Вы здесь

Товарищи по оружию. Глава третья (К. М. Симонов, 1950-1965)

Глава третья

Сначала Артемьеву хотелось, чтобы отъезд к месту назначения задержался хотя бы на неделю, до торжественного выпуска военных академий, на котором, как всегда, по традиции, должен был присутствовать Сталин.

Но миновал и этот долгожданный день, и еще пять дней, и еще пять, неопределенность предотъездной жизни стала уже тягостной, когда наконец их вызвали в Наркомат обороны.

Вечером того же дня Артемьев уже получал в воинской кассе Северного вокзала плацкарты на отходивший завтра курьерский поезд Москва – Владивосток.

Позвонив с вокзала Бондарчуку и Санаеву, что плацкарты у него на руках, он вышел через Орликов переулок на Садовую и не спеша пошел по направлению к дому. Он знал, что мать, как всегда, вернется с завода поздно, а Маша, непременно желавшая его проводить и один раз уже упросившая отсрочить ей начало путевки, только вчера наконец уехала в санаторий.

Шагая по Садовому кольцу, Артемьев твердо знал, что ему некуда торопиться и некуда заходить, кроме одного дома. Но и в этот дом ему было заходить незачем. Тем не менее, несмотря на эту здравую мысль, он через полчаса оказался на Сретенке, у дома, где жила Надя.

В колебании постояв у подъезда, он решил, что это даже к лучшему – подняться, сказать, что он едет, и навсегда проститься, не оставляя себе никаких лазеек в прошлое. Но, если быть до конца честным с самим собой, его просто-напросто все еще тянуло к этой женщине.

Уже поднявшись на третий этаж и стоя перед дверью Надиной квартиры, он спросил себя: «Ну, а что будет, если она в ответ на твои слова об отъезде вдруг, против всех ожиданий, решит все бросить и ехать вслед за тобой? Решит с тем мгновенным безрасчетным порывом, какие у нее бывали и раньше, правда, не по таким важным поводам…»

– Не может быть! – нажимая на звонок, вслух сказал он, так и не ответив себе, что он сделает, если это невозможное все же случится.

Надя была дома и сама открыла дверь. То, что он пришел не только неожиданно, но и не вовремя, Артемьев почувствовал лишь в первую секунду, когда Надя еще не овладела своим лицом. На нем мелькнуло странно ожесточенное и в то же время испуганное выражение, такое, как будто она хотела захлопнуть дверь. Но уже в следующую секунду она улыбнулась и заговорила домашним тоном, очень шедшим к надетому на нее передничку и закатанным рукавам блузки.

– Здравствуй, Павлик! Очень рада тебя видеть, – сказала Надя. – Ты совсем пропал в своей академии. Дан я тебя поцелую в щеку. Сам закрой замок, а то я и так уже измазала его маслом: хозяйничаю, пеку пирожки. Мама отсутствует, а у меня гости. Проходи прямо в столовую, знакомься.

Она поспешно повернулась и исчезла в кухне. Зная Надю, Артемьев заранее был убежден, что после истории с письмами она встретит его как можно ровней и ласковей, чтобы подчеркнуть этим, насколько он был груб с нею в прошлый раз. Но сейчас в ее ласковом тоне была какая-то задевшая его ухо чрезмерность. Он снял фуражку, причесался перед зеркалом и подошел к двери в столовую. Он ожидал услышать там шум голосов и даже на секунду задержался, подумав, что, может быть, лучше прямо пройти в кухню, проститься там с Надей и исчезнуть. Но за дверью было тихо. Он отворил дверь и вошел.

В хорошо знакомой ему столовой с красивым, но слишком громоздким для этой комнаты старым буфетом красного дерева и круглым столом сидели не гости, а всего одни гость, летчик, быстро обернувшийся и с нескрываемым любопытством посмотревший на Артемьева.

Артемьев сообразил, что Надя говорила в коридоре достаточно громко для того, чтобы гость слышал каждое ее слово, и тот теперь сидел и с интересом ждал, когда в комнату войдет неизвестный ему Павлик, который долго пропадал и которого хозяйка после разлуки сочла нужным поцеловать в щеку.

Стол был накрыт на двоих. На нем стоял хрусталь, у обоих приборов лежали жестко накрахмаленные салфетки, согнутые гармошкой и засунутые в серебряные кольца. Очевидно, Надя старалась вовсю.

Артемьев неожиданно для себя ужасно озлился разом на все: на крахмальные салфетки, на хрусталь, на гостя, на Надю, а больше всего на самого себя. Ему захотелось немедленно наозорничать: выпить и съесть все приготовленное, пересидеть гостя, вывести из терпения Надю, – словом, сделать все как раз противоположное тому, что от него, наверное, ждут и Надя, и ее гость, и эта столовая с крахмальными салфетками и хрусталем.

«Хорошо же, – подумал он, со злостью вспомнив Надин звонкий поцелуй в щеку, – я буду, очевидно, представлен здесь как свой человек в доме, друг детских игр, которого хозяйка со школьных лет посвящает в свои сердечные тайны. Будь по-твоему! Но не ищи на моем лице печати страдания – я не доставлю тебе этой радости».

И Артемьев с удовольствием услышал свои собственный спокойный и веселый голос:

– Здравия желаю, товарищ полковник! Хозяйка приказала знакомиться. Артемьев.

– Козырев, – поднимаясь ему навстречу, сказал гость.

Теперь Артемьев мог хорошо разглядеть его. Это был низенький крепыш с густыми курчавыми волосами и тремя орденами на широкой груди.

«Так вот кто, оказывается, ее новый знакомый, побывавший в далеких краях, о котором она как-то раз небрежно мельком упомянула. Пожалуй, он даже чуть-чуть пониже ее», – подумал Артемьев, с внутренней усмешкой вспомнив, как Надя любила говорить, что мужчины маленького роста для нее вообще не существуют.

Он крепко, как всегда всем людям, пожал Козыреву руку, с удовольствием продолжая чувствовать в себе все растущее спокойствие.

– Курите? – спросил Козырев, чтобы что-нибудь сказать, и протянул Артемьеву папиросы.

– Нет, спасибо, не приучен.

Не зная, о чем говорить с Артемьевым, и от этого не совсем ловко чувствуя себя, полковник прохаживался по комнате, усердно затягиваясь папироской и хмуря брови. Но как только в дверях появилась Надя, все лицо его самозабвенно просияло и словно потянулось ей навстречу.

«Любит», – подумал Артемьев, впервые отчужденно, издалека рассматривая Надю, ее высокую, полнеющую, статную фигуру, ее красивое лицо с большими серыми, чуть-чуть навыкате глазами и капризным ртом.

– Познакомились? – спрашивала между тем Надя, присев на корточки у буфета и доставая оттуда тарелки для Артемьева.

– Ага! – сказал Артемьев.

Надя мгновенно повернулась к нему. Интонация голоса чем-то – она сама еще не могла понять, чем? – поразила ее.

– Познакомились, – подтвердил Козырев, продолжая сиять улыбкой навстречу Наде.

А Надя уже стояла за спиной Артемьева и, наклонясь через его плечо, расставляла перед ним тарелки.

– Ну, подвинься же, медведь этакий, видишь, я не дотянусь, – говорила Надя тем же тоном, каким она начала разговаривать с ним еще в дверях. – А рюмки сам возьми, вон они в буфете. Ты же свой человек.

«Ну вот, свой человек уже есть», – подумал Артемьев и непроизвольно, словно он собирался считать по пальцам все свои осуществившиеся предположения, загнул мизинец левой руки.

«За рюмками я послан для того, – подумал он, доставая рюмки и стоя спиной к Наде и Козыреву, – чтобы она могла тем временем пожать плечами и беспомощно улыбнуться с выражением лица, означающим: «Ну как я могла не пригласить его к столу, раз уж он пришел?»

Он вернулся с набором рюмок в руках.

– Наливай, мы уже налили, – сказала Надя. – Тебе повезло. Петр Сергеевич уже давно здесь и голоден как волк, но я его уговорила подождать, не садиться за стол, пока я не поджарю пирожки к бульону, чтобы потом уже больше не отрываться.

– Ваше здоровье! – сказал Артемьев и чокнулся с Козыревым. Потом он повернулся к Наде и чокнулся с ней.

– Ты знаешь, я не пила ни капли с тех пор, как была у тебя, не этот, последний раз, а еще в марте, – сказала Надя, отпив полрюмки водки.

«Как она торопится сказать все сама, – подумал Артемьев, – забежать вперед, чтобы не сказал чего-нибудь я».

– Мы большие друзья с Павликом, – повернулась Надя Козыреву. – С первого класса школы. Страшно сказать! Девятнадцать лет!

Артемьев, на этот раз уже мысленно, загнул второй палец.

– Что ты улыбаешься? – спросила Надя, и в ее голосе проскользнула нотка тревоги.

Он действительно, даже не заметив этого, улыбнулся собственным мыслям.

– Вспоминаю детство, – сказал он.

– Да, ты живой свидетель тому, что мне двадцать семь. – сказала Надя, – Я не убавляю и никогда не буду убавлять себе года.

Это она сказала Козыреву.

– Вам в этом нет нужды, – сказал Козырев, влюбленно гляди на нее.

– А и придет нужда – так все равно не стану, – ответила она. – Я и губ не мажу и не понимаю, зачем это делают. Вообще ценю в жизни только настоящее, неподдельное; неподдельную дружбу, неподдельную любовь.

«Решила выйти за него замуж», – подумал Артемьев, чокаясь с Козыревым и кожей чувствуя, как в эту секунду Надя взглядом наскоро, тревожно обыскивает его лицо.

Мужчины выпили по нескольку рюмок водки, попробовали и похвалили все закуски, стоявшие на столе. Надя почти не пила: полрюмки водки вначале, а потом только пригубливала все один и тот же продолжавший оставаться полным бокал вина. Это была новость.

«Замуж, замуж!» – снова подумал Артемьев.

– Совсем не пьете, Надежда Алексеевна, – сказал Козырев. – Неужели вы всегда так?

Надя быстро посмотрела на Артемьева и снова бросилась навстречу опасности.

– Ах, Петр Сергеевич, не хочется признаваться, но я ведь грешница – Павлик знает. Иногда и две и даже три рюмки вдруг выпью. Особенно если очень весело или очень грустно. В отца. Он у меня был могучий человек. И любил выпить. Я только последние два месяца стала такой трезвенницей. Просто как-то в голову не приходит… – «Последние два месяца» она проговорила с нажимом. Очевидно, это был срок их знакомства с Козыревым.

Артемьев посмотрел на Козырева. Тот сидел откровенно счастливый, доверчивый, притихший. Встретив взгляд Артемьева, он открыто улыбнулся. Он был рад, что все так хорошо, что Артемьев школьный товарищ Нади и больше ничего. Как ни странно, он, кажется, верил в это.

– Павлик, пойдем на кухню, возьмем пирожки и бульон, а то я сразу не донесу, – скатала Надя.

Она тоже видела лицо Козырева и понимала, что сейчас уже может спокойно потянуть Артемьева за руку из комнаты и на минуту остаться с ним наедине.

Она и в самом деле хотела выйти замуж за Козырева и даже твердо решила это сделать. С трудом взяв себя в руки, когда появился Артемьев, она в душе все время волновалась, чувствуя свою зависимость от того, как он поведет себя в каждую следующую минуту. Сейчас она желала только одного: чтобы скорей кончился этот обед и мужчины сразу и вместе уехали. Для того чтобы вынудить Артемьева сделать это, она и решила заставить его пойти с собой в кухню. Она заранее придумала, что скажет ему: сейчас она просит его только об одном – чтобы он поскорее уехал вместе с Козыревым. А завтра она сама придет к нему, и они, может быть, последний раз в жизни, поговорят вдвоем о том, что было, и о том, что будет или чего не будет.

То, что мужчины в этом случае уедут вдвоем, ее тоже тревожило, хотя, зная Артемьева, она была почти уверена, что он из гордости не поддержит разговора, даже если Козырев что-нибудь спросит о ней. Но все-таки бог знает, о чем они там будут говорить! Однако сделать так, чтобы Артемьев ушел, а Козырев остался, казалось ей еще более опасным – она боялась окончательно разозлить этим Артемьева.

– Ну, пойдем, помоги мне, – повторила Надя, протягивая Артемьеву руку, но он не двинулся с места.

– Нет уж, хозяйка так хозяйка, – сказал он и, как показалось ей, вызывающе улыбнулся. – Я на кухню не пойду. Не мужское это дело.

Это было так неожиданно и так разрушало весь ее простой и прекрасный план, что Надя опешила и остановилась, удивленно глядя на Артемьева. Артемьев тоже смотрел на нее в упор, примерно представляя себе, зачем его зовут, и не собираясь оставаться с ней наедине.

Надю выручил выскочивший из-за стола Козырев. Он был окончательно счастлив оттого, что Артемьев не захотел выйти вместе с Надей.

– А я хоть и мужчина, но с удовольствием пойду на кухню, – сказал он, – если только вы, Надежда Алексеевна, разрешите вас сопровождать.

– Да уж разрешаю, что с вами сделаешь, – сказала Надя, вновь обретая выдержку.

Оставшись один, Артемьев с облегчением почувствовал, что у него исчезло всякое желание прощаться с Надей, говорить ей те слова, которые еще час назад казались ему необходимыми. В самом деле, какое отношение к ней имеет его отъезд и какое отношение она имеет к его отъезду? И зачем ей вообще знать, что он уезжает?

«Надо доесть обед, подняться и уйти вместе с этим Козыревым, который будет проклинать меня за то, что я поднялся слишком рано, потому что Надя, конечно, заставит его уйти вместе со мной. Заставит, несмотря на то что собирается выйти за него замуж, или, верней, как раз потому, что собирается».

Через минуту Надя и Козырев вернулись. Надя несла блюдо с пирожками, а Козырев – супник с бульоном. За бульоном с пирожками последовали отбивные котлеты и чай.

Теперь, встревоженная непонятным для нее поведением Артемьева, Надя вторую половину обеда на всякий случай стремилась все время говорить сама, не давая вставить слова ни Козыреву, ни, в особенности, Артемьеву. Она говорила о чем и о ком угодно. Сначала она долго говорила о своей матери, у которой такая ужасная профессия зубного врача, что когда она принимает у себя в кабинете больных, то так и ждешь, что за стеной кто-нибудь вскрикнет или зашуршит эта адская машина. И Надя очень похоже и смешно показала, как жужжит бормашина.

Потом она заговорила о своей службе. Скучное занятие. У нее не было детей, но, наверное, легче пеленать детей, чем пеленать вечные папки с входящими и исходящими; а если не легче, то, уж конечно, радостней.

Кончила вуз и хотела стать инженером, но не стала. Слишком многое помешало.

– А что? – не выдержав, спросил Артемьев, прекрасно знавший, что ей ничто и никто не мешал стать инженером.

Но Надя и на этот раз нашлась и смело пошла навстречу опасному вопросу.

– Мешало слишком многое во мне самой, – сказала она. – Я, Петр Сергеевич, никогда и ничего не сваливаю на других. Я считаю, что всегда и во всем виновата только я сама.

Это был совершенно новый взгляд на вещи, – насколько Артемьев знал Надю, она как раз всегда считала виноватыми в своих несчастьях всех, кроме себя.

Наконец Надя заговорила о своем первом муже:

– Вы ведь знаете, Петр Сергеевич, я вам как-то рассказывала, что в студенческие годы была замужем. Эта история испортила жизнь только мне, и больше никому. Но даже и в ней считаю виноватой одну себя. Сначала вышла не подумав, а потом разошлась, вместо того чтобы до конца нести с ним свой крест в этом Сыктывкаре, куда он уехал.

Артемьев заметил, что по счастливому лицу Козырева пробежала тень. Уж не подумал ли он о том, что может прийти день, когда и он перестанет работать в Москве и ему через двадцать четыре часа придется ехать? И даже не в Сыктывкар, а куда-нибудь гораздо дальше, в пограничный авиагородок, которого не отыщешь ни на каких картах.

Но тень, пробежавшую по его лицу, заметил не только Артемьев, ее заметила и Надя.

– Не поехала с ним не потому, что далеко, а потому, что не любила. Вы меня понимаете, Петр Сергеевич, или вы меня осуждаете?

И Надя заглянула Козыреву в глаза с выражением такого мучительного вопроса, как будто, если он сейчас скажет, что осуждает ее, она завтра же уедет в этот Сыктывкар.

– Конечно, если не любили… – нерешительно сказал Козырев, смущенный вопросом Нади.

Артемьев допил чашку чаю, аккуратно, как не однажды учила его Надя, сложил салфетку и сунул ее в серебряное кольцо.

– Что же, – сказал он, вставая и неторопливо поправляя гимнастерку, – прощай, Надежда, мне пора.

Надя быстро взглянула на него. Он никогда в жизни не называл ее Надеждой, и что-то в его голосе снова не понравилось ей, она обрадовалась, что кончился этот обед, но то, как он встал и решительно собрался уходить, испугало ее.

Артемьев оглянулся на Козырева и по его огорченному лицу понял – Надя уже шепнула ему, что неудобно оставаться и нужно уйти вместе с Артемьевым.

– Ну, еще полчаса, – сказала Надя, взглянув на Козырева, – посидим, поговорим.

– Мы с тобой такие старые знакомые, – сказал Артемьев, выходя из-за стола, – что ты мне уже ничего нового не скажешь, да и я тебе не скажу. – И он, улыбаясь, в упор посмотрел на Надю.

Надя встретила его взгляд испуганно остановившимися глазами. Она не понимала, что происходит. Она не понимала того, что он сам только сейчас понял до конца. А он понял одну очень горестную, но очень важную вещь: войдя сегодня сначала в эту квартиру, а потом в эту комнату, услышав сначала Надин громкий, рассчитанный на чьи-то уши голос: «Здравствуй, Павлик, дай я тебя поцелую в щеку», а потом, увидев человека, для которого это говорилось, – он, словно у него в душе вдруг с маху что-то перерубили, перестал быть зависим от этой женщины, от ее души и тела.

В его сердце осталось все, что угодно: воспоминания, горечь, досада на нее и на самого себя, – но любви не осталось, и именно потому, что эта находившаяся при смерти любовь была наконец похоронена, у него родилось то веселившее его спокойствие, которое позволило ему вынести весь этот обед.

Не выдержав его взгляда, Надя отвела глаза.

Козырев не заметил этой молчаливой сцены. Он был слишком расстроен, что ему надо так рано уходить.

– Я тоже пойду, Надежда Алексеевна, – сказал он, поднимаясь и все еще надеясь, что она, вопреки уговору, удержит его.

Но Надя только огорченно развела руками.

Они все втроем вышли в прихожую – расстроенный Козырев, громко скрипевший новыми сапогами Артемьев и примолкшая Надя. В ее душе творилось что-то странное. Ей хотелось, чтобы Артемьев, которого она сейчас боялась, ушел как можно скорей, но то, что он уходит навсегда, – а это она сейчас поняла, – вызывало у нее непреодолимое желание остановить его и что-то сказать и объяснить, хотя она сама не знала, что она может ему объяснить.

Непривычно тихая, Надя проводила их до дверей.

Козырев крепко пожал ей руку и ласково поглядел на нее. Ему казалось – она расстроена тем, что он должен уйти.

Артемьев молча протянул ей руку и с издевкой над самим собой вспомнил, как он два часа назад стоял перед этой дверью, где-то в глубине души еще допуская мысль, что Надя захочет уехать вслед за ним. Он ждал: неужели она посмеет и сейчас поцеловать его в щеку, как при встрече?

Но она не посмела. Она только быстро вложила свою руку в его, так же быстро выдернула и открыла им дверь.

– До свиданья! Не забывайте меня! – уже на следующей лестничной площадке услышали они ее голос.

Надя захлопнула дверь, опустилась на стоявшую тут же, возле вешалки, табуретку и зарыдала. Она рыдала оттого, что устала, оттого, что с трудом вынесла напряжение этого вечера, оттого, что испугалась Артемьева, наконец, оттого, что с его уходом обрывался целый год ее жизни, связанный с ним.

В ее душе все остальные люди, вместе взятые, значили тек мало по сравнению с ней самой, что в этом маленьком кусочке, оставленном для других, Артемьев занимал заметное место. Как все люди с избытком любви к себе и недостатком ее к другим, Надя склонна была очень высоко ценить те чувства, которые она все-таки питала к другим людям, и не лгала перед самой собой, когда считала, что чувство к Артемьеву было одним из самых больших в ее жизни. Теперь Артемьев ушел. В сущности, если трезво подумать о будущем, эта потеря именно сейчас была булавочным уколом. Но этот булавочный укол был нанесен не кому-нибудь другому, а ей, так нежно и преданно любившей самое себя, и поэтому он казался раной. Надя долго сидела на табуретки в прихожей. И слезы текли по ее лицу. Она всхлипывала, размазывал слезы по щекам кулаками, жалела себя и думала о том, каким некрасивым, наверное, стало ее лицо, хотя оно как раз сейчас было красивей и человечней, чем обычно.


Артемьев и Козырев вышли из подъезда дома, где жила Надя, в свернули за угол. Там стояла машина Козырева – новенькая «эмка», которую он водил сам.

– Где живете?

– Недалеко от академии, на Усачевке.

– Ладно, подвезу! – Козырев круто вывернул из переулка и погнал машину к центру. – Через центр веселей, – объяснил он.

Артемьев не возражал – ему было совершенно все равно, как ехать.

– Надя боится со мной ездить. Первый раз даже за руку меня схватила. А вообще я последнее время езжу в пределах возможного – слово держу, – повернулся Козырев к Артемьеву, пока они стояли у светофора. – Ребята с меня слово взяли.

– Какие ребята?

– Мои летчики.

Они миновали площадь Дзержинского и спустились к Охотному ряду, однако, вместо того чтобы ехать дальше прямо, Козырев, мельком оглянувшись на стоявшего спиной милиционера, развернулся посреди улицы и подъехал к гостинице «Москва».

– Приехали, – сказал он, вынимая ключ.

Артемьев вылез. Ему было безразлично, где вылезать, хотя Козырев мог бы и вежливей объяснить, что не довезет его до дому.

– Здравия желаю. – Артемьев приложил пальцы к козырьку, намереваясь уйти.

Козырев, запиравший машину, снизу вверх посмотрел на Артемьева и рассмеялся.

– Да ты что? Ты что обо мне думаешь? Раз сказал, что довезу, значит, довезу.

Он запер дверцу и сунул ключи в карман галифе.

– Это только так, привал. Зайдем в «Москву», посидим часок. А ты уж обиделся? Подумал про меня: «Вот архаровец, обещал довезти – и, пожалуйста, вылезай»? Нет, друг, у нас в авиации так не делается. Пойдем!

Он так же естественно перешел сейчас на «ты» с Артемьевым, как за пять минут до этого, выйдя от Нади, перестал называть ее Надеждой Алексеевной.

Артемьеву не хотелось идти с Козыревым в ресторан, и он неуверенно соврал, что его ждут дома. Но когда Козырев начал настаивать на своем – не стал с ним препираться здесь, на тротуаре, перед входом в гостиницу «Москва», на виду у прохожих, уже начинавших глазеть на ордена Козырева.

Ресторан был битком набит, но лысый, потный официант, перехватив их почти у самого входа, подвел к угловому столику и снял с него карточку «занято».

– Коньячку? – спросил он у Козырева доверительно.

– Коньяку и закусок, – сказал Козырев, – а потом подумаем.

– Зачем же закуски? – сказал Артемьев. – Мы уже сыты.

– Ничего, пусть стоят, – сказал Козырев. – Действуй! – повернулся он к официанту.

– Лимонаду? – снова доверительно спросил официант, стараясь показать, что он не только хорошо знает Козырева, но и помнит его вкусы.

– Правильно. И быстро действуй. А то у меня друг торопится. – Козырев кивнул на Артемьева.

Официант улыбнулся с видом человека, оценившего шутку, – как будто кто-то мог торопиться, сидя за столом, за которым сидит и не торопится Козырев! Все еще улыбаясь, он поправил на столе рюмки и ушел, зажав под мышкой меню и салфетку.

Артемьев сидел и молча оглядывал ресторан, в котором до этого бывал всего два раза в жизни, причем оба эти раза сегодня ему не хотелось вспоминать.

«А впрочем, все равно, можно и вспомнить, – сказал он себе. – Был два раза – и оба раза с Надей. Сидели оба раза вон там, в углу. Ну, и что дальше?»

Потом он подумал, что ресторан ему, в общем, не нравится. Он слишком большой и пышный, с мраморными колоннами, как во дворцах. Сюда можно было ходить на экскурсии, есть здесь не хотелось.

Козыреву, наоборот, ресторан нравился.

– Богатый ресторан, – сказал он. – Верно?

И Артемьев согласился, что верно – богатый.

Когда принесли коньяк, Козырев, не дожидаясь закуски, налил по рюмке себе и Артемьеву, залпом выпил, сказав: «За твое здоровье», – и почти сразу же налил себе вторую. Раз начав пить, он, как видно, уже с трудом останавливался, и Артемьев начал бояться, как бы все не кончилось пьяным объяснением.

– Мы пьем так, – сказал Козырев, опрокинув вторую рюмку и запив ее бокалом лимонада, – а вот как пехота пьет, интересно!

Артемьев не любил пить без закуски, однако выпил и вторую рюмку.

– Это уже за твое, – сказал он, с трудом выдавив из себя слово «твое».

Ему неудобно было так называть Козырева, старшего по званию, но тот сам вынуждал его на это.

– Вот это по-нашему, – одобрительно сказал Козырев. – А ну, давай еще по одной.

На столе к этому времени появились закуски, и Козырев, прежде чем выпить еще рюмку, лениво ткнул вилкой в салат. Сидевший напротив него капитан нравился ему своим независимым поведением с Надей, перед которой сам Козырев еще робел. А главное – после ухода от Нади Козыреву ни за что не хотелось оставаться одному. Уже подняв третью рюмку, он подумал, за что бы ему выпить. Сначала он хотел выпить за Надю, но удержался. Ему не хотелось, чтобы этот ее друг мог потом сказать ей, что Козырев так запросто пьет за ее здоровье на людях, в ресторане.

«За Надюшу», – подумал он про себя и выпил третью рюмку молча.

– Расскажи мне, пожалуйста… – Козырев собирался спросить у Артемьева, какое назначение ему предлагают после академии, но Артемьев подумал, что тот хочет спросить его о Наде, и прервал разговор:

– Лучше ты что-нибудь расскажи. Ты уже видал такие вещи, которые мне и приснятся-то неизвестно когда.

– У нас, летчиков, сначала все неизвестно когда, – сказал Козырев, – а потом сразу документы в зубы – и тут уж давай не теряйся. А растеряешься… – Он не закончил фразы, вместо этого коротким жестом показав, что происходит с летчиком, когда он теряется. – Народ уж очень хороший там, где мы были. Мировые ребята! Кто-нибудь, наверно, об этом воспоминания напишет. Только не я. Мне что-нибудь писать – вот! – он провел пальцем по горлу. – Но кто-нибудь напишет. Не я один там был.

Он хлопнул себя ладонью по орденам.

– Два, правда, лично мои, а третий – за групповой бой вместе с ребятами. Фашисты у меня трех ребят сбили, и один сам гробанулся. Уже перед отъездом.

При этих словах Козырев с непрошедшей досадой ударил кулаком об стол и задумался. Его мысли оказались далеко-далеко от этого ресторана, столика, заставленного закусками, от сидящего напротив него малознакомого рыжего капитана, даже от Нади. Он видел перед собой тихое кладбище в тихом испанском городке и у зеленой стены зарослей дикого лимона – себя и своих ребят уже перед отъездом, в пиджаках и шляпах. А у ног – белую мраморную плиту, которая теперь, наверное, на куски разбита фашистами.

А Артемьев, глядя в эту минуту на его опечаленное лицо и на его ордена, вдруг подумал:

«Неужели его никак нельзя предупредить? Но как предупредить и о чем предупредить? Сказать, что Надя была нехороша с ним, Артемьевым, так и не полюбила его по-настоящему, и потому он думает, что Надя вообще не в состоянии никого полюбить? Но, может быть, она не в состоянии была полюбить его, Артемьева, но в состоянии будет полюбить этого сидящего напротив него человека? Он, Артемьев, не верит в это. Но почему тот, другой, должен не верить ей? Ведь год назад он сам не поверил бы, если бы ему сказали, что Надя не способна его полюбить! Что же можно сделать? Да ровно ничего. Не может же он, в самом деле, рассказывать сейчас о том, что женщина, в которую он был влюблен и которая отвечала ему той взаимностью, на какую была способна, что эта женщина пустая и, несмотря на порывы доброты, равнодушная ко всему на свете, кроме самой себя, и что другому человеку, полюбившему ее теперь, едва ли следует на ней жениться. Какой мужчина скажет это и какой мужчина будет слушать?

Артемьев прекрасно понимал невозможность сказать все это и глядел на Козырева, сознавая, что сама подобная мысль была вздором, вдруг родившимся от симпатии к этому сидящему против него человеку.

– Завидую тем, кто уже воевал с фашистами, – сказал Артемьев.

– Это ты верно, – отозвался Козырев, сидевший задумчиво, подперев рукой подбородок. – Кто воевал – тот военный. А кто не воевал – тот еще не военный. Таких мы видели. Такие еще неизвестно, какие они будут.

Он с хмельным вызовом уставился на Артемьева, с минуту смотрел на него и потом, словно что-то вспомнив, сказал:

– Это я зря. Это я тебя, друг, обидел. Давай запьем это дело.

Артемьеву пришлось выпить. Он не боялся за себя, но Козырев начинал пьянеть.

– Ты не бойся. – Он снова налил Артемьеву и себе. – Пей! Я тебя не оставлю. Сказал: довезу – и довезу! Ты какого года?

– Двенадцатого.

– И я двенадцатого. Давай – за наш год рождения! Чтоб мы не подкачали, чтоб – кровь с носу – все отдали!

Но Артемьев пить не стал. Он не желал увидеть Козырева пьяным и из-за него самого, и из-за его полковничьего звания и орденов и твердо решил не допустить этого. В минуту задумчивости Козырева он жестом подозвал официанта и заранее расплатился.

– Мы сидим уже полтора часа, – сказал Артемьев, – а ты обещал через час отвезти меня домой. Меня ждут.

Козырев обиделся:

– На часы смотришь? Хочешь, мои дам? Не можешь с Козыревым лишние полчаса посидеть? Давай по последней, а то уважать тебя не буду!

Сейчас он уже не так хотел выпить сам, как захотел заставить пить Артемьева.

– Ну что ж, не уважай, – сказал Артемьев. – А доставить меня до дому ты все-таки дал слово.

– Слово! Слово! – проворчал Козырев. – Я вижу, таким, как ты, и слово-то опасно давать.

Но Артемьев пропустил это мимо ушей.

– Ну, будешь пить или нет?

Козырев поднял рюмку, но, видя, что Артемьев не пьет, один тоже не стал пить и потребовал счет.

– Уж заплачено, – сказал официант, показывая глазами на Артемьева.

– Еще чего! – Козырев вытащил пачку денег.

Артемьев подумал, что сейчас может вспыхнуть ненужная ссора, и сказал:

– Половину могу принять.

– Я тебя звал, а не ты меня.

– Я ведь не барышня, – усмехнулся Артемьев. – Есть в кармане деньги – хожу с товарищами, а нет своих – на чужие не пью.

– Ну, давай отсчитывай половину, – вдруг смягчившись, сказал Козырев.

Артемьев его злил, но в то же время сквозь хмель все больше нравился ему.

Когда Артемьев взял у него из пачки тридцатирублевку, Козырев повернулся к официанту и протянул ему другую:

– Держи. От меня.

Потом сгреб деньги в кулак, сунул их в карман галифе и поднялся из-за стола.

Артемьев с тревогой подумал, что Козырев сейчас, наверное, пойдет пошатываясь, и был готов поддержать его. Но, к его удивлению, Козырев мгновенно подобрался и пошел к дверям напряженной, но твердой походкой.

Они спустились с лестницы. Козырев, не оглядываясь на Артемьева, все той же напряженной походкой пересек вестибюль и вышел на улицу.

«Как-то он поведет машину?» – подумал Артемьев, садясь рядом с Козыревым. Но его тревога и на этот раз оказалась напрасной. Козырев вцепился руками в руль, а глазами в дорогу и повел машину так, словно она была продолжением его собравшегося в комок маленького сильного тела. Он ехал всю дорогу молча и только на углу Пироговской, напротив академии, спросил:

– Куда теперь?

– Прямо.

– А теперь? – спросил Козырев, когда они доехали до перекрестка.

– Налево.

– Говоря заранее, – сказал Козырев.

Они свернули еще раз и подъехали к дому Артемьева.

– Благодарю, – сказал Артемьев, вылезая из машины.

Козырев протянул ему руку и, уже захлопывая дверцу, сказал:

– А паршивый у тебя характер, капитан!

«Эмка» рванулась с места, блеснула на повороте стоп-сигналом и скрылась за углом.

Мать была уже дома. Когда Артемьев вошел, она стирала на кухне белье. В последние дни, по вечерам, возвращаясь с работы, она исподволь собирала сына в дорогу и всякий раз, когда он приходил домой, встречала его вопросительным взглядом: «Как, неужто уже завтра?»

– Завтра, – сказал Артемьев, останавливаясь на пороге и встречая взгляд матери.

Татьяна Степановна шумно шлепнула в корыто белье, вздохнула, вытерла полотенцем руки и молча прошла в комнату.

– Что ж ты даже ничего не скажешь? – спросил Артемьев, проходя в комнату вслед за матерью.

– А чего же мне говорить? Надо в дорогу тебя собирать.

Она подошла к письменному столу сына, надела очки, взяла карандаш и газету и стала на полях ее составлять список вещей. При этом у нее был такой сердитый вид, словно сын был в чем-то виноват перед ней. Но Артемьев знал, что и ее немногословие и озабоченность – все это лишь для того, чтобы скрыть огорчение.

– Ну, скажи что-нибудь, – повторил он, думая, что матери будет легче, если она разговорится. – Что тебе, не жалко, что ли, что я еду?

– Нет, не жалко, – ответила Татьяна Степановна и через очки посмотрела ему в глаза сердито и строго, как иногда смотрел отец.

Она сидела напротив сына, такая же рослая и сильная, как он, немолодая, только что потерявшая мужа и все-таки не согнутая жизнью женщина, знавшая себе цену и уверенная, что не только ей будет тяжела разлука с сыном, но и ему будет тяжела разлука с ней. Глядя сейчас на сына, она видела, что он выпил, взволнован и на кого-то зол, но это не могло быть из-за отъезда, которого он хотел и ждал.

– Что случилось-то? – после долгого молчания спросила она наконец.

– Плохие дела, мама, – коротко сказал Артемьев, зная, что матери достаточно этих двух слов, чтобы все понять. – Вернее сказать, хорошие дела. Все окончательно окончено.

При этих словах он через силу улыбнулся. Татьяна Степановна ничего не сказала в ответ. Она ждала такой развязки и не хотела другой. Сын ехал далеко, может быть, на долгие годы, у него начиналась новая жизнь, и она была рада, что он уезжает хотя и огорченный, но вполне свободный для этой новой жизни.

– В какую часть пошлют, так еще и не сказали? – спросила Татьяна Степановна, как бы подчеркивая этими словами, что все перемелется и надо сейчас думать о главном – о службе.

– Так еще и не сказали. В Чите скажут.