Вы здесь

Трактат о любви. Духовные таинства. Часть 2 (В. Н. Тростников, 2007)

Часть 2

Принятое было нами определение рушится по той простой причине, что во влюблённости, которая, хотим мы этого или не хотим, прочнее и неразрывнее всего связана в нашем словоупотреблении со словом «любовь», момент альтруизма, отдавания себя другому является необязательным и, как правило, весьма кратковременным, а чувством, сопровождающим её с первого до последнего момента, чувством постоянным и ни для кого не делающим исключений, как говорят философы – имманентным, является как раз эгоизм.

В первый романтический период влюблённости, когда предмет этого чувства непомерно идеализируется и представляется бесплотным ангелом или даже божеством, далеко не каждый влюблённый думает об овладении своим предметом в физическом смысле – такая мысль часто кажется ему кощунственной, но овладеть его душой, всеми его чувствами, помыслами и желаниями, чтобы сделать его частью собственного «я», хочет каждый с самого начала.

Природный человеческий эгоизм, который воспитание приучает нас скрывать, хотя и не слишком успешно, высвобождается из-под контроля и достигает высшего своего выражения именно в период влюблённости, когда подчинение себе возлюбленного, полное им овладение становится заветной мечтой и смыслом существования. Когда Вронский влюбился в Анну Каренину, он почувствовал, «что все его доселе распущенные и разбросанные силы были собраны в одно и с страшной энергией были направлены к одной блаженной цели». Конечно, ни в чём другом Вронский не нашёл бы блаженства, как только в «победе» над Анной – выражение, которое означает успех в любви на всех языках. Но победа есть покорение, захват. А чтобы одержать её, нужна правильная стратегия, описанная Овидием в «Науке любви» и блестяще освоенная Евгением Онегиным.

Как рано мог он лицемерить,

Таить надежду, ревновать,

Разуверять, заставить верить,

Казаться мрачным, изнывать,

Являться гордым и послушным,

Внимательным иль равнодушным!

Как томно был он молчалив,

Как пламенно красноречив,

В сердечных письмах как небрежен!

Одним дыша, одно любя,

Как он умел забыть себя!

Как взор его был быстр и нежен,

Стыдлив и дерзок, а порой

Блистал послушною слезой!

Как он умел казаться новым,

Шутя невинность изумлять,

Пугать отчаяньем готовым,

Приятной лестью забавлять,

Ловить минуту умиленья,

Невинных лет предубежденья

Умом и страстью побеждать,

Невольной ласки ожидать,

Молить и требовать признанья,

Подслушать сердца первый звук,

Преследовать любовь и вдруг

Добиться тайного свиданья…

И после ей наедине

Давать уроки в тишине!

Думается, ни у кого не возникнет сомнения, что Пушкин, усвоивший стратегию любви на собственном богатом опыте, перечислил основные её приёмы вполне правдиво. Это не сатира, а реализм, такое поведение достаточно типично для пылающих «страстью нежной». А теперь скажите: где же здесь самопожертвование? Здесь нечто прямо противоположное – азартная охота на предмет этой страсти, который сам должен стать жертвой. А если жертва сопротивляется, охота превращается в настоящую войну, которую надо во что бы то ни стало выиграть, то есть одержать ту самую «победу». И это такая война, где не соблюдаются никакие Женевские конвенции, ибо победа должна быть одержана любыми средствами, включая самые аморальные и даже подлые: обман, ложь, притворство и тому подобное. Как же мог такой чуткий к понятиям человек, как Владимир Соловьёв, усмотреть в этом неблагородном поведении «перенесение всего жизненного интереса с себя на другого»? Тут, наоборот, всё подчинено собственному интересу; самоутверждающееся «я» пытается раздуться, как лягушка из басни, путём поглощения другого «я» и включения его в свой состав. И тут ведь не отговоришься тем, что это, дескать, не любовь, – по нормам человеческого языка, которые не нами придуманы, не нам их и отменять, влюблённость есть то состояние, которое прежде всего именуется любовью. И по своему личному опыту, и по наблюдениям за другими все прекрасно знают, как тираничны бывают влюблённые, какие повышенные требования предъявляют они к своим возлюбленным, как им всего от них мало; но стоит только начаться разговору о брачной любви в теоретическом плане, будто под действием гипноза люди начинают вторить Соловьёву: «Любовь – это преодоление эгоизма». В чём тут дело?

Здесь действительно срабатывает массовый гипноз такой силы, что ему почти невозможно противостоять, гипноз общепринятой идеологии. Это – повреждение общественного сознания, которое автоматически передаётся личным сознаниям. Где-то с XV века, когда в Европе началась апостасия – процесс отпадения человека от Бога, когда на место прежней картины мира, в центре которой помещался Бог, начала исподволь готовиться новая, с человеком в центре, – всё чаще и всё громче в литературе и искусстве стали воспевать влюблённость как высшее божественное чувство, и это воспевание в конце концов превратилось в культ брачной любви. По апостасийной логике это было абсолютно закономерно, ибо культ Христа, которым жили европейцы пятнадцать веков, не соответствовал уже новому мировоззрению и ему надо было найти замену. Ничего более подходящего, чем то возбуждение, которое было у Левина на катке и бывает у всех влюблённых в первые дни, не нашлось, и его сделали предметом культа. О том, что оно быстро проходит, намеренно забыли. Это привело к тому, что романы и повести о человеческих судьбах завершались вступлением преодолевших все препятствия героев в брак, ибо дальше любовная эйфория, заставлявшая их сдвигать горы, кончалась, и писать было не о чем. Не одно столетие просуществовала эта «усечённая» литература, вырывающая из всей судьбы человека очень кратковременный период, в котором усматривалось нечто возвышенное, и это возвышенное становилось предметом обожествления. А поскольку два разных типа сакральности не могут ужиться в обществе, прежняя сакральность, источником которой был Христос, начала отходить на задний план, что и требовалось Новому времени.

Сакрализация любовных восторгов имела, таким образом, серьёзное историческое значение, выполняя роль смазки, облегчающей движение социума по пути «прогресса». Для прямого отказа от Бога людям надо было ещё созреть, а чтобы они быстрее созревали, высокие чувства, раньше адресуемые Богу, стали переадресовываться тому таинственному, огромному призраку, которого Андрей Болконский своей чуткой душой почувствовал позади Наташи, когда в нём вспыхнула любовь. Но, выполняя «социальный заказ», обожествление влюблённости производило и побочный психологический эффект, приучая людей к мысли, что в любви не может быть ничего неблагородного: ведь она, как выразился Фёдор Сологуб, «низводит небо на землю». В итоге даже гнусное поведение таких ловеласов, как Онегин, перестало осуждаться. Любовь стала оправдывать в глазах публики всё, включая супружескую измену и измену государственному долгу (отречение великого князя Константина Павловича от престола из-за женитьбы на Лович, подхлестнувшее восстание декабристов, было прощено ему сентиментальным обществом). Как же устоять перед зовом любви – ведь в ней человек обретает величайшее, неземное блаженство!

Общепринятое отождествление любовной эйфории со счастьем убедительно доказывает, что идеология действительно обладает удивительной способностью массового гипноза. Другое доказательство этого – дарвинизм. Делая какие-то невидимые пассы, он внушает нам, что человек произошёл от обезьяны, хотя это утверждение совершенно абсурдно. Оно противоречит и фактам, и логике: отсутствует промежуточное звено, и геном обезьяны меньше похож на человеческий, чем геном водяной лилии; но, даже зная об этом, мы продолжаем считать обезьяну нашим предком, будто нас кто-то зомбировал. И то же самое с влюблённостью: видя, сколько горя она подчас причиняет тому, кто не сумел от неё уберечься, как из-за неё происходят убийства и самоубийства, мы упорно повторяем подсказанные нам кем-то слова: «В любви человеку даётся высшее счастье».

Как ни прочны идеологемы, против тех из них, которые ложны, надо возражать. Попытаемся же развеять устойчивый миф о блаженстве, доставляемом любовным экстазом.

В юности, начитавшись любовных романов, я сам был убеждён, что «нежная страсть» принесёт мне счастье, и с волнением ждал её прихода. И вдруг получил такое отрезвляющее свидетельство, не верить которому было нельзя.

Мне было лет пятнадцать. Я ехал из Москвы в Орёл без билета и на станции Скуратово был высажен ревизором. На платформе стояла скамейка, я сел на неё и стал ждать следующего поезда, чтобы продолжить своё незаконное передвижение по железной дороге. Но прежде моего пришёл другой поезд, на Москву. Из него тоже высадили «зайца» – молодого человека лет двадцати пяти, который, конечно, казался мне совсем взрослым. Он сел возле меня, выкурил пару папирос, а потом заговорил со мной. Видно было, что ему необходимо излить душу. Не помню, с чего он начал, но на всю жизнь запомнил фразу: «Ты ещё молод и этого не понимаешь, а когда вырастешь, поймёшь: любовь хуже всякой холеры». И по его нервному тону, и по глазам загнанного оленя мне было очевидно, что он действительно болен, что ему очень плохо. Да, тогда я не понимал той истины, которую он мне возвестил, но, когда вырос, много раз убедился, как он и предсказывал, что это истина.

«Мужик умён, а мир дурак», – гласит народная пословица. Это так. Каждый из нас чувствует верность поговорки «любовь зла» и, если у него есть семнадцатилетняя дочь, никогда не пожелает ей влюбиться без памяти, а скажет: «Избави нас Бог от этого несчастья». Но, отойдя от житейской реальности и начиная рассуждать по подсказке романтической литературы, то есть идеологической надстройки апостасийного общества, человек действительно становится дураком и верит явной нелепости, будто влюблённость отверзает нам небо.

Тут есть ещё одна параллель с дарвинизмом. Все самые крупные биологи – Агассис, Бэр, Дриш, Вирхов, Берг, Мейен – отвергали это учение, находя в нём несообразности. Зато биологи меньшего масштаба дружно его приняли, и чем их масштаб был мельче, тем больше энтузиазма они высказывали в отношении эволюционной теории. Точно так же самые значительные художественные писатели, истинные душеведы, гениально чувствовавшие внутренний мир человека, единодушно видели в любви главным образом сердечную муку; для них она была прежде всего страданием. «Страдания молодого Вертера» Гёте, «Жизнь» и «Монт-Ориоль» Мопассана, «Любовь Свана» Марселя Пруста, «Анна Каренина» Толстого ясно показывают нам неразрывность влюблённости и страдания. А вот авторы рангом пониже, прикрывающие свою бездарность ложной романтикой, хором воспевают влюблённость, как врата в рай. И мы верим мелюзге, а не великим. Впрочем, простой народ не верит, он солидарен с Мопассаном и Прустом: куплеты о любви именуются у него «страданиями» (например, знаменитые «Саратовские страдания»).

Причиной любовных мук и терзаний является ревность. Этот страшный и беспощадный зверь почти с первых дней прилепляется к влюблённости и не покидает душу до тех пор, пока не кончится сама влюблённость, отцепляясь тогда, как клещ от умершей собаки. Недаром говорится: «Не ревнует, значит, не любит». И как только ревность входит в человека, его судьба начинает зависеть от того, кончится ли его любовь раньше того, чем ревность заставит его убить либо того, кого он ревнует, либо того, к кому ревнует, либо самого себя.

По поводу распространённого в народе отождествления любви и ревности приведём одно место из повести Бунина «Митина любовь».

«Раз Катя, полушутя, сказала ему в присутствии матери:

– Вы, Митя, вообще рассуждаете о женщинах по Домострою. Из вас выйдет совершенный Отелло. Вот уж никогда бы не влюбилась в вас и не пошла за вас замуж!

Мать возразила:

– А я не представляю себе любви без ревности. Кто не ревнует, по-моему, не любит.

– Нет, мама, – сказала Катя со своей постоянной склонностью повторять чужие слова, – ревность – это неуважение к тому, кого любишь. Значит, меня не любят, если мне не верят, – сказала она, нарочно не глядя на Митю.

– А по-моему, – возразила мать, – ревность и есть любовь. Я даже где-то это читала. Там это было очень хорошо доказано и даже с примерами из Библии, где Сам Бог называется ревнителем и мстителем».

У Анны Карениной страсть к Вронскому затянулась, и ревность успела сделать своё чёрное дело. Этот случай особенно показателен. Ведь отчего Анна бросилась под поезд? Исключительно из-за ревности, которая не имела никакой причины, кроме самой этой страсти. Вронский обожал Анну, даже покушался из-за неё на самоубийство; он ни разу ей не изменил и не собирался изменять, он предлагал ей жить, где она хочет – хоть за границей, хоть в имении. Он относился к ней как к жене, а не любовнице, у них была общая дочь. Но что бы он ни говорил и ни делал, ничто не уменьшало её ревности, ибо её ревность сидела в её любви, а точнее, и была её любовью. Конечно, сама она оправдывала свою ревность будто бы объективными причинами, но посмотрите, какой субъективной была эта объективность.

«Для неё он, со всеми его привычками, мыслями, желаниями, со всем его душевным и физическим складом, был одно – любовь к женщинам, и эта любовь, которая, по её чувству, должна была быть вся сосредоточена на ней одной, любовь эта уменьшалась; следовательно, по её рассуждению, он должен был часть любви перенести на других или на другую женщину, – и она ревновала. Она ревновала его не к какой-нибудь женщине, а к уменьшению его любви. Не имея ещё предмета для ревности, она отыскивала его. По малейшему намёку она переносила свою ревность с одного предмета на другой. То она ревновала его к тем грубым женщинам, с которыми благодаря своим холостым связям он так легко мог войти в сношения; то она ревновала его к светским женщинам, с которыми он мог встречаться; то она ревновала его к воображаемой девушке, на которой он хотел, разорвав с ней связь, жениться. И эта последняя ревность более всего мучила её, в особенности потому, что он сам неосторожно в откровенную минуту сказал ей, что его мать так мало понимает его, что позволила себе уговаривать его жениться на княжне Сорокиной».

Здесь Толстой гениально обобщает самое устойчивое переживание всех ревнивцев, доставляющее им адские муки, которое состоит в мысли, что предмет влюблённости не целиком принадлежит влюблённому. «Он должен весь быть моим, и больше ничьим!» И это «упразднение эгоизма любовью», как выразился Владимир Соловьёв? О нет, это превращение влюблённого в чудовищного эгоиста, отнимающего у предмета своей любви право иметь собственные интересы и хоть какую-то свободу. И это происходит всегда. Все бесконечные препирательства, всё это нескончаемое и не приносящее никому победы соревнование в иронии, все шпильки и подковырки, без которых просто невозможно представить общение друг с другом влюблённых, суть выход наружу гнездящегося в глубине души каждого из них эгоизма. У Анны Карениной эгоизм с каждым днём разрастался и наконец достиг такого масштаба, что она сама стала осознавать его в себе. Направляясь в коляске к той железнодорожной станции, на которой вспыхнула последней вспышкой и погасла свеча её жизни, Анна думала о себе: «Моя любовь всё делается страстнее и себялюбивее, а его всё гаснет и гаснет, и вот отчего мы расходимся, – продолжала она думать. – И помочь этому нельзя. У меня всё в нём одном, и я требую, чтоб он весь больше и больше отдавался мне. А он всё больше и больше хочет от меня уйти. Мы именно шли навстречу до связи, а потом неудержимо расходимся в разные стороны. И изменить этого нельзя. Он говорит мне, что я бессмысленно ревнива, и я говорю себе, что я бессмысленно ревнива; но это неправда. Я не ревнива, я недовольна».

Вот это слово «недовольна», точно найденное Анной в последний день земного существования, раскрывает нам подлинную природу ревности, а значит, и влюблённости, от которой неотделима ревность. «Недовольна» во времена Толстого означало не столько «раздражена», сколько «мне этого недовольно, недостаточно». Никакой уступки, никакой жертвы со стороны возлюбленного недостаточно влюблённому – ему нужен он весь, всё его «я», которое не должно быть самостоятельным. А поскольку полностью отдать своё «я» другому и ничем в себе не распоряжаться не может никто, ревность в брачной любви неизбежна.

Другой персонаж Толстого, Василий Позднышев из «Крейцеровой сонаты», был доведён ревностью до убийства не себя, а своей жены. Суд оправдал его, посчитав, что он защищал честь семьи, но не забота о какой-либо «чести» толкнула его на отчаянный поступок, а тот зверь, который однажды зашевелился в нём и начал грызть его внутренности. Вот его самоотчёт:

«Этот восьмичасовой переезд в вагоне был для меня что-то ужасное, чего я не забуду во всей жизни. С тех пор, как я сел в вагон, я уже не мог владеть своим воображением, и оно не переставая, с необычайной яркостью, начало рисовать мне разжигающие мою ревность картины, одну за другой и одну циничнее другой, и всё о том же, о том, что происходит там, без меня, как она изменяла мне. Я сгорал от негодования, злости и какого-то особенного чувства упоения своим унижением, созерцая эти картины, и не мог оторваться от них; не мог не смотреть на них, не мог стереть их, не мог не вызывать их…

Не в сифилитическую больницу я свёл бы молодого человека, чтобы отбить у него охоту от женщин, но в душу к себе, посмотреть на тех дьяволов, которые раздирали её! Ведь ужасно было то, что я признавал за собой несомненное, полное право над её телом, как будто это было моё тело, и вместе с тем чувствовал, что владеть этим телом не могу, что оно не моё и что она может распоряжаться им, как хочет, а хочет распорядиться им не так, как я хочу. И я ничего не мог сделать ни ему, ни ей. Он как Ванька-ключник перед виселицей споёт песенку о том, как в сахарные уста было поцеловано и прочее. И верх его. А с ней я ещё меньше могу что-нибудь сделать».

Здесь опять та же причина ревности: претензия на полное владение другим человеком, которая не может осуществиться в принципе, обрекая душу на страшные мучения. Право владеть телом жены, как своим, подтверждается законодательно, потому его нарушение приводит мужа в особенную ярость, но каков бы ни был писаный гражданский закон, в сердце каждого человека запечатлён неписаный закон свободы личного выбора, и он постоянно оказывается сильнее.

Приведённые нами выдержки из классических произведений художественной прозы, показывающие действие ревности на человеческую душу, прекрасно дополняются стихами на эту же тему Маяковского, где больше эмоций и яркости. Обладая уникальной поэтической одарённостью, Маяковский был наделён от природы свойством, которое можно назвать проклятием судьбы, – невероятной влюбчивостью. Оно в течение почти всей жизни делало его несчастнейшим человеком. Разумеется, из-за мук ревности. Кажется, лишь однажды в их череде возникла небольшая пауза, и свою радость по этому поводу он выразил такими строками:

Я теперь свободен от любви и от плаката,

Шкурой ревности медведь лежит, когтист.

Хочешь убедиться, что земля поката?

Сядь на собственные ягодицы и катись!

Будучи «специалистом по ревности», Маяковский ощущал её как нечто приходящее к нему извне, не органичное его собственной личной природе, и, не будучи глубоким философом, обвинял в ней Бога, желающего помучить человека. Особенное злорадство, как ему казалось, Бог испытывал, видя любовные страдания его, Маяковского.

«Вёрсты улиц взмахами шагов мну, куда я денусь, этот ад тая! И какому небесному Гофману выдумалась ты, проклятая?» И более подробно:

Бог доволен,

Под небом в круче

Измученный человек одичал и вымер.

Бог потирает ладони ручек.

Думает Бог: погоди, Владимир!

Это ему, ему же,

чтоб не догадался, кто ты,

Выдумалось дать тебе настоящего мужа

И на рояль положить человечьи ноты.

Если вдруг подкрасться к двери спаленной,

Перекрестить над вами стёганье одеялово,

Знаю – запахнет шерстью паленой,

И серой издымится мясо дьявола.

А я вместо этого до утра раннего

В ужасе, что тебя любить увели,

Метался и крики, и строчки выгранивал,

Уже наполовину сумасшедший ювелир.

В карты б играть!

В вино выполоскать горло

сердцу изоханному.

Не надо тебя!

Не хочу!

Всё равно, я знаю, я скоро сдохну.

Если правда, что есть Ты,

Боже, Боже мой,

Если звёзд ковёр Тобою выткан,

Если этой боли, ежедневно множимой,

Тобою ниспослана, Господи, пытка,

Судейскую цепь надень.

Жди моего визита.

Я аккуратный,

Не замедлю ни на день.

Слушай, всевышний инквизитор!

Рот зажму, крик ни один им

не выпущу из искусанных губ я.

Привяжи меня к кометам, как к хвостам

лошадиным,

И вымчи, рвя о звёздные зубья.

Или вот что: когда душа моя выселится,

Выйдет на суд Твой,

выхмурясь тупенько,

Ты,

Млечный Путь перекинув виселицей,

Возьми и вздёрни меня, преступника.

Делай, что хочешь.

Хочешь, четвертуй.

Я сам тебе, праведный, руки вымою.

Только

слышишь!

убери проклятую ту,

Которую сделал моей любимою.

Передавая чувство ревности с огромной художественной силой, Маяковский запутался в отношении её первоначала – то у него Бог, то серный запах. В познавательном смысле от него много не почерпнёшь. Распутывать этот клубок нужно нам самим.

Та составляющая половой любви, которая называется влюблённостью или любовной страстью, не может внушаться Богом. Бог не может насылать на человека мучения и, глядя, как он корчится, «потирать ручки». От Бога может исходить только тихая радость, мир и спокойствие. «Всякое даяние благо и всяк дар совершен свыше есть, сходяй от Тебе, Отца светов», – говорится в заамвонной молитве. А любовная страсть приносит постоянное беспокойство. И в то же время у влюблённых бывают моменты, когда они определённо ощущают соприкосновение с вечностью и, давая клятвы, что будут любить друг друга всегда, не лгут. Как же всё это увязать?

Объяснение тут может быть только одно: тот огромный, который открывается нам в любовном экстазе, вводит нас не в вечность, не в бессмертие, а приобщает к соответствующему ему огромному, но конечному отрезку времени, измеряемому, скажем, миллионом лет, который мы ошибочно принимаем за вечность. Кто же он, который ниже Бога, но много сильнее нас? Откуда у него такая власть над нами и чего он от нас хочет?