чаадаевское небытие – и каждый, включая самого Чаадаева, искал путь «от – к», к России бытия. А первый ответ, самый радикальный и самый гениальный, был пушкинский. Маленький человек выравнивается с Империей, не меняя хода истории.
– Ценой отказа от могущества?
– Нет же – для Пушкина могущество и есть власть слова! Власть слова сама масштабом в Россию, потому Пушкину достаточно России.
– Итак, Пушкин придумал, как властью слова переломить силу власти?
– Нет, думаю, они с Николаем взаимно нужны друг другу даже в финале.
Можно ведь и дуэль рассматривать как банальный факт светской жизни Петербурга – не будь Пушкин Пушкиным или подставь судьба другого на место Дантеса. Для Пушкина дуэль была финальным решением – ей предшествовала катастрофа его государственного замысла. Руками власти он хотел заставить ту наконец сделать выбор в пользу себя – Пушкина как представителя России в частном деле.
Сопоставь семейную ситуацию Герцена с ситуацией Пушкина: ненормальны обе. В обеих соучаствуют коварство, подлость, безразличие друзей. Много ингредиентов дают адское варево. Но Пушкин вообще не ищет решения запутанной личной ситуации. Ему нужно возвести дуэль из семейной развязки во всероссийское событие: показав, как власть в лице русского царя оберегает честь русского Слова. Ничтожества покусились на честь его и России – оскорблено величие Слова. Тогда власть русского царя вмешивается и разрубает узел, закрепив их союз. Пушкин навязывал выход, при котором Николай возьмет под защиту его не как семейного человека только, а как вторую Россию, равную Империи! И терпит окончательную катастрофу проекта. Банальность дуэли лишь подчеркнула гибель великого замысла.
Пушкин построил здание по политической утопичности, масштабности – и по неисполнимости, конечно, гениальное, как «Медный всадник». Все, что связано с его финалом, уже не быт, а история Государства Российского – по Пушкину, не по Карамзину.
47. Конец тирании НИКОЛАЯ ПАВЛОВИЧА. Хрупкость империи и ее успехи. Утопическая спекуляция графа Витте.
– У Евгения Викторовича Тарле в «Крымской войне» хороша глава о царе Николае Павловиче. Тарле говорит, что Николаю после 1848 года казалось, что ему можно все, как Наполеону после Аустерлица. В такой момент формируется не авторитарный, а тиранический режим. Тиранические режимы отмечены убеждением, что они действительно все могут. И факты долго подтверждают эту уверенность, пока не наступает ясность: finite – вчера еще все, а сегодня уже ничего нельзя.
Был колосс Российской империи, вся Европа дрожала, и вдруг надлом. Неудача в ничтожной периферийной Крымской войне. Но ее хватило, чтоб сокрушился и покончил с собой царь Николай. А ухода Николая Павловича хватило, чтобы все в империи сдвинулось.
Говорят, нарастали предпосылки капитализма в России, которым следовало дать ход – все вранье. Так совпало, что покончил самоубийством царь Николай и воцарился Александр Николаевич, плакавший над «Записками охотника». Можно рассмотреть, какую роль играли человеческие цепочки. У Герцена друг профессор Кавелин, а Кавелин вхож в Михайловский замок к великой княгине Елене Павловне, великая княгиня – к царю… И вот уже «Колокол» читают в Зимнем дворце.
С одной стороны, падение царя: страшное дело, когда рушится человек, казавшийся России небожителем. Все расползается, но тут же являются и разные возможности. С другой стороны, система крепостничества. Таким крепостничество не было нигде в Мире, кроме России. Это не «экстенсивный феодализм», а интенсивная система, умевшая беречь человеческие жизни на свой лад. Песни о том, что «крестьяне жили все хуже и хуже», вымирали – легко опровержимая байка. Но к тому времени в Европе начался бум, и капитализм вышел на новые связи – железные дороги, банковский кредит. И в экономике России все пошло странным путем, от средств обращения к производству. Комбинация «банки – железные дороги» дала послекрымской империи шанс стать мировой державой заново.
Врут, что роль России угасала, – ничего подобного. К концу XIX века Россия была не менее могущественна, чем Англия, и кое в чем даже ее оттирала. Борьба за Иран и Среднюю Азию шла с заметным преимуществом для Санкт-Петербурга. Далее гигантский проект Витте – Транссибирский путь с продолжением в Китай. С коварной идеей опустошить парижскую биржу в пользу России.
Вспоминаю, как впервые открыл одну вещь – действительно открыл. Занялся синдикатами и монополиями при царизме: казалось, где крупные корпорации, а где царизм? Вещи будто несовместимые. Приехал в Ленинград, беру фонд Совета министров и с удивлением вижу – какое место в работе этого «архаического» якобы правительства занимали акционерные и финансовые операции.
Брали займы на короткий срок под любые проценты, сознательно – «пока мужичок выдерживает», так и говорилось. На заемные деньги строили железные дороги, под них – металлургические заводы, угольные шахты и так далее. Внутренние накопления шли на армию, чиновников и дворянство – зачем? Чтобы средствами дипломатии и войны взять побольше азиатских рынков. Считалось, что русские долги парижской бирже, все проценты вместе с займами выплатит миллиардоголовая Азия, став колонией необъятной России. До кризиса 1900 года с этой финансово-евразийской утопией все шло прекрасно, только потом стало рушиться.
Россия всегда модернизировалась только так. Обручами власти стянутая Евразия решала свои внутренние проблемы, вынося их вовне! Всякий раз кто-то падал и его добивали, либо он кончал с собой. В сущности, большевики обновили комбинацию Витте на иной основе. Гигантскую стяжку пространства с выбросом проблем вовне провели по-другому – через мировую коммунистическую революцию! А когда с той не вышло, выскочил нэп и был задавлен, поскольку к держанию пространства нэповская Россия оказалась непригодной.
48. Пространство наперегонки с временем в России. Чичиков как триумфатор.
– Время в России как-то связано с пространством. Для евразийской беспредельности России отношение к времени всегда актуально. Причем не к времени протекания событий, а к времени как к таковому. В русской культуре сложно выражено соотношение прошлого и будущего, со встречей их в настоящем. Во времени нас что-то тревожит, пугает. Пространство теснит время и само пожираемо им.
Пушкин вечно в пути, в дороге. Вместе с тем у него беспокойно-заботливое попечение о прошлом, их спор с Чаадаевым и в этом отношении характерен. Пушкин опасается, что Чаадаев отнимет у русских, и персонально у него, Пушкина, прошлое. В том, как Пушкин яростно отстаивал любого человека XVIII века, есть влияние Вяземского, но это частный момент, и еще кто на кого влиял? Отношение Пушкина к XVIII веку: не смейте отнимать!
Есть и прямо противоположное чувство аннигилированного времени, связанное с пространством. Время в «Мертвых душах» не присутствует как время. Образ пространства масштабирован перемещением чичиковского экипажа, Руси-тройки, в паре с Чичиковым.
Народная и национальная культуры всюду не вполне совпадают, но в России не совпадали существенно, вводя в препирательство времени с давящим, цепким, отбирающим пространством. Время здесь то сжимается, то раздвигается, то аннигилируется. То прошлое отменяют и будущее разрастается до гипертрофированных величин – то снова затем откат к пространственной хватке.
49. Логический тупик чаадаевского коана. Ставленники Петра Яковлевича.
– Письма Чаадаева были восприняты лишь несколькими ударными местами из скандального первого письма – один «Некрополис» чего стоил! Прочие семь писем остались вне обсуждения. Логически упорядоченное извержение мысли остается извержением при всей упорядоченности. В конструкции Чаадаева не воспринята его странная главная мысль, с зазорами в составных частях.
С одной стороны, мы, русские вне истории. Быть вне истории – значит не иметь универсального прошлого, а тем самым и надежного будущего. Россия вне Востока, но она не приобщена и к Западу. Запад испытал бурные эпохи, полные кровавых страстей и греха, но те закрепили за мыслью место в человеческой повседневности. Перешагивая через декабристскую попытку, Чаадаев соединяет соучастие в мировом процессе с поворотом к повседневности, где только и можно быть собой человеку. Соединяет напрямую: вот ваша почва, сударыня!
– Что его не устроило в декабризме? Зачем он его пнул в «Письмах»?
– От декабристов Чаадаева оттолкнула слабость попытки, ее недостроенность до участия в мировом движении рода. Ему важно понятие воспитания человеческого рода. В то же время декабризм остался чужд русской повседневности, он не там и не тут. Чаадаев понимал повседневность так – в жизни должно быть нечто чарующее!
– В России он чарующего не нашел?
– Письма и посвящены трудностям личного поиска. Выходя из русской межеумочности и приобщаясь к мировому воспитывающему движению, уже не посягаешь поменять судьбу всех людей разом. Чаадаев видит в человеческой повседневности религиозное движение мысли, совпадающее с движением к Царству Божию на земле. Он склонен к активной провиденциальности. К христианскому несовпадению – где целое предрешено, требуя вместе с тем активности каждого по его доброй воле.
Применив это к России, Чаадаев заострил русскую межеумочность. Отклоняя «честолюбие сиюминутных перемен», Чаадаев требует связать повторяемое Россией воспитание человеческого рода с новой повседневностью – религиозно приобщенной и открытой личному действию. В его конструкции ощутим логический тупик, который далее развернется в логический роман Герцена.
– Где же тут логический тупик?! Все увязано.
– Но как это сделать? Мы вступим в человечество, только повторив у себя в России воспитание человеческого рода. Притом что найдем мы себя, только уже вступив в человечество. Первое и второе исключают друг друга. Мы не стоим в ряду цивилизованных народов Европы, замиривших тысячелетние распри порядком и строем жизни, – и не станем собою, пока не войдем в их строй. Но ведь войти и нельзя, не повторив всей Россией воспитание человеческого рода!
Как выйти из круга? Чаадаевский вопрос скрыт под видом отрицательного ответа. Вопрос закодирован, хотя истинно остается вопросом – вопиющей неясностью и зовом к действию, форм которого Чаадаев указать не может. Лишь позже им будет написана «Апология сумасшедшего». В «Апологии» Чаадаев уточнит, что у России все ж есть путь вхождения в человечество, и он имеет форму глобальной дополнительности. Путь России задевает не только русских, он уже не только наше внутреннее дело: войдя в европейскую вселенскость, мы саму Европу меняем своим вхождением!
Вот откуда выйдет политический Герцен – неважно, читал он «Апологию сумасшедшего», или Чаадаев развивал эти мысли еще в московских беседах. Герцен вышел из чаадаевского «не быть». Тут в общем коконе и западничество, и славянофильство. Ученичество Герцена зафиксировано его словами в письме: покажите Петру Яковлевичу, я его ставленник!
50. Форма как заговор. Достоевский после каторги – продолжение «Мертвых душ».
– Как движением слова творится реальность, которая однажды пересилит реальность Империи? И что происходит с человеком при этом? Форма – вот что превосходит содержание, образуя человека на том уровне, где иначе его подвигнуть нельзя.
Помню, как-то раз я себя плохо чувствовал, дело пахло первым инфарктом. Был я в Моженке, один в целом доме отдыха. И нашел там «Мертвые души» в дешевом издании с бумажным переплетом. Сознаюсь – со школы не читал, дай, думаю, перечитаю про помещиков и кувшинное рыло.
Открыл и был потрясен: я такой книги не читал вовсе. Какие там Ноздревы, помещики да чиновники? Поразительное движение слова. Едва начинает развертываться период речи, как движение сюжета уводит на невероятную глубину. Кажется, все и так уже неизмеримо глубоко, а слово ведет и ведет глубже. Такое изнеможение я испытывал, слушая Бетховена – кажется, все, никакой возможности нет более, а что-то продолжает бить из глубины.
Безумец Гоголь думал, что пишет про близких знакомых. Прежде мне это было непонятно, принимал за выходку гения. Да нет же – он окружающих абсолютно реально так воспринимал, обряжая их в тела каких-то помещиков. У Гоголя «Мертвые души» натуральны, все персонажи – функциональные телесные маргиналы. Они подвижны, но они не при жизни. Гоголь верил, что во втором томе откроет, как извлечь людей из ветхого тела, и по-пушкински «напишет им жизнь». Но все оборвалось первым томом – второй том движения лишен. После первого тома книга не могла найти продолжения, Гоголь зря делал страшные насилия над собой. Зато вышедший из каторги Достоевский – вот где второй том «Мертвых душ»! Все, что было у Достоевского, – это его жизнь после его смерти. Смерть человека, пережившего миг, когда его накрыли колпаком для расстрела. Затем прошедшего каторгу.
Достоевский разрешил гоголевскую коллизию: в первой части «Преступления и наказания» им сказано совершенно все – Гоголь договорен! Уже ни прологов, ни развертывания экспозиции, с самого начала – действующий вулкан. И когда, казалось, все исчерпано первой частью, сказано и завершено – так нет же! Является кошмарный следователь Порфирий Петрович с группой бесов помельче.
Мы с Игорем Виноградовым, он у нас «достоевсковед», как-то заспорили о Порфирии Петровиче, и я ему говорю – видно, мы с вами разные книги читали.
51. Взрывоопасные банальности Достоевского. Ставрогин.
– Поскольку высшая истина банальна, решиться взойти до банальности мог только великий художник. Достоевский разве не банален? Чрезмерно банален. Тут много обстоятельств, есть субъективные – шумиха вокруг его появления в столице после каторги. Носимый на руках мученик, кумир либералов-шестидесятников, автор «Мертвого дома»… Как вдруг дикое желание врезать всей этой образованщине, показать ей, что он другой крови! И пошло, и пошло.
«Идиот» и «Бесы» равны своей властью над читающим, его ощущением выброса из глубины чего-то грандиозно-первичного. В обоих романах есть несоответствие побудительного первозамысла, под которым вдруг разверзается нечто. «Бесы» выросли в вещь, пошедшую бесконечно дальше желания автора поквитаться со своими 1840-ми годами, – а оно есть тоже и явно проходит насквозь. И «Идиот» перерастает свой странный детективный сюжет с банальным треугольником Мышкина, Рогожина и Настасьи Филипповны. Почему этот роман так пронзительно важен для человека? Странно, что его вообще читают. Когда этот Мышкин встречается, что он мелет? Всякую чепуху. Первую попавшуюся мысль, какая в тот момент пришла автору в голову, он ему вкладывает в уста – например, о роли аристократии. Какая аристократия – почему вообще Мышкин должен это внушать кому-то?
– Когда я в школе читал «Бесов» впервые, меня осенила школьническая догадка: Мышкин – это воскрешенный Ставрогин. Которого в Швейцарии вынули из петли и откачали. Однако исторический прототип меня опровергает – Нечаев был явно не Идиот.
52. Персонажи сороковых и пятидесятых годов XIX века. Ставрогин как разрушитель идеи «Бесов».
– В комментариях к «Бесам» принимают за не подлежащее сомнению, будто Петруша Верховенский и есть Нечаев. А не предпринял ли Федор Михайлович более глубокого хода? Не расщепил ли он образ Нечаева на Верховенского и Ставрогина, выделив в этом, чужом ему человеке сторону, от которой себя оторвать не мог? Которая в чем-то и его сторона? Тогда только ощущение автобиографизма этой вещи приобретает предметность.
Достоевский расщепил фигуру Нечаева на спектр типов, от менторов до активистов низменного склада. Не случайна тут даже фигура Бакунина. Знаменитые люди 1840-х годов, того же склада, что сам Достоевский и Щедрин, или противоположные им Катков и Кавелин. Эти четверо в 1860-е годы участвуют (да еще как участвуют!), в чем-то оставаясь выше прочих людей 1840-х. До старости они несут отпечаток первенства – пусть, как у Каткова, вывернутое, опоганенное ненавистью, оно все-таки в них сидит.
Ведь Ставрогин в контуры нечаевского дела никак не укладывается. Он взят в контуре глубинной вины предтеч, заводил, духовных инициаторов. Более глубокой, чем вина исполнителей, – вины, страшной ее идеальностью! Ставрогин и не из когорты «отцов», к 1840-м годам его не привяжешь. Он где-то между ними и исполнителями, рвущимися к прямому действию, героями однозначных проектов. С этими он свой – но свой и с идеалистами 1840-х годов, оставшимися не при деле и обреченными на праздность ненужного присутствия. Ставрогин между теми и этими.
Кто он? Он из конца 1850-х – начала 1860-х. Когда Чернышевский с трудом подсчитывал на листике, сколько новых людей на всю Россию – пять-шесть или семь? Ставрогин где-то там, где Рахметов.
Достоевский пробивается к пониманию человека, которого он видит новым – по отношению к старым новым, которых ранее провозгласил новыми людьми Чернышевский. Новыми их признавали в 1860-е, и они себя такими считали. Но чем они разъясненней для него, чем понятнее в сюжетном планировании, тем неожиданней автор в своем тексте.
Текст романа вырастает из крушения прошлой ясности, когда схематика перерастает в нечто удивительное, несводимое к заветной мысли одного человека. Вот у Достоевского полно записей, набросков, уже задуман Шатов, Степан Трофимыч, и Верховенский-сын намечен: все есть. А роман не строится – нет центральной фигуры. Все необходимое для «антинигилистического романа» есть – но роман не роман, и автор его не Достоевский. Нет превращения банальности в откровение, заранее не известное автору, но открывающееся ему как истинное.
– А что, Ставрогин появляется последним?
– Конечно! Все стало меняться летом, когда он уже писал роман о Ставрогине, из сердца своего, пошли бесконечные эпилептические припадки, и работа прекратилась. После этого автор сел и написал новый роман. Все существенное из ставрогинской биографии, его прошлые идейные порывы, что разработано в предварительных записях, – одним махом вынесено за кадр. Ставрогин начинается уже погасшим, не нашедшим соответственного дела, но и не смиренным с утратой. Во время припадков автор видел в нем свет, движение, его странность…
Конец ознакомительного фрагмента.