Часть I
Погружение
Пивной вор
Я выросла в Далласе, штат Техас, и все детство задавалась вопросом: «Почему здесь?». В романах и сладких журналах для подростков, которые я читала, персонажи всегда жили в Калифорнии и на Восточном побережье, в блистающих городах, где легко можно встретить Джея Гэтсби[14] или Джона Стэймоса[15]. Когда я стала одержима книгами Стивена Кинга, то мечтала переехать в Мэн[16]. Все самое интересное именно там, говорила я себе, не понимая, что эти вещи произошли в Мэне только потому, что так решил Кинг.
В 70-е мой отец работал инженером в DuPont Chemical, но перелом в сознании общества в один миг изменил все. Движение за охрану окружающей среды набирало обороты, и мой папа хотел быть на правильной стороне истории – очищая планету, а не добавляя ей токсинов. Он устроился на работу в Агентство по охране окружающей среды, которое тогда открывало филиалы по всей стране, и в 1977 году, когда мне было три года, мы переехали из пригорода Филадельфии в городские джунгли Далласа.
Я часто задавалась вопросом, насколько иной была бы моя жизнь, если бы мы не переехали. Какое число моих более поздних проблем, мое чувство отчужденности – что исчезло бы, если произвести простой обмен: обменять горячий асфальт и магистрали Далласа на заполненные игрой солнечных пятен и теней, которые отбрасывает листва деревьев, окружавших наш дом в Пенсильвании?
Мои родители арендовали небольшой домик на оживленной улице в районе, который славился своими государственными школами. Этот район был известен и с другой стороны, но нам потребовалось время, чтобы узнать о ней: сумочки Луи Вюиттон ценой в 300 долларов на плечах шестиклассниц, катания на лыжах в Аспене или Вейле, где у семьи куплен второй дом специально для таких целей, вереница BMW и Mercedes на школьной парковке. У нас в это время был побитый жизнью универсал, потолок которого держался на степлере и скотче. У нас не было ни малейшего шанса.
Родители часто пытаются исправить ошибки из своего прошлого, но все заканчивается только новыми ошибками. Мой отец рос в Детройте, в районе, где было только социальное жилье. Моя мать думала, что смогла бы достичь большего, если бы не погубила свой интеллект во время учебы в школе. Они хотели дать детям максимум возможностей. И поэтому переехали в район, где все дети после школы поступали в колледж или университет, в район, максимально закрытый от опасностей большого города – настолько, что его называли Пузырем.
Это был уголок старой доброй Америки: двухэтажные дома из красного кирпича и дети, торгующие на углу домашним лимонадом. Я и мой брат ездили на велосипедах в торговый центр в миле от дома, чтобы купить жевательных червяков и смешные розыгрыши, получали высшие баллы на экзаменах и были в полной безопасности. На деле единственным вором, которого я знала, была я сама.
Я была мелким воришкой. В средней школе я сунула помаду и пудру себе в карман, когда шаталась по магазину косметики, а на выходе просто улыбнулась охраннику.
Каждый ребенок рано или поздно пробует перешагнуть рамки дозволенного, но в моем случае было кое-что еще: несмотря на всеобщее изобилие, мне было всегда мало. Поэтому я «одалживала» одежду из чужих шкафчиков. Неоднократно жульничала с Columbia Record&Tape Club, раз за разом меняя написание своего имени и получая бонусы за «новое» вступление в клуб.
Но первой вещью, которую я стащила, было пиво.
Мне было семь лет, когда я начала делать глотки из полупустых банок, оставленных родителями в холодильнике. Я пробиралась на кухню в своей длинной хлопчатобумажной рубашке, делала пару глотков, пока никто не смотрел в мою сторону и, хихикая, возвращалась в гостиную. Мой личный аттракцион.
Позже, в возрасте, когда девочки начинают познавать свои тела, я слушала чужие истории: насадка для душа между бедер, секс с подушкой после того, как мама погасит свет в спальне. «Ты разве не делала такого?» – могли спросить меня другие.
Но я отдала свое сердце другим вещам. Бутылка хереса для готовки, спрятанная под раковиной. Куантро, с винтовой крышкой, на которой нужно оставить засохший напиток, чтобы замести следы. Но лучшим было пиво. Шипение. Опьянение.
В средней школе девочки часто жаловались на пиво – кислый и грубый вкус, из-за которого они едва могли заставить себя выпить его. Я была поражена, как если бы они поливали грязью шоколад или летние каникулы.
Любовь к пиву была частью моей ДНК.
Переезд в Даллас отразился на всех нас, но хуже всего пришлось маме. Она была в ступоре целую неделю. Женщина, которая в одиночку путешествовала по Европе и была признана «самой большой оптимисткой» в средней школе, в первые дни после переезда просто сидела на диване и не могла даже принести торшер из гаража.
Она была поражена. Она никогда не была так далеко от большой, шумной ирландской диаспоры, и пусть часть ее жила мечтой о путешествиях и больших расстояниях, но хотела ли она этого на самом деле? Кроме того, моя мать не была тем, что называют «далласский тип». Она не пользовалась косметикой. Она сама сшила себе подвенечное платье – с завышенной талией, вдохновленное персонажами Джейн Остин[17]. И вот она оказалась здесь: в 33, с двумя детьми на руках – посреди мира трясущих помпонами чирлидерш и косметики от Mary Kay.
Первые несколько лет я была счастлива. По крайней мере так мне говорили. Я танцевала шимми[18] в гостиной под популярные мелодии. Я махала незнакомцам рукой. Перед сном мама наклонялась над моей постелью и шептала: «Они сказали, что я могу выбрать любую девочку, и я выбрала тебя». Ее блестящие каштановые локоны, которые днем она собирала с узел, свободно падали на ее плечи. Я все еще могу почувствовать эту прохладную дымку, которую пропускала между пальцами. Вуаль на моем лице.
Я цеплялась за нее, пока могла. В первый день в детском саду я ухватилась за ее юбку и рыдала, но никакие просьбы не могли остановить неизбежного. Рай закрыл свои двери. И меня сослали в страну громких, странных существ с пластилином под ногтями.
Первый день в детском саду был чертовски сложным, потому что это был последний день, когда меня кормили грудью. Да, я была одной из тех детей, которые сосали молоко дольше «нормы», и этот факт вызвал затруднения, когда я стала старше. Мои кузены рассказали мне обо всем, и этот факт засел в моей голове как большой жирный червяк. (Одна из тех историй, которые я хотела бы забыть, но не забуду никогда.)
Моя мать говорила, что она и до этого пыталась отнять меня от груди, но я билась в истерике и бросалась на других детей. А потом просила – очень тихо и мило. Просто еще раз, мамочка. Еще разочек. И она позволяла мне это и не возражала. Моя мать полагала, что все дети развиваются по-своему и мне просто нужна парочка «бонусных раундов». Она хотела быть более мягкой, чем ее собственная мать, – интуитивно знать потребности своих детей, хотя не могу сказать, что я понимала ее.
Это были самые трудные годы в жизни моих родителей. Ничто не складывалось так, как ожидала моя мать, – ни с мужем, ни с жизнью. Но я и она продолжали держаться за нашу связь-пуповину: подгузники, которые превратились в штанишки взрослой девочки и долгосрочные воспоминания, сформированные моим развивающимся разумом. Была ли она неправа, позволяя мне цепляться за эти отношения? Позволила ли она мне поверить, что мир прогнется под мои желания? Было ли это уроком любви – или созависимости? Я не знаю, какую роль, если таковая вообще имеется, сыграло долгое грудное вскармливание в моих отношениях с алкоголем. Но я знаю, что независимо от того, что я получила от своей матери, было что-то, за чем я продолжала гнаться долгое, долгое время.
Я была в первом классе, когда моя мать вернулась в школу, и большая часть следующих лет определена ее отсутствием. Она исчезала – и будто воздух медленно покидал комнату, а я озиралась в ее поисках. Пока не понимала, что мой самый близкий человек теперь появляется в моей жизни только вечерами и по выходным.
Она стала психотерапевтом, представителем профессии для израненных сердец. Она хотела работать с детьми: детьми, подвергавшимися жестокому обращению; детьми, которыми пренебрегали; детьми, которые непреднамеренно отдаляли ее от ее собственных детей. Она подстригла свои локоны, чтобы иметь деловую прическу в стиле 80-х. Состриженные пряди она хранила в шляпной коробке на самой верхней полке шкафа, и я иногда забиралась туда, чтобы провести по ним кончиками пальцев.
Мне было семь, когда я начала воровать пиво, и шесть, когда я впервые попробовала его.
Мой отец сидел по вечерам со мной и моим братом, но большую часть этого времени он проводил на стуле в гостиной за просмотром прогнозов погоды и криминальных хроник. Я часто видела его с закрытыми глазами, но он клялся, что не дремал – и это пробудило мое любопытство, желание узнать, куда он уходил, и не была ли эта альтернативная реальность лучше нашей.
Каждый вечер он выпивал одно пиво. Иногда два. Он переливал напиток в стакан, и я могла почувствовать витающий в воздухе аромат, когда проходила мимо. Лишь намек на этот аромат – и мои нервные окончания начинают вибрировать.
Однажды я подошла к отцу.
– Могу я сделать глоток?
– Всего один.
Я сунула нос в стакан, и мне показалось, что на мое лицо села звездная пыль.
Не знаю, позволяют ли сейчас родители своим детям пробовать пиво, но тогда это не было чем-то необычным. Предполагалось, что горечь должна была отвратить меня, но этот один глоток включил во мне неведомый предохранитель и сжигал меня десятилетиями.
Мои родители не были алкоголиками, но эта жажда была в наших генах. Ирландское наследие моей матери не требует никаких дополнительных объяснений. Предки моего отца родом из Финляндии, и национальная любовь к выпивке там настолько же легендарна, как и национальная застенчивость (два качества, которые, на мой вкус, связаны друг с другом). Быть одновременно финном и ирландцем означает быть обреченным рано или поздно сорваться и сожалеть об этом многим позже.
Мой отец был застенчив, как и я. Он стеснялся своих ушей, которые, как он думал, были слишком оттопыренными, он стеснялся витилиго[19], из-за которой казалось, будто он пролил отбеливатель на свои руки и голени. Он был красивым человеком с ослепительной улыбкой, но держался так, словно не хотел, чтобы его замечали. В его одежде преобладал бежевый цвет.
Офис, в котором работал отец, располагался в роскошном небоскребе в центре города, вроде того, где Джей Ар Юинг[20] обманывал судьбу в сериале «Даллас». Но между этими двумя мужчинами не было ни капли общего. Мой отец был прилежным госслужащим, который старательно изучал наши счета в ресторане Steak and Ale, чтобы заметить, не пропустил ли что-нибудь официант. Каждую субботу он брал меня в кино и позволял самой выбрать фильм (роскошь, о которой не забудет ни один второй ребенок в семье), и так беспокоился о том, чтобы не опоздать, что зачастую мы приходили в кино еще до окончания предыдущего фильма. Мы могли 20 минут сидеть в холле, на покрытых ковром ступеньках и молчать обо всем на свете.
Но насколько сильно мой отец участвовал в моем детстве, настолько же его в нем не было. У него была интроверсия[21], характерная и для финнов, и для инженеров. Он избегал зрительного контакта. Мне любопытно, что бы сделал с ним хороший врач, если бы он рос в наши дни. Из детства у него осталась привычка раскачиваться взад-вперед, чтобы успокоиться. К 20 годам он обзавелся нервным тиком. На его ноутбуке хранился список, перечисляющий каждое победное число в Далласском лото, все расставлены в строгом, одному ему известном порядке. Бесполезная попытка найти порядок в хаосе.
Возможно, это был повтор заложенных в детстве механизмов – детстве, гораздо более суровом, чем мое. Дедушку отправили в психиатрическую больницу, когда папе было 15, – расстройство, вызванное психическим заболеванием и алкоголизмом. Но большая часть прошлого моего отца осталась для меня тайной. Все, что я знала – что он не похож на тех громких, бесконечно острящих отцов из ситкомов[22], которые треплют вам волосы и щекочут, пока вы не начинаете хохотать. Он держался своих собственных ритмов. Если я говорила – «Люблю тебя, папа», он только гладил меня по голове и отвечал: «Хорошо. Спасибо». Таким образом, о том, что отцы бывают надежными и преданными людьми, я знала только из телевизионного зазеркалья.
Моя мать была полна страстями и разговорами. Иногда я не могла понять, как два настолько разных человека могли быть вместе, но я была очарована их рассказами о том, как отец ухаживал за мамой. Вместо обручального кольца он подарил ей деньги на учебу в Германии, и этот акт нежности и заботы во многом сформировал мое мировоззрение. Но вечерами, в нашем маленьком доме, их споры, словно дым, вились под дверью спальни. И сколь нежной ни была моя мать, огонь ирландских предков горел в ее крови. Я слышала ее голос каждую ночь, злой и разочарованный. Тон, который заставлял меня напрягаться так, что на шее выступали вены.
– Почему ты не можешь сделать все правильно, Джон? Почему ты не можешь выслушать, Джон?
Некоторое время я и мой брат были союзниками на этом поле битвы. Джош всегда был моим героем, отважным мальчишкой, который найдет приключение в любом пыльном углу. Он превращал одеяла в королевские мантии, а плетеные стулья – в космические корабли, бороздящие просторы далекой-далекой галактики. Он был старше меня на четыре с половиной года, с развитым умом, обожал разгадывать загадки мира и все время крутил в руках кубик Рубика. Конечно, он смог собрать его. Со своим же я сдалась быстро и просто поменяла местами цвета.
Я не понимала этого в те годы, но Джошу тоже пришлось не просто, когда он пошел в новую школу. Мальчик-янки попал в мир, где дети все еще вели Гражданскую войну. Его ум, так поражавший младшую сестру, был бесполезен на футбольном поле, где техасские мальчишки доказывали силу характера. И к тому времени, как он пошел в среднюю школу, наши одни-на-двоих экскурсии превратились в сольные поездки: победа в радиоконкурсе, которую он одержал на потрепанном персональном компьютере, книжки Толкиена – побитые жизнью и с загнутыми уголками страниц. Я хотела пойти за ним в этот мир, но он начал закрывать дверь.
– Выйди. Уходи.
Я получила собственную комнату. Розовые стены, красный ковер: взорвавшийся слоеный пирог с клубникой. В этой вселенной, где никто не мог подвергнуть меня критике, я была звездой каждого шоу. Мои выдуманные миры принадлежали таким же девчонкам, как я, которые обнаруживали собственную великую силу. Я была Сэнди – в последней сцене «Бриолина», в ее великолепных шортах, заставляющей чаще биться сердце любого мужчины. Я была маленькой сироткой Энни[23], спасенной миллиардером, которому она, в свою очередь, спасла жизнь. Я была Коко, прослеживая весь ее путь к славе, от самого кафетерия.
Известность. Этого я хотела больше всего на свете. Если вы известны, ничто не может ранить вас. Если вы известны, все вас любят.
В пятом классе я начала заполнять стены комнаты плакатами – с каждого смотрел сказочный принц в образе милого мальчика с поднятым воротничком – и так началась моя фиксация на очаровании и известности, двух инструментах спасения.
Но перед всем этим было пиво.
Пиво стояло в упаковках по 12 банок справа от холодильника, окрашенного в кремовый цвет. Когда я запускала руки внутрь картонной коробки, это дарило мне нервную дрожь, будто я погружала пальцы в чан с теплым воском. Казалось, что вокруг кончиков пальцев шипят веселые пузырьки.
Моя мать часто ставила полупустую банку пива в холодильник, чтобы отхлебывать из нее в течение вечера. Она затыкала ее резиновой пробкой в виде зажатой в чьих-то губах дольки лайма.
Шел 1981 год, и мы придумывали все новые и новые способы, как помешать газированным напиткам выдохнуться раньше времени. Старшая сестра матери рассказала, что, если сжать большую пластиковую бутылку с содовой перед тем, как открыть крышку, то напиток останется насыщенным. Наши бутылки имели такой вид, словно летели на самолете: вдавленные бока на каждой стороне. Но пузырьки все равно ускользали. Если вернуться к банке на следующий день, то в ней уже не было и намека на них. В конечном счете даже пробки в виде лаймовых долек оказались заброшенными в кухонный ящик, в одной горе с разряженными батарейками, лампочками и другими неудавшимися экспериментами.
Но в то время, когда я начала таскать пиво из холодильника, мы все еще верили в дольки лайма. Я вынимала такую пробку и делала пару глотков – недостаточно, чтобы убавление было очевидным, но достаточно, чтобы по телу разлилась истома[24], – а после ставила банку точно так, как она стояла до этого. На дверцу, рядом с малиновым джемом. На верхнюю полку, около мускусной дыни, логотипом внутрь.
Я не делала этого каждый день. Даже не каждый месяц. Я приберегала такое для особых случаев. Для хвастовства. Но я делала это на протяжении многих лет, пока коробки на 12 банок не сменились упаковками на 18 из Sam’s Wholesale, а хлопчатобумажная ночнушка не превратилась в полосатые пижамные штаны и футболку с изображением группы Duran Duran.
Иногда я заходила слишком далеко, потому что пиво было похоже на волну, за которой хотелось следовать дальше и дальше.
Несколько больших глотков – и я могла обнаружить, что банка почти пуста. Я не могла убрать такую обратно в холодильник – мать бы тут же все заметила.
Поэтому я должна была осушить банку до дна и открыть новую и допить ее до уровня прежней – это дурманило меня лучше всякого наркотика. Пустую банку я забирала к себе в спальню и запихивала за складной стул в дальнем углу, пока не могла выскочить на улицу и кинуть ее в чужой мусор.
Странно, но меня ни разу не поймали. Иногда мать замечала, что уровень пива в банке изменился, но списывала это на собственную память. А мой отец глаз не спускал с брата – который был настоящим бойскаутом, – я не шучу. Любой мошенник зависит от других людей и того, куда направлено их внимание и, возможно, в моем случае лучше всего работало то, что я была девчонкой.
Никто не думал, что маленькая девочка станет красть пиво.
Я училась в четвертом классе, когда начала понимать, что моя семья отличалась от других в нашем районе. Однажды отец приятеля вел меня домой и спросил: «Твой папа взял этот дом в аренду?»
– Думаю, да, – ответила я.
– Интере-е-есно, – это прозвучало так, что я поняла: это было не интересно, а позорно.
Есть моменты, когда вы остро чувствуете свое отличие от других – словно привкус меди на языке. После случившегося я начала врать. Да, я бывала в Аспене. Нет, это не наш автомобиль. Конечно, меня приняли в Школу искусств в Нью-Йорке. Когда меня спрашивали, где работает отец, я говорила название здания, а не его должность. «Он банкир?» – Я отвечала: «Наверное». Банковское дело равнялось власти. Банковское дело означало деньги.
Наш дом стоял на главной улице района, автомобили проносились мимо день-деньской, вынуждая нас держать жалюзи закрытыми. Я начала пользоваться черным ходом, чтобы входить и выходить. Я не хотела, чтобы другие видели меня и знали, что этот домишко был нашим.
Я начала стыдиться своей матери. Она слушала только классическую музыку и напевала мелодии так громко, что это могли услышать посторонние. У нее была присущая психотерапевтам болтливость, словно собеседник – один из ее клиентов. «Что вы об этом думаете, Сара? Расскажите мне больше». Избави нас господь встретить мать с ребенком во время вылазки в продуктовый магазин. Она должна была узнать всю историю – с самого начала. Какой он милый, и какой особенный, и бла-бла-бла. И моя мать не выглядела, как все эти привлекательные мамаши из Ассоциации родителей и учителей с их золотыми украшениями и идеальными прическами. Она была непривлекательна. Но она явно не задумывалась о том, чтобы сделать себя чуточку милее, использовав только тени для век.
Даже мой брат был разочарованием. «Ты сестра Джоша?» – спрашивали меня учителя в первый день в школе, восхищенно поднимая брови. Но не имело значения, как высоко я прыгала, – планка Джоша всегда была выше. Даже не пробуй, малышка. Кто-то уже выиграл гонку.
У меня родилась безумная идея, что в один прекрасный день я вырвусь из этой жизни. Я рождена для большего. Однажды я ждала маму, заканчивавшую сделку, в отделе обслуживания клиентов JC Penney и видела в каждой из проходящих мимо элегантных женщин добрую фею, способную изменить мою судьбу. Я бы поймала ее взгляд, надеясь, что она разглядит звездный свет моих глаз, пока проходит мимо. О, это ты. Я нашла тебя. Каждый ребенок думает о таком – или только самые несчастные?
Я была оторвана от матери. Она никогда не оставляла меня, но я чувствовала себя брошенной в каком-то высшем смысле, примерно так же, как я считала величайшим горем то, что так и не получила в подарок Дом мечты Barbie. Известный, но никогда не обсуждаемый факт: у вашей матери должно быть время только для себя. Я научилась быть тактичной на протяжении всей рабочей недели. Если бы я отвлекла ее в неурочное время, то могла бы схлопотать гневное нравоучение. Она все больше времени проводила за фортепиано, на котором мечтала научиться играть в детстве, но ее мать не позволяла ей этого, и теперь за это вынуждена была платить я. Я хотела утопить этот дьявольский инструмент в ближайшем озере. Я ненавидела то, что мать так близко – и так далеко от меня. Но в выходные я сворачивалась клубочком в ее большой двуспальной кровати, слушала, как она читает мне сказки и позволяла ей обнимать меня так, будто мы были двумя неразрывно связанными деталями пазла.
Моя мать хотела, чтобы я полюбила чтение, стала таким же книгоманом, как она сама, но я оставалась странно упрямой. «Маленькие женщины»[25] казались мне неинтересными. Я стремилась находить истории про детей в беде. Джуди Блум[26]. «Изгои» Сьюзан Хинтон. Но я никогда не была полностью поглощена воображаемыми мирами, пока не открыла для себя Стивена Кинга.
Все знают, что Кинг – отнюдь не детский писатель. Но это и было главным, потому что я не хотела больше быть ребенком. Мои кузены, которые были старше меня, показали мне его книги, больше всего напоминавшие темный подвал, – в который я, как предполагалось, не зашла, хотя дверь и заскрипела.
– Чтобы ты ни делала, не входи в эту дверь.
Поэтому я ходила на цыпочках взад-вперед, сердце тяжело билось в груди. Не многое могло перехватить мое внимание после того, как я ощутила на своем лице дуновение этого мира. Уж точно – не скучные романы в классе английской литературы. Ни львы, колдуньи и платяные шкафы, о которых читали другие дети. Мне не были нужны говорящие лесные жители и волшебные летающие ковры.
Потому что мой волшебный ковер прилетел, когда я сделала первый глоток пива и золотистая жидкость прокатилась вниз по пищеводу. Именно тогда коврик в гостиной поднялся вверх, мир стал вращаться вокруг меня, и я залилась громким смехом. Почему я смеялась? Что было таким смешным?
Но всегда есть своеобразный экстаз в том, что существует комната, в которую, как предполагается, вы не заходите, комната, о которой никто не знает. Экстаз, когда все ушли и остались только вы.
Это была идея тети Барбары: чтобы Джош и я проводили каникулы с ее семьей в Каламазу[27]. Мне было восемь лет, когда она впервые предложила это: «Позволь мне помочь, пока ты борешься за место под солнцем», «Позволь мне показать тебе, как это бывает».
Тетя и дядя Джо жили в тихом тупичке с большим холмом перед домом. У них была водяная постель. Большой диван со скамеечками для ног, которые поднимались, когда тянули за деревянную рукоять. Гигантская подставка под телевизор, которая заодно служила шкафом. Их дом был похож на капсулу времени с маркировкой «1982».
У моей матери были строгие правила касательно того, столько времени мы можем смотреть телевизор и сколько сладкого мы можем потреблять. Споры в магазине, в отделе с хлопьями, напоминали попытки протащить законопроект в Конгрессе. Но моя тетя не забивала себе голову этой хиппи-ерундой. В ее доме мы питались сладкими хлопьями и пирожными от кондитерской Little Dabbie. Я до полудня валялась в ночной рубашке перед телевизором, на экране которого сменялись телевикторины и мыльные оперы. Вечерами мы собирались у экрана, чтобы смотреть фильмы.
У тети было трое детей – Джоуи, Кимберли и Скотти – и я была младшей из всей компании. Быть малышкой в такой банде – палка о двух концах. Тебя могут поднять на плечи во время нового приключения, а могут свалить на тебя что-нибудь вроде чужого пуканья. Мы сняли нашу собственную версию «Звездных войн», где режиссером и продюсером выступил мой брат, и я была готова умереть, чтобы быть Леей. Но он отдал мне роль R2D2. Мне даже не нужно было запоминать текст – просто серия случайных электронных звуков и писков.
Роль принцессы Леи досталась Кимберли, милой девочке-сорванцу с растрепанной челкой, и затея потерпела неудачу, когда она провалила съемки. Кимберли была не такой послушной, как я. Она отвечала мальчишкам, которые верили, что управляют миром, саркастически закатывая глаза. Ровесница Джоша, она предпочитала мою компанию – видимо, в желании иметь сестру и младшую подругу одновременно. Она брала меня с собой в торговый центр и рассказывала о сексе – иначе, чем делала моя мать: «Знаешь, когда два человека любят друг друга…».
Она пыталась сделать меня более жесткой. Я была мягкой и безотказной, и она сочла своим долгом подготовить меня получше для этого мира. Мы играли в такую игру.
«Я собираюсь посадить сад», – говорила она, водя пальцами по нежной коже на внутренней стороне моей руки. Ее ногти вначале едва касались меня, но, по мере действия игры, прикосновения становились все сильнее. «Я хочу взрыхлить почву», – говорила она, оставляя на моей коже розовые полосы. «Я собираюсь посадить семена», – выкручивая кожу, зажатую между пальцами. Странная игра. Девочки находят свои пути для вымещения агрессии. Почему бы просто не побить друг друга и разойтись на этом? Но вместо этого мы находимся в постоянном движении между причинением и принятием боли друг друга. Я никогда не била Кимберли, но стискивала зубы, глотала слезы и пробовала.
Я хотела быть похожей на нее: жестокой и хитрой. Хотела быть такой же дерзкой. На что это ты смотришь? Кто тебе разрешил так смотреть на меня?
Как это прекрасно – идти по миру и не извиняться за каждое неловкое движение, просто за то, что ты занимаешь в нем место.
Но лето 1984 года не было похоже на другие. Мне было почти 10 лет, а Кимберли – 14. Когда я приехала, она встретила меня в розовой майке с леопардовым принтом, туго обтягивающей тело. Глаза были подведены ярко-синим карандашом, а в ушах были розовые серьги-кольца. Все мужчины смотрели на нее, когда она шла через комнату. И она больше не улыбалась.
Она изменилась, как Оливия Ньютон-Джон в последней сцене в фильме «Бриолин», хотя и не была никогда такой игривой и забавной. Я боялась этого леопардового топа. Но во второй половине дня, когда Кимберли уходила, я забиралась в ее шкаф и примеряла эти вызывающие наряды, изучая свое отражение в зеркале, наслаждаясь причастностью к старшей школе до того, как сама пошла в пятый класс.
Кое-что еще кошмарное произошло в том году.
Были первые дни учебы, я сидела на полу в гостиной, раздвинув ноги, как любая другая девочка моего возраста – юная и свободная.
Мама и я смеялись над чем-то, но она неожиданно затихла, когда увидела это: пятно цвета ржавчины на моих любимых шортах – точно на промежности.
Она потащила меня в ванную. Осмотрела над туалетом. Мама мягко поглаживала меня по покрасневшим щекам. «Это совершенно естественно», – сказала она, хотя мы обе знали, что это не так. Мне только исполнилось 10 лет. Я уставилась на слив ванны и наблюдала, как мое детство утекает по нему.
Мое рано наступившее половое созревание продолжалось, но я смогла управлять этими изменениями. Когда у меня выросла грудь – это было в четвертом классе, – я начала прятать ее в бесформенных свитерах. Когда начали пробиваться волосы в паху, я брала бритву моей матери, чтобы сделать кожу гладкой и невинной. Но менструация потребовала нового уровня секретности.
Моя учительница однажды сказала моей матери, обсуждая то, что я сутулюсь: «Сара должна гордиться таким телом. Ей повезло иметь такие формы». Какого черта? Предполагалось, что она оценивает мои ответы по математике, а не мою фигуру. До этого момента мне не приходило в голову, что взрослые тоже могли обращать внимание на мое тело, и это означало, что все мои усилия оказались напрасными. Я могла сутулиться и кутаться в свитера, могла прятать свой позор как можно глубже, но так или иначе эта седая леди смогла разгадать мою тайну.
Этим же вечером мама пришла ко мне в комнату. Она решила, что пора купить мне пару лифчиков. Я пыталась быть с ней терпеливой, но она должна была понять, что это было худшей идеей в мире. Пятый класс стал бы комнатой пыток для любой девочки, которая посмела бы признать свое созревание. Мальчишки дергали бы меня за лямки лифчика, девчонки шептались бы за моей спиной. С тем же успехом я могла прийти в школу с нарисованными на сосках мишенями. Или взять фломастер и нарисовать стрелку, указывающую на пах: у меня месячные.
В итоге моя мать погладила меня по волосам и поцеловала в лоб. Ее рука все еще была моей любимой.
В тот год я начала уговаривать других девчонок на пижамных вечеринках к тому, чтобы стянуть один-другой глоток алкоголя из бара родителей. Мне нравилось быть главарем в нашем кружке чемпионок конкурса по орфографии. Я пересказывала им грязные шуточки и словечки, которые узнала из фильмов с Эдди Мерфи, просмотренных в доме тетушки. У меня родилась гениальная идея обмениваться записками на уроках и хранить их в пластиковых папках внутри парт – типичная девичья глупость. Недостаточно просто нарушить правила. Обязательно оставь доказательства.
Однажды днем мы вернулись с физкультуры и увидели нашу учительницу, сидящую на задней парте с горой наших записок. В своих я заходила за черту. Я называла ее сукой. Говорила, как сильно она любит совать нос, куда не просят. Это была обида, затаенная мной с тех самых пор, как она заговорила о моей фигуре.
– Я думала, я тебе нравлюсь, – сказала она.
– Вы мне нравились, – ответила я, потому что … Что еще я могла сказать? Что это она все начала?
Все девочки были наказаны – кроме меня. Мои родители не верили в наказания.
Я лежала в постели, когда мама вошла в комнату. В руке она держала одну из записок, и я ненавидела ее в тот момент.
– Объясни мне, почему ты так злишься, – спросила она.
Но это не я была той, кто бьет посуду и ругается с отцом на кухне после того, как дети легли спать. Их ссоры ухудшились в том году. Я делала радио громче, чтобы заглушить крики. Я слушала Топ-10 каждый вечер и засыпала, считая хиты Мадонны, Майкла Джексона и Принса, тогда как другие дети считают овечек.
– Я не злюсь, – ответила я.
– Тогда что это? – спросила она.
Я подумала, что, возможно, я была плохой. Множество сумасшедших идей рождалось в моей голове, и по мере того как они копились, я все больше убеждалась в том, что я испорченная и плохая. Я пожала плечами. Слезы капали из глаз и текли по щекам.
– Мне жаль, – сказала моя мать, прижимая меня к себе, а я была так смущена. Моя семья в тот момент не имела для меня никакого смысла. Это я облажалась, но так или иначе, мама извинилась.
Первый раз я напилась летом после окончания шестого класса.
Кимберли исполнилось 16, и она работала в зале с игровыми автоматами – крутом месте, называющемся «Звездный мир». Темные комнаты с неоновым освещением, полные звенящих автоматов, с жетонами по 25 центов. Бар для тех, кому еще запрещено пить.
Мое чувство неловкости усилилось к тому времени. Я не могла прекратить смотреть на патлатых[28] парней, игравших в «Галагу»[29], но слова застревали у меня в горле. Я весь день бродила по залу, но всегда молчала. Кто-то однажды спросил Кимберли: «Твоя кузина что, немая?».
Персонал «Звездного мира» устроил в конце лета вечеринку в домике у озера. Первые два часа я стояла в сторонке, как и всегда. Подростки играли в «Четвертак»[30] и пили коктейли – я поняла, что они были нелегальными: персиковый шнапс с апельсиновым соком, ром и пепси-кола.
И тут пухлый помощник управляющего вручил мне стакан с пивом. Ему, должно быть, было жаль меня: маленькая кузина Кимберли снова на скамейке запасных. А может, он достиг той точки, когда самые идиотские идеи кажутся блестящими. Давайте напоим собаку. Он достал из холодильника пиво «Будвайзер» и вручил мне, будто выигрышный лотерейный билет. Эй, ты же крутая, правда?
Через две недели мне должно было исполниться 12 лет, но я ведь давно уже не была новичком. Я знала, что за тихое «пфффффф» издает банка, когда открываешь ее, оставляя невесомые пузырьки на лице.
Я знала, как ощущается вкус первого глотка на языке и как сжимается горло – словно кулак. Я знала, как медленно потягивать пиво и как глотать. Да, сэр. Я была крутой.
Я выпила пиво. Потом еще одно. И вечер огнем разгорелся в моих жилах. Слова сами лились из меня. Прекрасное превращение. И я продолжила пить: какой-то густой напиток, что-то вроде ликера – граната для моего желудка. На вкус было ужасно, но кто об этом думал? Я изменилась. Была пронизана божественным светом. Заполнена счастьем, которого ждала всю свою жизнь.
Меня тошнило семь раз. Выворачивало в унитаз, и Кимберли была рядом со мной. Менеджер «Звездного мира» отвел меня в постель наверху. «Ты слишком юная, чтобы так пить», – сказал он. Он был милым парнем, и лицо у него было виноватое, так что я кивнула, соглашаясь. Он был мудрым и древним, в два раза старше меня. Ему было 22.
Следующим утром меня шатало так, что я едва смогла удержать во рту ежевичный йогурт. И Кимберли спрашивала меня о странных вещах. «Ты помнишь, как вчера сняла штаны?» Я рассмеялась, потому что знала, что этого не было. Я даже не могла переодеться в комнате Кимберли, когда она была там. И уж точно я не раздевалась на вечеринке.
Но ее голос звучал очень серьезно. «Ты сидела на лестнице и плакала, и сказала, что все любят меня больше, чем тебя. Помнишь?»
Я не помнила.
Самое дикое, что может случиться, – это потеря памяти. И самое дикое в этом – то, что это бьет не один раз. Затмение не похоже на удар или укус, оно не оставляет рану или шрам, когда случается с вами.
Закройте глаза, а потом откройте их. Вот так ощущается затмение.
Я была напугана забытым промежутком времени. Понятия не имела, как такое могло случиться. Я была там – и меня там не было. Первые напитки дали мне надежду на спасение. Но из книг Стивена Кинга я знала, что надежда может вернуться подобно бумерангу, и было похоже, что входная дверь оказалась началом опасного лабиринта.
Поэтому я поклялась, что никогда больше не буду так пить. И много лет держала это обещание. Я продолжала пить, но никогда – КАК В ТОТ РАЗ. Никогда – ТАК. Я убедилась, что это была обычная ошибка новичка. Это был лишь план.
Голод
Удивительно, насколько сильную боль ты испытываешь во время учебы в средних классах, даже если ее причина вполне тривиальна. Не та пара брюк, непроизносимая фамилия, бумажный комок, который самый популярный мальчик в параллели кинул тебе в спину во время классного собрания. Испытывал ли кто-нибудь когда-нибудь такую боль? Моя мама могла бы сказать, что все дети переживают подобное. Даже хулиганы. «Это сложное для всех время», – сказала бы она. Мило, как по мне. Но я была убеждена, что страдаю гораздо сильнее, чем остальные.
В шестом классе я каждый день в одиночку возвращалась домой. Тихими часами, когда мой брат еще не вернулся после футбольной тренировки, а родители с работы, я устраивалась у шкафа в поисках уюта. Крекеры. Куски чеддера таяли в микроволновке за семь секунд и начинали стекать по сторонам. Случайных глотков пива мне уже было мало. Мне требовались анальгетики из соли и сахара.
Стать обжорой в моем доме было непросто. Нужно было творчески подойти к проблеме. Мама покупала натуральное, жирное, арахисовое масло, но если удавалось смешать его с ложкой патоки, получалось что-то, напоминающее батончики Reese’s[31]. На четвертой полке в кладовой лежало четыре упаковки тортов, и я брала по куску каждый день.
Но этот новый уют подарил и новую боль. «Ты потолстела», – сказал однажды мой брат, когда развалился на диване и смотрел шоу Опры. К тому времени мы особо не разговаривали – он торчал в своей комнате и слушал Judas Priest[32]. Но все равно мог причинить боль. «Толстая» – кошмар, если ты девчонка. Самое худшее слово в мире.
На первую диету я села в седьмом классе. Мой ланч в школьной столовой состоял из салата айсберг с низкокалорийным соусом. Я пила только диетическую колу. Три, четыре банки в день. После школы я занималась по аэробным тренировкам Кэти Смит[33]. На ужин был готовый обед от Lean Cuisine. Сырная пицца. Сырные каннеллони[34]. Сырная лазанья. (Одно и то же в трех разных видах.) Помешательство на диетах в 80-е годы охватило всю нацию: напульсники, лосины и трико с V-вырезом были повсюду. Даже моя мать купила книгу, в которой был список калорийности продуктов, и я зазубрила его как Библию. Я не могла процитировать Евангелие от Иоанна, но четко знала – в черничном маффине 426 калорий.
Страдание от недостатка калорий описано многими, но редко кто упоминает, что в этом можно находить и удовольствие. Как долго я могу терпеть чувство голода? В каком количестве удовольствия я смогу себе отказать? Извращенное удовольствие в ответ на собственную боль.
Моя экстремальная диета стала борьбой за власть с моей матерью, так же как безумное количество косметики на моем лице или количество ситкомов, которые я смотрела каждый день. Я стала настоящим борцом с едой. Хорошее во всей ситуации было то, что она сблизила меня с другими девочками. Многие из нас к тому времени потели в трико, занимаясь аэробикой. Две подружки рассказали мне, как однажды они сидели на кровати в купальниках и обводили маркером проблемные места на телах друг друга. Когда я услышала эту историю, я подумала: это и есть любовь.
В восьмом кассе я нашла отличный способ для поднятия самооценки: писала небольшие рассказы, вдохновленные книгами Стивена Кинга. Учителя и одноклассники хвалили мое болезненное воображение и умение пользоваться академическим словарем. Писательство превратило школу из обители страха в обитель гордости. Естественно, английский всегда был моим любимым предметом.
В классе английского я встретила мою первую большую любовь. У Дженнифер были большие карие глаза, длинные каштановые локоны и ожерелье из граненых бусин, которое ей одолжила старшая сестра – и кроме прочего, привила любовь к группе Pink Floyd. Она сидела прямо передо мной, мы обнаружили, что наши взгляды на либеральную политику, песню Helter Skelter[35] и ужастики для подростков полностью совпадают, и постепенно сблизились.
Однажды она сунула мне записку на клочке бумаги. Приходи ко мне вечером в пятницу. Позже она рассказала, что весь урок держала в руках этот клочок надежды, пытаясь уговорить себя отдать его мне.
Вечером пятницы мы сидели в ее спальне и расправлялись с ведерком мороженого. Как же мы нервничали! Мы обменялись историями наших страданий и обнаружили, что в конце концов они были не такими уникальными, как нам казалось. Может ли общая боль связать людей? Мы провели вместе кучу пятничных вечеров.
Я думала, что обладаю повышенной чувствительностью, но Дженнифер была самой чувствительной девочкой, которую я встречала. Однажды мы наткнулись на птицу со сломанным крылом – она лежала на тротуаре рядом с шоссе, скребла когтями в отчаянной попытке подняться. И Джен взяла ее на руки, заставила меня вернуться домой и там уложила птицу в обувную коробку, которую наполнила ватой. А я просто хотела пройтись по магазинам.
«Ты не можешь спасать каждую безмозглую птицу», – сказала я тоном, который одолжила у Кимберли. Деньги, заработанные присмотром за соседскими детьми, жгли мне карман, и я хотела купить юбку-баллон.
В нашем дуэте всегда доминировала я, но в стенах средней школы мы были равны. Две странные гордячки, застрявшие между чирлидершами и ботанами, которых тянуло к обоим берегам одновременно. Мы каждый день писали друг другу записки, в которых отслеживали действия нравящихся мальчиков, словно мы были засевшими в кустах сыщиками. («Сегодня Клод надел красную рубашку. Он сидел у самой двери».) Мы сворачивали эти заметки в простые оригами, и я хранила их в своем шкафчике, в коробке из-под ботинок, которую Джен отдала мне. Мне нравилось смотреть, как скапливаются эти бумажки – материальная мера моей привязанности к другому человеку. Ты красивая и милая. Ты – лучший друг, который у меня был. Я так тебя люблю. Верность и драма. Мы напоминали любовников, бегущих от нацистов, а не двух детей, скучающих на уроке истории.
Мы купили серебряные кольца дружбы – эквивалент обручальных колец в старших классах нашей школы. Если вы носили такое кольцо, это значило, что вы принадлежите кому-то. И раз мы не могли принадлежать мальчикам, мы хотели принадлежать друг другу. Кольцо выглядело как две переплетенных руки – так, что вы не могли сказать, где начинается одна и заканчивается другая: подходящий символ нашего затруднительного положения. Мы были лучшими подругами, почти сестрами. Но началась учеба в старших классах – и началось наше расставание.
В девятом классе я хотела стать подружкой какого-нибудь старшеклассника, но все они видели только Дженнифер. Они раскопали ее, только чтобы закопать снова, но пока она была жива. Детский жирок ушел с ее круглых щек, и она носила узкие мини-юбки, которые подчеркивали красивые, длинные ноги. В тот год у нее развилась страшная анорексия. Если она жевала пластинку жвачки без сахара, то потом бегала вокруг школы, чтобы сжечь калории. Я знала, что она поступает, как сумасшедшая, но в то же время завидовала, что ее безумие успешней моего.
Одновременно с этим во мне расцветало ужасное понимание того, что я коротышка. Для некоторых девчонок «невысокая» означает «миниатюрная» и «изящная». Но для меня это было «мелкая» и «приземистая». Рост был силой. Из журналов я знала, что рост супермодели должен быть по крайней мере 175 см, но во мне было 157 см, в то время как Джен вымахала до восхитительных 170 см, и я начала привыкать все время смотреть на нее снизу-вверх. Однажды Дженнифер застукала меня, когда я стояла на кухонном столе, чтобы достать до верхней полки. «О, это так мило», – сказала она.
– Нет, не мило, – огрызнулась я. Что может быть милого в человеке, которого предало собственное тело?
По пятницам в ее спальне мы не обсуждали эти проблемы. Мы хихикали и сплетничали. Дженнифер украла для меня светлое пиво отца. Я пила его, пока мы болтали, позволяя алкоголю устранить огрехи в моей системе, – в той части меня, что не могла перестать пялиться на бедра Джен и ненавидеть ее за них.
Дженнифер не любила пиво, но у нее были другие недостатки. Ей нравилось выскальзывать из дома через заднюю дверь и брать «Олдсмобиль»[36] родителей. В этой серой лодке мы скользили вниз по реке улицы, наши сердца стучали громче, чем радио, а после мы возвращались к ее дому. Возможно, я чуть больше беспокоилась. Но я была ее сообщницей в этом незначительном преступлении, как она была сообщницей для меня – потому что мы были хорошими подругами. Всегда заботились о потребностях друг друга.
Шел второй год в старшей школе, когда пошли разговоры. Слышал про этот вот напиточек? А знаешь, что его вот так можно достать? Никому не нужно было объяснять, что имелось в виду. Это напоминало подростковую версию мафии. Вы просто знали – что и где.
Наша школа была консервативной, пропитанной религиозным духом. На собраниях болельщиков перед большой игрой выступал «воин молитвы». Представители пресвитерианской церкви, занимающиеся делами молодежи, слонялись в кафетерии во время ланча. Популярные девчонки носили серебряные распятия и подписывали записки «в Его власти». Но этих детей ожидали вполне санкционированные братства и общества, которые на деле медленно соблазняли перейти на сторону зла. Я держала в голове список – кто уже сделал первый шаг.
Так или иначе, выпивали мы подпольно. Однажды я оказалась в дорогом особнячке в старой части города – родители хозяина вечеринки уехали в отпуск (Аспен?) – и завела там глубокомысленную беседу с торчком из моего класса про теннис. Когда позже знакомые спрашивали, как мы подружились, я пожимала плечами. Ну, знаете, это вышло как-то само собой. Выпивка завязывала кажущиеся маловероятными связи. Она прогнала социальную иерархию, которая довлела над нами до этого момента. Неофициальная версия «Клуба «Завтрак[37]».
Дженнифер тоже начала выпивать. Охлажденное вино и сладкие коктейльчики – девчачьи напитки. Она завязала дружбу с ребятами постарше, которые курили на углу напротив школы. А я тусовалась с погруженными в собственные трагедии детьми и спрятала свое кольцо дружбы в дальний ящик – теперь я считала, что такие штуки только для малышей.
Моей новой любовью стал театр, а моя энергия переметнулась с учебы на актерскую игру. Я была задействована в каждой пьесе.
И мне нужно было скинуть вес, поэтому на вечеринках я никогда не позволяла себе больше трех порций легкого пива, по 102 калории каждая.
Мне не нравилась моя одержимость собственным телом, но по крайней мере она не удерживала меня от пьянства.
Моей новой подружкой стала Стефани, такая же сумасшедшая театралка. Мы совершали долгие аэробные прогулки вокруг школы, а потом курили сигареты в кафешке за овощными тарелками и обсуждали наше успешное будущее в Нью-Йорке. Боже, мы просто обязаны были завоевать этот город!
Стефани была белокурой, уравновешенной и просто великолепной. И в ней было 175 см роста. Она вышагивала по школьным коридорам скользящей походкой, выпятив полные губы, с томным взглядом. Я знала Стефани с шестого класса, тогда она была милой жирдяйкой, поглощенной книжками; но ко второму классу старшей школы ее тело заявило о себе: грудь, изящные руки, бесконечные ноги. Парни подходили ко мне и спрашивали, правда ли я ее знаю, так, будто она уже была знаменитостью.
По большей части пребывание в старшей школе – это борьба за ресурсы: внимание мальчиков, похвалы от учителей и ровесников, роли в школьных пьесах. И поставить себя рядом с одной из самых популярных девчонок – рисковый шаг в этой игре. Не уверена, было это проявлением моего мазохизма, претенциозности или и того, и другого. Я никогда не завидовала ей – я просто была со Стефани. Чтобы смотреть, как она входит в класс: ботинки до колен, длинные прямые волосы – все это должно было подчеркнуть мой низменный статус. Кроме этого, я чувствовала кровное родство с ней. Теперь я ей писала записки. Все они были в виде «Горячей десятки», ведь мы поклонялись Дэвиду Леттерману[38] и должны были оттачивать свои навыки остроумия. Дальнейший путь казался нам очевидным. Поступить в колледж, а после него присоединиться к команде Saturday Night Live[39].
Я никогда не хотела бросать Дженнифер. Не было церемонии, где Джен передала эстафетную палочку Стефани, словно женская дружба – марафон, и в ней может участвовать только определенное число бегунов.
Я устроила вечеринку с новыми друзьями из театральной студии и пригласила на нее Дженнифер. К тому моменту, как я добралась до загородного дома, в котором мы гуляли, она уже набралась и принялась говорить мне комплименты опасно близким к рыданиям голосом. Ты такая симпатичная. Я скучаю по тебе. Она побила все рекорды драматизма, когда принялась зажиматься в углу с бойфрендом подружки. На следующий день я едва могла смотреть ей в лицо.
– Что с тобой не так, – спросила я, когда мы возвращались в город. – Ты с ума сошла?
Она не ответила, потому что ничего не помнила. Она забылась – как мы обе будем делать в грядущие годы – и вручала себя в любые руки, попадавшиеся ей на пути.
Та ночь сломала нашу дружбу. Джен выпустилась из школы на год раньше меня. А у меня появился парень – и теперь я принадлежала ему.
Я была в первом классе старшей школы, когда родители наконец разоблачили меня. Я пришла домой и обнаружила перед дверью спальни полупустую упаковку пива с запиской: «Поговорим об этом, когда придет папа».
Пиво было подарком от моего бойфренда Майлза, забавного паренька с тонкими чертами лица, который в равной степени увлекался Монти Пайтоном и Дэвидом Боуи. Он подарил мне пиво на мой 16-й день рождения, вместе с 25-долларовым сертификатом в магазин GAP, что полностью отражало мои потребности в то время. Я хранила эту упаковку из 12 банок в глубине шкафа, под грязной одеждой и время от времени брала по одной. Три штуки я тайно пронесла в своей вязаной сумке-торбе, чтобы хлебать с друзьями перед танцами.
Еще одну я протащила мимо отца, спрятав под одеждой – просто чтобы доказать, что могу это сделать. Другую выпила в одну ленивую субботу, валяясь в спальне – мне нравилась небрежность этого момента: «старшеклассница, которая играет в девочку из колледжа».
Но моя хитрость развалилась, как карточный домик, когда мать решила порыться в моем шкафу, чтобы вернуть одолженную мной рубашку. Она не могла упустить серебристое мерцание контрабанды в тусклом свете гардероба.
Я не знала, как мои родители отреагируют на такое открытие. Они отличались от родителей других девочек – у половины они к этому времени вообще развелись. Отец Дженнифер жил в безликой квартирке в городе. Мать Стефани вместе с двумя дочками перебралась в двухквартирный домик, в то время как ее отец постепенно отдалялся от них. Все эти блистательные, счастливые семьи раскололись в один момент, многие вступили в повторные браки. А мои родители остались вместе. Моя мама стала более счастливой, менее нервной – результат интенсивной терапии четыре раза в неделю. Мы шутили, что за цену нового дома получили счастливую мать. Что бы ни происходило между моими родителями в те годы, когда я училась в начальной школе, в тот вечер, когда мы все уселись на кровати в моей комнате, они были вместе.
– Твой отец хочет знать, откуда ты взяла пиво, – сказала мама.
Я не была уверена, что ответить. С каким количеством правды они готовы встретиться? Я выпивала уже много лет и притворяться дурочкой значило бы оскорбить саму себя. В то же время мои родители были наивны в этом вопросе: большую часть информации о несовершеннолетних и выпивке они почерпнули из ТВ-шоу, где подростки заканчивали свои дни в больнице. Конечно, на некоторых вечеринках все действительно выходило из-под контроля, и иногда я даже чувствовала себя неловко из-за того, что ничего не помнила после. Приятель недавно разбил автомобиль, потому что вел его пьяным. Я волновалась за него – но это и подало мне идею.
– Я понимаю, каково это: обнаружить такое, – сказала я родителям. – Но вот то, чего вы не могли предположить: я держу это пиво для приятеля, у которого проблемы с алкоголем.
Я не хотела врать им. Они были настолько серьезны. Мне казалось, что я пинаю по зубам коккер-спаниеля. Но эта ложь была необходима – как и когда я говорила им, что мы с Майзлом «просто болтали» все те поздние вечера, когда катались по округе на его «Шевроле Нова» 1972-го года выпуска.
Ложь позволяла мне продолжать делать то, что я хотела, и ограждала родителей от чувства вины и страха. Дети лгут родителям по той же самой причине, по которой родители лгут детям.
Мы хотим защитить друг друга.
Отца мои слова убедили не до конца. «Посмотри мне в глаза и скажи, что это не твое пиво».
Я пристально посмотрела на него. «Это не мое пиво», – сказала я ровным голосом, без тени сомнения. И подумала: черт побери. Это и в самом деле пройдет вот так легко?
В самом деле. Мое поведение не подавало родителям ни одного тревожного звоночка. Я была на доске почета. У меня был бойфренд, который нравился всем вокруг. Я получила главную роль в выпускном спектакле, обогнав Стефани. По воскресеньям я работала с детьми в прогрессивной, лояльной к геям церкви, куда ходили мои родители. Я получила свою первую работу в центре Детей алкоголиков – потому что я была тем типом ребенка, который может помочь другим детям – будь они малышами, которых я никогда не увижу снова, или звездами бейсбола, которых тошнит в кустах, пока они рыдают о том, что мать никогда их не любила.
Ко второму классу старшей школы моя компания начала собираться на парковке за жилым комплексом. Мы делали это по пятницам. Не только члены театрального кружка, но и танцоры из группы поддержки, ботаники, спортсмены, поклонники Библии. Все мы теперь шли по дороге дьявола.
И чем дольше я пила с ними, тем больше понимала, что моя мать была права. Мы действительно были одинаковыми. Мы все боролись, мы все пострадали в этой борьбе. И ничто не заставляло ощущать меня родство с теми, кого я ненавидела, больше, чем разделенная на троих банка пива.
Алкоголь – наркотик одиночества. У него много власти, но именно это соблазняет подростка, такого как я.
Никто больше не был в стороне. Все любили всех, пока мы пили вместе – будто над нашими головами распылили порошок дружбы.
Я поступила в колледж в Остине. Столько разговоров о том, чтобы свалить к чертям из этого города, и в итоге я сдвинулась всего на 180 миль к югу по шоссе.
Многие годы мне говорили, что я типичная «девочка из колледжа» – это то, что говорят взрослые умным, но непопулярным. Я думала, что переезд поможет мне. Но в итоге я оказалась в общежитии, больше похожем на тюрьму. На мероприятиях я стояла в сторонке, в своем топе-холтере и длинных сережках, как никогда похожая на вчерашнюю школьницу – стиль, который мои модные одноклассники терпеть не могли. «Ты настолько Даллас», – сказал мне один парень, и это определенно не было комплиментом. (Мой первый урок в колледже: ненавидь место, откуда ты родом.) Другие девчонки носили драные джинсы, платья в стиле бэби-долл и грубые мартинсы[40]. А я последние четыре года пыталась соответствовать стилю дорогой старшей школы в элитном районе. И теперь снова оказалась лицом к лицу с необходимостью поменять себя.
Первый месяц был одним ужасным одиночеством. Я гуляла за общежитием, пытаясь скинуть последние упрямые килограммы. Просыпалась рано, чтобы успеть накраситься перед немецким в 8.00. Время от времени я натыкалась в кампусе на Майлза. Мы расстались летом, но оба попали в один и тот же университет – словно ты пытаешься выйти из комнаты и обнаруживаешь, что дверь заперта. Иногда вечерами я лежала в своей «тюремной койке» и раз за разом слушала «One» группы U2 – самую мучительную песню всех времен и народов. Мне нравилось свернуться клубком и страдать.
К счастью, я нашла Анну. Она была моим куратором, это подразумевало, что избавить меня от страданий – пункт ее должностной инструкции. Она была старше меня на год, со вкусами, которые я сочла искушенными. Она пила черный кофе. Прочла Сильвию Плат – необходимое чтиво для девочек, заигрывающих с темным началом, и Энн Секстон[41], чье имя намекнуло мне, что она пишет о чем-то сумасшедшем. Я поклонялась только артистам-мужчинам – это вышло само собой, не нарочно, – но Анна фанатела от женщин. Авторы секретных дневников, песен, в которых они оплакивали свои разбитые сердца, девочки в отчаянии. Над ее столом висела картина Эдварда Хоппера «Автомат». На картине ничего не происходило, но она притягивала меня, как магнит: женщина, глаза опущены вниз, одна в пустом ночном ресторане. Меж тем я украсила пространство над рабочим столом фотографиями со школьных вечеринок, где я улыбалась, окруженная толпой друзей. Не думаю, что понимала когда-нибудь, насколько красивой может быть одинокая женщина.
Анна и я сблизились, потому что вместе играли в одной пьесе. (Никто из нас не изучал в колледже актерское мастерство, но программа по гуманитарным предметам предполагала, что дети будут участвовать в представлениях.) Мы возвращались домой после репетиции, когда она спросила, не хочу ли я выкурить сигарету в общежитии у ее друга. Его не будет несколько дней и в нашем распоряжении на несколько дней окажется целый корпус на 10 квадратных метров.
Это был один из тех вечеров, когда обычная беседа перерастает в нечто большее. Одна Malboro Light превратилась в пачку. Две банки диетической колы стали шестью плюс большая пицца. Мы делились трагическими историями из прошлого, будто демонстрировали друг другу коллекцию ножей. О, вот этот справа, и, пожалуйста, восхитись моим неловким сексуальным опытом. О-о-ох, я выразила тебе достаточно глубокое сочувствие?
Той ночью я много говорила о Майлзе. У нас был идеальный роман старшей школы (если отбросить ту часть, где я ему изменила). Он был весел и нежен, мой личный Джон Кьюсак[42] (если отбросить ту часть, где он бросил меня после измены). Взрослая часть моего мозга знала, что нашим отношениям пришел естественный конец. Но мое девичье сердце продолжало желать его. Иногда я видела его в кампусе, рядом с девчонкой, которая носила военные ботинки и косуху, и чувствовала себя так, будто меня боднула корова. Кто она такая, черт побери?
Конец ознакомительного фрагмента.