Часть 1. Язык
Понятие языка
Прежде чем приступить к озвученной теме, необходимо сделать одно крайне важное замечание. Я не претендую здесь на чей-либо хлеб. Мои рассуждения о природе языка носят всего лишь рамочный характер и, конечно, не могут считаться истиной в последней инстанции. Тут я указываю только на то, что заметно и так, но часто попросту игнорируется. Кроме того, я имею перед собой более масштабные цели, поэтому лингвистика выступает во вспомогательной, а не какой-либо иной роли. Очень надеюсь на то, что мои извинения будут приняты благожелательно и не станут поводом для обвинения в непрофессионализме.
Обычно, приступая к предмету своей заинтересованности, исследователь должен дать ответ на то, чем он, собственно, занимается. В моём случае – это язык. К моему глубокому сожалению, точного определения данного термина попросту не существует. Разумеется, я могу указать на те или иные его характеристики, закономерности, наблюдающиеся в нём, а также обобщённо описать его структуру, но, вместе с тем, точным ответом на вопрос о том, чем же является язык, я не располагаю. Это весьма досадное обстоятельство, тем не менее, не должно пугать читателя. И вот почему.
Во-первых, каждый из нас интуитивно догадывается, что такое язык. Пробегая глазами данные строки, мы все невольно или, напротив, сознательно, говорим о том, что владеем им, по крайней мере, в его письменной форме. Большинство из нас к тому же обладают членораздельной речью, а если, в силу каких угодно причин, нет, то языком жестов или другими вспомогательными средствами коммуникации. Кроме того, мы почти каждый день демонстрируем эти умения друг другу, благодаря чему и осуществляются разговоры – в любой их форме.
Во-вторых, мы все – за некоторыми исключениями – постоянно сталкиваемся с тем или иным языком, который, впрочем, таким образом не обозначаем. Мы угадываем настроение окружающих по их внешнему облику, мы различаем интонации и перепады в речи, мы видим скрытый смысл в произведениях искусства, а также распознаём структурные особенности окружающей среды, которая выстроена по определённой логике. Всё это – тоже языки, и мы владеем ими в той же степени и мере, что и обычным: письменным или устным. И в последующем я буду говорить о них именно в данном значении.
В-третьих, не все исследователи настолько счастливы, чтобы точно знать, с чем они имеют дело. Культура, о которой речь пойдёт ниже, также не имеет точного определения, что, однако, не мешает учёным познавать её. По крайней мере пока, физикам неизвестна природа гравитации, но это также не прекращает их поисков, и они не мучаются угрызениями совести по поводу собственного невежества, но, напротив, оно толкает их к дальнейшим изысканиям. Остаётся надеяться, что когда-нибудь язык получит точное и ёмкое определение, но сегодня я удовольствуюсь тем, что имею.
И, наконец, в-четвёртых. Как уже было сказано, я обращаюсь к языку не как к самостоятельной теме, хотя он вполне этого заслуживает, но в качестве удобного и практичного инструмента, а также начала разговора о вещах, более занимающих меня. Именно поэтому нет смысла искать ошибки в моих рассуждениях, особенно там, где они заведомо присутствуют. Повторюсь – язык для меня выступает средством, но не целью, хотя, как станет ясно после, он более важен, чем бы мне этого хотелось.
И всё-таки, несмотря на указанные извинения, мне, тем не менее, потребуется некое рабочее определение языка, с которым я бы мог иметь дело в дальнейшем. В качестве такового я предлагаю следующее (вновь не претендующего на полноту или истинность в точном значении этих слов). Язык – это средство коммуникации между людьми, использующее ради достижения этой цели закодированные знаки и символы, разделяемые в данном коллективе. Что следует из приведённого обозначения?
Прежде всего, люди придумывают и закрепляют в своём сознании некие символы и знаки, которые произвольны по своей природе. Взяв для примера любое слово, читатель легко убедится в том, что ничего общего между звуками, его составляющими, и теми явлениями или вещами, которые оно описывает, нет. Последовательный ряд из, скажем, «с», «т», «о» и «л» никак не привязаны к столу, за которым я сижу. Это условность. Кто-то до меня договорился именовать данный предмет именно так1, а я, в свою очередь, придерживаюсь этого соглашения.
Разумеется, меня можно спросить, а как в таком случае нужно называть стол? На самом деле нет решительно, ну, или почти никакой разницы. Любая последовательность звуков, хорошо различимая другими и, самое главное, принимаемая ими как правильное обозначение, пригодна для употребления. Кто бы и как бы, а равно и в силу каких бы то ни было причин не придумал этого имени, оно отвечает всем предъявляемым к нему требованиям, так что «стол» – это стол. Впрочем, пока мы оставим данную тему разговора на потом.
Вторым следствием из приведённого определения выступает то обстоятельство, что должно быть согласие по поводу того или иного обозначения вещи или явления. Это особенно хорошо заметно тогда, когда либо дети, ещё не знающие соответствующих имён, либо взрослые, упорно подбирающие слова, испытывают коммуникационный провал – их попросту не понимают. Можно с уверенностью говорить о том, что существует минимальный порог носителей символов и знаков, до величины которого общение будет ещё невозможным. Однако, не вдаваясь в подробности, я могу и имею право заявить о том, что без принятия всеми данных условностей общение не состоится.
Третье следствие. С помощью языка мы разговариваем друг с другом. Коммуникация имеет, по сути, всего одну цель – передачу информации, неважно какого качества и в каком количестве, хотя, разумеется, нулевое значение разрушает её – но так бывает редко. Беседуя, мы, конечно, можем не сообщать ничего нового, но, тем не менее, данные всегда транслируются вовне, а также воспринимаются. На самом деле речь очень похожа, скажем, на зрение – вне зависимости от того, что вы видите и насколько это вас удивляет, вы всё же получаете сведения, пусть и не обладающие прорывным характером.
И последнее. Разговаривают между собой именно люди, а не кто-либо иной. Несмотря на банальность данного утверждения, оно приводит к нетривиальным выводам. Известно, что многочисленные исследователи учили животных различным языкам, кроме того сами звери используют те или иные сигнальные системы. Как в экспериментах, так и на воле наши младшие братья показали впечатляющие успехи, что невольно наводит на мысль о том, что человек не уникален. Но это не так.
Как и любой другой вид, люди имеют конкретное строение тела, а также развиваются в процессе своего онтогенеза строго определённым образом. В данном смысле мы такие же дети природы, как и все остальные её создания. Но в той же степени мы и уникальны. Только нам свойственна членораздельная речь с точной передачей первоначальной и задумываемой информации, хотя, безусловно, провалы случаются – но это отдельная тема. И именно здесь лежат технические ограничения на то, что мы можем, а что не в состоянии передать другим. Начнём по порядку.
Во-первых, каким бы ни был язык, он всегда имеет дело с принципом дифференциации. Что это означает? Это значит, что в силу своего строения люди способны различать не все возможные единицы языка, но лишь некоторые. Звуки, символы, жесты и т.п. не должны быть слишком похожи друг на друга, но, напротив, обязаны расходиться в том, как их воспринимают. Яркой иллюстрацией тому служат парные согласные, например, «т» и «д». Если бы, скажем, кто-то придумал нечто среднее между ними, наши возможности опознания этого среднего оказались бы минимальны, хотя нельзя исключать и того, что усвоенное с детства умение снимет это ограничение.
Во-вторых, язык должен использовать только те средства, которыми, пусть и потенциально, обладает любой человек. Нельзя заставить нас видеть в инфракрасном спектре, равно как и слышать ультразвук. Диапазон доступных нам инструментов на самом деле не столь велик, как может показаться на первый взгляд. Органы наших чувств ограничены самой природой, что исключает некоторые, хотя и только представимые, но оттого не менее эффективные, средства выражения.
В-третьих, язык постоянно сталкивается с проблемой сочетаемости. Не все звуки, жесты, движения и т.п. могут следовать друг за другом. Опять же в силу устройства нашего организма мы не способны производить и воспринимать некоторые смысловые цепочки. По крайней мере, отчасти данное ограничение снимается в письменности, но и здесь, увидев, необычные и непривычные для себя сопоставления, всякий из нас окажется в трудном положении расшифровки и опознания наблюдаемого. И даже бы если мы смогли научиться различать крайне тонкие нюансы, это бы не сняло проблемы придания им на этот раз более узкого диапазона. Это, кстати, нередко наблюдается в песнях – исполнитель не всегда чётко артикулирует свою речь.
В-четвёртых, со всей очевидностью существует лимит на величину слов. Мы стеснены в способности запоминать сколь угодно длинные цепочки единиц, обозначающие какие-то отдельные предметы или явления, что сокращает количество слогов в слове. Разумеется, есть примеры обратного. Так, скажем, в немецком языке все числительные пишутся слитно и, по сути, нет предела их продолжительности. Но в действительности говорящие по-немецки делят их на более удобные для восприятия части, но уже в устной форме. Это же соображение подкрепляется тем фактом, что и предложения носят конечный характер просто потому, что при достижении определённого уровня сложности и комплексности начинают разлагаться на свои составляющие.
И, в-пятых. Каждый язык задействует не все доступные ему средства выражения, но лишь часть из них. Например, в русском нет деления между долгой и длинной «и», тогда как в английском оно присутствует. Первоначально дети способны различать эту переменную, но затем, в ходе социализации, русскоязычные теряют эти навыки, а англоговорящие напротив, сохраняют их. Можно также упомянуть щелчки, свисты и многое другое. Данное обстоятельство с трудом поддаётся объяснению, хотя и соблазнительно предположить, что отсев осуществляется не потому, что культура так хочет, а потому, что использование всего багажа чересчур осложнило бы задачу усвоения любого языка. Как бы то ни было, но должно быть понятно, что ограничения имеют не только естественный, но и искусственный характер. Однако прежде чем приступить к последнему, необходимо вначале разобраться с другой группой пределов, которые почти неизбежно присутствуют в каждом языке.
Технические ограничения вписаны в саму природу любой коммуникационной системы, однако последняя существует не изолированно, а также не статично, что непременно отражается на её структуре и составе её элементов. Данные обстоятельства, по сути, могут быть сведены воедино просто потому, что влияние извне, а также и изнутри сходны друг с другом по силе, производимому эффекту и иным параметрам. Впрочем, я всё же разделю их ради удобства рассмотрения, но при этом повторюсь, что их действие в реальном мире спаяно в одно целое.
Как и в случае с культурами, языки контактируют друг с другом. В этом можно убедиться, просто посмотрев на предыдущий текст и обнаружив в нём заимствования из иностранных коммуникационных систем. Существуют правила подобных одолжений, предпочтения, отдаваемые тем или иным словам или понятиям, и многое другое, что и определяет внесение новых единиц в состав языка. Сомнительно, чтобы в мире присутствовал хотя бы один язык, не взявший что-нибудь из другого.
Данное обстоятельство имеет ряд последствий. Содержание коммуникационной системы меняется. Одни слова или понятия могут исчезнуть, будучи смещёнными пришельцами, другие использоваться с ними на равных, третьи приобретут новое значение. На самом деле существует огромное количество вариантов развития событий. Но важно следующее. Взятие на вооружение чего-либо созданного вне языка неизбежно влечёт за собой изменение его структуры и принципов функционирования, что явно выходит за границы простого повтора. И даже если ничего подобного не происходит, чужое, хотя бы некоторое время, остаётся таковым. Конечно, сегодня сложно, если вообще возможно проследить корни всякого слова, но когда-то они, тем не менее, появлялись и столь же очевидно воздействовали на своих хозяев.
Но взаимодействия языков, разумеется, не ограничиваются исключительно заимствованиями, хотя последние и представляют собой наиболее обширный материал для исследования. Не менее важной стороной таких контактов может служить знание о том, что собственные обозначения и понятия не единственные в своём роде. Слушая иностранную речь, часто удивляешься тому, как люди понимают друг друга. Бессмысленный на взгляд профана набор звуков или иных единиц кажется удручающе однообразным, хотя в действительности таковым не является.
Люди склонны с подозрением относиться к тому, чего они не понимают. Изучая чужой язык, мы погружаемся в его мелодику, механизмы и функциональные особенности, что расширяет наш кругозор и придаёт ему новые оттенки и краски. И даже если мы не прилагаем никаких усилий для того, чтобы осознать смысл незнакомого, мы, тем не менее, всегда оказываемся поставлены перед неудобным фактом наличия множества альтернативных обозначений реальности.
Нередко человек вообще делит всех остальных на своих и чужих, пользуясь маркером языка. Это может иметь разные последствия, но наиболее интересующие нас – это, безусловно, подражание, пусть и исковерканное и неверное, а также желание и стремление более полного изучения собственной коммуникационной системы. Всё это, естественно, оказывает влияние на родной язык.
Особым случаем контактов выступает изоляция. Несмотря на кажущуюся бессмысленность такого заявления, оно, тем не менее, имеет глубокое значение. Язык, лишённый возможности взаимодействия со своими собратьями становится заложником того, что лучше всего было бы обозначить термином «внутренняя логика». Не имея альтернативных источников описания реальности, одиночка неизбежно сталкивается с проблемой развития, что часто приводит к ригидности и закоснению некоторых специфических черт, а также к отрыву от, собственно, описываемого (см. ниже).
Наконец, последним, но не по важности, внешним фактором преобразования языка выступает влияние случайных событий. Возникновение новых вещей или явлений подталкивает коммуникационную систему к выработке новых способов или единиц их обозначения. Нередко, разумеется, язык попросту использует старые слова. Так, скажем, немцы называют бегемота нильской лошадью в буквальном переводе. Но есть и случаи обратного. Например, «хулиган», получивший своё содержание благодаря привязке к изначально другому понятию, «цинизм», связанный с Диогеном, «Енисей», сузивший первоначальный смысл, и многие другие.
Последняя иллюстрация вообще имеет очень широкое распространение. Обозначение географических объектов часто связано с заимствованиями, но бывает и так, что люди пытаются придумать нечто новое. То же самое касается и животных, и растений, и многих других объектов, первоначально не вписанных в состав языка, но с необходимостью в него попадающих.
Таким образом, можно говорить о том, что наиболее существенный вклад в развитие коммуникационной системы вносят, прежде всего, переносы понятий и логики из других структур. Показательно в этом смысле существование различных пиджинов. В этом случае происходит слияние двух языков, но в упрощённой манере. Владеющие таким инструментом общения, бесспорно, изменяют свои родные средства беседы, но также воздействуют и на своих партнёров. Впрочем, помимо заимствований присутствуют и иные способы влияния извне.
В качестве внутренних нарушителей спокойствия в языке выступают два основных фактора. Первый – взаимодействие между его носителями. Должно быть ясно, что люди не могут в точности повторить то, что они усваивают в процессе овладения той или иной коммуникационной системой. И с этим связаны многочисленные искажения, которые, в целом, повторяют игру в испорченный телефон.
Мы все учимся языку, обладая лишь собственным телом. Произнесение или любое иное действие по воспроизведению всякой единицы коммуникационной системы сопряжено с тем, что точного повтора достичь крайне сложно. Отчасти эта проблема снимается тем, что язык создаёт диапазон приемлемых колебаний, но случается и так, что из исковерканных понятий возникают совершенно новые. Например, слово «шваль» в русском – это искажение «шевалье».
Общаясь, люди всегда имеют дело с посторонними и чужаками. Из-за того, что мы отличаемся друг от друга, почти нереально такое положение, при котором бы отсутствовала разноголосица, но, напротив, имелся бы единый стандарт. И если трансформация отдельных единиц, по сути, мало что меняет, то более обширные, а, значит, и влиятельные пертурбации вносят серьёзные корректировки или полностью опрокидывают старое положение вещей. Такие события могут касаться грамматических структур или порядка слов в предложении и т.д.
Подобное объясняется множественными факторами. Изменившиеся условия жизни или неудачная имитация, чем бы ни было вызвано преодоление старого порядка, оно, со всей очевидностью, имеет свои корни именно во взаимодействии между носителями языка. Такие события регулярно случаются, особенно за пределами письменной речи, но и здесь данный возмутитель спокойствия работает в том же направлении.
Для удобства рассмотрения я разделю контакты между людьми на нарочные или сознательные и случайные или бессознательные. Конечно, их действие плохо дифференцированно. Мы можем специально запускать какие-то перемены, и так ни к чему не прийти. И, наоборот, вскользь брошенные слово или фраза нередко приводят к колоссальным трансформациям. К тому же вообще сложно разграничить намеренные поступки и спонтанные. Среда, в которой мы обитаем, слишком насыщенна для того, чтобы провести чёткую линию между нашими личными побуждениями и социальным влиянием на нас. Тем не менее, я всё-таки рискну.
Нарочное изменение языка сегодня наблюдается в огромных масштабах. Государственные органы сознательно вносят некоторые корректировки в то, каким правилам следовать, какие слова использовать и зачастую как произносить те или иные конструкции. Разумеется, вмешательство бюрократов гораздо больше озвученного, и оно серьёзно влияет на коммуникационную систему. Ярким примером тому может служить изъятие из общеупотребительного оборота нецензурных выражений.
Вообще создание словарей, по которым сверяются средства информации, а также все заинтересованные лица, носит дисциплинирующий характер. Как именно, что именно и когда именно мы будем употреблять в своей речи, зависит от множества факторов, но принудительность подобных процедур очевидна, и она не может не сказываться на конечном виде языка, и, соответственно, на том, как мы будем говорить.
Кроме того существует пресловутая цензура, и она касается не только мата, а также скользких и ненадёжных слов и предложений, но имеет более обширное влияние. Так оказывается возможным ранжировать коммуникационные акты по степени их благонадёжности и приемлемости. Но и это ещё не всё. Нередко контекст обязывает человека к переключению между различными слоями и пластами языка, что само по себе не проходит бесследно.
Можно долго рассуждать на тему принудительности языковых практик – как намеренную, так и обусловленную контекстом, но ясно одно. Те или иные обстоятельства, ситуации, стандарты и представления, в которые включён говорящий, трансформируют его речь так, что она претерпевает довольно серьёзные пертурбации и, в конечном счёте, может измениться радикальным образом. Например, научное сообщество заставляет вымывать индивида из своего лексикона повседневные выражения и слова, а если и употреблять их, то в несколько ином значении, что неизбежно влияет как на способ выражения данного человека, так и нередко – на инструменты его мышления. Впрочем, данного обстоятельства мы коснёмся позже.
Естественно, не только само наше окружение влияет на язык. Мы и сами вправе вносить в него некоторые, хотя и по преимуществу незначительные, поправки. Слова придумываются и забываются. Отдельные коммуникационные единицы приобретают новое содержание. Может произвольно меняться порядок частей речи. И многое другое. Вообще, то, как мы используем язык, и есть он сам. Именно поэтому критически важно усвоение определённого диапазона черт и характеристик в процессе его изучения.
Кроме того важную роль играет порядок наименования. Обозначая те или иные явления и вещи определёнными терминами, мы тем самым определяем своё отношение к ним. Известно, что язык содержит многочисленные синонимы, но они полностью не сводимы друг к другу вследствие коннотаций, которые вызываются при их воспроизводстве. Восприняв нечто новое, мы вправе дать ему имя, но не всякое, а то, которое бы показывало нашу предрасположенность оценивать его, что в итоге приведёт к некоторому способу включения придуманных слов или только их смыслового состава в общий поток речи.
Разумеется, отдельные лица по преимуществу не обладают способностью внесения серьёзных корректировок в язык, если только они не причастны в силу тех или иных причин к его трансформации. Однако с распространением коммуникационных технологий власть подобного рода становится более дисперсной, особенно если они позволяют связываться сразу со многими и в любое удобное для реципиента и отправителя время, а кроме того предоставляют другие вспомогательные механизмы, облегчающие общение.
Бессознательная часть контактов также вносит изменения в язык, но они менее очевидны вследствие своей природы. И всё же они имеются, и их ни в коем случае нельзя игнорировать.
На самом деле случайные трансформации в большей мере являются продуктом эмоционального и чувственного воздействия со стороны психики. Важно не только, что именно произносится и производится, но ещё и как. Почти всем нам знакомы ситуации, в которых домашних питомцев ласково обзывают нехорошими терминами, имея в виду двоякое отношение к ним. То же самое в действительности происходит в более широком диапазоне. И если складывается некая устоявшаяся практика использования тех или иных механизмов обозначения и вложения смысла, то язык претерпевает изменения. Впрочем, это по преимуществу касается интимного опыта.
Существуют также события, которые заставляют пересмотреть некоторые значения. Например, свастика приобрела негативный оттенок вследствие использования её нацистами, и сегодня её воспроизводство апеллирует к агрессии или расизму, чего, конечно, не было до Второй мировой войны. Хотя, конечно, не все усвоили её отрицательный смысл.
Небезынтересен и вопрос о том, почему в разных языках по-разному имитируют звуки, издаваемые животными. Возможно, что разброс связан с намеренным дистанцированием от других, но, скорее всего, ответ заключается в случае, а также в доступных средствах подобного подражания, которые, в свою очередь, тоже вряд ли нарочны.
Вообще же говорить о бессознательных трансформациях языка проблематично. Как я уже указал, сложно разделить намеренные и случайные поступки, которые могут быть кем-то задуманы без оповещения стороны, подвергающейся воздействию. Как бы то ни было, но строить теории заговора, пусть даже и без злого умысла – задача тягостная и бесперспективная, поэтому я и говорю о случае.
В генеральный план построения всякого языка с неизбежностью вклинивается также и то, что никак не было предусмотрено изначально. Кроме того, трудно поверить в то, что коммуникационная система создаётся нарочно, именно по заданной инструкции. Язык приспосабливается к внешним и внутренним переменам, так что сегодня вряд ли возможно проследить и в точности описать их характер, хотя подчеркну, что тут я не специалист. И, тем не менее, случайные флуктуации нередко становятся и становились движущей силой трансформаций.
Второй фактор внутреннего беспорядка в языке – это его внутренняя логика. Она хуже всего поддаётся внятному истолкованию, но я всё же постараюсь. Возьмём для удобства пример с завязыванием шнурков. Большинство взрослых людей, довольно часто сталкивающихся с подобной задачей, успешно решают её, как правило, не задумываясь над тем, как, собственно, они это делают. Тем не менее, сами процедуры, а также их последовательности могут варьироваться в некотором диапазоне. Когда-то давно, в детстве эти индивиды обучились данной, на самом деле не такой и простой, структуре действий, но что произошло потом? Затем их манипуляции со шнурками оттачивались и, наконец, приобрели характер бессознательных движений.
Но значит ли всё это, что их мастерство совершенно? Ничуть. Во-первых, каким бы обширным ни был наш опыт, он всё-таки имеет свои границы. Шнурки могли быть гладкими и шершавыми, короткими и длинными, жёсткими и мягкими и т.д. Поэтому одни из них более эффективно завязывались одним способом, а другие – соответственно, иным. Вследствие этого каждый из тех, кто вообще умеет с ними обращаться, обладает своим уникальным способом, который не сводится ко всем прочим возможным вариантам.
Именно здесь в дело и вклинивается внутренняя логика. Действия, доведённые до автоматизма под грузом обстоятельств, теперь работают в другой среде, и не обязательно столь эффективны, насколько должны быть. Можно задаться вопросом о том, почему в языках присутствуют не все доступные человеку звуки и прочие единицы, а лишь некоторые из них. Вполне вероятно, что отбраковка осуществлялась в силу специфических причин, что и породило ограниченный диапазон, и сегодня мы все сталкиваемся с тем, что выражаемся так, как принято, но не так, как было бы более адекватно и оптимально в смысле максимизации пользы.
Во-вторых, нарочитое внимание к тому, как мы обращаемся со шнурками, требует серьёзных усилий и временных затрат. Если вы, умея это делать, попытаетесь осуществить данный ряд операций специально, у вас почти наверняка возникнут трудности. В силу своей природы человек не способен удерживать в сознании сразу много процессов, что требует передачу значительного их числа на попечение автоматического поведения, которое закрепляет опыт без его постоянной проверки на эффективность и оптимальность. Подобные манипуляции в результате упрощаются или, наоборот, обрастают рядом ненужных, но уже усвоенных движений.
Разговаривая друг с другом, мы все вынуждены иметь дело с очень сложной структурой, понимание которой во всякий момент коммуникации, попросту бы похоронило последнюю. В общем и целом, люди беседуют автоматически. В этой связи крайне занимателен вопрос о наличии исключений, несостыковок и прочих, как кажется, «несуразностей» в языке. Они возникают как ответ на некоторые вызовы, а затем продолжают существовать не в силу их необходимости, но потому, что они уже есть и связаны многочисленными нитями с другими единицами и смыслами. Показателен в этом отношении пример с эсперанто – вроде бы он лучше, но люди предпочитают родное и близкое.
В-третьих, умение завязывать шнурки не отделено от всех прочих наших способностей. Если мы намеренно попытаемся изменить существующий способ, мы столкнёмся с тем, что и другие наши навыки потребуют к себе дополнительного внимания, что опять же вызовет слишком большие затраты. Нарочитое соблюдение правил и норм апеллирует, по крайней мере, к их знанию и владению ими, но хуже то, что сознательное манипулирование языком дестабилизирует рядоположенные умения.
Человек устроен так, что отдельные структуры мозга не изолированы друг от друга, но выполняют зачастую одни и те же задачи, разумеется, с разным вкладом в их успешное или не очень осуществление. Поэтому у нас отсутствует так называемый орган языка, но существуют множественные отделы и зоны, которые помогают нам вести складную и членораздельную речь. Но эти же участки работают и на других фронтах, поэтому сознательное вмешательство в данный процесс вполне возможно будет иметь весьма губительные последствия для прочих навыков, которые, в таком случае, также потребуют активного вовлечения.
В-четвёртых. В действительности внутренняя логика направлена не на то, чтобы мы более эффективно справлялись с поставленными перед нами задачами, но на то, чтобы сохранить то поле, в рамках которого она и работает. По сути, она служит выживанию самого языка в том виде, в котором она впервые и появляется. В ситуации со шнурками – это обучение. Детские пальцы не настолько развиты, как взрослые, поэтому необходимы излишние усилия и демонстративно яркие действия, которые в последующем могут превратиться в церемониал, несмотря даже на то и вопреки тому, что удобнее и более оптимально было бы поступать иначе.
Сохранение некой структуры – это всегда крайне затратный процесс. Если подобные вложения будут учитываться в полной мере, но, вполне вероятно, возникнет противостоянии им и желание направить ресурсы в иное русло. В конце концов, можно носить обувь и на липучках или вообще без каких-либо способов крепления. Но в силу того, что осуществление подобного сценария по цепочке затронет и все остальные части системы, возникает сопротивление её самой, что усложнит задачу по трансформации даже отдельного её сегмента.
Вообще говоря, мы всегда платим за то общее, что поддерживает своё функционирование за наш счёт. И для того, чтобы затраты не стали явными, необходимо сделать их неочевидными. И даже если появится какое-нибудь смутное и так называемое «само собой разумеющееся» объяснение, то в действительности оно никак не оправдает сложившегося положения вещей. В случае с языком – это наличие огромного аппарата сложности и комплексности, который потребляет массу ресурсов, но необходим для того, чтобы вся эта коммуникационная система существовала как таковая. Скажем, в русском языке – это присутствие падежей, без которых, например, английский язык легко справляется. Однако если мы всё-таки желаем сохранить русский, то просто вынуждены отдавать часть своего времени на усвоение соответствующих норм.
И, наконец, последнее, но не по значимости. Завязывание шнурков – это, как я уже указал, процесс обучения. Мы усваиваем то, что уже существует, а не придумываем данный навык наново просто потому, что сталкиваемся с ним впервые. Материальный и культурный миры, в которые мы входим при своём рождении, не особо заинтересованы в каждом конкретном человеке, но лишь в том, чтобы их члены воспроизводили систему. Несмотря на кажущуюся принудительность подобного состояния, иной порядок, в сущности, невозможен.
Если всякое новое поколение будет придумывать свой язык, то скоро окажется нереальным общение между вновь пришедшими и уже давно здесь присутствующими. Внутренняя логика блокирует подобное развитие событий. Усвоившие данную коммуникационную систему раньше воспроизводят все её черты, обучая тех, кто только начинает своё с ней знакомство, тем самым препятствуя разноголосице. Мир и порядок, таким образом, имеют тенденцию к ригидности или закоснению.
Суммируя всё вышесказанное, необходимо отметить следующее. Наш язык – на самом деле любой – имеет свойство ограничивать нас во многих отношениях, и тому есть веские причины. Я не пытаюсь здесь ставить это ему в укор, то только указываю на факты. Используя ту или иную коммуникационную систему, мы неизбежно попадаем в узкий коридор возможностей, а это, в свою очередь, понижает ценность нашего описания действительности. Но даже больше чем, собственно естественные рамки, описанные в предыдущем тексте, на нас действуют произвольные, не нами установленные правила и нормы. Именно ими я и займусь в следующем разделе.
Естественные пределы языка
Существует серьёзный вопрос, связанный с понятием достаточности. Он не ограничивается исключительно рамками языка, но проникает в любые сферы человеческой жизни. Его можно сформулировать и значительно проще – что значит хватит?
Мы употребляем данное слово довольно часто. Оно не обязательно носит именно устный характер, но всё же мы всегда регистрируем то своё состояние, при котором дополнительные порции или количества уже не удовлетворят нас так, как предыдущие. И если, скажем, с едой проблем в объяснении почти нет, то с языком ситуация совершенно иная.
Если мы говорим о коммуникационной системе, то вопрос о достаточности должен будет носить следующий вид. Во-первых, какое количество языковых единиц должно быть в распоряжении её носителей. И, во-вторых, сколько из потенциально доступных элементов артикуляции будет задействовано в речи. Я начну со второго потому, что понимание данной стороны проблемы поможет лучше объяснить первое.
Однако прежде чем начать рассмотрение этих вопросов, дайте мне пояснить, что я имею в виду под языковыми единицами. Это не всегда слова. Кроме них в состав коммуникационной системы входят неделимые далее символы и знаки, а сами слова должны восприниматься в их чистом виде, т.е. без применения к ним наличных инструментов преобразования, например, приставок и окончаний.
Когда мы только появляемся на свет, мы обладаем огромным и потенциальным арсеналом средств выражения и, соответственно, восприятия. Однако в течение социализации дети, как правило, теряют соответствующие инструменты познания вследствие того, что окружающая их среда требует от них лишь ограниченного набора орудий. Почему общество так легко расстаётся со столь ценным материалом? И почему задействует то, что в итоге оказывается в сухом остатке.
Выше я уже высказывал предположение о том, что использование всего набора инструментов невероятно усложнило бы систему, а равно и структуру языка. Но оно, естественно, нуждается в подтверждении, поэтому прежде чем приступить к обоснованию моей позиции, позвольте мне вначале описать нашу коммуникацию с позиции её технического устройства.
Язык – это система, имеющая некоторую структуру. Последняя обслуживает первую, и, вместе с тем, вырастает из неё. Поясню это на примере. Скажем, служба в армии регулируется уставом. Каким бы сложным образованием ни была та или иная военная единица, она легко укладывается в данное прокрустово ложе. И одновременно с этим сами инструкции и предписания вытекают из жизни тех людей, которые несут службу. На определённом этапе развития устав закрепляется и почти перестаёт меняться, хотя сама армия может претерпевать многочисленные трансформации, которые лишь незначительно повлияют на основополагающие принципы её структуры.
Вообще же некоторая целостность сохраняется только потому, что остаются неизменными принципы её функционирования, либо же они имеют тенденцию быть ригидными. Эти принципы объединяются в структуру, которая располагает их в определённую конструкцию, начинающую, после своего создания, вмешиваться в процесс жизни системы.
В языке всё обстоит ровно так же. Есть слова и прочие единицы, которые в своём существовании опираются на имеющееся сооружение. В итоге мы получаем порядок и можем усваивать данную коммуникационную систему более эффективно по сравнению с той ситуацией, где структуры нет. Вопрос, следовательно, заключается в том, когда возникает конструкция, и почему вообще это происходит?
Животные также имеют свой язык, но он на порядки проще человеческих. Есть ли там структура? Конечно, нет. Мы можем наблюдать лишь ограниченное количество знаков, которые никак не взаимодействуют друг с другом, т.е. не создают ни принципов, ни более сложных образований, или же вписаны в более обширные программы поведения. Соответственно, люди придумывают больше слов, и на определённом этапе возникает необходимость их как-то систематизировать, в противном же случае они просто создадут хаос. Выходом из этого затруднения вначале становятся именно принципы, и, если коммуникация продолжит усложняться, то и их структура.
Как я говорил, сегодня трудно реконструировать то развитие событий, которое привело нас в современную ситуацию. Сейчас мы имеем возможность лицезреть конечный результат, но не сам процесс. Тем не менее, вряд ли дело обстояло как-то иначе. Приведу иллюстрацию. Если вы собираете марки, то вы можете их просто складывать в конверт, не заботясь о том, что они перемешаются до состояния неразберихи. Однако на некотором этапе – тут всё зависит от каждой конкретной личности – вам потребуется принцип, по которому вы организуете их. Если вы этого не сделаете, то получите беспорядок. В случае с продолжением коллекционирования, принципы перестанут работать по отдельности и вызовут потребность в их структурировании, вследствие чего возникнет некоторая система. В последующем вам уже не придётся ничего придумывать потому, что всё и так будет работать.
Разумеется, можно задаться двумя естественными вопросами. Первый – не продолжит ли усложняться структура, т.е. не появится ли мега-, гипер– или суперсистема? И второй – нельзя ли остановиться на принципах и не утруждать себя возведением сложной конструкции?
Оба ответа отрицательны. Бесконечное усложнение системы на самом деле вряд ли возможно хотя бы потому, что для этого необходимы ресурсы, которые при другом раскладе могли бы быть отданы для создания новых понятий в самом языке, а это вызывает очевидный конфликт интересов, не обязательно имеющий своим итогом победу рассматриваемой стороны. Кроме того любая структура, пусть даже и представляющая собой обобщение конструкции ниже рангом, всё равно, является упрощением. Наши интеллектуальные способности не настолько велики, чтобы всякий раз придумывать что-нибудь свежее. К тому же содержать столь громоздкий аппарат попросту невыгодно, а тогда в дело включаются соображения правильного использования доступных материалов.
Принципы же сами по себе не работоспособны на определённом уровне сложности системы. Безусловно, они выполняют свои функциональные обязанности тогда, когда число регулируемых ими единиц не достигло некоей критической отметки. Если принять во внимание тот факт, что в современных сложных языках насчитываются сотни тысяч слов, то становится понятно, что одними принципами отделаться уже невозможно. Но где лежит этот предел?
Это опять возвращает нас к центральной теме данного раздела. Сколько принципов хватит, а сколько – уже сверх меры? На самом деле точно указать этот пресловутый предел попросту невозможно. Но ясно одно – существует число, вокруг которого колеблется необходимость структуры. Если система ещё не слишком сложна, то последняя не появляется. При достижении же критического количества, оно превращается в качество и порождает именно конструкцию.
В действительности сложно представить себе такой язык, где бы принципы, по которым он функционирует, не были бы упорядочены некоторым образом. По-видимости, в ту пору, когда коммуникационные системы только создавались, они были составными частями более обширным образований, но при дальнейшем развитии и совершенствовании, они отделились, благодаря чему получили структуру.
Имея всё вышесказанное в виду, я теперь могу вернуться к своему предположению. Использование всего арсенала наследственных средств превысило бы способности каждого усваивать отдельные языковые единицы и заставило бы нас сосредоточиться исключительно на системе, которая сама по себе бессмысленна вне того поля, которое она обслуживает. Проще говоря, человек бы не выдержал сложности. Именно поэтому мы применяем не все инструменты, а лишь некоторые. Остаётся, правда, вопрос о том, по каким критериям осуществляется отбор, но я приберегу его для особого обсуждения, пока же я только зафиксирую факт.
Впрочем, структуры второго порядка, разумеется, существуют. Ими занимаются профессиональные лингвисты и филологи, но они изучают язык не так, как его используют обычные люди. Однако такое положение вещей не эксклюзивно, потому что и прочие науки поступают точно таким же образом. Собственно, в этом и состоит их подход к изучению мира. Как бы то ни было, но данные структуры любого заданного уровня сложности, тем не менее, подчиняются правилу простоты, согласно которому отдельно взятая система, пусть и описывающая другие системы, не превышает способности человека её усвоить, а, следовательно, имеет ограниченные размеры и комплексность.
Однако можно ли всё свести к нашим ограниченным способностям? В конце концов, люди учат иностранные языки, в которых присутствуют иные звуки, правила и нормы, а потому и структура. На наше счастье мы живём в мире, где дети могут иметь родителей, не схожих друг с другом именно по данному критерию, а потому способны усваивать не одну, а, по крайней мере, две коммуникационные системы.
Сложно сказать, насколько равноправны языки в таком случае. Может статься, что один преобладает над другим, а, может, они занимают приблизительно одинаковые позиции. Но это, по сути, и неважно. Дело состоит в том, что человек не способен усвоить сразу много коммуникационных систем, скажем, пять, двадцать, сто. В данных примерах один, два или столь же малое число партнёров будут доминировать. Это подтверждает и тот факт, что в мире не так много полиглотов. Если бы подобное умение было и вправду широко распространено в человеческой популяции, то их было бы куда как больше, чем наблюдается в реальности. Кстати, это бы также означало, что сами структуры были бы сложнее, и мы бы снова вернулись к тому, с чего начали.
Кроме того, нужно указать на следующее соображение. Как я вскользь заметил выше, любое наше действие требует ресурсов. Во всякий момент мы обладаем ограниченным их набором, и даже больше – на протяжении времени. Отсюда вытекает наше постоянное желание взвесить все альтернативы. Вообще само наличие такого слова говорить в пользу того, что мы пребываем в состоянии извечного выбора. В этом смысле всегда существует желание получить больше, при этом потратив меньше. Например, я хочу мороженого и пирожного, а на всё денег у меня не хватает. Это порождает сравнение предложенных вариантов и предпочтение одного из них в силу каких бы то ни было причин.
Разоряться исключительно на языковые игры человек может позволить себе тогда, когда они, во-первых, приносят какую-то пользу, а, значит, потенциально предпочтительнее, чем что-либо иное. И, во-вторых. Он не занят теми видами деятельности, которые сопряжены с тем, чтобы удовлетворять свои более непосредственные потребности, такие, как еда, сон и т.п.
Коммуникация, по крайней мере, в том виде, в каком мы её имеем, безусловно, обладает рядом достоинств, которые, в свою очередь, дают нам некоторые преимущества в процессе выживания. Сегодня об этом забывают, но мы все используем языки, сформированные не в сложноорганизованном обществе, а в его предшественниках. Это означает, что, по сути, мы говорим, применяя старые методы.
Проблема для тех, кто только подступал к созданию новой коммуникационной системы, коей и является язык, была в том, чтобы не потратиться больше или столько же того, во что встали бы прибыли. Сам по себе акт речи требует усилий, и они не могут быть отданы на что-либо другое потому, что расходуются на неё. Кроме того, мы не способны вернуться в прошлое и попробовать сделать что-нибудь иное. Это ведёт к тому, что достаточный уровень сложности структуры будет колебаться в каких-то пределах, и не станет выходить за них.
И ещё одно. Язык – это достижение понимания в заданном коллективе. В нём всегда и всюду присутствуют и те, кто способен на большее, и те, кто не в силах усвоить даже простейшее. Поэтому любая коммуникационная система будет ориентироваться на самый низкий уровень, но не подтягивать отстающих или попросту ленивых к более сложным высотам. В противном случае образуются две структуры вместо одной, и опять внутри каждой из них отметка входа окажется у дна возможностей.
Мы редко воспринимаем свой язык как входной билет, разве что в случае необходимости общаться с иностранцами, и, тем не менее, именно в этой роли он и выступает. Места в зале разные, зачастую с неодинаковыми ценами, но большинство окажется приблизительно схожими, а представление, показываемое на сцене, все увидят одно и то же. Разница, безусловно, всплывёт, но она окажется не столь значительной, чтобы заявлять, будто бы все наблюдали что-то совершенно уникальное и неповторимое. Нарратив, по крайней мере, в своём сюжете, да и по основным линиям, ходам и больше – в том, как он рассказан – будет идентичным для всех посетителей.
Мы разговариваем друг с другом, воспринимая это как данность. Диапазоны, в рамках которых мы сообщаем какую-то информацию, велики, но всё же не настолько, чтобы мы не понимали того, что нам пытаются передать. Именно за это и отвечает структура языка, организующая его поле. Однако помимо неё существует сама система, включающая в себя всё многообразие единиц и составляющих нашей коммуникации. И это подводит меня к первому вопросу о достаточности.
Мало кто задаётся задачей объяснения того, почему в языке имеется ровно столько слов и других элементов, сколько он содержит. В самом деле, отчего наши коммуникационные системы обладают именно таким арсеналом, но не каким-либо иным? Данная проблема, соответственно, распадается на две части. Первая заключается в том, чтобы понять, какие объекты и явления получат своё обозначение, а какие – нет, и вторая в том, чтобы выяснить, когда язык останавливается в своём изобретательском порыве и прекращает, либо серьёзно уменьшает свою созидательную деятельность. Начну по порядку.
Что вообще именуется? Существуют многочисленные предметы, названия которых мы не знаем. Так, скажем, у шпингалета есть ручка, которую почти все её использующие никак не обозначают. Разумеется, его изготовители, вполне вероятно, имеют в своём распоряжении соответствующий ярлык, но также очевидно, что мы взаимодействуем с огромным количеством того, что не удостаивается имени.
Такое положение вещей должно быть с чем-то связано. И я полагаю, что тому есть несколько фундаментальных объяснений. Первое. Нет смысла придумывать название тому, что крайне редко попадает в наше поле зрения. Каждый отдельный человек способен усвоить только часть языка, а именно ту, в которой окажется достаточное количество собеседников, чтобы вообще утруждать себя заучиванием. Здесь мы снова возвращаемся к вопросу затрат и прибылей. Если, например, я начну зубрить те слова, которые окажутся непонятны окружающим, то я столкнусь с непониманием, что автоматически лишит мою коммуникацию её основной функции. Немалая часть нашего лексикона просто обязана быть одной и той же хотя бы потому, что мы общаемся не только с теми, с кем можем установить особые и доверительные отношения, а, следовательно, и условные сигналы, но и с теми, кто совершенно незнаком нам, а потому не разделяет какого-либо тайного знания.
Даже если мы перенесём данные рассуждения в прошлое, то, всё равно, они окажутся верными. Первые популяции людей, очевидно, были не очень велики. Это связано со многими обстоятельствами, но важно другое. Их словарный запас был общим, потому что общей была среда обитания, а, значит, и то, что требовало наименования. Увеличиваясь, группа делилась, но при этом неизбежно сохраняла, по крайней мере, какое-то время совместные знания.
Разумеется, сегодня реальность такова, что она с необходимостью заставляет всякого из нас взаимодействовать по преимуществу с чужаками. Данная ситуация порождает потребность в понимании, вне зависимости от того, что мы предпочитаем лично, но согласуясь с тем, что может понадобиться для общения с посторонними. Это и подводит нас к тому, чтобы учить общепринятое, а не то, в чём мы на индивидуальном уровне заинтересованы.
Из этого неизбежно следует то, что вообще-то весьма внушительная часть нашего лексикона идентична тому, что имеется у соседа. На остальное приходится не так много времени и места. Кроме того, обладая определённой структурой языка, мы способны понимать других в силу их использования её. Так, скажем, различные вспомогательные средства для образования новых слов из старых позволяют нам всем более или менее сносно схватывать то, что имел в виду наш собеседник, пусть мы и не учили конкретно то, что он произносит. Порою даже удивляешься тому, как, скажем, очередная книга находит дорогу в мою голову, ведь я вижу её впервые.
Второе. Нет смысла обозначать то, что неважно. Мы можем встречать вещи или явления часто, но при этом они, вообще говоря, не обязательно существенны. Например, оттенки цветов, хотя и имеют наименования, тем не менее, укладываются в небольшое количество терминов. Конечно, мне возразят, что это обыденная речь столь ущербна, по крайней мере, в данном отношении. Но, во-первых, она неполна в принципе, а, во-вторых, её хватает даже в урезанном виде. Кроме того, мы различаем гораздо больше, чем в итоге придумываем ярлыков. Как это объяснить?
Прежде всего, язык всегда стремится к обобщениям. Мы называем все столы «столами» потому, что считаем, что они похожи, а также потому, что дробить данную категорию предметов неразумно. Незначительные или понимаемые таковыми различия стираются, что, в конечном итоге, позволяет сократить число заучиваемых имён до приемлемого уровня.
Нельзя также забывать о том, что люди устроены определённым образом. Мы не слышим ультразвука, и оттого нам нет нужды обозначать его как-то по-особенному. Поэтому мы используем приставку, игнорируя, вполне возможно, важные отличия. И даже если не принимать в расчёт данный аргумент, всё равно, наши мыслительные способности ограничены, а это, в свою очередь, понуждает нас сокращать число заучиваемых единиц. Но помимо этого действуют и рамки, уже обрисованные мной в первом разделе.
Конечно, важность или её противоположность – понятия условные. Но даже эскимосы не стали выдумывать много слов для обозначения снега, который, по понятным причинам, критичен в деле их выживания, но согласились на небольшое число имён. Хотим мы того или нет, но наш мозг функционально стеснён, и мы по необходимости вынуждены с этим считаться. Однако каковы бы ни были пределы, коммуникация, осуществляемая нами, на самом деле успешна, по крайней мере, в той степени, до которой мы понимаем друг друга.
Третье. Нет смысла придумывать ярлыки тому, с чем мы не встречались. Отчасти это повторяет первое объяснение, но всё же к нему не сводится. Так, обозначения животных, которых мы не видели, соответственно, отсутствуют в нашем языке. На сегодняшний день открыты не все виды, потому у нас нет для них имён. С другой стороны, мы помним и храним в своей памяти много слов, которые отсылают к опыту, не имеющемуся в нашем распоряжении. Ребёнок знает, кто такой жираф, но при этом мог и не сталкиваться с ним в реальности.
Однако подобные слова всё же обозначают то, с чем мы имели дело. Жираф изображён на картинке, а потому нуждается в имени. Кроме того, всё же имеются шансы на то, что мы встретим данное животное, например в зоопарке, тогда как неизвестные нам виды, очевидно, слишком редки или обитают в недоступных для нас местах, и нет резона в том, чтобы создавать новый для них ярлык. Это, во-первых.
Во-вторых, сегодня люди взаимодействуют друг с другом на более широкой основе, чем это было прежде. В нашем распоряжении есть средства телекоммуникации, незнакомые нашим предкам, и они услужливо предоставляют нам образы, а также описание того, что в нашей действительности лишено представительства. Это побуждает увеличивать лексикон, хотя и, возможно, с ущербом для других сфер нашей жизни.
И, в-третьих. Несмотря на разный опыт, мы должны понимать то, что чувствуют и мыслят окружающие нас люди. Пусть кто-то и не испытывал любви и никогда не ощутит её присутствие, но, тем не менее, он обязан знать слово, которые другие, более осведомлённые в этом вопросе, будут использовать для обозначения своих переживаний. На самом деле мы храним (или пытаемся) не только свои личные, но, скорее, обобщённые представления о мире. В противном же случае коммуникация просто была бы обречена на провал.
Кстати, нередко последнее и происходит. Не зная того или иного слова, мы не способны, с одной стороны, выразить то, что хотим, а, с другой стороны, не понимаем своих собеседников. Хотя система отлажена и функционирует относительно исправно, всё же неизбежны поломки и задержки, а также иные многочисленные сбои, что лишний раз подтверждает сложность согласования такого огромного количества опытов разных людей.
Четвёртое объяснение. Крайне интересным вопросом является существование синонимов, а также повторов от одной к другой коммуникационной системе. Проще говоря, мы можем выразить одно и то же различными средствами. Почему вообще происходит подобное дублирование?
Прежде всего, необходимо указать на не сводящиеся друг к другу оттенки тех или иных выражений. Да, синонимы существуют, но их коннотации отличны. Использование конкретной языковой единицы всегда отсылает нас к сопряжённым с нею, что автоматически ведёт к задействованию более широкого пласта системы, либо не соприкасающегося с иными слоями, либо совпадающего с ними только отчасти. Пусть слова и обозначают не единичные явления и вещи, но их совокупности, тем не менее, эти суммы не сходятся по параметру своего состава.
Немаловажно и то, что синонимы нередко выступают в роли уточнений, в тех случаях, когда первичная коммуникация по каким-то причинам оказывается не эффективной. Специальный жаргон или банально невнятная речь требуют разъяснений с привлечением схожих, но не совпадающих имён. Вообще говоря, мы должны понимать друг друга не дословно, но в рамках некоторого диапазона, что вполне достаточно. При нормальном ходе дел именно подобное и демонстрируется. И только явный провал обращает к себе внимание, и, соответственно, дополнительные усилия, которые высвечивают стремление языка к обобщениям.
Далее. Синонимы, по видимости, появляются не сразу, а, значит, свидетельствуют о более глубинных основах. Первоначально было бы глупо придумывать вещам и процессам разные имена просто потому, что людям хотелось обозначить незначительные различия между ними. Скорее всего, по мере становления языка, а также комплексности жизни, они показывали необходимость уточнений и введения ради этой цели новых единиц, которые бы могли развести, пусть схожие, но всё же не идентичные явления.
Само наличие синонимов указывает на то, что мы ценим что-то больше. Или находим в чём-то большее разнообразие, требующее дополнительных слов и понятий. Разумеется, подобное положение вещей вычёркивает из нашего лексикона другие, возможно не менее значимые явления, но, в таком случае, язык готов идти на жертвы ради более прибыльных инвестиций, коими и выступают те или иные стороны нашей жизни. Таким образом, есть смысл вносить корректирующие поправки туда, где это востребовано, и исключать их из тех областей, где они излишни.
Сводя воедино данные объяснения, мы видим довольно ясную картину. Именуется то, что, собственно, и заслуживает этого, а всё прочее отбрасывается как слишком тягостное бремя, особенно в свете прилагаемых усилий для обозначения. В сухом остатке же мы имеем достаточное количество, а также качество ярлыков, которыми и пользуемся в своей речи.
Но у нас есть ещё один вопрос. Почему язык останавливается там, где мы наблюдаем его границы. Говоря коротко, отчего в нём столько слов? И самое главное, хватает ли нам их для того, чтобы успешно коммуницировать?
Вторая сторона медали легко объяснима. В конце концов, мы сообщаем и воспринимаем именно ту информацию, которую либо передаём, либо получаем. Если мы желаем сказать что-либо другому, то мы редко, хотя и не настолько, насколько хотелось бы, терпим поражение. Люди разговаривают постоянно, и, помимо прочего, достигают на данном поприще немалых успехов, несмотря на то, что порой испытывают некоторые сложности.
Конечно, никто не может поручиться за то, что нас поймут так, и мы воспримем то, что предназначалось для передачи. Очень часто подобные недоразумения случаются при интерпретации поступков, которые также являются частью языка. Трактовать их сложно, и почти всегда маячит альтернатива поражения. Тем не менее, мы не сдаёмся и продолжаем переводить то, что было показано, в привычные и знакомые нам термины. Поэтому резонно задаться вопросом о том, а не было бы проще придумать дополнительные наименования для того, что с завидным постоянством терпит крах? Т.е. почему мы не изобретаем новых слов в тех сферах, где это, как кажется, необходимо?
Во-первых, существуют ограничения на то количество слов, которыми мы способны адекватно оперировать. Лексикон среднего человека не столь велик потому, что превосходящий это значение объём непосилен для поддержания. Как я указывал выше, язык ориентируется не на лучших представителей, но на худших, что неизбежно влечёт за собой уменьшение необходимых единиц. А ведь в них ещё нужно поместить всё то, что сделает коммуникацию эффективной.
Во-вторых, язык имеет дело не с конкретным индивидом, но с неким усреднённым типом человека. Скажем, мы обозначаем словом «любовь» огромное количество явлений. Для одного – это возвышение души, для другого – горький опыт, для третьего – невыносимые страдания и т.д. Если бы мы на каждое переживание придумывали слово, то ограничились бы только данным классом переживаний, да и то, скорее всего, не охватили бы всех нюансов и тонкостей, особенно в свете уникальности каждой личности.
В-третьих, слова многозначны. Они включают в себя множество возможных ситуаций, а кроме того используются в разных условиях. Даже если мы сталкиваемся с чем-то новым, то мы вправе применять стратегию комбинирования, а не изобретения. Она состоит в том, чтобы соединять коммуникационные единицы с тем, чтобы избавить себя от необходимости что-либо придумывать. В конечном счёте, это становится простой связкой. Так, например, увидев незнакомый лес, мы говорим о нём, как о «золотом», «осеннем», «южном» и т.д., хотя сами эти эпитеты к нему отношения и не имеют, или, лучше сказать, не спаяны с ним.
В-четвёртых, можно увеличить диапазон звучания слова для того, чтобы, опять же, не прилагать усилий, необходимых для творчества. Это, правда, требует некоторых затрат, но они, тем не менее, не столь существенны по сравнению с созиданием с чистого листа. Скажем, «схватывать» означает не только физическое действие, но и умственное, и наглядно демонстрирует данную стратегию.
В-пятых, сохранению количественного состава языка способствует сама его структура. Слова в девственном виде встречаются редко. Как правило, мы пользуемся производными. Приставки, окончания, суффиксы и прочие инструменты обогащают коммуникационную систему без излишних расходов, хотя, разумеется, и не отсутствующих вовсе.
В-шестых, язык активно задействует контекст, в рамках которого что-либо произносится. Если мы помещаем слово рядом с другими, то неизбежно затрагиваем тот пласт, который сопряжён с ними, а, следовательно, изменяем значение его самого. Как я показал выше, слои коммуникационной системы не совпадают, что, по крайней мере, в данном случае работает в нашу пользу и отчасти снимает необходимость приложения дополнительных усилий по изобретению новых единиц.
В-седьмых, язык может воспользоваться порядком расстановки отдельных составляющих в целое. Не обязательно при этом думать о чём-то новом – просто необходимо разместить части речи так, чтобы возникло дополнительное значение. Кроме того, в отдельных коммуникационных системах само положение слов заставляет их говорить о том, о чём они не сообщают в своём непосредственном виде.
В-восьмых, языки не могут быть совершенно безлики в том смысле, что не указывают на отношение говорящего к произносимому. В устной речи, разумеется, новое содержание может быть получено с помощью интонации, но то же самое, в целом, касается и любого иного её вида. Делая акцент на одних составляющих и игнорируя, либо принижая другие, мы способны привлечь внимание и, главное, придать более серьёзную выразительность отдельным частям нашей коммуникационной системы.
В-девятых, никто не отменяет того факта, что слова по-разному сочетаются друг с другом. Так, одни компиляции могут означать одно, тогда как другие – уже совсем иное. Увеличения количества основных единиц при этом не происходит, однако открывается возможность для придания нового наполнения. Однако помимо этого, в дело вступают вспомогательные единицы, такие, например, как предлоги, позволяющие, пусть и не в широком диапазоне, варьировать смысл, а то и создавать новый.
В действительности язык представляет собой весьма подвижное образование, содержащее многочисленные лазейки и ходы, которые увеличивают нашу способность передавать информацию без необходимости изобретать что-нибудь по случаю. Даже имея ограниченный набор функциональных единиц, мы, тем не менее, ими не ограничиваемся, но всегда в силах воспользоваться теми скрытыми возможностями, которые предоставляются самой структурой коммуникационной системы. Именно поэтому, по большому счёту, нет нужды выдумывать слова сверх определённого лимита. То количество, которым мы обладаем, даёт больше, чем кажется на первый взгляд, однако в то же время и не должно опускаться ниже некоторого уровня.
Каждый конкретный язык, в конечном счёте, обеспечивает своим носителям удобоваримое, т.е. усваиваемое, число единиц без ухудшения качества коммуникации. Мы понимаем друг друга, а это означает, что общение эффективно. Однако всё же остаётся вопрос о количестве слов. Почему их столько? Некоторые вещи, скажем, количество пальцев на наших руках, можно объяснить с помощью обращения к истории. Но я оставлю данную тему до следующего раздела, пока же нам необходимо сосредоточиться на другом. Итак.
Отчасти ответ на этот вопрос я уже дал выше. Принимая во внимание наличие структуры, а также тех преимуществ и недостатков, которые она имплицитно содержит, можно говорить о том, что имеется столько, сколько язык в состоянии обслуживать. При увеличении количества единиц пропорционально растёт нагрузка на скелет, который их и держит, что приводит к необходимости создания новых конструкций, что, в свою очередь, усложняет коммуникацию. Сжатие имеет не менее пагубные последствия. Излишние перекрытия и балки оказываются ни к чему, что влечёт за собой их извлечение, а это, опять же выливается в сбои теперь уже чересчур упрощённой речи.
На самом деле язык всегда избыточен. Отдельный носитель не в состоянии владеть всем его арсеналом, что оставляет для него за скобками довольно значительные зоны запаса, которыми при необходимости можно будет воспользоваться. Если уж мы и не способны что-то сказать и сколько-нибудь внятным образом передать свои мысли и чувства, то это вовсе не означает, что наша коммуникационная система и вправду лишена данной ценной области. В действительности это свидетельствует только о плохом знании. Тем не менее, явно существуют вещи и явления, именами не располагающие. Вспомним о той же ручке у шпингалета.
Разумеется, можно всегда придумать новое слово. Но, во-первых, мы автоматически наталкиваемся на технические трудности, о которых я говорил выше, но, главное, во-вторых, есть ли в том какой-нибудь смысл? Если коммуникация успешна в своих нынешних границах, то зачем усложнять систему? Мы спокойно выражаем то, что и предназначалось для этого, и получаем вполне прогнозируемый результат, т.е. понимание. Поэтому, чтобы не растекаться мыслью по древу, мне необходимо перейти к следующему разделу.
Культурные границы языка
Выше я говорил исключительно о технических свойствах языка, даже не пытаясь апеллировать к культуре, точнее, к тому влиянию, которое она оказывает на него. Однако последняя играет одну из главных ролей в том, как мы выражаем свои мысли и чувства с помощью имеющихся в нашем распоряжении выразительных инструментов. В конце концов, пределы физические повсюду одинаковы, а лимиты социальные – везде разные, что неизбежно порождает ряд вопросов. А это, в свою очередь, непосредственно связано с понятием достаточности, рассмотренным в предыдущем разделе.
Чтобы хотя бы подступиться к проблеме приведу две задачи. Первая. Сколько слов необходимо для обозначения, скажем, стола? Вопрос звучит глупо. Разумеется, «стол» как языковая единица, по крайней мере, в ряде языков существует в единственном числе. Но, что, если мы представим себе культуру, где наименований данного предмета будет больше, например, два, а то и три, и т.д.? Зачем было изобретать дополнительные ярлыки и, главное, какое их число вообще нужно?
И вторая. Нужно ли, скажем, придумывать отдельное слово для следующего явления – качание ногой с целью привлечения внимания? Опять может показаться, что в этом нет смысла. На что я вправе возразить, что, например, в английском есть понятие «сбора голосов избирателей», которое выражается одной единицей. Поэтому, в общем и целом, имеется некоторая заинтересованность в том, чтобы изобрести нечто новое и для моей иллюстрации.
Две эти задачи, по сути, освещают проблему с двух же сторон, взаимно перекликаясь. Действительно, я должен объяснить, во-первых, почему в языке существует такое количество обозначений предметов, и, во-вторых, отчего внимание обращается на одно, но не на другое. Начну по порядку.
Понятие «стола» имеется в единственном числе. Несмотря на всё разнообразие подобных вещей, мы, тем не менее, довольствуемся словом, вмещающем в себя огромный диапазон доступных и даже потенциальных столов. Разумеется, существуют также комоды, бюро, тумбочки, а также деление столов по принципу их предназначения, но это не меняет общую картину. «Стол» один. Почему?
Сталкиваясь с подобной проблемой, люди, как правило, пытаются указать на то, ради чего стол создавался. Говорят о том, что за ним сидят, что на нём пишут, ставят или кладут на него другие вещи и т.д. Однако всё это можно проделать и с другими предметами мебели, а, кроме того, нередко столы используются явно не по назначению, а так, как взбредёт в голову тому или иному человеку. Поэтому объяснение через цель очевидно не подходит.
Можно, как в предыдущем разделе указать на диапазон потенциального применения стола, а также его форм и размеров. Здесь мы окажемся ближе к удовлетворительному ответу, но и он не соответствует реальности. Во-первых, существует привычка мыслить о столе в узких рамках его использования. Но, вообще-то, он легко оказывается чем угодно – стоит просто напрячь фантазию. И, во-вторых. Даже если стол слишком велик или, напротив мал, а также обладает каким– то невообразимым видом, всё равно, большинство назовут его именно «столом», пусть и внеся некоторые корректировки. Вследствие этого и данное решение недостаточно.
Здесь необходимо вспомнить одно историческое недоразумение. Эскимосы имеют в своём распоряжении несколько обозначений снега. Так как он представляет собой критически важный для них сегмент действительности, то они разорились сразу на такое количество имён. Долгое время многие заблуждались, полагая, что ярлыков для снега у них гораздо больше, но это оказалось не так. Несмотря даже на то, что на самом деле перевод из одного языка в другой никогда не бывает точным и буквальным, тем не менее, этот эпизод поможет мне прояснить нашу проблему.
Резонно задать себе вопрос, а почему, собственно, эскимосы ограничились лишь несколькими словами? В конце концов, они могли изобрести более внушительное число имён, тем более что это бы помогло им ещё лучше описывать ту реальность, в которой они пребывают. Это легко понять, если принять в расчёт мои предыдущие размышления. Язык всегда и всюду вписан в рамки технических и структурных пределов. Бесконечное увеличение ярлыков для снега автоматически снижает способности коммуникационной системы обозначать что-то другое, что на деле окажется пусть и менее важным, но всё-таки существенным.
В силу моего увлечения снежной скульптурой я понимаю этот народ. Действительно, снег может быть рыхлым, пушистым, липким, с вкраплениями льда, тяжёлым, слоённым и т.д. Но заметьте, я обозначают его, прибегая к помощи комбинирования его имени с иными, которые напрямую к нему не относятся. Поступить так, значит освободить, пусть и в малой степени, пространство языка для описания всей остальной реальности. Кроме того, вы прекрасно поймёте меня, если я не стану прибегать к часто неблагодарному творчеству, а воспользуюсь тем, что есть.
Для того чтобы вообще у снега появилось несколько обозначений в его состояниях необходимо увидеть серьёзные отличия, которые бы, в свою очередь, во-первых, не сводились к своим соседям, а, во-вторых, были бы легко идентифицируемы и отличимы от прочих. По-видимости, нечто подобное и произошло у эскимосов, однако оставалась ещё одна проблема. Почему бы не расширить диапазон звучаний, придумав новые слова? Ответ прост и незатейлив – а зачем? Какой смысл в том, чтобы напрягаться, если уже и так все возможные его конфигурации уместились в том, что имеется? Ведь только что изобретённые имена с необходимостью поставят вопрос о судьбе старых, которые придётся убрать или куда-то их пристроить, чтобы вместо них появились их заменители.
В действительности эскимосом хватает того, что и так существует. Даже столь важный и критичный для них элемент реальности, как снег, сносно и надлежащим образом описывается и передаётся посредством коммуникации. Изобретение чего-то сверх этого – пустая трата усилий и времени, которые могут быть отданы на другие цели. Если мы вернёмся к «столу», то окажется, что нет смысла в дополнительных именах, потому что данная совокупность предметов уже получила своё обозначение, и оно более чем удовлетворяет нужды тех, кто им пользуется.
Конечно, нельзя не отметить того, что не все вещи получают собственные ярлыки или, условно, их заслуживают. То, что вообще приобретает наименование, это удел культуры, потому что она станет замечать только необходимые ей сегменты реальности, игнорируя все прочие. Но, что бы ни случилось в рамках конкретного коллектива, его коммуникационный набор окажется подходящим для того, чтобы передавать и принимать нужную в данных условиях информацию. И хотя «стол» – это, очевидно, не пуп Земли, тем не менее, и в отношении его действует та же логика, что и в случае со «снегом».
Однако, что значит, что эскимосам или кому бы то ни было хватает слов? В конце концов, прекрасно известно, что одни языки содержат десятки, а другие сотни тысяч слов – разумеется, в рамках общепринятой системы подсчёта. В реальности численный состав всегда плавает, и всё же набор более или менее стабилен. Сколько же их нужно в действительности?
На самом деле язык служит для обозначения не только предметов и явлений окружающей среды, но также и других локусов реальности, которые, по-видимому, важны в рамках данной культуры, а, следовательно, нуждаются в имени. Подобный разброс в количестве весьма показателен. Но означает ли он per se, что одни коммуникационные системы более продвинуты и развиты, тогда как другие, разумеется, с меньшим числом единиц, наоборот, отсталые и примитивные?
Ответ может носить двойственный характер. С одной стороны, отсутствие средств выражения явно свидетельствует в пользу недоразвитости. Это, конечно, не означает, что люди, обладающие столь скромными инструментами наименования, страдают от неэффективной коммуникации между собой, но вместе с тем им приходится тяжело тогда, когда они взаимодействуют с представителями более прогрессивной речи или в тех случаях, которые обнажают узость их языка. Существуют слова, не переводимые на иные языки без того, чтобы не включать в объяснение дополнительные средства. Примером тому может служить понятие «амок». Культура, в рамках которой наблюдается данное явление, выработала в своём репертуаре эту единицу, тогда как все остальные, с ним не сталкивавшиеся, вынуждены прибегать к длительному и не всегда успешному объяснению того, что это, собственно, значит. Но, даже избегая столь крайних ситуаций, я вправе утверждать, что и в пределах коллектива со слабыми и ограниченными приёмами выражения случается нечто подобное. Скажем, человек хочет высказать то, что у него на душе, но терпит крах потому, что язык не предоставляет ему необходимых помощников.
С другой стороны, люди всегда могут воспользоваться дополнительными средствами выражения, которые непосредственно не включены в язык, но являются частью более широкой коммуникационной системы. В данном случае нелишне вспомнить о контексте, интонации, включении жестов и мимики и т.д. Всё это, а также многое другое расширяет диапазон звучания речи, делая её более полной и законченной. Вообще говоря, человек вправе прибегать к разным стратегиям для передачи или восприятия некоторой информации.
Если рассматривать систему более полно, то оказывается, что порой нет нужды именно в словах, но зато возникает потребность в запуске иных сторон коммуникации. Вопрос состоит только в том, насколько недостатки отсутствия необходимых единиц речи нивелируются привлечением дополнительных средств выражения. Ответить на него непросто хотя бы потому, что сложно, если вообще возможно точно подсчитать все инструменты языка, а также их вариативность и диапазон. Впрочем, это делать и не обязательно. И вот почему.
Все люди привыкли к тому, чем они пользуются каждодневно. Если ситуаций провала коммуникации немного, то одно это обстоятельство оправдывает отсутствие каких бы то ни было инструментов речи. Но кроме того культура может и не увидеть необходимости прилагать дополнительные усилия по изобретению и внедрению новых единиц, снизив, тем самым, потребность в их наличии. Разумеется, непредвзятый наблюдатель в состоянии постулировать тот факт, что одни языки беднее, а другие – богаче, но я таковым не явлюсь. И проблема состоит в следующем.
Для того чтобы заявлять нечто подобное нужно иметь в своём распоряжении систему настолько превосходящую любой человеческий язык, что оспорить её доминирование было бы, по крайней мере, неразумно. Это значило бы, что данный наблюдатель способен выразить всё то, что мы, обладая более скромными возможностями, передать и воспринять не в силах. Имея такое грозное оружие легко судить. Но все наши языки – это продукт компромисса, о чём я писал выше, а потому всегда отчасти ущербны. Антрополог с Марса, если он существует, находится в благоприятной позиции, мы же, напротив, заключены в довольно жёсткие рамки.
Впрочем, всё это не отменяет того факта, что мы, т.е. люди, используем то, что имеем, а, значит, не склонны требовать от языка больше, чем он нам способен предоставить. В конце концов, какая разница, как называется ручка у шпингалета, если я и так могу выразить это в такой степени, что вы меня понимаете? Поэтому я вправе заключить, что количество слов таково, какова в них потребность, а к разнице в их числе я теперь и перейду.
Выше был озвучен вопрос о том, почему нет отдельного слова для «качания ногой с целью привлечения внимания». Эта конечность может быть весьма выразительной и на самом деле часто многое сообщает, так отчего же не придумать специальную единицу для данной ситуации, ведь существуют же упомянутые «амок» и «сбор голосов избирателей»?
Я уже говорил о том, что явление должно быть частым для того, чтобы получить собственное имя. Однако помимо этого оно также обязано нести некий смысл и быть востребованным. Если мы ведём речь о «сборе голосов избирателей», то совершенно неслучайно, что отдельное слово для данного процесса присутствует именно в английском языке. Имея довольно продолжительную традицию по этому направлению деятельности, жители США столкнулись с тем, что трудно всякий раз употреблять сразу много единиц и было бы проще придумать одну. Так они и поступили. Но то же самое касается и «качания ногой с целью привлечения внимания». Подобное происходит сплошь и рядом. Почему же при таком раскладе первое получило наименование, а второе – нет, несмотря на свою распространённость?
Ответ в действительности прост. Качать ногой можно, разумеется, по-разному, и, тем не менее, трудно, если вообще возможно понять, когда это делается ради привлечения внимания, а когда – ради чего-то другого, а то и вовсе без всякого умысла. Ноги, даже являясь выразительными, не способны передать нюансы и оттенки, по крайней мере, в такой степени, чтобы мы были в состоянии точно разграничить те значения, которые они несут в окружающий мир. Поэтому отдельного слова нет, хотя и нельзя наверняка поручиться за то, что какой-то язык всё же создал соответствующую единицу. Как и в случае со снегом у эскимосов, люди склонны выделять из реальности то, что представляется им важным. Но по каким критериям осуществляется отбор?
Здесь мне придётся немного отойти в сторону, но только ради того, чтобы внести в моё описание крайне важную деталь, которая пригодится нам и впоследствии. На культуру можно смотреть под разными углами, что нередко и происходит. Не принижая отличные от моего взгляды, мне всё же хочется указать на один весьма существенный момент. Рассматривая столь сложную систему, всегда сохраняется вероятность упустить отдельную характеристику, которая легко и непринуждённо уничтожит любую позицию. Именно поэтому необходимо найти такое свойство, которое бы присутствовало как основание любого культурного явления.
Человек представляет собой живое существо, на генном уровне которого вписано желание выжить. Коллективы людей, какими бы большими они ни были, также склонны к тому, чтобы сохранять себя, по крайней мере, в рамках какого-то диапазона. Культура в таком случае – это способ удержаться на плаву в некотором окружении. Конечно, она не сводится к данной характеристике целиком и полностью. И было бы наивно полагаться, что этим всё и ограничивается. Но, тем не менее, подобное стремление всегда присутствует, хотя нередко и переходит на иные, превышающие данную цель уровни.
Современные общества, как может показаться, не сильно считаются с окружающей средой. То же самое я вправе приписать чуть ли не любому человеческому коллективу за всю нашу историю. И, несмотря на это, мы всегда и всюду хотели выжить, ради чего создавали различные инструменты, в том числе и культуру. Сегодня, а равно и часто до этого, индивид сохраняет себя, не приспосабливаясь к природе, но приноравливаясь к группе, в которую он заключён.
Дело в том, что люди выживают не поодиночке, а совместно. В голом виде противостоять природе невозможно в большинстве мест на нашей планете. Мы слишком не специализированы для подобных целей. Кроме того, отдельная особь самостоятельно ничего не создаёт, а, значит, лишена возможности даже использовать знания, выработанные ради этого. Поэтому для индивида куда важнее приспособиться не к окружающей среде, а к окружающим его людям, которые, в свою очередь, научат его всему необходимому.
Далее. Мы смотрим на мир своими глазами, а, следовательно, оцениваем его всегда с человеческой точки зрения. Люди редко задают себе вопрос, а верна ли их позиция, потому что, если честно, ответ, всё равно, невозможен. Поэтому оценивая последствия своих действий, мы нередко поступаем неправильно, но не по злому умыслу, а вследствие своей ограниченности. Но хуже то, что мы часто попросту не видим ошибочности своего поведения. Очень многие процессы имеют длительную природу, отчего общество способно погибнуть, так и не осознав губительности своего пути.
Но кроме этого существует также напряжённость внутреннего и внешнего. С одной стороны, люди, как совокупность, взаимодействуют с природой, с другой – между собой. Оба типа вклиниваются в сферу влияния соседа, что только усложняет общую картину. Если коллектив обладает достаточными средствами выживания, то окружающая среда становится менее важной по сравнению с политикой, если всё обстоит обратным образом – последняя подчиняется первой. Но в реальности все культуры располагаются где-то посредине или на равном отдалении и от той, и от другой крайности. Но это нисколько не умаляет того факта, что соображения самосохранения присутствуют и там, и там. В конечном счёте, мы все жаждем продолжения, причём неважно будет ли оно связано с природой, либо же с группой.
Именно данную характеристику я и выделю, как наиболее фундаментальную при описании культуры. В соответствии с ней последняя – это всего лишь набор средств выживания. Разумеется, я в полной мере осознаю, что такое определение ущербно и однобоко, по пока мне хватит и его. В дальнейшем я расширю и уточню многие детали, однако теперь я должен вернуться к тому, о чём речь шла выше. Итак.
Каждая культура должна в своём функционировании дать определения и наименования, во-первых, миру живой и неживой природы, в рамках которой она пребывает, и, во-вторых, миру социальных отношений, которые она также призвана обслуживать. Совершенно игнорировать любую из этих сфер невозможно. По крайней мере, какая-то часть и той, и другой совокупности, будет некоторым образом обозначена. Вопрос, следовательно, заключается в том, по каким критериям люди выбирают то, что впоследствии окажется с ярлыком, а что, соответственно, окажется безымянным.
Если бы мы спросили современного городского жителя, сколько животных он знает, то выяснилось бы, что не так уж и много. Это связано с тем, что, даже наблюдая отдельных представителей фауны в урбанизированном пространстве, у нас, как правило, не возникает нужды их как-то обозначать. Полки магазинов предлагают нам мясо без требований охоты на соответствующих зверей, наши меньшие братья не прокрадываются к нам в дома по ночам и вообще редко попадают в поле нашего внимания. Как следствие – незнание их имён. Однако в прошлом всё было иначе. Животные служили пищей, источником различного рода ресурсов, а также постоянно попадались нам на глаза.
С другой стороны, сегодня мы поддерживаем огромное количество контактов с другими людьми. Часто мы не знаем своих собеседников и, тем не менее, вынуждены поддерживать с ними разговоры. Мы не можем просто взять и выкинуть их из своей головы, потому что они представляют собой одну из самых существенных деталей того мира, в котором мы проживаем. В прошлом, напротив, коллективы были невелики, а безлюдные пространства огромны, что по самой своей природе не требовало повышенного внимания к отношениям со своими сородичами и, разумеется, чужаками.
Два этих примера ярко иллюстрируют тот водораздел, который наблюдается между социальными и природными условиями нашего существования. Но они также показывают следующее. Чем более общество независимо от непосредственного контакта с окружающей средой, тем менее оно заинтересовано в создании отдельных слов. Неожиданным свидетельством тому служат обозначения животных в биологии, когда наименования на латыни есть, а в обыденной речи – нет. Культура настолько свободна, что может позволить себе создать искусственное пространство для соответствующих специалистов, труд которых почти никак не востребован большинством населения (да простят меня представители столь уважаемой мной науки).
Однако верно ли обратное? Означает ли высокая степень зависимости данной группы от природы наличие в рамках её культуры большого числа слов, именующих проявления и предметы окружающей среды?
На этот вопрос не так-то легко ответить. И тому есть следующие причины. Первая. Совершенно избежать обозначения социального локуса действительности ни один коллектив не способен. Поэтому хотя бы какие-то слова, посвящённые данной области, будут присутствовать. Это обстоятельство само по себе накладывает некие пределы возможности именования мира природы.
Вторая. Простых ярлыков для животных и растений явно недостаточно. Должны быть связки и вспомогательные языковые единицы, которые бы соединяли разрозненные явления и предметы природы в единое целое, по крайней мере, в рамках соответствующей системы. В противном случае нужда в именовании выглядела бы странно, потому что хватило бы и указания. И снова данные слова могли бы использоваться в контекстах, не имеющих прямого отношения к окружающей среде, но переноситься на мир культурный.
Третья. Большую роль играют размеры данного коллектива. Если вспомнить мои примеры, то обнаружится, что существование биологов с их особым языком – это возможность общества отдавать часть ресурсов на то, что не применяется большинством других людей. То же самое касается и многих других специалистов, имеющих собственный жаргон. Вследствие того, что носителей коммуникационной системы – огромное множество, она в состоянии позволить себе существование отдельных, но не изолированных областей, в рамках которых присутствуют особые имена и обозначения. Если же, напротив, группа невелика, то весь её словарный запас распределяется равномерно, и, по сути, каждый знает ровно столько же единиц, сколько и любой другой её представитель.
Если вообразить себе ситуацию, когда носителей много, но все они плотно спаяны с природой и зависят от неё, то не совсем понятно, начнёт ли язык дифференцироваться по подгруппам, с собственной специализацией в некой узкой области знания, либо же мы увидим образование новых коммуникационных систем, но с той же плотностью данных, что и у изначальной. Проще говоря, что произойдёт – появление или углубление?
В истории известны примеры довольно жёсткой зависимости, но с большой плотностью населения. Многие первые цивилизации крайне болезненно реагировали на изменения в окружающей среде, а также не расщеплялись на более мелкие, и, тем не менее, демонстрировали более серьёзный уклон в сторону социальной сферы именования. С другой стороны, местности, позволявшие её обитателям оказываться изолированными от иных групп, очевидно, показывали образование новых языков, но с той же насыщенностью словесного репертуара.
По видимости, сама плотность населения может оказывать глубокое воздействие на состав коммуникационной системы. В зависимости от того, насколько насыщенной является социальная жизнь данного коллектива, складывается более очевидная предрасположенность к её обозначению.
Четвёртая. Важно само качество окружающей среды. Чем более разнообразной она выглядит в глазах наблюдателя, тем больше потребность в нюансах, а, следовательно, создании новых слов. Здесь существенно следующее. Не имеет значения, насколько реальность многогранна в действительности. Не существует критериев, по которым кто бы то ни было получал возможность определить, что это такое – дифференциация. Если, скажем, я отличаю голубой от небесного, это ничего не говорит о вещах, которым я приписываю данные цвета, но только о моих способностях к разведению их по сторонам. То же самое касается и групп людей, которые дают имена. Всё зависит от их коллективного восприятия и от желания его воспроизвести в языке.
Кроме того очень важно, чтобы группа была готова потратиться на данное предприятие. Потому что, поступая подобным образом, она автоматически теряет ресурсы на обозначение чего-то другого, тоже предположительно существенного. Вообще же это очень сильно напоминает ситуацию со следами в снегу. Для одного – они просто огрехи в ровной поверхности, тогда как для его визави – они целый мир, наполненный смыслами и информацией.
Пятая. Она тесно соприкасается с предыдущей, но к ней не сводится. Окружающая среда может быть как стабильной, так и подверженной резким и частым флуктуациям. Понятно, что обитатели соответствующей местности в курсе происходящего, поэтому они имеют возможности или, если смотреть на это под иным углом, вынуждены давать обозначения крайним концам спектра, а также всем промежуточным положениям. Если, например, весна и осень непохожи друг на друга, то они получат разные имена, если же они представляют собой версии, по сути, одного и того же – нет.
Несмотря на то, что я придаю огромное значение субъективности людей, нельзя всё же забывать, что различия обнаруживаются не на пустом месте, но имеют под собой порой весьма веские основания. Игнорировать уникальность невозможно, и в зависимости от обстоятельств она либо получает имя, либо же остаётся без оного.
Имея озвученные причины в виду, можем ли мы ответить на заданный вопрос? Лишь частично. Разумеется, более плотное взаимодействие с природой заставляет людей уделять этим отношениям значительно больше своего времени, внимания и сил по сравнению с противоположным состоянием дел. Тем не менее, посвятить себя всего исключительно обозначению явлений и предметов окружающей среды коллектив просто не в состоянии, потому что в данном случае он перестанет существовать именно как культура. Последняя есть всегда надстройка, и какой бы малой она не была, она всё же потребляет часть ресурсов общества, её создающего. С другой стороны, сложность социума совершенно точно ведёт к большему числу слов, обслуживающих внутренние потребности группы.
Вернёмся к третьей причине – размеру общества. В простых коллективах, т.е. состоящих из незначительного числа индивидов, нередко наблюдаются имена для крайне запутанных родственных отношений, которые часто упускаются там, где людей много. Всякая большая группа сталкивается со следующей проблемой. Ей необходимо регулировать связи между незнакомцами, а, значит, их классифицировать.
Сложные системы родства возникают там, где на самом деле людей мало или они отделены друг от друга, без возможности содержания комплексного аппарата языка. В крупных агломерациях нет смысла производить на свет огромное количество терминов для в действительности имеющихся нюансированных отношений просто потому, что это потребовало бы такого объёма ресурсов, что ни одна коммуникация не захотела бы отдавать.
Значит ли это, в свою очередь, что выведенная мною закономерность неверна? Нет. Если в малых группах основное внимание, а, следовательно, и ресурсы сосредоточены на узком круге лиц и связей между ними, то в больших коллективах система сама по себе становится более сложной, а потому производит, в конечном счёте, значительно большее число оттенков, обслуживающих отдельные локусы и типы взаимоотношений. Вспомним по этому поводу «качание ногой с целью привлечения внимания». Более вероятным представляется вариант с изобретением отдельного для данного явления слова в крупных и плотных популяциях по сравнению с разреженными и малыми. И всё же почему отдельного термина, по видимости, нет?
Рассмотрим этот процесс внимательнее. Что значит качать ногой? Это значит производить ею некие движения, не обязательно осмысленные. Сложно, хотя и возможно, представить себе культуру, где бы подобные усилия воспринимались как угрожающие. Конечно, человек, вполне вероятно, готовится нанести вам удар, но зачем тогда показывать свои намерения столь явно? Проще было бы причинить вам вред исподтишка, не позволяя вам понять, что он затевает. Если же движения носят нейтральный характер, то, тем более, нет смысла их как-то обозначать. Хватит и того, что я в состоянии это описать. Наконец, привлечь внимание можно и иными, на самом деле более действенными способами.
А что значит привлечь внимание? Это значит, что некто пытается сделать нечто, чтобы его заметил кто-то, кто, очевидно, пока этого не продемонстрировал или же проявил свою заинтересованность в степени, недостаточной для самого актора. В силу своего физиологического устройства нам проще смотреть на уровне своих глаз, и здесь были бы действеннее мимика и жесты руками, а не ноги. Но даже если смотреть на них удобно, то выражать они могут немногое, потому что не столь подвижны, как другие наши члены. Вообще же доступный репертуар привлечения внимания настолько широк, что трудно понять, с какой целью нужно задействовать столь неудобное для этого средство как нога. Собственно говоря, одно это делает ненужным дополнительное слово. Но тут есть одно «но».
Если мы представим себе культуру, в которой ноги – по всей их длине – обладают уникальными выразительными качествами, например, татуировками, а, кроме того, занимают особенное место в коммуникации и выделяются на фоне других конечностей, то слово не заставит себя долго ждать. В таком случае найдутся термины и для «привлечения внимания», и для «угрозы физической расправы», и даже для, скажем, экзотического «давай прогуляемся на пару». Разумеется, диапазон может оказаться и более серьёзным и содержать в себе многое другое. Однако это почти вряд ли осуществимо. И связано подобное вот с чем. Наш мозг в действительности не сильно интересуется ногами как таковыми, по крайней мере, всей их поверхностью за исключением пальцев. Обратить внимание на что-либо нарочно, конечно, реально, но это войдёт в противоречие с нашей физиологией. Зачем придавать смысл тому, что природа по большей части игнорирует?
Конечно, я не настолько наивен, чтобы не принимать в расчёт другие, более интересные нашему мозгу фрагменты действительности. Но в том-то и дело. То, что привлекает природу, неизбежно влечёт и нас. А это, в свою очередь, вынуждает нас придумывать слова. Именно поэтому мой гипотетический пример не имеет определения, и именно поэтому другие, более занятные и волнующие нас явления ярлыками обладают. Как бы ни были сильны культурные императивы и требования, они, тем не менее, не в состоянии предопределять решительно всё. Так или иначе, но люди до сих пор живут в естественной окружающей среде, и даже если бы мы и оказались способными заменить природу на искусственную обстановку, она бы, всё равно, отвечала человеческим животным потребностям.
Подводя итоги данному разделу, необходимо отметить следующее. Как количество слов, так и то, что именуется, определяется, в том числе, и культурой, которая, в свою очередь, есть набор инструментов выживания. Разумеется, существует также внутренняя логика, наше неумение смотреть на мир как-то иначе, а также непредусмотрительность, халатность и размер общества, которые в совокупности дают то, что мы и имеем. В сухом же остатке у нас есть язык, который серьёзно нас ограничивает. Как это происходит я опишу в последнем в этой главе разделе.
Власть имени
Несмотря на напыщенный заголовок данного раздела, в нём не пойдёт речи ни о чём эзотерическом. Несмотря на то, что было бы интересно посмотреть на процесс и сопутствующие ему значения именования чего-то одушевлённого, тут я буду говорить обо всех вещах сразу – как о живых, так и нет. Что же касается власти, то ей стоит уделить внимание отдельно.
Вне зависимости от того, является ли последняя насильственной или осуществляется без применения принудительных сил, представляет ли она собой добро или зло, отвечает ли она запросам тех, на кого направлена, или нет, существенно то, что для подчинённых – это всегда внешнее. Это означает, что моя воля не принимает никакого участия в процессе принятия решения, которое, тем не менее, со мной связано. Разумеется, будучи озвученным, скажем, приказ может подвергаться корректировке с моей стороны, но всё же его возникновение исходит извне, но не изнутри.
Власть обозначения также носит не внутренний, но внешний характер. Именуя что-либо так, а не иначе, мы, тем самым, заставляем вещь или явление быть, рассматриваться, восприниматься и действовать совершенно определённым образом. Но у данного процесса есть ещё одна сторона, которую крайне редко принимают в расчёт, а именно – неназванное. Как ведёт себя оно и какими свойствами обладает, станет, в том числе, предметом этого раздела.
Таким образом, нам надо решить два вопроса. Как именно называют предметы и явления и что влечёт за собой тот или иной ярлык. И второй. Что происходит с безымянным и, соответственно, какие последствия имеет игнорирование или забывание обозначения.
В любом языке известны примеры неприятных обозначений. Скажем, в русском есть слова «рожа» и «морда». Как правило, физиономию людей именуют лицом, но могут встречаться и иные ярлыки. «Рожа» есть нечто специфически человеческое, трудно в рамках данной системы применить ту же единицу в отношении животного. Наоборот, «морда» – это что-то сугубо звериное, хотя и переносимое на индивида. Если задаться вопросом о предпочтительности того и другого, то лично я бы предпочёл именно «рожу», тем более, что мужчины обладают, скажем, ногами и руками, тогда как женщины, а равно и дети, соответственно – ножками и ручками. Но в том-то и дело, что выбор здесь осуществляется не мной, а кем-то другим.
Приведу ещё одну иллюстрацию. После выборов 2012 года, а также во время самой кампании людей, разделяющих некоторые специфические взгляды (я никак не оцениваю их) называли «оранжоидами». Мой текстовой редактор, естественно, подчеркнул данное слово, как неверное, но оно, тем не менее, ярко отражает то, что имели в виду те, кто вообще ввёл его в оборот. Не вдаваясь в подробности, отмечу лишь, что такой ярлык уничижителен, если и не больше, а потому представляет соответствующую группу индивидов как нечто не очень лицеприятное.
Наконец, мы вправе обозначать людей, играя с их именами. Есть полные и укороченные, ласкательные и презрительные и т.п. В зависимости от того, как вы относитесь к тому или иному человеку, мы можете вешать на них соответствующие ярлыки, тем самым заставляя, по крайней мере, своих слушателей, воспринимать, а нередко и имитировать ваш к ним подход. Разумеется, существуют также клички, в любом случае отражающие что-то, что данному человеку присуще, пусть и не по-настоящему, но в качестве приписки.
Всё это вместе взятое есть серьёзное орудие власти. Само существование подобных возможностей неизбежно влечёт за собой вопрос о том, что именно и в каких, естественно, целях пользуется таким мощным арсеналом. Ведь недаром же говорят, что слово зачастую ранит больнее и эффективнее любого насилия. Тут мы имеем дело с символической властью, властью, распределяемой как в ходе самой коммуникации, так и за её собственными рамками. Рассмотрим их по раздельности.
Любой язык предоставляет нам средства выражения. Мы можем обозначить чью-то физиономию и как «рожу», и как «морду». Мы способны использовать и уменьшительно-ласкательные, и обычные суффиксы, окончания и прочие части слова. Мы в состоянии придумать кличку из того арсенала, что уже и так наличествует в нашей коммуникационной системе. Вопрос, таким образом, заключается в следующем. Всякий раз, когда мы прибегаем к уже готовому, мы неизбежно затрагиваем смысл не только непосредственно употребляемого, но и сопутствующие ему значения уже других единиц, обладающих иными коннотациями и оттенками.
Скажем, использование слова «морда» влечёт за собой широкий спектр значений, связанных с миром животных. Если кому-то не сильно импонирует сравнение себя со зверями, то применение к нему данного аппарата вызовет негативную реакцию, а также послужит другим путеводной нитью в те же самые или идентичные области живого мира, хотя, возможно, и с иным к нему отношением. Власть имени здесь очевидна. Называя кого-то определённым образом, вы непременно затрагиваете множественные пласты языка, не обязательно или вообще никак не предназначенные для ваших целей, но явно служащие им. Впрочем, вопрос о пользе несколько спорен.
Давайте представим себе, что вас обозвали «батареей». Человек, столь отвратительно поступивший с вами, мог иметь в виду много отрицательного, связанного с данным предметом. Например, он хотел выразить вашу неуклюжесть или ваш излишний пыл, или что-нибудь ещё. Но это далеко не очевидно. На самом деле мне даже тяжело придумать, точнее, выразить его намерения. В обычном словоупотреблении «батарея», по крайней мере, как предмет интерьера, в сущности, нейтральная вещь. Конечно, с ней связывается личный опыт каждого, но большинству, по-видимому, они ничего плохого не делали, и, если даже некто и воспринимает их как истинное зло, то это не означает, что все остальные разделяют его точку зрения. Поэтому применение столь ярких эпитетов, скорее всего, ни к чему не приведёт, но лишь позабавит того, кого хотели подобным образом оскорбить.
Следовательно, не всякая область языка предоставляет нам дополнительные возможности для обозначения. Если уж и говорить об уничижительных ярлыках, то придётся прибегать к помощи чего-то другого, в действительности – весьма ограниченного набора. Как и в любом ином случае, наши коммуникационные системы ограничены. Нельзя бесконечно и по собственному произволу комбинировать все доступные нам части речи. К тому же всегда нужно ориентироваться на опыт окружающих, что фактически означает и наш личный опыт.
Именно поэтому наречение кого-либо в оскорбительном тоне – это неизбежное обращение к тем слоям и пластам языка, которые считаются в нём чем-то отрицательным, либо же имели в своей истории негативное употребление. Поэтому «морда» – это нечто нелицеприятное, тогда как «батарея» нет. Но то же самое касается и более тонких моментов. Не все вспомогательные словесные единицы пригодны для любых целей, но лишь для специфических.
Кроме того нелишне будет заметить, что все ярлыки используются в определённом контексте. Так, та же «морда» вполне может быть и чем-то приятным для человека, которого подобным образом обозначают. Если существует история, то она серьёзно, по крайней мере, для владеющих ею или её переживших, меняет общее словоупотребление. Нетрудно догадаться, что со временем практика способна стать настолько распространённой, что изменит суть и содержание первоначального замысла, что, по-видимому, и произошло с «мордой». Как бы то ни было, но человек проживает не в вакууме, но ориентируется на своё окружение – как близкое, так и далёкое – а потому склонен испытывать те же самые эмоции и чувства, что и посторонние.
Нынешние языки имеют весьма разветвлённую систему смыслов, закреплённых за тем или иным словом, жестом, символом. И, тем не менее, это не означает, что их содержание навеки закреплено за ними. Коммуникационные системы постоянно меняются, а потому сегодняшние ласкательные значения завтра могут стать оскорбительными, равно как и наоборот. Но всё это и не имеет особой разницы. Важно лишь то, что ярлыки всегда играют не в одиночку, но в некотором поле в окружении других, а потому задевают по цепочке не только свои собственные коннотации и оттенки, но и краски иных, с ними на данный момент связанных или вовсе от них удалённых языковых единиц.
Впрочем, есть и более глубокое воздействие на нас со стороны того, что уже присутствует в языке. Есть шутка о том, что в русском самыми популярными словами в песне являются «что-то там». Существенно тут вот что. Не зная текста, обитатели данной коммуникационной системы используют не, скажем, «ла-ла-ла», но именно «что-то там». Откуда вообще это взялось – несколько неясно. Тем не менее, наличие этого выражения крайне показательно, но что ещё важнее, так это то, какое воздействие оно оказывает на своих носителей.
Во-первых, со всей очевидностью, русские употребляют указание на нечто, расположенное в некотором месте, в действительности – не рядом с собой. Почему? Скорее всего, потому, что они адресуют слова постороннему для себя человеку, которого они, по всей видимости, лично не знают, а, значит, не в состоянии получить текст. Это, в свою очередь, снимает с них ответственность, которая могла бы наступить, если бы они своим неведением оскорбили близкого, но для дальних подобное поведение вполне допустимо. Кроме того используется выражение, ссылающееся на что-то неодушевлённое, но не на живое, хотя, разумеется в песне может вестись речь о ком-то. Это также способствует тому, чтобы не принимать на себя излишних обязательств, потому что говоря «что», подразумевается заодно и «кто», что, кстати, снижает затраты на передачу пусть и урезанного смысла.
Во-вторых, они вгоняют себя в узкие рамки ударений и количества слогов. Последних, как, впрочем, и первых здесь три. Это несёт в себе определённый смысл, потому что затрагивает почти любую мелодику песни, но в то же время и ограничивает, оттого что заставляет в итоге сокращать выражение в тех случаях, когда слогов в строчках чётное число. Вместе с тем появляется возможность вариаций. Например «что-то, что-то там и что-то там» или «что-то там, и там, и там» и т.д. Включение дополнительных частей речи, а также увеличение употребляемых единиц ведёт к гибкости, что позволяет уходить от пределов, накладываемых самой фразой, но одновременно разрывать и надругаться над ней.
В-третьих, само по себе использование именно данного выражения свидетельствует о языковой компетенции, тогда как «ла-ла-ла» больше похоже на детский лепет и ещё худшее «ля-ля-ля», что в некоторых случаях попросту недопустимо. Взрослые люди, таким образом, лишний раз показывают, что они относительно успешно прошли процесс социализации, выражающийся в этом случае в усвоении соответствующей коммуникационной системы, и могут позволить себе употреблять не слишком удобные для поставленных задач конструкции.
И, в-четвёртых. Это выражение устоялось. Какой бы дискомфорт оно не вызывало, его использование отсылает русских к другим русским, что служит маркером их принадлежности к одной культуре. Конечно, «ла-ла-ла» тоже реализуемо, но в меньшей степени, хотя бы потому, что оно более интернационально, тогда как «что-то там» более специфично, а, значит, более аутентично.
Вообще говоря, любое слово или иная единица языка всегда заставляют нас каким-либо образом на них реагировать. И помимо непосредственного значения, они всегда несут в себе дополнительные смыслы, которые, на самом деле, не так легко и обнаружить. Но воспринимая что-либо, мы неизбежно запускаем механизм сопричастности, сопереживания и сочувствия, которые распространяются только на тех, кто владеет той же коммуникационной системой.
Приведу ещё один пример. Почему-то русские решили именовать Китай через звонкую «к», тогда как весь остальной мир склонился к мягкой и шипящей «ч». Отчего бы это не произошло, ясно одно. Для русскоговорящих Китай более чёток и жёсток, чему в немалой степени способствует и окончание, но для носителей иных языков дело обстоит несколько (или сильно – в зависимости от того, какое этому различию придаётся значение) по-другому. Тогда для них Китай – это что-то мягкое и податливое. В этой связи всегда вспоминаются «осмысленные» ярлыки. Скажем, Красноярск – это крутой красный обрыв на берегу реки, а для иностранцев – просто набор звуков.
Как бы тот или иной язык не предпочёл именовать предметы важно следующее. Придание рода, использование сочетаний и качеств самих букв, помещение в контекст и т.п. играет серьёзную роль в процессе восприятия того, о чём идёт речь. Все эти составляющие коммуникационной системы настраивают своих носителей на определённый лад, тем самым, по сути, индоктринируя их. Но важно не только то, как относятся люди к имеющемуся арсеналу, но и то, как они используют его в своих целях.
У женщин, и это общепризнанно, ножки, а у мужчин, в свою очередь – ноги. Разница в целом невелика, особенно в плане языкового обозначения, но, тем не менее, она влечёт за собой целый ряд последствий, существенных с точки зрения восприятия мира людьми.
Прежде всего, предполагается, что женщины более утончённые существа. Ноги у них изящнее, тоньше и стройнее, чем у мужчин. Во-вторых, более слабые, ведь применение соответствующей конструкции свидетельствует об этом, и, следовательно, они имеют право на помощь со стороны более сильных. В-третьих, данные конечности у детей обозначаются ровно также же, но имеют несколько иной смысл, тем не менее, снова отсылая к беззащитности. И, в-четвёртых, апелляция к искусственно уменьшенному размеру предполагает инфантильность или право на неё.
Раз существуют такие возможности, то ими не грех воспользоваться и в иных областях. Отсюда появляются ласкательные обозначения для рук, пальцев, ушей, носов, глаз, щёк и любых иных частей тела. Но то же самое касается и более обширных пластов и сфер жизни. Именуя желаемое в приятной для себя манере, вы, тем самым, получаете мощное средство влияния на окружающих. Потому что если у вас болит «пальчик», то это одно, но если просто «палец», то особой жалости вы не добьётесь.
Впрочем, такое обозначение имеет и отрицательные эффекты. Если мужчина, у которого, напомню, всё-таки «ноги», будет вести речь о своих «ножках», то он может подвергнуться остракизму или иным санкциям со стороны окружающих, разумеется, если такое именование в рамках соответствующей культуры для него неприемлемо. Однако если то же самое он проделает со своим именем, то результат способен показать более положительную динамику.
Важно здесь следующее. Используя те или иные возможности языка для своей выгоды, человек приобретает власть. Он заставляет людей относиться к названному совершенно определённым образом. Мы обычно забываем об этом, повторяя чужие ярлыки, но одновременно с их употреблением, перенимаем и отношение, что очевидно сужает наш собственный горизонт и заставляет думать в нужном направлении. Впрочем, об этом речь пойдёт ниже. Теперь же мне необходимо ответить на второй вопрос, озвученный в самом начале. Какая роль и какие особенности свойственны тому, что не обозначается вовсе?
Вообще говоря, люди редко задумываются над тем, что не имеет никакого имени. Так, мы можем смотреть на цветок, у которого есть название, нам неизвестное, и размышлять о нём в таком обобщённом виде. Но существует и то, что принципиально лишено обозначения. Проблема, следовательно, распадается на две части. Первая состоит в том, как мы относимся и что думаем по поводу незнакомого лично нам. И вторая, соответственно – о том, что лишено имени совсем.
Напомню о том, что, вероятно (мне это неизвестно наверняка) у ручки шпингалета есть какое-то обозначение. В повседневной речи такие слова исключаются потому, что мы редко имеем дело с данным предметом, и, даже если сталкиваемся с ним, то довольствуемся сложносоставными ярлыками. Однако само по себе это отсутствие весьма показательно.
Я не страдаю теориями заговора и, тем не менее, склонен считать, что ручка шпингалета есть нечто такое, чего знать необязательно. С одной стороны, она и вправду незначительна и вследствие того, что словарный запас у каждого человека ограничен, нет смысла в том, чтобы включать в него столь редко употребляемые имена. С другой стороны, подобное положение дел неявно намекает на то, что на самом деле многие вещи не являются подходящим предметом для размышлений в силу причин, никак не связанных ни с политикой, ни с экономикой, но, очевидно, с культурой. По-видимому, есть резон в том, чтобы изъять ненужные с определённой точки зрения ярлыки из общего обращения, сконцентрировав внимание на чём-либо более важном, опять же с некоторой позиции.
Скажем, незнание городским жителем всех имён птиц, растений, рыб и животных ведёт к тому, что он может уделять больше сил и прилежания изучению сторон, специфичных для столь плотно набитого людьми пространства. Или, например, вы способны перечислить многие торговые марки и ровно также беспомощны в иных областях, не связанных с коммерцией. Это определённо имеет смысл. Объединяя индивидов по какому-либо критерию, вы, тем самым, ещё больше увеличиваете их сплочённость в данной группе, одновременно с этим уменьшая их шансы на вхождение в другие коллективы. Я не в курсе, как называется этот цветок, и если вы сходны со мной в этом, то велика вероятность, что наша идентичность более обширна. В конце концов, отрицательное единство, т.е. по отсутствию некоторых элементов, это тоже всё-таки единство.
То, о чём умалчивается, или то, о чём нет сведений, это важная составляющая человеческого сообщества. Понятно, что носители разных языков – это чужие друг другу люди. Но то же самое относится и к более узким группам, таким, скажем, как шахтёры, библиотекари, биатлонисты и т.д. У всех них есть свой жаргон. Но надо продолжать и дальше. Как я показал выше, у всех должен быть один и тот же набор слов и обозначений, который бы помогал всем нам общаться между собой. Сам по себе он не берётся ниоткуда. Его состав, плотность и содержание – это результат действия некоторых сил, и как раз тут мы снова оказываемся перед лицом власти.
Стоит задать себе простой вопрос. Почему из общего употребления изымаются именно эти, но не другие имена? В чём провинность ручки шпингалета? Разумеется, ни в чём, но если рассматривать данный конкретный пример, то выяснится следующее. Этот самый предмет, как правило, является неотъемлемой частью окна, у которого, в свою очередь, имеются также рамы, стёкла, форточки. Целостность всего этого ансамбля, очевидно, важна. Если не будет чего-то из перечисленного, кроме пресловутого отростка, оно потеряет часть своего значения. Но если исчезнет данный колышек, вряд ли что-то изменится.
Но важно и другое. Смысл окна не трансформируется с потерей ручки шпингалета2. Однако сущность меняется, если изъять более значимый элемент. Конечно, окно не лишится сразу всех своих функций, но в чём-то станет неполноценным в их отсутствии. На самом деле данная часть зданий имеет множество коннотаций и очень плотно вписана в контекст огромного числа культур, по крайней мере, тех, где она наблюдается. Поэтому необходимо сохранить единство ансамбля, пожертвовав не критичными деталями, снова ориентируясь на ограниченность словарного запаса среднего человека.
Подобную логику довольно просто распространить и на другие явления и вещи, обычно окружающие нас в рутине дел. Но этим всё не ограничивается. Есть серьёзные основания полагать, что исключение тех или иных единиц языка для общего употребления играет куда более важную роль по сравнению с той, что я описал.
Тот набор слов и выражений, который представляет собой достояние каждого, одинаково для всех ущербен. Он не годится для выражения и, соответственно, восприятия любой мысли и чувства, но лишь для ограниченного их числа. Например, я знаю, что такое «балясина». Для того, кто не знаком с этим именем, оно, хоть и прозвучит относительно приемлемо для той структуры, в которой оно произносится, тем не менее, ничего не значит. Апелляция к скрытому лексикону, на что обычно делается расчёт, в данном случае даёт нулевой результат. Если мой собеседник до сих пор не встречал такого ярлыка, то у него не окажется никаких указаний по поводу того, к чему его применить и с чем его «есть».
Подобное происходит сплошь и рядом. Мы упоминаем в своей речи специфические имена и выражения, которые на деле ведут к коммуникативному провалу. Огромное количество неудач просто так не оправдать, и, несмотря на это, они продолжают множиться. Что же тут происходит?
В силу определённых причин нет смысла в том, чтобы забивать лексикон каждого человека всеми доступными в данном языке словами. В реальности это почти невозможно, но этого и не случается. Всякий из нас получает в своё распоряжение некоторый минимум, используя который он, более или менее, сносно, общается не только с близкими, но и с посторонними. Вопрос, таким образом, состоит в этом самом «более или менее».
С одной стороны, мы приобретаем слишком много. Множество слов, значения которых мы знаем, редко нами используется. Как правило, коммуникация проста и не требует сверхусилий или метасведений. Но бывают ситуации, когда мы терпим крах потому, что обладаем явно недостаточным багажом. Я не собираюсь здесь рассматривать вопрос о соотношении между удачами и провалами, но очевидно, что первых больше. Однако почему?
На самом деле язык имеет дисциплинирующее воздействие. Привыкая использовать только конкретные слова, общие для всех в данном ареале, мы также приучаемся к тому, чтобы не замечать или игнорировать то, что сносным образом описать невозможно. Лишь единицы, либо в крайне редких случаях нуждаются в чём-то большем, чем им уже предоставлено. Всё прочее забывается. Я ещё многое скажу по этому поводу ниже, но сейчас отмечу следующее. То, что никак не обозначено, в действительности не существует. Если мы рассматриваем круг понятий, включённый в общий набор, то это, как предполагается, всё, что с нами случается и происходит. Остальное же – совершенно лишнее. Или, хуже того, попросту выдуманное.
Объясняется это следующим образом. Скажем, мы можем исключить такое слово как «жалость». Само по себе явление на первых порах никуда не исчезнет, и люди продолжат испытывать соответствующие эмоции, однако не смогут ни передать, не принять информацию о данном поведении. Со временем, по мере увеличения разрыва между поколениями, понятие станет ненужным.
Конец ознакомительного фрагмента.