Выбор
I
Я упал лицом в бессовестно непоколебимую осень. Многострадальное небо отражалось в тщательно вычищенных носках моих сапог. Считал облачка, запутавшиеся в линиях луж, и думал, что в этот вечер ничто не длится по-настоящему вечно.
Поднял голову, чтобы увидеть не безукоризненно синий цвет, а твое лицо – шершавый лист на подмятой дождем траве. И уже не мог оторвать глаз, когда светлые кудряшки – дубовые волны – подпрыгнули к застывшей небесной воде… Рябиновые губы ловили луч уже не греющего, но еще ласкового солнышка. Улыбка повисла на мокрых ветках, грациозных в своем новом воплощении, и уткнулась в макушку уходящего рассвета. Я не хотел верить в космизм происходящего, но просыпающиеся липы вдруг отразили твое бытийное тело, и показалось странным, как это не на нем, а на трех китах стоит Вселенная. Игривые воробьи выскочили из складок шелестящего платья и спрятались в синеве искрящихся глаз. Ты была счастлива, как стрекочущий о своем кузнечик, и несчастна, как барабанная дробь тускнеющего, смытого серыми каплями мира. Но в твоих волосах эти капли – серебристые паутинки тоскливой грации и волшебной грусти. Соитие противоположностей пригласило меня в нежный любовный плен. Разумеется, я не сразу догадался, что такое осенний диагноз душевнобольной аллеи, порождающей иллюзии для неработающего ума. Женщина бросилась ко мне в абсолюте отчаяния и крепко обняла дрожащие колени. Когда я сжал ее ладони и поднес к губам, они пахли смолой и надеждой. Как тебя зовут? Татьяна. Все называют Таточкой. А мне можно? Конечно. Почему ты так похожа на осень? Потому что я ветер. Свежий осенний ветер. Представь, что он без спросу ворвался в твое окно.
Я взял ее на руки, уложив как младенца, и понес прочь от этого хищного утра; она стеснялась порванных колготок и все время тянула платье, чтобы прикрыть. А потом, в моей теплой квартире, начала плакать и говорить, говорить, говорить… Я подсыпал валериану в кофе, но без толку: одно нейтрализовывало другое, а как итог – все рассыпалось прахом.
– Знаешь, где я была, когда ты втягивал носом влажный аромат продирающегося сквозь дебри утра? Я продиралась сквозь эти дебри! – Татьяна элегантно зажимала между пальцев надломленную сигарету, точно это была ее личная сорванная с небес звезда. – Я еще так молода, мне наверняка нет и тридцати пяти, а жизнь уже выстрадана, тело иссушено. Не смотри на меня так, точно я жалуюсь. Это всего лишь исповедь самой несчастной матери на свете… Мой ребеночек – в земле… – сигарета таяла, недокуренная, а ее хозяйка падала в мои трепещущие объятия. Все напоминало плохо сочиненный сентиментальный роман; я прижал ее к груди, чтобы взаимослушать ритмы сердца, и ласково потрепал по головке.
– Когда это случилось? – осторожно извлекая из руки окурок, спросил я и мой простуженный голос.
– С неделю назад… Он появился на свет мертвым… – спрятала заплаканное лицо – проекция на рыдавший с ночи на утро сад.
– А где его отец? – приложился щекой к ее безупречной мягкости.
Встрепенулась, вздрогнула, оттолкнула:
– У него не было отца, никогда не было… Владимир, пожалуйста, выключи свет, он режет мне глаза.
И я покорился, а потом мы ворвались в парадигму безумия и погасили все рассветы и закаты одновременно; на нас опрокинулся таз со звездами, и мы едва выжили в этом кораблекрушительном путешествии. Наверняка спасало только крепкое судно на двоих, противостоящее всем ураганам и бурям, обеззараживающее самый жестокий шторм. Чудовищное эхо голодной луны оглушало наши напуганные души и заставляло держаться друг за друга еще крепче, кошки бесились под окном, потому что завидовали недоступному им блаженству, а мы отключали звуковой фон и вслушивались только в объятия и поцелуи. Клинок преступной ночной тишины взрезал артерии фальшивой свободы, и мы построили крепость, чтобы защититься от отравляющего одиночества, и вполне удовлетворились.
Может быть, на какой-то единичный отрезок времени вскрыли корни безмятежности и замерли, бездыханные, но оживленные. Река бесконечного времятечения укачивала двоих послушных младенцев в колыбели под музыку чудной истомы; мы блаженно улыбались, как юродивые, святые, не понимая, что значит суета и искусственная жизнь. За одну ночь мы открылись друг другу, как два распустившихся цветка, говоря на языке духоплоти. Пока тела танцевали, экзальтированные, оторванные от всего, кроме воздуха, души обменивались обжигающими словами. И я никогда прежде не думал, что такое возможно: для меня существовали только два вида любви – платоническая и плотская, и вдруг что-то перевернуло эти в корне неправильные взгляды. Я гулял утром в парке, измученный бессонницей, и встречал рассвет, тщетно ища вдохновения в картине опавшего с деревьев бытия. Но вдруг изъял из общего часть, работая так же умело, как хирург, и поманил осень, ее суть, ее дух, в свою маленькую квартирку. Дубовые листья рассыпались по белоснежной подушке, я наклонился, чтобы сорвать рябиновую ветвь, обнял тонкий липовый ствол и получил в ответ собранную со всех облаков, лучиков, звезд – нежность. И впервые в жизни меня сразила одна единственная феерично шумная мысль: «Вот оно – настоящее». Мне нужно было и ощущать, и шептать, и молчать, и быть – но так, чтобы не расщепляться на два отколовшихся элемента. Она предлагала взять и сломать все существующие часы, чтобы ввести мир в заблуждение, и я бы согласился, но первые лучи солнца хитро посмеялись над нашим желанием, ловко смахнув с горячей небесной груди сверкающие кристаллы и саму темноту.
– Татьяна, не уходи, останься… Неужели ты не почувствовала, что это…
Она подбирает с пола шелестящее осеннее платье, затягивает корсет, ищет рваные колготки.
– Татьяна, я, наверное, не выживу. Посмотри, как ослаб, как истощен… Чем ближе ты пододвигаешься к двери, тем глубже я проваливаюсь.
Она оборачивается, как будто подарить блистательную надежду, но вместо этого открывает рябиновый рот – ягодки сыплются на пол – и называет… сумму.
Я потрясенно посмотрел на нее и не вымолвил ни слова.
– Неужели ты не понял, кто я, Владимир? – подошла и грубовато похлопала по плечу, – Так уж и быть: за твою наивность могу сбавить полтинник.
Голова закружилась, и я вконец обессилел, желая принять реальное за невозможное, но вместо этого злая действительность прожигала монеты-глаза. Я сел на краешек одинокой кровати и заплакал, как бедная, замерзшая ива с обветренными ветвями-губами, пролепетал, чтобы брала из моего кошелька, сколько нужно, и, указав на него рукой, жалостливо обнял свое «я» за плечи да так и заснул – маленький ссохшийся комочек, брошенный у порога жизни эмбрион.
В полшестого Лидия ждала меня у театра. Заприметив издали, радостно замахала рукой и крепко обняла. Я ощутил тонкий аромат своих самых любимых цветочных духов и заметил, что она надела к платью изумрудное колье, которое подарил ей на днях. Угостила мягкими клубничными круассанами и поцеловала в крошки на моих губах. Я терпеливо подчинялся ее детским забавам и равнодушно скользил пальцами по обнаженным плечам.
– Специально для тебя, – тряхнула густым каштановым хвостом, – Ты любишь, чтобы было больше кожи, чем ткани, поэтому я подобрала такое платье… Надеюсь, ты досидишь до конца спектакля и не накинешься на меня прямо здесь? – озорная девчонка звонко рассмеялась, а я едва выдавил кислую, лимонную улыбку.
– Надела бы лучше куртку… замерзнешь, – что-то вроде того пробормотал я.
Я любил Лидию, как любят родных детей, волновался за каждый неосторожный шаг, бранил за опрометчивость, ставил в угол. Вечерами ребенок взрослел: надевал шикарную одежду и острые каблуки, пил шампанское и раздевался донага. Когда я покорялся внезапно вспыхивающему влечению, то становился грязным животным, насыщающим собственное брюхо; Лидия утрачивала для меня личность, она превращалась только в мишень для выстрелов страсти. Через неделю мы должны были пожениться, через год-два – превратиться в пару скучающих супругов. Но пусть лучше это произойдет с Лидией, чем с другой. Я знаю ее до каждой обиженной нотки и готов оберегать от косноязычной реальности; кроме того, никто, кроме Лидии, не согласится денно и нощно печатать мои корявые рукописи. Она меня все-таки обожает, и это обожание доходит подчас до самопожертвования, самозабвения. Ей нужна ласка, тепло и, конечно, любовь. Познав кое-что сильнее, я не могу теперь давать ничего из этого…
– Володя… Поцелуй мое плечо, ну разве я бы надела это дурацкое платье, если бы не ты? Вот так, еще нежнее… Да что с тобой! Ты такой колючий… Ты дописал свой роман? Я хочу печатать его для тебя… К тому же, меня преследует мысль о той пятой главе… Неужели все так и закончится? Не томи меня, иначе я завяну от собственных мыслей. Ты же этого не хочешь? Не хочешь?..
– Дорогая, ты обворожительна, но… – внезапно отнялся язык.
– Но… что? – она нахмурилась… она проницательна.
– В последнее время я… не могу. Ну, ты понимаешь… Ты ведь понимаешь?
Лидия обвила мою шею:
– Любимый, неужели ты думаешь, что мне это так важно? Я просто хочу быть рядом с тобой, и мне плевать на твои недуги. Давай сегодня ночью не засыпать и разговаривать?.. Расскажи мне, что там после пятой главы, я хочу знать.
– Лида… не надо… я не в настроении… У меня творческий кризис, и я сам не знаю, что там после пятой главы.
– Хочешь, придумаем вместе? Я помогу тебе, я знаю, что там должно быть, – очаровательно улыбнулась, легла на колени. Зритель справа толкнул меня в бок:
– Это театр, имейте совесть!
Я аккуратно приподнял Лидину голову и шепнул:
– Вот видишь, это – театр…
Больше не мог писать; клетчатый лист бумаги оставался безнадежно чистым. Спать тоже не получалось; чтобы не сойти с ума я вставал под холодный душ, а потом, завернувшись в махровый халат, включал телевизор. Купил мыло и веревку, соорудил петлю, но не повесился: помешала гордость за кое-что из напечатанного. Слабый, разбитый, хотел поджечь публичный дом и вынести из огня ту, которую называют Таточкой. Написать сборник бездарных стихотворений и бросить к ее ногам – пусть топчет. Преклоняться и знать, что беспрестанно грешу… Не выдержал и перед рассветом кинулся на кладбище, зареванное ливнем чужих безутешных слез. Кто-то нарисовал наверху длинную лунную тропу, не знающую конца, но не дошел – смыло дождем. Легкие чернели от тошнотворного дыма. Две женщины в черном курили крепкие сигары, и ветер доносил до меня добрую долю дешевого никотина. Они жеманно посмеивались и тотчас же театрально всхлипывали; обе были в сетчатых чулочках и тяжелых башмаках на платформе. К обеим головам как гвозди были прибиты безобразные черные шляпки с огромными вороньими перьями. Обе вскрикнули от моего покашливания и разом повернули ко мне размалеванные выбеленные лица с выделяющимися кроваво-красными губами.
Конец ознакомительного фрагмента.