II. Родной дом
В последних числах апреля Ипполита уехала в Милан по приглашению сестры, у которой только что умерла свекровь. Джиорджио собирался поехать искать укромный уголок, где они должны были встретиться в половине мая.
Но как раз в эти дни пришло письмо от его матери с печальными известиями, и он не мог более откладывать своего возвращения в отцовский дом.
Джиорджио был в крайне возбужденном состоянии. Напряженные нервы не позволяли ему верить в обещанное счастье и будущее спокойствие. Когда Ипполита прощалась с ним, он спросил:
– Увидимся ли мы еще?
А когда она, стоя на пороге комнаты, поцеловала его последний раз, он заметил, что ее губы покрывала черная вуаль, и это значительное обстоятельство сильно взволновало его и разрослось в его воображении в роковое предзнаменование.
По приезде в отцовский дом в Гуардиагреле – его родной город – он был до того измучен, что, обнимая мать, расплакался, как ребенок. Но ни эти слезы, ни поцелуи матери не дали ему утешения. Ему казалось, что он чужой в этом доме и что окружавшая его семья – не родная ему. Это странное чувство отчужденности, которое он испытывал и прежде по отношению к своим кровным родственникам, стало теперь проявляться резче и назойливее. Многие мелочи семейной жизни раздражали и оскорбляли его. Тишина за обедом и ужином, нарушаемая только стуком вилок, действовала ему на нервы. Его утонченные привычки ежеминутно подвергались грубому нарушению, а дух раздора, вражды и воинственности, царивший в доме, часто сдавливал ему дыхание.
В первый же вечер по его приезде мать отозвала его в сторону и стала рассказывать свои огорчения, неприятности и беспокойства, а также выходки и оскорбления со стороны мужа. Глядя на сына полными слез глазами, она произнесла дрожащим от гнева голосом:
– Твой отец – гадкий человек!
Ее веки покраснели и вспухли от постоянных слез, щеки впали, и вся ее внешность носила отпечаток долгих страданий.
– Он – гадкий человек! Он – гадкий человек!
Когда Джиорджио поднялся наверх в свои комнаты, голос матери продолжал звучать в его ушах и ее фигура не выходила из его головы. Он повторял одно за другим ужасные обвинения против человека, кровь которого текла в его жилах, и ему было так тяжело на душе, что, казалось, он не мог дольше жить. Но внезапно охватившее его безумное стремление к далекой возлюбленной заставило его встрепенуться, и он почувствовал, что вовсе не благодарен матери за то, что она открыла ему свои бесчисленные горести, и он предпочел бы не знать их, думая только о своей любви и страдая только из-за нее.
Войдя в свою комнату, он запер за собой дверь. Стеклянный балкон был залит светом майской луны. Он открыл ставни, испытывая потребность подышать ночным воздухом, и, опершись на перила балкона, стал вдыхать в себя ночную свежесть. Полнейшая тишина царила внизу в долине, и простые очертания снежных вершин Маниеллы торжественно вырезались на темном фоне неба. Гуардиагреле спал, подобно белому стаду, расположившись кругом Санта Мария Маджиоре. Одно только окно в соседнем доме было освещено желтым светом.
Он забыл о своей недавней ране. Красота ночи внушала ему только одну мысль: «Вот потерянная для счастья ночь!»
Он стал прислушиваться. В соседней конюшне слышался топот лошадей и слабый звон колокольчиков. На фоне освещенного окна мелькали какие-то тени, должно быть, ходивших по комнате людей. В дверь легонько постучались. Он пошел открыть.
Это была тетя Джиоконда.
– Ты забыл меня? – сказала она, входя и обнимая его.
Не видя ее по приезде в дом, Джиорджио действительно забыл про нее и извинился теперь, взяв ее за руку и усадив на стул, ласковым голосом стал разговаривать с ней.
Это была старшая сестра его отца. Ей было шестьдесят лет; она хромала из-за ушиба ноги и была немного полна, но полнота ее была болезненная, дряблая и бескровная. Она жила, углубившись в религию, в отдаленной комнате верхнего этажа, почти отдельно от остальной семьи, которая не любила ее и, считая ее не в своем уме, относилась к ней пренебрежительно. Ее мир состоял из священных соображений, эмблем, образов, и все ее время уходило на исполнение религиозных обрядов и на чтение однообразных, усыпляющих молитв.
Единственное, что заставляло ее сильно страдать, это чрезмерное пристрастие к лакомствам. Она чувствовала отвращение ко всякой другой пище, а в сластях у нее часто бывал недостаток. Она любила Джиорджио больше всех остальных родственников за то, что он каждый раз привозил ей конфеты и ликер.
– Итак, ты вернулся, – говорила она, шевеля своими беззубыми челюстями, – ты вернулся…
Она глядела на него немного стыдливо, не зная, что сказать, но в глазах ее ясно выражалось ожидание. И, несмотря на отвращение, которое ее дыхание вызывало в Джиорджио, его сердце болезненно сжималось от сострадания.
«Это несчастное создание, дошедшее до низшей ступени унижения, – думал он. – Эта жадная заика связана со мной узами крови. Она принадлежит к моей расе!»
– Итак, – повторяла она, видимо волнуясь, и выражение ее глаз делалось почти нахальным.
– О тетя Джиоконда, прости меня, – сказал наконец Джиорджио с некоторым усилием. – Я забыл на этот раз привезти тебе сластей.
Старуха изменилась в лице, точно ей сделалось дурно; ее взор потух, и она прошептала:
– Это ничего…
– Но я завтра куплю тебе конфет, – добавил Джиорджио с тяжелым сердцем, желая утешить ее. – Завтра же непременно, а потом я напишу…
Старуха оживилась и сказала с большой заботливостью:
– Знаешь, в монастыре… ты найдешь сласти.
Несколько минут она молчала, очевидно, предвкушая удовольствие завтрашнего дня; ее беззубый рот шевелился, точно она глотала накоплявшуюся слюну. Затем она продолжала:
– Бедный Джиорджио! Что бы я делала, если бы у меня не было Джиорджио. Посмотри, что творится в этом доме. Это божеское наказание. Поди-ка, погляди на цветы на балконе. Я сама всегда поливала их. Я всегда думаю о тебе, Джиорджио. Прежде у меня был Димитрий, а теперь остался только ты один.
Она встала, взяла племянника за руку и, проведя его на балкон, показала ему цветущие горшки; затем она сорвала ветку с бергамотового дерева, подала ее Джиорджио и, нагнувшись посмотреть, не высохла ли земля, сказала:
– Подожди.
– Куда ты идешь, тетя Джиоконда?
– Подожди.
Она, хромая, вышла из комнаты и вскоре вернулась, неся с трудом полное ведро.
– Зачем ты делаешь это, тетя? Зачем ты утруждаешь себя?
– Земля высохла. Если я не подумаю об этом, то кто же другой подумает?
Она полила цветы, сильно пыхтя, и хриплое дыхание ее старческой груди резало душу молодого человека.
– Довольно, – сказал он, беря у нее из рук ведро.
Они продолжали стоять на балконе; вода из цветочных горшков с легким шумом капала на улицу.
– Чье это освещенное окно? – спросил Джиорджио, чтобы нарушить молчание.
– О, это дон Дефенденте Шиоли умирает, – ответила старуха.
Они поглядели на тени, скользившие по освещенному желтым светом прямоугольнику. Свежий ночной воздух подействовал на старуху, и она задрожала от холода.
– Ступай, ступай спать, тетя Джиоконда.
Он пошел провожать ее наверх в ее комнату. В коридоре им встретилось что-то, с трудом тащившееся по каменному полу. Это была черепаха.
– Она сверстница тебе, – сказала старуха, останавливаясь. – Ей двадцать пять лет. Она хромает, как я. Твой отец ударил ее раз как-то ногой…
Он вспомнил о голубе с выщипанными перьями, о тете Джиованне и о нескольких моментах жизни в Альбано.
Они дошли до порога двери. В комнате стоял отвратительный запах лекарств и жилья. При свете лампы Джиорджио увидел стены, покрытые священными изображениями и распятиями, сломанную ширму и кресло с вылезавшими из материи железными прутьями и волосом.
– Хочешь войти?
– Нет, благодарю, тетя Джиоконда, ступай спать.
Она торопливо вошла в комнату и сейчас же вернулась с бумажной коробкой, которую открыла перед Джиорджио, высыпая остатки сахара на ладонь руки.
– Видишь? Это все, что у меня есть.
– Завтра, завтра, тетя… ступай теперь спать. Спокойной ночи.
Он ушел, не будучи более в состоянии терпеть. Его тошнило от этого запаха, и сердце его ныло. Он снова вышел на балкон.
Полная луна сияла на небе над его головой. Ледяные неподвижные вершины Маиеллы напоминали горы на луне, рассматриваемые в хороший телескоп. Гуардиагреле спокойно спал внизу; бергамотовые деревья благоухали.
– Ипполита, Ипполита! – Все его существо стремилось к возлюбленной в этот час душевной тоски, взывая о помощи. – Ипполита!
Внезапный крик из освещенного окна нарушил ночную тишину; это был крик женщины. За ним последовали другие крики, потом непрерывные рыдания, звучавшие то тише, то громче, подобно мерному пению. Агония кончилась, и душа человека улетала в убийственной тишине ночи.
– Ты должен помочь мне, – говорила мать, – ты должен поговорить с ним. Пусть он знает твое мнение. Ты – старший сын в семье. Это необходимо, Джиорджио.
И она продолжала рассказывать ему о поведении мужа и разоблачала перед сыном постыдные поступки отца. У отца была сожительница – парикмахерша, служившая прежде в их семье, падшая, страшно жадная женщина; из-за нее и своих незаконных детей он разбрасывал без всякого удержу свое состояние, запуская дела и полевое хозяйство и продавая весь урожай по низкой цене первому встречному, только бы получить деньги. Он доходил даже до того, что семье не хватало подчас на необходимое, и отказывался дать приданое младшей дочери, которая уже давно была невестой, а на малейшие упреки отвечал криками, бранью и ужаснейшей грубостью.
– Ты живешь далеко и не знаешь, какой у нас тут ад. Ты не можешь представить себе малейшей доли наших страданий… Но ты ведь старший сын и должен поговорить с ним. Это необходимо, Джиорджио, прямо необходимо.
Джиорджио сидел молча, с опущенными глазами, делая нечеловеческие усилия, чтобы сдержать свои расшатанные нервы при виде страданий матери, которые он впервые увидел теперь во всей их наготе. Так это была его мать? Этот искривленный рот, резко менявшийся при произнесении жестоких слов, принадлежал его матери? Значит, страдания и гнев так сильно изменили ее? Он поднял глаза, чтобы поглядеть на нее и отыскать на ее лице следы прежней мягкости. Как прелестна она была прежде. Какое это было чудное и нежное создание и как нежно он любил ее в детском и отроческом возрасте! Донна Сильверия была высокая, стройная женщина с белоснежной кожей, почти светлыми волосами и темными глазами, и вся ее внешность носила отпечаток благородства, так как она происходила из рода Спина; а герб этих двух родов – Спина и Ауриспа – был высечен под портиком Санта Мария Маджиоре. Какое это было нежное создание прежде! И почему она так изменилась? Ее нервные жесты, резкие слова и изменявшаяся в пылу гнева внешность производили на сына тяжелое впечатление. Ему было ужасно тяжело слышать о позоре отца и видеть глубокую пропасть, образовавшуюся между людьми, которым он был обязан своим существованием. И что это было за существование!
– Ты слышишь, Джиорджио? – настаивала она. – Ты должен непременно взяться за это энергично. Когда ты поговоришь с ним? Решай.
Эти слова поразили его до глубины души; он повторял мысленно: «О, мама, требуй от меня самой ужасной жертвы, но избавь от этого шага, не толкай на этот смелый поступок! Я – низкий человек!» Непобедимое отвращение пробуждалось в нем при мысли, что он должен будет явиться перед отцом и совершить энергичный и решительный поступок. Он предпочел бы, кажется, дать отрубить себе руку.
– Хорошо, мама, – ответил он сдавленным голосом. – Я выберу удачный момент и поговорю с отцом.
Он обнял мать и поцеловал ее в обе щеки, точно молчаливо просил у нее прощения за обман, уверяя себя мысленно: «Я никогда не выберу удачного момента и не буду говорить с отцом».
Они продолжали сидеть у окна. Мать открыла ставни и сказала:
– Скоро вынесут дона Дефенденте Шиоли.
Они встали рядом, чтобы поглядеть в окно. Она добавила, поднимая голову кверху:
– Какой сегодня чудный день!
Гуардиагреле, каменный город, был залит ярким светом майского дня. Свежий ветерок шелестел травой на кровлях. Все щели у Санта Мария Маджиоре от основания до верху поросли нежными растениями с бесчисленным множеством лиловых цветов, и старинный собор отчетливо вырезался на воздушной лазури, покрытый мраморными и живыми цветами.
«Я больше никогда не увижу Ипполиты, – думал Джиорджио. – Это какое-то роковое предчувствие. Я знаю, что через пять-шесть дней отправлюсь искать отшельническую обитель для нас, и знаю в то же время, что это будет бесполезно; я ничего не достигну и наткнусь только на непредвиденные препятствия. Что-то странное и непонятное происходит во мне. Я сам не знаю, но кто-то другой внутри меня знает, что скоро все кончится. Она не пишет мне. С тех пор, как я здесь, она прислала мне только две коротеньких телеграммы – из Палланцы и из Белладжио. Никогда еще она не казалась мне столь далекой. Может быть, в этот самый момент ей нравится кто-нибудь другой. Может ли любовь внезапно исчезнуть из сердца женщины? Да, все возможно во внутреннем мире человека. Ее сердце утомилось. Может быть, в Альбано под впечатлением воспоминаний она отдавала мне остатки своей любви, а я был ослеплен ею! Некоторые факты, если рассматривать их по существу, заключают в себе определенное скрытое значение независимо от их внешнего содержания. И когда я мысленно перебираю факты, из которых состояла наша жизнь в Альбано, то они приобретают в моих глазах вполне определенный смысл – они обозначают конец. Когда мы расстались по приезде в Рим в пятницу на Страстной неделе и ее экипаж исчез в тумане, разве мне не казалось, что я безвозвратно потерял ее? Разве я не сознавал вполне ясно конца нашей любви?» В его воображении мелькнуло движение руки Ипполиты, опускавшей черную вуаль над последним поцелуем. Солнце, лазурь, цветы и вообще все светлое и радостное кругом него внушало ему одну только мысль: «Жизнь без нее невозможна!»
– Выходят, – послышались в этот момент слова матери, высунувшейся из окна и глядевшей на двери собора.
– Бедный дон Дефенденте! – прошептала она, глядя вслед удалявшемуся шествию, но сейчас же добавила усталым голосом, точно говорила сама с собой:
– А, впрочем, почему бедный? Он наслаждается миром, а мы продолжаем страдать.
Сын поглядел на нее. Их глаза встретились, и она улыбнулась ему слабой, еле заметной улыбкой, не изменившей ни одной черты ее лица. Эта улыбка произвела на Джиорджио впечатление легкой, еле заметной тени, мелькнувшей перед ее неизменно печальным лицом, и озарила его внезапно ярким светом: он теперь только увидел неизгладимые следы страданий на лице матери.
Бурный порыв нежности зародился в его груди вследствие ужасного откровения, вызванного этой улыбкой. Мать, его родная мать, могла улыбаться только такой улыбкой! Следы страданий были неизгладимы на ее добром, дорогом лице, которое столько раз наклонялось над ним во время болезни и огорчений! Его родная мать тихо угасала с каждым днем и неизменно склонялась все ниже к могиле. Он же, когда мать рассказывала ему о своих огорчениях, страдал не за нее, а из-за своего собственного эгоизма и тяжелого впечатления, производимого резкими выражениями матери на его больные нервы.
– О мама, – прошептал он сдавленным от слез голосом, беря ее за руки и увлекая за собой в глубь комнаты.
– Что с тобой, Джиорджио? Что с тобой, сын мой? – взволнованно спрашивала мать, глядя на его мокрое от слез лицо. – Скажи мне, что с тобой?
О, это был ее дорогой, незабвенный голос, трогавший его до глубины души. Это был голос утешения, совета, прощения, высшей доброты, который он слышал в тяжелые минуты; это был знакомый ему голос, Джиорджио узнал, наконец, нежное, обожаемое создание прежних времен.
– О мама, мама…
Он сжимал ее в своих объятиях, рыдая, обливая ее горячими слезами и порывисто целуя ее щеки, лоб и глаза.
– Бедная моя мама!
Он усадил ее, встал перед нею на колени и долго глядел на нее, точно видел ее теперь в первый раз после долгой разлуки. Она спросила искривленными губами, с трудом сдерживая рыдания, сдавливавшие ей горло:
– Я очень огорчила тебя?
Он прислонился головой к ее коленям и стал понемногу успокаиваться под ласками матери. Рыдания иногда заставляли его вздрагивать. В его уме мелькали неясные воспоминания об огорчениях отроческого возраста. С улицы доносилось щебетанье ласточек, скрип колеса точильщика и крики людей; эти звуки были знакомы ему, но теперь они раздражали его. По окончании кризиса в нем наступило состояние какого-то неопределенного брожения, но явившийся внезапно в его уме образ Ипполиты так бурно взволновал его внутренний мир, что он глубоко вздохнул на коленях матери.
Она прошептала, нагибаясь над ним:
– Как ты вздохнул!
Он улыбнулся ей, не открывая глаз и чувствуя полный упадок сил, страшную усталость и непреодолимую потребность отступить с поля битвы, не ожидая перемирия.
Желание жить понемногу оставляло его, подобно тому, как теплота исчезает из мертвого тела. От недавнего волнения не осталось ничего; мать снова делалась чужой для него, что он мог сделать для нее? Спасти ее? Вернуть ей спокойствие, здоровье, счастье? Разве катастрофа не была неизбежна? Разве ее существование не было отравлено навсегда? Мать не могла больше служить ему утешением, как во времена далекого детства. Она не могла понять и исцелить его. Склад их ума и образ жизни были слишком различны. Она могла только показать ему картину своих страданий.
Джиорджио встал и поцеловал мать. Они расстались. Он пошел в свои комнаты и вышел на балкон. Высокие горы Маиеллы на зеленоватом фоне неба были залиты розовым светом заката. Оглушающее щебетанье кружившихся в воздухе ласточек неприятно подействовало на него, и он пошел и растянулся на кровати.
«Вот я живу и дышу, – думал он. – А в чем состоит сущность моей жизни? От каких сил она зависит? Какими законами она управляется? Я не владею собой, подобно человеку, который обречен стоять на вечно колеблющейся и качающейся плоскости и теряет равновесие, куда бы он ни поставил ногу. Я всегда нахожусь в тревожном состоянии, но и это состояние неопределенно. Я не понимаю, что это за тревога: беглеца, которого преследуют по пятам, или преследователя, который никак не может настигнуть беглеца. Может быть, это и то, и другое».
В Санта Мария Маджиоре прозвонили к вечерне. Он вспомнил похоронное шествие, гроб, монахов в капюшонах и маленьких оборванцев, с трудом собиравших восковые слезы и шедших, немного нагнувшись, неровными шагами, с устремленными на колеблющееся пламя глазами.
Эти дети долго не выходили у него из памяти. В письме к своей возлюбленной он развил скрытую аллегорию, которую его ум, искавший сравнений, увидел в этом событии: «Один из мальчиков, худенький и мертвенно-бледный, опирался одной рукой на костыль, а в ладонь другой руки собирал капавший воск; он с трудом двигался вперед рядом с великаном в капюшоне, грубо сжимавшим свечу в огромном кулаке. Я как сейчас вижу их перед собой и никогда не забуду их. Во мне есть какое-то сходство с этим мальчиком. Моя настоящая жизнь находится во власти какого-то таинственного, невидимого существа, сжимающего ее в железном кулаке, и я вижу, как она разрушается, и с трудом подвигаясь вперед, выбиваясь из сил, чтобы подобрать хоть малейшую долю ее. И каждая капля жжет мою бедную руку».
На обеденном столе в вазе красовался букет свежих майских роз из сада, набранных Камиллой, младшей сестрой Джиорджио. За столом сидели мать, брат Диего и приглашенные на этот день жених Камиллы и старшая сестра Христина с мужем и бледным белокурым ребенком, нежным и стройным, как полураспустившаяся лилия.
Джиорджио сидел между отцом и матерью.
Муж Христины, барон Паллеауреа дон Бартоломео Челаиа, с раздражением в голосе рассказывал о городских интригах. Ему было под пятьдесят лет. Это был человек с плешью на макушке головы и с чисто выбритым лицом. Его резкие движения и почти нахальные манеры составляли странный контраст с его клерикальной внешностью.
Диего сидел рядом с сестрой. «Как они не похожи между собой! – думал Джиорджио, приглядываясь к брату. – Христина в значительной степени наследовала от матери мягкость характера; у нее глаза матери; особенно же она напоминает ее манерами. Но Диего!» – Он глядел на брата с инстинктивным отвращением человека, который видит полную противоположность себе. Диего ел с жадностью, не отрывая глаз от тарелки и углубившись в свое дело. Ему не было еще двадцати лет, но он уже начал полнеть; это был коренастый человек с вспыльчивым характером. В его маленьких сероватых глазах под низким лбом не заметно было и малейшего проблеска ума. Рыжий пушок покрывал его щеки и сильные челюсти и оттенял пухлые чувственные губы. Такой же пушок виднелся на руках с грязными ногтями, свидетельствовавшими о пренебрежительном его отношении к опрятности.
«Какой это грубый человек, – думал Джиорджио. – Как странно, что я всегда должен побороть отвращение, чтобы обратиться к нему с самыми незначительными словами или ответить на его простое приветствие. В разговоре со мной он никогда не глядит мне в глаза. Когда наши взгляды случайно встречаются, он моментально отводит свой взгляд в сторону. В моем присутствии он постоянно краснеет без всякой причины. Мне крайне любопытно знать, что он чувствует ко мне. Несомненно, что он не любит меня».
Вслед за тем его мысли и внимание перешли на отца; Диего был истинный наследник его.
Тело этого полного и сильного человека, казалось, непрестанно испускало жизненную теплоту. Его челюсти были в высшей степени развиты; пухлые, повелительные губы дышали вспыльчивостью. Глаза были мутны и немного косили; крупный, красный нос как-то странно подергивался, и все черты его лица носили отпечаток вспыльчивости и резкости. В каждом его жесте, в каждом движении выражалось усилие, точно мускулатура этого крупного тела постоянно боролась с обременявшим ее жиром. Его плоть, отвратительная плоть, полная вен, нервов, жил, желез, костей, полная низменных инстинктов и потребностей, плоть, которая потеет и издает скверный запах, делается безобразной, болеет, покрывается ранами, мозолями, морщинами, нарывами, волосами, эта отвратительная плоть с каким-то нахальством процветала в этом человеке, вызывая чуть не отвращение в чувствительной душе его соседа. «Он не был таким десять – пятнадцать лет тому назад, – думал Джиорджио. – Я хорошо помню, что он не был таким. Мне кажется, что эта скрытая грубая чувственность развивалась в нем очень постепенно. И я, я – сын этого человека!»
Он поглядел на отца и заметил на его висках по пучку морщин, а под каждым глазом опухоль, напоминавшую какой-то лиловый мешок. Он обратил внимание на красную, толстую, короткую, апоплексическую шею отца и заметил, что усы и волосы его носили следы краски. Возраст, приближение дряхлости в чувственном существе, беспощадная работа порока и времени, напрасные старания скрыть старческую седину, возможность внезапной смерти, все эти печальные и ужасные, низменные и трагические впечатления глубоко взволновали сердце Джиорджио. Он почувствовал к отцу искреннее сострадание. «Как я могу осуждать его? Он ведь тоже страдает. В этой тяжелой плоти, внушающей мне такое сильное отвращение, обитает живая душа. Почем знать, как она мучается и терзается. У отца несомненно безумный страх перед смертью». И внезапно его воображение нарисовало картину смерти отца: он падает на землю, точно сраженный молнией, безмолвно вздрагивает в агонии, судороги сводят его члены, лицо бледно, а в глазах отражается весь ужас смерти, и внезапно тело его делается неподвижным, точно под новым ударом невидимого молота. Стала бы мама оплакивать его или нет?
– Ты ничего не ешь, – сказала ему мать, – ты почти ни до чего не дотрагиваешься. Может быть, ты плохо себя чувствуешь?
– Нет, мама, – ответил он. – Я просто не голоден сегодня. Рядом с ним послышался шорох. Он обернулся и увидел хромую черепаху. Ему вспомнились слова тети Джиоконды: «Она хромает, как я. Твой отец ударил ее раз как-то ногой…»
Мать заметила, что он глядит на черепаху, и сказала с тенью улыбки на губах:
– Она тебе сверстница. Я ждала тебя, когда мне принесли ее.
И добавила, продолжая улыбаться:
– Она была совсем крошечная, и спинка ее была почти прозрачная. Она выглядела совсем как игрушечная, а затем постепенно выросла у нас в доме.
Донна Сильверия взяла кожуру яблока и подала ее черепахе. С минуту она глядела, как бедное животное, дрожа от старости, двигало своей желтоватой головой, потом принялась с задумчивым видом чистить апельсин для Джиорджио.
«Она занята своими воспоминаниями, – думал Джиорджио, глядя на мать. Он понимал, какая безутешная грусть должна была возникнуть в душе матери при воспоминании о прошедших счастливых днях, теперь, когда все рушилось и было кончено, после стольких неизгладимых оскорблений и измен. – Он любил ее тогда. Она была молода и, может быть, не знала еще страданий. Как она, должно быть, вздыхает о прошедшем счастье! Какая отчаянная тоска раздирает ее сердце! – Джиорджио страдал за мать, с такой силой воспроизводя в своем сердце ее душевную тоску, что его глаза затуманились слезами и он с трудом сдержал их. – О бедная мама, если бы ты знала!»
Он повернул голову и увидел, что Христина улыбалась ему из-за букета роз.
Жених Камиллы разговаривал с бароном.
– Это показывает полное незнание закона, – говорил он. – Когда человек претендует на…
Барон относился одобрительно к горячим словам молодого юриста и повторял после каждой его фразы:
– Конечно, конечно…
Они разбирали по косточкам городского голову.
Молодой Альберто сидел рядом со своей невестой Камиллой. Его лицо было бело и розово, как у восковой фигуры; он носил остренькую бородку, его волосы были расчесаны на пробор, на лбу красовалось несколько аккуратных завитков, а на носу – пара очков в золотой оправе.
«Это идеал Камиллы, – подумал Джиорджио. – Они уже давно любят друг друга несокрушимой любовью и верят в свое будущее счастье. Они давно вздыхают друг по другу. Альберто прогуливался с этим бедным созданием под руку по всем идиллическим местам. У Камиллы – больная фантазия; она только и делает, что доверяет роялю тайны своей души, разыгрывая на нем бесконечные ноктюрны. Они поженятся, и какова-то будет их судьба? Тщеславный и пустой молодой человек с сентиментальной девушкой в неинтересной провинциальной среде…» Его воображение развивало картину будущей жизни этих двух существ; он взглянул на сестру и почувствовал к ней сострадание.
Она немного походила на него внешностью. Это была высокая, стройная девушка с чудными каштановыми волосами и светлыми, постоянно менявшими цвет глазами: они были то зеленые, то голубые, то серые. Легкий слой пудры делал ее в этот день бледнее обыкновенного. На груди ее были приколоты две розы.
«Может быть, она не только физически похожа на меня, и ее бессознательный ум содержит роковые зародыши, которые дали в моем уме, при сознательном отношении, такие большие ростки. Душа ее, вероятно, полна тревоги и печали. Она больна и не понимает, что это за болезнь».
Мать встала в этот момент. Остальные последовали ее примеру; только отец и дон Бартоломео Челаиа остались курить за столом. В этот момент оба показались Джиорджио еще отвратительнее. Он обнял одной рукой мать, другой – Христину и прошел с ними в соседнюю комнату, ласково толкая их вперед. Сердце его наполнилось необычайной нежностью и состраданием. Услыша первые звуки ноктюрна Камиллы, он сказал Христине:
– Не пойти ли нам в сад?
Мать осталась с женихом и невестой. Джиорджио с Христиной и ее молчаливым ребенком спустились вниз.
Некоторое время они молча ходили взад и вперед. Джиорджио взял сестру под руку, как он обыкновенно делал с Ипполитой.
– В каком запустении наш бедный сад! – прошептала Христина, замедляя шаги. – Помнишь, как славно мы играли тут в детстве?
Она поглядела на своего мальчика.
– Поди побегай, Лукино, поиграй немного.
Но ребенок не отошел от нее и даже взял ее за руку. Она вздохнула, глядя на брата.
– Вот видишь, он всегда такой. Он не бегает, не играет, не смеется и вечно держится за меня. Все пугает его.
Джиорджио не слышал ее слов, занятый мыслями о далекой подруге.
– Джиорджио, – неожиданно спросила Христина, – почему ты так задумчив?
Сильный запах цветов волновал кровь Джиорджио. Его страсть бурно закипала, стремление к Ипполите вытесняло в нем все другие чувства, и воспоминания о чувственных наслаждениях зажигали его кровь.
– Ты думаешь… о ней? – добавила Христина с некоторым колебанием.
– Ах, да, ты ведь знаешь! – ответил Джиорджио, и краска залила его лицо под мягким взглядом сестры. Он вспомнил, что рассказывал ей об Ипполите в прошедшую осень в сентябре, когда отдыхал на берегу моря, в Торетте ди Сарса.
– Ты по-прежнему… любишь ее? – колеблясь, спросила Христина с улыбкой.
– По-прежнему.
Они молча дошли до апельсинных и лимонных деревьев. Оба были взволнованы. Печаль Джиорджио стала острее после этого признания. В груди же Христины пробудились смутные, подавленные желания прежних времен при мысли о незнакомой возлюбленной брата. Они поглядели друг на друга и улыбнулись, и эта улыбка скрасила их печаль.
Христина сделала несколько быстрых шагов в сторону апельсинных деревьев и воскликнула:
– Боже мой, сколько цветов!
Она подняла руки и принялась рвать цветы, пригибая к себе ветви дерева. Цветы падали ей на плечи, на голову, на грудь. Вся земля под деревом была осыпана ими, точно благоухающим снегом. Овал лица Христины и ее длинная белая шея были очаровательны в этой позе. Напряжение залило ее лицо румянцем. Но внезапно ее руки опустились, мертвенная бледность покрыла ее лицо, и она зашаталась, точно от головокружения.
– Христина, что с тобой? Тебе нехорошо? – испуганно воскликнул Джиорджио, поддерживая ее.
Но она не могла говорить; сильная тошнота сдавливала ей горло. Она показала знаками, что хочет отойти от дерева, и с помощью Джиорджио сделала несколько неверных шагов в сторону. Лукино глядел на нее полными ужаса глазами. Она остановилась, глубоко вздохнула и, оправившись немного, сказала еще слабым голосом:
– Не пугайся, Джиорджио… Это ничего… Я беременна. Сильный запах подействовал на меня. Теперь уже проходит, я чувствую себя хорошо.
– Хочешь пойти домой?
– Нет, останемся здесь. Сядем.
Они сели на каменную скамейку в галерее. Желая встряхнуть серьезного и молчаливого ребенка, Джиорджио позвал его:
– Лукино!
Ребенок прижался своей тяжелой головой к коленям матери. Он был хрупок, как стебелек, и, казалось, с трудом держал голову. Под его нежной кожей виднелись голубые, тонкие, как шелковые нити, вены. Волосы его были светлые, почти белые, а голубые глаза, обрамленные светлыми ресницами, были мягки и влажны, как у ягненка.
Мать погладила его по голове, сжимая губы, чтобы удержать рыдания, но две слезы все-таки выкатились из ее глаз и полились по щекам.
– О Христина!
Ее волнение усилилось при звуке ласкового тона брата, и слезы неудержимо полились из ее глаз.
– Знаешь, Джиорджио, я никогда ничего не требовала и всегда со всем примирялась; я никогда не жаловалась и не протестовала… Ты ведь знаешь это, Джиорджио. Но это выше моих сил. Если бы я имела хоть каплю утешения от моего ребенка!
Ее голос дрожал от слез.
– Погляди на него, Джиорджио. Он не болтает, не смеется, не играет, никогда не веселится; он совершенно не похож на других детей. Я не могу понять, что с ним. Мне кажется, что он страшно любит и даже обожает меня. Он никогда не отходит от меня. Можно думать, что его жизнь зависит от моего дыхания. О, если бы я рассказала тебе, Джиорджио, о длинных, бесконечно длинных днях, которые я провожу с ним!.. Я работаю у окна, поднимаю глаза и встречаю устремленный на меня взгляд… Он глядит и глядит на меня… Я не могу передать словами этой медленной пытки; мне кажется, что мое сердце медленно раздирается на куски.
Волнение мешало ей говорить. Она стерла слезы с лица.
– Если бы, по крайней мере, то существо, которое я ношу теперь в себе, явилось на свет, уже не говорю красивым, но хоть здоровым! О, если бы Господь Бог хоть один раз услышал мои молитвы!
Она замолчала и стала прислушиваться, точно хотела уловить биение новой жизни, которую она носила в себе. Джиорджио взял ее за руку. Некоторое время брат и сестра молча сидели на каменной скамейке, подавленные гнетом существования.
Перед ними расстилался пустынный, заброшенный сад. Стройные кипарисы свято и неподвижно высились у стены, напоминая поставленные перед образами свечи. Там и сям на кустах осыпались розы под дуновением легкого ветерка, а из дома до них долетали редкие звуки рояля.
«Когда же? Когда же? Итак, это неизбежно? Я должен буду непременно говорить с этим грубым человеком?» – Джиорджио с почти безумным ужасом ожидал этого часа. Непобедимое отвращение охватывало все его существо при одной мысли, что он останется наедине с этим человеком.
Время шло, и с каждым днем он чувствовал сильнее всю тоску и унижение за свое преступное бездействие; он видел, что мать, сестра и все страждущие ожидали от него, старшего сына, энергичного поступка, протеста, защиты. И, правда, зачем его призвали сюда? Зачем он приехал? Он не мог уехать теперь, не исполнив своего долга. В крайнем случае он мог бы уехать, не попрощавшись, убежать тайком и написать потом письмо в оправдание своего поведения, выставив в нем какой-нибудь правдоподобный предлог… Этот исход пришел ему в голову в минуту отчаяния, и он стал обдумывать план в мельчайших подробностях, представляя себе его результаты. Но при виде страдальческого и расстроенного лица матери в нем проснулись невыносимые угрызения совести.
Исследуя мысленно свою слабость и эгоизм, он обращался к своему внутреннему миру и искал в нем с чисто детским усердием какую-нибудь маленькую часть, которую он мог бы возбудить и направить против большой части, чтобы рассеять ее, как непокорную толпу. Но такое искусственное возбуждение никогда не длилось долго и не помогало ему принять мужественное решение. Он начинал тогда спокойно рассматривать положение вещей, но его собственные рассуждения вводили его в заблуждение. «Чем я могу быть полезным здесь? – думал он. – Что здесь изменится к лучшему благодаря мне? Принесет ли действительную пользу это тягостное усилие, которое мать и остальные требуют от меня? И в чем же может заключаться эта польза?» Не находя в себе необходимой энергии для совершения требуемого поступка и не будучи в состоянии добиться в себе подъема духа, он придерживался обратного метода – старался доказать всю бесполезность этого усилия. «К чему приведет этот разговор? Наверное, ни к чему. Смотря по настроению или по обстоятельствам, отец либо вспылит, либо станет логически доказывать свою правоту. В первом случае я не могу ничего ответить на его крики и брань. Во втором случае отцу легко будет доказать мне отсутствие своей вины или неизбежность своих поступков, и опять-таки не смогу ничего ответить ему. Прошлого не вернешь. Порок, глубоко вкоренившийся в существе человека, невозможно вытравить; особенно в возрасте отца привычек уже не меняют. Он уже давно завел себе эту семью. Разве мои слова могут побудить его отказаться от нее? Разве я могу убедить его порвать с ней? Я видел эту женщину вчера. Достаточно увидеть ее один раз, чтобы понять, как глубоко она вонзила когти в тело этого человека. Она будет до самой смерти держать его в руках. Теперь это непоправимо. Кроме того, у них есть дети; не надо забывать их права. Одним словом, разве отец с матерью могут помириться после всего случившегося? Никогда. Значит, все мои попытки будут напрасны. Что же остается после этого? Материальная сторона, вопрос о растрате имущества? Но чем же я могу помочь в этом, раз я живу далеко от дома? Тут необходим постоянный надзор. Только Диего мог бы исполнить это. Я поговорю с ним и постараюсь прийти к какому-нибудь соглашению… В сущности, весь вопрос сводится теперь к приданому Камиллы. Альберто очень беспокоится об этом; он более других заинтересован в моем разговоре с отцом. Может быть, мне удастся сделать для него кое-что». Он собирался подарить сестре часть ее приданого; он наследовал все состояние от дяди Димитрия, был богат и свободно распоряжался своим имуществом. Намерение совершить этот великодушный поступок подняло его в собственном сознании. Жертвуя своими деньгами, он считал себя свободным от всяких обязанностей и неприятных действий.
Он немного успокоился и с облегченным сердцем пошел к матери. Он знал, кроме того, что отец с утра уехал к себе обратно в деревню, где он проводил большую часть времени, чтобы свободнее предаваться распутству. Мысль, что одно место будет пусто за ужином, доставляла Джиорджио некоторое облегчение.
– Ах, Джиорджио, ты пришел как раз вовремя! – воскликнула мать при виде его.
Ее сердитый голос так сильно поразил его, что он остановился и с удивлением поглядел на мать; лицо ее было совершенно искажено гневом. Не понимая, в чем дело, он взглянул сперва на Диего, потом на Камиллу, которая молча и с враждебным видом стояла тут же рядом.
– Что случилось? – пробормотал он, снова переводя глаза на брата; первый раз он замечал на его лице такое определенное выражение злобы.
– Пропал ящик с серебром, – сказал Диего, не поднимая глаз под нахмуренными бровями и глотая слова, – и они уверяют, что я виноват в пропаже.
Поток резких слов вырвался с неузнаваемых уст несчастной женщины.
– Да, ты, ты, по соглашению с отцом. Ты действовал заодно с отцом… Боже, какая низость! Только этого недоставало! Это превосходит все границы! Тот, которого я выкормила своей грудью, идет теперь против меня. Но ты один похож на него, ты, ты один! В отношении других детей Господь Бог смилостивился надо мной, да будет Он благословен за Его милость! Ты один похож на него, ты один…
Она повернулась к Джиорджио, который стоял безмолвно и неподвижно, точно парализованный. Ее подбородок сильно трясся. Она была в таком возбужденном состоянии, что, казалось, сейчас грохнется на пол.
– Теперь ты видишь, что здесь за жизнь? Ты видишь? Каждый день какое-нибудь новое оскорбление! Каждый день только борешься и защищаешь этот бедный дом от разгрома без малейшей передышки. Будь уверен, что твой отец довел бы нас до полной нищеты и отнял бы у нас даже хлеб, если бы мог. И до этого дойдет, мы этим и кончим. Увидишь, увидишь…
Она продолжала говорить, задыхаясь, точно сдерживала ежеминутно подступавшие к горлу рыдания; временами голос ее делался хриплым, и такая дикая ненависть звучала в нем, что было непонятно, как она уживалась в таком нежном создании. И старые обвинения снова полились из ее уст. Этот человек потерял всякий стыд, он не останавливался ни перед кем и не перед чем, чтобы иметь деньги. Он совершенно потерял рассудок и дошел чуть не до буйного помешательства. Он разорил свое имение, срубил лес, продал скот без всякого разбора первому встречному и при первом удобном случае. Теперь он начинал громить дом, где родились его дети. Уже давно он собирался наложить руки на серебро – старинное, фамильное серебро, хранившееся как остатки величия дома Ауриспа; до последнего дня оно сохранялось в целости. Но никакие замки не помогли. Диего вошел в соглашение с отцом, и, обманув самую тщательную бдительность, они украли серебро и бросили его Бог знает в чьи руки!
– И тебе не стыдно? – продолжала она, обращаясь к Диего, который стоял, с трудом сдерживая злобу. – Тебе не стыдно идти с отцом против меня? Я ведь никогда не отказывала тебе ни в чем, я ведь всегда исполняла твои желания! И разве ты не знаешь, куда идут эти деньги? И тебе не стыдно? Что же ты молчишь? Отвечай же. Погляди на брата. Скажи мне, где ящик, я желаю знать это. Слышишь?
– Я уже сказал, что не знаю, где он. Я не видел и не брал его, – грубо закричал Диего, не будучи более в состоянии сдерживаться и сердито тряся головой; темная краска залила его лицо, увеличивая в нем сходство с отсутствующим.
Мать побледнела как полотно и перевела взор на Джиорджио; казалось, что этим взором она передавала ему свою бледность.
– Диего! – сказал старший сын, заметно дрожа всем телом. – Уходи отсюда!
– Я уйду, когда захочу, – возразил Диего, заносчиво пожимая плечами, но не глядя в глаза брату.
Внезапный гнев запылал в сердце Джиорджио, но у слабых и криводушных людей, как он, подобный гнев не выливался никогда в акт насилия, а только развертывал перед его возмущенной душой картины преступления. Отвратительная братская ненависть, внедрившаяся в человеческой натуре с начала мира и вырывающаяся при каждом раздоре с большей силой, чем всякая другая ненависть; эта скрытая, непонятная вражда между кровными родственниками, даже связанными обычной любовью в мирной обстановке родного дома, и чувство ужаса, сопровождающее преступную мысль или поступок и смягчающее суровый закон, вписанный вековой наследственностью в христианском сознании, – все эти чувства закружились в нем и на секунду вытеснили другие чувства, побуждая его ударить Диего. Самая внешность Диего – его полнокровное и коренастое тело, красное лицо и бычья шея, – сознание его физического превосходства и оскорбленный авторитет старшего брата – все это разжигало гнев Джиорджио. Ему хотелось иметь в руках готовое средство, чтобы без сопротивления и борьбы подчинить себе и унизить это животное. Он инстинктивно взглянул на его широкие, сильные руки, покрытые рыжими волосами; еще прежде за обедом они вызвали в нем сильное отвращение, служа противной жадности Диего.
Конец ознакомительного фрагмента.