Вы здесь

Терпеливый снайпер. Терпеливый снайпер (Артуро Перес-Реверте, 2013)

Жили-были люди удивительного племени,

и назывались они создатели граффити.

Вели жесточайшую битву с обществом.

Исход ее пока неизвестен.

Кен, райтер (надпись на стене в Нью-Йорке, 1986)

В сложном мире граффити, по самой сути своей очень часто подпольном, подписи художников бесчисленны и постоянно меняются, из-за чего невозможно установить их всех поименно.

По этой самой причине все персонажи этого романа, за исключением широко известных райтеров и художников, упомянутых особо, являются вымышленными, а все совпадения – случайными.

Arturo Pérez-Reverte

El Francotirador Paciente

Copyright © 2011, Arturo Pérez-Reverte

Copyright © 2011, Santillana Ediciones Generales, S.L.

© Богдановский А., перевод, 2014

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2015

Терпеливый снайпер

В городе. 1990

Ночные волки, охотники, бьющие из засады по фасадам, стенам, заборам и прочим поверхностям, безжалостные бомбардиры, они, бесшумно ступая в своих кроссовках, стремительно и сторожко перемещались в пространстве города. Они были очень молоды и проворны. Один долговязый, второй низкорослый. Носили джинсы и темные флисовые куртки с капюшоном, в которых сливались с темнотой, а за спиной – рюкзаки, где побрякивали баллончики аэрозоля с широкими клювиками, удобными для стремительных и незатейливых граффити. Старшему было шестнадцать. Познакомились в метро две недели назад, по одежде и снаряжению признав друг друга: некоторое время искоса переглядывались, а потом один провел пальцем по стеклу, будто раскрашивал что-то. Будто рисовал на стене, на борту автомобиля, на гофрированном железе рольставни. Они мигом сдружились: вместе стали бродить со своими баллончиками, отыскивая свободное место на сплошь расписанных заборах, фасадах заброшенных фабрик в предместьях и станционных павильонов, вместе удирать от нагрянувших сторожей или полицейских. Рядовые бойцы, серая скотинка, «пехота». Принадлежали к самым низам своего племени, обитающего в городских джунглях. Парии того совсем особенного сообщества, где наверх могут вынести лишь собственные заслуги, подвиги, совершенные в одиночку или вдвоем-втроем, где каждый сам по себе, сам за себя и с упорством и усилием навязывает миру свою боевую кличку, до бесконечности множа ее на всех углах. Оба паренька совсем недавно вышли на улицу, и немного еще было у них под ногтями засохшей краски. «Мальки», как именовались они на жаргоне, принятом в этой среде, снова и снова оставляли они свою роспись повсюду, где только можно (и где нельзя – тоже), толком не заботясь о стиле, не питая уважения ни к кому и ни к чему. Завоевывали себе авторитет и признание, закрашивая чужие граффити, вторгаясь на постороннюю территорию. Особенно рьяно выискивали росписи – на их языке они назывались «куски» – настоящих мастеров, королей уличной живописи – превосходные, первоклассные, сначала десятками раз отработанные на бумаге, а потом перенесенные на любую подходящую, на первую попавшуюся поверхность. В этом строго упорядоченном мире неписаных законов и символических запретов для начинающих, в мире, где ветераны обычно удалялись на покой по достижении двадцати лет, закрасить своей росписью чужую было равносильно объявлению войны – это означало вторжение на чужую территорию, покушение на чужую славу и уничтожение чужого имени. Сплошь и рядом случались стычки, которые и были нужны этим мальчишкам. Раньше они до полуночи пили кока-колу и отплясывали брейк, зато сейчас в полной мере смогли прочувствовать свою решимость и отвагу. Мечтали бомбить – покрывать своими росписями – стены городских зданий и тоннелей, отбойники автострад. Движущиеся поверхности – борт автобуса или вагона пригородной электрички. Или метро, что составляло предмет вожделения райтеров во всем мире. Или намалевать свою метку-тэг поверх оставленных грандами этого дела, к примеру: Тито7, Сноу, Рафитой, Тифоном. Или, если повезет, потягаться с самыми-самыми, с самими Блэком или Глабом. Или даже с Пружиной[1], всеобщим их отцом.

– Здесь.

Остановившись на углу, долговязый показывал на соседнюю улицу, где в круге желтоватого света от уличного фонаря виднелись мостовая, тротуар, кусок кирпичной стены гаража с вертикальными железными воротами. А как раз на границе света и тьмы стоял человек и наносил на стену рисунок. От угла он был виден со спины – юношески тонкая фигура, надвинутый на голову капюшон темной ветровки, раскрытый рюкзак у ног и баллончик в левой руке, которая в эту самую минуту заливала красным контур огромной буквы, одной из шести в этом слове – метровых, обведенных тенями, чтобы создать иллюзию рельефа, выписанных в особом, завораживающе-безыскусном стиле и горевших на темно-синем фоне ярко-алым, как вспышки выстрелов.

– Ах ты, черт! – пробормотал длинный.

Пораженный, он замер рядом со своим товарищем. Райтер, работавший у стены, уже раскрасил буквы внутри контуров; подсветив себе фонариком, порылся в рюкзаке, достал очередной баллончик и теперь заполнял белым точку над «i» в середине слова. Быстрыми короткими движениями споро и точно залил краской кружок и сразу же прочертил по нему черные линии по вертикали и горизонтали, сделав его похожим на кельтский крест. Потом, даже не взглянув на дело рук своих, наклонился, спрятал баллончик в рюкзак, рюкзак закрыл и закинул за спину. Точка над «i» напоминала теперь перекрестье оптического прицела.

Потом, так и не показав спрятанное под капюшоном лицо, пошел вниз по улице, исчез во тьме. Безмолвный и стремительный, как тень. Лишь когда он скрылся, мальки вышли из-за угла, приблизились к стене. Застыли на несколько мгновений под фонарем, разглядывая только что оконченную работу. Она отвечала всем требованиям, пахла свежей краской – и не было для них на свете запаха притягательней. Запах славы, гремящей на весь город, запретной свободы, громкого имени, спрятанного в безымянности, адреналина, гулко гремящего по жилам. Оба были убеждены, что ничто не сравнится с этим запахом. Ни девчонка. Ни гамбургер.

– Пошли поближе, – сказал тот, что был ниже ростом и моложе годами.

Вытащил из рюкзака баллончик, намереваясь замазать граффити своей подписью. Так полагалось делать ему – неумолимому бомберу – столько раз, сколько получится. Хотя у каждого был свой тэг (у одного – Блимп, у другого – Гуфи), в совместной работе они пользовались одним на двоих – УКТП: Угадай, Кто Тебя Поимел.

Высокий поглядел на своего спутника, а тот встряхивал аэрозоль – украденный в москательной лавке двухсотмиллилитровый баллон черного «Новелти» с узким клювиком. Примитивная роспись, которую они собирались вывести в который уж раз, не требовала ни мастерства, ни выдумки. И не в том было дело, чтобы получилось красиво, а чтобы мелькало везде и всюду. Иногда, если хватало времени и обстановка располагала к размышлениям о более или менее обозримом будущем, они пытались на полуразрушенных оградах или на фасадах заброшенных фабричных корпусов создать что-нибудь более сложное, замысловатое и многоцветное. Но сейчас был не тот случай. Сейчас требовалось обычное вторжение, ковровая бомбежка, ошеломительное возмездие.

Тот, кто держал аэрозоль, вплотную приблизился к стене, готовясь нажать кнопку и прикидывая, куда бы направить первую струю. Наконец он выбрал белый кружок над буквой в середине слова, но тут напарник остановил его:

– Погоди-ка.

Длинный уставился на роспись, в свете фонаря словно полыхавшую сверкающе-алыми каплями крови. На лице его появилось почтительное удивление. Он увидел нечто большее, чем привычное граффити. Это было настоящее искусство.

Маленький, устав ждать, поднял баллончик, прицеливаясь в белый кружок. Его жгло нетерпение: ночь коротка, а добыча несметна. Кроме того, они и так слишком долго проторчали на одном месте, нарушили главное правило безопасности: «малюй и смывайся». В любую минуту мог появиться сторож и вломить по первое число.

– Погоди, говорю, – удерживал его длинный.

Руки в карманы, рюкзак за спиной – он продолжал разглядывать граффити. Медленно и задумчиво покачивался с пятки на носок.

– Это круто. Это просто охренительно круто.

Напарник выразил свое согласие одобрительным урчанием. Потом привстал на цыпочки, нажал кнопку и вывел буквы «УКТП» поверх белого кружка, перечеркнутого крест-накрест. Поверх оптического прицела, возникшего в середине слова Sniper.

1. Крысы чечетку не бьют

Покуда я обдумывала предложение, сулившее большие перемены в самой сути моей жизни, мне пришло в голову, что понятие «случайность» либо неточно, либо неверно. Судьба – терпеливый охотник. Случайности сплошь и рядом на роду, что называется, написаны и, как терпеливый снайпер, приникший глазом к окуляру прицела, а палец держащий на спуске, только поджидают благоприятный момент. И вот сейчас такой момент, без сомнения, настал. Произошла одна из тех мнимых случайностей, которые впрок припасает насмешливая, замысловатая Судьба, увлеченно сплетающая затейливые арабески. Судьба или еще кто-то. Какое-то божество – вздорное, переменчивое, безжалостное, более всего на свете любящее жестокие шутки.

– О-о, это ты, Лекс? Вот так встреча. А я как раз собирался на днях тебе позвонить.

По паспорту я – Алехандра Варела, но все зовут меня просто Лекс. Иные, произнеся это слово, прибавляют к нему два-три определения не самого лестного свойства, но мне плевать. Тридцать четыре года жизни, десять из которых я в профессии, закалили меня на славу. Впрочем, речь о другом. Короче говоря, звезды сошлись в тот миг, когда за спиной у меня в книжном магазине при Центре искусств королевы Софии прозвучал интеллигентнейший голос Маурисио Боске, владельца и главного редактора издательства «Бирнамский лес»[2]. Я перебирала выложенные на стендах новинки и, повернувшись к нему, приготовилась выслушать внимательно, не выказывая ни воодушевления, ни безразличия. Держась с подобающей сдержанностью, чтобы не искушать собеседника возможностью урезать мои гонорары, если дойдет до дела. Потому что некоторые безмозглые работодатели склонны считать, что если работа тебе интересна, то и заплатить за нее можно поменьше. Маурисио Боске, человека утонченного, богатого и ловкого, в безмозглые никто не запишет, но он, как и все, с кем я имела дело в мире книгоиздания – а в мире этом никто мимо рта не пронесет, – всегда готов воспользоваться любым предлогом для сокращения расходов. В прошлом, благодаря своим лучезарным улыбочкам и спортивным пиджакам, сшитым на заказ в Лондоне или где там он их шьет, ему уже несколько раз удавалось меня облапошить. И вот теперь он снова надвигался на меня.

– Много работы сейчас?

– Да нет. Контракт со «Студио Эдиторес» истек месяц назад.

– Тогда мое предложение должно тебе понравиться. Давай обсудим… Только не здесь.

– Скажи, о чем речь.

Легкими ласкающими касаниями прошелся Маурисио по обложкам книг на стенде, свою – «Феррер-Дальмау[3]: эпический взгляд» – выложил повиднее.

– Не могу. – Огляделся по сторонам, точно злодей-заговорщик, задержавшись взглядом на молоденькой продавщице у витрины. – Здесь не место.

– Да ладно тебе! Ну хоть намекни…

Появление оравы подростков-экскурсантов, оглушительно галдевших на языке Вольтера, прервало наш разговор. Вот ведь – прекрасная, культурная страна, а все как у нас. Мы с Маурисио вышли из магазина, пробрались через вавилонское столпотворение юнцов и пенсионеров в вестибюле музея. Во внутреннем дворике земля еще не просохла после недавнего дождя и серый свет сочился с заволоченного тучами неба. Маленькое кафе было закрыто, было уныло, чему особенно способствовали перевернутые ножками вверх мокрые стулья на столах.

– Я тут затеял одно издание, – сказал Маурисио. – Масштабное. Важное. Сложное.

– Тема?

– Стрит-арт.

– А поконкретней?

Маурисио задумчиво рассматривал «Лунную птицу» Миро[4]: дизайнерские очки сдвинуты на кончик носа, вид такой, будто прикидывает, сколько сможет заработать, если превратит эти округлые металлические формы в напечатанные на бумаге картинки. Да, именно такова была у владельца «Бирнамского леса» манера смотреть на вещи. И на людей тоже. Ему принадлежит издательство, которое, даже и в нынешние времена не потеряв своей огромной прибыли, специализируется на выпуске каталогов и дорогих роскошных альбомов. Я бы даже сказала – несусветно дорогих и немыслимо роскошных. Короче говоря, забейте в строку поиска слова «книжный магнат» – и к вам выскочит фотография Маурисио Боске с улыбкой до ушей. Присевшего на капот «Феррари».

– Снайпер, – сказал Маурисио.

Губы у меня сами собой вытянулись в трубочку, издав присвист. А внутри все замерло и окаменело.

– С покупкой прав или без?

– Ну вот в том-то и вопрос.

Я снова присвистнула. Проходившая мимо девица беспокойно покосилась на меня, не зная, истолковать ли это как призыв. Но мне было в высшей степени плевать, как и что она толкует. Хорошенькая. Я смотрела, как она, в легкой оторопи унося на себе мой взгляд, томно уплывает в глубь патио.

– Я-то здесь с какого боку?

Маурисио смотрел теперь на огромную кинетическую композицию Колдера[5] посреди двора. Смотрел пристально и неотрывно, а голову немного наклонил и плечами пожал лишь после того, как красно-желтый флюгер совершил полный оборот вокруг своей оси.

– Ты же мой любимый скаут. Моя неустрашимая лазутчица.

– Эта грубая лесть означает, что ты намереваешься заплатить мне поменьше.

– Ошибаешься… Это хороший проект. Хороший для всех.

Тут я призадумалась. Судьба, усевшись под мобилем Колдера, подмигнула мне. На нашем издательском жаргоне «скаут» или «агент» – это человек, которому поручено отыскивать интересных авторов и книги. Ну да, нечто вроде смышленой, хорошо обученной и натасканной ищейки с тонким чутьем. Агент обязан бывать на международных книжных ярмарках, проглядывать периодику, следить за списком бестселлеров, искать многообещающие новинки. Я – специалистка по современному искусству и раньше работала на «Бирнамский лес», равно как и на «Студио Эдиторес», и на «Ашенбах», и на другие, столь же весомые издательства. Либо я сама им предлагаю авторов и книги, либо они мне поручают кого-то найти. Подписываю контракт на такой-то срок, тружусь в поте лица и получаю за это деньги. Со временем достигла определенных высот в этом деле – обзавелась обширной базой, солидными знакомствами, полезными связями в десятке стран мира: русские издатели, например, меня просто обожают. Короче говоря, я – человек умелый. Живу скромно, трачу мало. Живу одна, даже если живу с кем-то. Живу плодами рук своих.

– Исходя из того, что мне известно о Снайпере, – осторожно начала я, – он запросто может оказаться и на Марсе.

– Да. – Маурисио усмехнулся криво и едва ли не жестоко. – И потому желательно, чтобы с ним ничего не случилось.

– Поясни, будь добр, – сказала я.

– А вот зайдешь как-нибудь на днях ко мне в издательство – поясню…

Я вздернула бровь – мысленно, разумеется, внутренне. А наружу выпустила улыбку – меланхоличную и приличную. Вести переговоры в его владениях – в огромном стеклянном офисе, парящем наподобие дирижабля над проспектом Кастельяно, – это совсем не то же самое, что на нейтральной территории, где он не сможет с таким видом, будто внезапно забыл, кто ты и зачем, всматриваться поверх твоего плеча в великолепное полотно Беатриз Мильязес[6] на стене кабинета. Я предпочитаю торговаться там, где у Маурисио нет никаких преимуществ, подальше от этой неудобной мебели из стали, стекла и пластика, от стеллажей с баснословно дорогими книгами и гибких секретарш с силиконовыми буферами.

– В ближайшее время не получится, – наврала я. – Еду за границу – давно собиралась.

Мне почудился скрип его извилин. Нет, конечно, издателя озадачила не суть, а процедура. Но, к моему удивлению, он уступил неожиданно легко:

– Ну а если приглашу тебя пообедать?

– Сейчас?

– Разумеется.

Ресторан оказался не то японский, не то еще какой-то в том же азиатском роде. Назывался «Сикку». Стоял почти на самом углу Лагаски и Алькала, напротив Ретиро. Маурисио просто без ума от восточной кухни и антуража. Не помню, чтобы он хоть раз в жизни обедал в нормальном европейском ресторане. Нет, обязательно кормежка должна происходить в бешено дорогом и экзотическом заведении – мексиканском, перуанском или японском. Эти нравятся ему особенно, потому что там можно заказывать суси и сасими с мудреными названиями и блистать умением обращаться с палочками (я-то всегда требую себе вилку), а попутно объяснять, чем отличается сырая рыба с Хоккайдо от сырой рыбы с Окинавы. И прочие изыски. Убойно действует на женщин, объяснил он мне однажды, подцепляя палочками какие-то водоросли. «То есть, я хотел сказать, Лекс, – тут он на миг задумался, глядя на меня, и докончил с тонкой дипломатической улыбкой, – на женщин определенного сорта».

– Ну, давай же, не томи, выкладывай, – поторопила я его, когда мы уселись за столик.

И он выложил. Бегло и не слишком подробно, время от времени делая паузы, чтобы оценить впечатление от своего рассказа. И убедиться, что подвешенная перед мордой морковка болтается как надо и слюнки текут должным образом. Еще бы им не течь. От такого проекта железки заработают у кого угодно. Я так ему и сказала. И еще сказала, что осуществить его затею практически невозможно.

– …потому что никто не знает, где находится Снайпер.

Потому, потому… По тому, как Маурисио налил в мою чашечку теплого сакэ, нетрудно было догадаться, что в рукаве у него кое-что припрятано. Я уже говорила, кажется, что владелец издательства «Бирнамский лес» – совсем не дурак.

– Никто не знает, а ты сумеешь узнать. У тебя обширный круг правильных знакомств. Я оплачиваю все расходы и даю четыре процента от первого договора.

Я рассмеялась ему в лицо. Потому что такую птичку, как я, на мякине не проведешь.

– А долю в прибылях бродячего цирка не хочешь мне предложить? Не будем терять время.

– Послушай… – Он наставительно воздел палец. – Никто и никогда еще не выпускал целиком каталог работ этого молодца. Полное издание в нескольких томах. Нечто монументальное. И дело даже не в том…

– Он прячется вот уже почти два года. За его голову объявлена награда – в буквальном смысле.

– Знаю. В мире стрит-арта ни о ком не говорят так много, никого не ищут так усердно… Место его где-то между Бэнкси[7] и Салманом Рушди… Живая легенда и прочая муть. Но ведь он и раньше не очень-то светился. За двадцать с лишним лет, с тех пор как он был начинающим безвестным райтером, почти никто не видел его лица. Есть только бренд «Снайпер» и больше ничего. Одинокий снайпер.

– Ты только не забывай, Маурисио, что сейчас его хотят убить.

– За дело: сам напрашивается, – рассмеялся он не без злорадства. – Нарываться не надо было. Теперь пусть попрыгает.

Красиво излагает. Я представила, как Снайпер нарывается и прыгает.

– Я никогда не смогу его найти. А если даже каким-то чудом и найду – он меня просто пошлет.

– Предложение, которое ты ему передашь, – из разряда «я угощаю». Условия ставит он. А я обеспечу ему бессмертие, введу в круг небожителей, растолкав их локтями.

– Ты один?

Он задумался на миг. Или изобразил раздумье.

– Да нет, не один… За мной стоят люди с большими деньгами – британские и американские галеристы. Твердо намерены инвестировать в него как в масштабный проект.

– Кто, например?

– Пако Монтегрифо из Клеймора… И Таня Морсинк.

Это имя произвело на меня впечатление:

– Знаменитая галеристка? Королева нью-йоркских снобов?

– Она самая. Уверяю тебя, готовы вкладывать огромные суммы. Планы очень обширные, далеко идущие, так что этот каталог будет всего лишь для затравки. Аперитив, с позволения сказать.

Теперь уже я задумалась.

– Все это прекрасно, но маловероятно. Из области мечтаний. Он не захочет светиться.

– А ему и не надо. Напротив. Анонимность усилит тягу к нему. И с этой минуты Снайпер станет историей искусства. Мы включим его в какую-нибудь грандиозную ретроспективу, а устроим ее в «Тейт Модерн» или в МоМА – в какой-нибудь галерее мирового уровня… Я уже нажал нужные кнопки – все наготове… Стоит о нем упомянуть, все впадают в раж. Представь, какая будет шумиха в СМИ… Событие мирового значения.

– И все же – при чем тут я?

– Ты лучше всех. – (Ах, какая грубая лесть.) – Поверь моему слову: мне есть с кем сравнивать – я в этом бизнесе всю жизнь. У тебя есть некие особые дарования, которые помогут тебе сблизиться с ним. Затронуть нужную струну. И потом, я не забыл, что ты защитила диссертацию по стрит-арту.

– По граффити.

– Ну да. Ты понимаешь, что это за люди – те, которые носят спреи в рюкзаке и малюют на стенах. Ты сумеешь к ним подобраться.

Гримаску, которую я скорчила, можно было толковать как угодно. «Понимаешь», сказал Маурисио. И даже не подозревает, до какой степени прав, думала я, ковыряя вилкой нигири-суси или как его там. Сколько раз всматривалась я, порой даже сама не отдавая себе отчета, в пространство стен между подъездами и витринами, расписанное уличными художниками, которые так густо оставляли в городе следы своего пребывания. Почти всегда количество этих примитивных тэгов, выведенных торопливо и топорно, напрочь забивало качество: граффити того типа, от которого жители окрестных домов и лавочники поднимали крик до небес, а муниципалитет хмурил брови. Лишь в редких случаях у кого-то хватало времени или умения сделать хотя бы фон, а обычно все пространство занимал сам тэг, раскрашенный в разные цвета. Правда, недели две назад, проходя по улице невдалеке от Растро, я все же приметила нечто особенное – анимэшный воин в доспехах заносит самурайский меч над клиентами банкомата. Я продолжала рассматривать граффити – подписи, росчерки, тэги, иногда какой-нибудь невыразительный рисунок, иногда таинственный афоризм вроде «Нет зубов – нет кариеса», – пока неожиданно для себя не осознала, что здесь, как и повсюду, ищу среди них тэг Литы.

– Обещать ничего не могу, – сказала я.

– Не важно… Ты владеешь профессией, я тебе доверяю. Лучше никого и быть не может.

Я медленно жевала, взвешивая все «за» и «против». Судьба корчила мне рожи, пристроившись теперь за стойкой, на плече разделывавшего тунцовое филе повара-японца с повязкой камикадзе на голове. Судьбе, подумала я, по вкусу грубые шутки и сырая рыба.

– Бискарруэс набросится на тебя, – наконец подвела я итог своим размышлениям. – Как волк.

– Так ведь и я не ягненок. Денег у меня, конечно, меньше, но за спиной кое-кто стоит. Так что сумею защитить себя. И тебя тоже.

Ох, мне ли не знать, что уберечься от Лоренсо Бискарруэса не так легко, как хочет внушить мне Маурисио. Владелец торговой сети «Ребекка’з Бокс» – полсотни одежных магазинов в пятнадцати странах мира, 9,6 миллиона прибыли за прошлый год (по данным агентства «Блумберг»), хозяин текстильных фабрик, запрятанных в какой-то индийской глухомани, где рабочим платят десять евроцентов в день, – был человек опасный. Особенно с тех пор, как его семнадцатилетний сын Даниэль, однажды на рассвете сорвавшись с крыши, покрытой матовым титаном и хромированной сталью и имевшей угол под сорок пять градусов, пролетел в свободном падении семьдесят пять метров и шмякнулся на мостовую как раз перед широкой стеклянной дверью офиса. Здание, выстроенное в авангардистском стиле, считалось городской, что называется, достопримечательностью, принадлежало фонду, который возглавлял сам Бискарруэс, и предназначалось для временных экспозиций современного искусства – заметнейших его коллекций. Выставку, открывшуюся за два дня до этого (ретроспектива братьев Чепменов[8], должный резонанс в соответствующей среде), пресса назвала «первостепенным событием культурной жизни». После того как в шесть утра тело Даниэля было обнаружено водителем мусоровоза, а потом еще пять часов взад-вперед сновали криминалисты, полицейские и ранние пташки-хроникеры из отделов происшествий, публике вновь открыли доступ к культурным сокровищам. И посетителям, выстроившимся в длинную очередь, чтобы полюбоваться братьями Чепменами, представилась возможность увидеть и обширное розовато-бурое пятно на мостовой, огороженное пластиковой лентой с надписью «Полиция. Прохода нет». Те, кто взирал на здание издали, могли, кроме того, увидеть на стене под роковой крышей черные контуры слова «Холден» – тэг погибшего юноши, который устремился в пустоту, не успев заполнить их краской.

– А что известно о Снайпере тебе? – спросила я.

Маурисио пожал плечами. То же, что и всем, означал этот жест. Что Снайпер сулит колоссальный успех, если сумеем выманить его на свет. Если убедим его высунуть лапку в щель под дверью.

– И все-таки – ты знаешь о нем что-нибудь? – настойчиво повторила я.

– Да кое-что знаю, – вымолвил он наконец. – К примеру, что он сводит с ума которое уж поколение райтеров. Ты, вероятно, тоже осведомлена.

– В общих чертах, – соврала я.

– Еще знаю, как и ты, что все эти мастера настенных росписей готовы целовать землю, по которой он ступает, и буквы, которые он выводит. Что поклоняются ему, точно исступленные сектанты, и почитают его как земного бога и отца-вседержителя… Сама понимаешь – Интернет и всякое такое… Знаю, что сын Бискарруэса навернулся с крыши по его милости. Это был его проект.

– Интервенция, – поправила я. – Эта сволочь называет их интервенциями.


Уже вечерело, когда я вынырнула из метро и направилась к зданию Фонда Бискарруэса. Оно высилось невдалеке от Гран-Виа, граничившей с кварталом, который прежде был полон старыми домами и борделями, но в последнее время исправил свою репутацию, переменив и жителей, и внешний вид. За окнами баров сидели люди с ноутбуками и кофе в пластиковых стаканчиках – терпеть не могу эти идиотские забегаловки, где надо самому тащить заказ к себе за столик, – по тротуарам парочками за ручку прогуливались геи, продавщицы из одежных магазинов покуривали у дверей, как проститутки грядущих веков, как шлюхи из чьих-то футурологических прозрений. Все очень корректно, все вполне в тренде. Очень напоминает цветные фотографии в воскресном выпуске «Эль Паис».

На стенах, между подворотнями и витринами лавок оставили свой след райтеры. В центре города коммунальные службы ведут с ними непримиримую борьбу, но в этом квартале отношение к ним толерантное: граффити усиливают местный колорит. Создают должную атмосферу, действуя на манер плакатов с надписью Outlet, заменивших прежние Rebajas[9]. Я знала, что́ ищу на стене, которая уходила за угол в помеченную знаком «кирпич» улочку. И вот – нашла. Нашла выведенное красным маркером слово «Эспума»[10]. Тэг Литы. Краска уже немного выцвела, другие граффити обступили надпись со всех сторон и бомбили сверху, но все же она была видна, и, убедившись в этом, я, как всегда, ощутила светлую, какую-то особенную печаль – ну, как будто прохладный дождичек заморосил мне в сердце.

У девочек, что рано повзрослели,

Как правило, печальные глаза, —

пробормотала я, вспоминая эти стихи и гитару, на которой Лита так и не научилась играть по-настоящему, и запах краски и листы с набросками и эскизами, валявшиеся на полу или прикнопленные к стене, и сотрясавшие стены рэп и металл, от которых мать приходила в отчаяние, а отец – в ярость. Они, конечно, не очень меня любили. Лита даже сочиняла песенку – вот эту самую, про девочек с печальными глазами, сочиняла, да так до конца и не досочинила, поэтому я всегда слышала только одну и ту же строфу. Эту.

Я легко, чуть прикасаясь, провела двумя пальцами по начертанным ею письменам. Граффити, музыка. Наивность. Лита и ее сладостные безмолвия. Даже и эта едва начатая песенка родилась от одного из них – одного из тех, что выталкивали ее каждый вечер из дому с рюкзаком на плече и заставляли идти, озирая ей одной видимые виды, и прозревать за границами квартала поджидавшую ее жизнь – жизнь с чередой годов и выводком детей, с летом времени, припорошенным седым пеплом разочарований. И в предчувствии этой встречи таким, как Лита, оставалось лишь малевать на стенах слово «Никто», умножая его до бесконечности едва ли не с маниакальным упорством, – именно оно, это имя, безнадежно провидело грядущий расчет и воздаяние. В смутных наитиях предощущало Великие Казни, пришествие иных времен, когда каждому отмерена будет его доля апокалипсиса и грянет хохот терпеливого снайпера по имени Судьба. И имя это, выведенное почти двухметровыми буквами, другим почерком и шрифтом, я сейчас с другой стороны улицы различала высоко вверху, на стене, под самой крышей Фонда Бискарруэса.

Небо над городом постепенно темнело, зажигались уличные огни, освещались витрины и таяли в полумраке верхушки зданий, но «Холден» – слово, простым черным контурам которого так и не суждено было налиться и заполыхать разными цветами, – по-прежнему виднелось с земли вполне отчетливо. Я перешла улицу и, глядя вверх, простояла довольно долго – до тех пор, пока прохожие, повинуясь стадному чувству, не начали останавливаться и тоже задирать головы. Тогда я двинулась дальше, завернула в какой-то бар, выпила пива, чтобы смыть горький привкус во рту.


Кевин Гарсия подписывался SO4. Собственно говоря, тэг его был длиннее – SO4H2, – но паренек, как мне рассказали, был боязлив, чтобы не сказать труслив до крайности. И когда писал на стенах и рольставнях, постоянно вертел головой в томящем ожидании, что на него вот-вот набросятся полицейские или охранники. И обычно удирал, не завершив граффити, отчего приятели и посоветовали ему cделать тэг покороче. Я отправилась к нему, сделав предварительно несколько телефонных звонков и сориентировавшись. Перед тем как приняться за поручение Маурисио Боске, надо было проверить старые связи и освежить их новыми запросами. И прежде всего – понять, во что же я собираюсь ввязаться. Определить свои возможности, постараться оценить вероятные последствия.

– Как к тебе обращаться? Кевин или SO4?

– Лучше по тэгу.

Я нашла его там, где, как мне сказали, его и следовало искать, – на площадке возле дома в Вильяверде-Бахо. Там, среди цементных скамеек, исписанных граффити, шести разбитых фонарей и навеки пересохшего фонтана местные юнцы воздвигли довольно-таки сложную скейт-площадку. Поблизости имелись спортзал с боксерским рингом, два бара и магазинчик, где продавали маркеры и аэрозоли для райтеров, – единственное место в этой части города, где можно купить баллоны «Белтон» или «Монтана» с десятисантиметровым клювиком-распылителем.

– Когда это произошло, меня там не было. Дани хотел все сделать сам.

SO4 был белобрысый, щуплый, малорослый паренек лет девятнадцати. Он казался еще тщедушней в своей экипировке, как нельзя лучше приспособленной для бега, – выпачканные краской кроссовки «Air Max», джинсы в облип, просторная флисовая куртка с длинными, до костяшек, рукавами, с широким воротом и капюшоном. На площадке тут и там виднелись стайки юнцов, одетых примерно так же: одни болтали, другие перепрыгивали на скейтах через исписанные словами и рисунками скамейки. Крутые ребята, они не ждали от жизни ничего хорошего и переговаривались на собственной частоте. Головная боль старого мира, передовой отряд Европы, полукровной, корявой, иной, прущей напролом.

– Что сделать? – спросила я.

– А то ты не знаешь? – Гримаса, будто рассекшая на миг губы, обозначила краткую сухую улыбку. – Написать кое-что на стене этого сволочного банка.

– Это не банк.

– Ну фонд. Какая разница?

Любопытная была у SO4 манера общения – смесь пугливого высокомерия с настороженностью райтера, привыкшего мгновенно срываться с места и удирать, перемахивая через стены и ограды. Я знала, что он дружил с Даниэлем Бискарруэсом, хотя от зачуханного Вильяверде-Бахо до фешенебельной Моралехи – как от Земли до Луны. Мне по телефону рассказал это старший инспектор Пачон, занимающийся в судебной полиции деятелями стрит-арта. По его словам, парни познакомились в участке станции Аточа, где скоротали ночку за то, что попытались – каждый по отдельности – расписать несколько вагонов, стоявших в тупике на Синко-Виас. Оказалось, что они сверстники – обоим по пятнадцать лет. После этого стали встречаться по вторникам вечерком в метро, слушать музыку, а потом до рассвета размалевывать стены – работали всегда в паре, хотя время от времени для масштабных задач объединялись с другими райтерами. Так продолжалось года два, до того самого утра, когда случилось несчастье.

– Как Даниэль добрался до верха?

Кевин пожал плечами. Какая разница, мол. Добрался как всегда. Как все это делают.

– Два дня готовились. Рассматривали со всех сторон. Даже снимали. Наконец увидели подходящую стенку, куда можно было соскользнуть с крыши. В последний момент Даниэль сказал, чтобы я не ходил. Что это его и только его дело, а я словлю свой шанс где-нибудь еще… – Он помолчал. Губы, словно под клинком ножа, снова раздвинулись в неприятной улыбке, вмиг состарившей юношеское лицо. – …и добавил, что от нас двоих там будет чересчур людно.

– Как же его угораздило?

SO4 пожал плечами уклончиво и равнодушно. Как бы говоря: «Зачем спрашивать, как бык поддел тореро на рога». Или как солдата убили на войне. Или как белый полицейский забил насмерть чернокожего или араба-иммигранта. Чего спрашивать? Все и так ясно, даже слишком.

– Скат оказался очень гладкий и шел под большим углом. Оступился – нога заскользила, он и сыграл с крыши. Блямс.

Он наморщил лоб, как бы размышляя, насколько верно обрисовал этим звукоподражанием последствия падения.

– А Снайпер тут при чем?

На этот раз он взглянул на меня без опаски. Прямо и открыто. Как будто упоминание этого имени гарантировало, что все события, включая и падение его друга с крыши, шли совершенно естественным порядком.

– Да он все это и замутил, как всегда. И это, и остальное. Их же было несколько, таких вылазок, и все очень мощные, яркие… А уж последняя – вообще самый смак.

Это такой способ сосредоточения сил, поняла я. Это акции, которые перехлестывали за грань обычных граффити и автоматически выстреливали на улицу ораву юнцов – и тех, кто уже не вполне мог считаться таковыми, – с аэрозолями и маркерами в рюкзаках, и нацеливали это воинство на то, чтобы любой ценой разбомбить, как выражаются в этой среде, любую цель, как бы трудно ни было до нее добраться. Именно запредельная степень трудности или риска и превращала каждую идею – брошенную в массы через Интернет, эсэмэсками, условными надписями на стенах домов или передаваемую из уст в уста – в событие, мобилизующее международное сообщество уличных художников и поднимавшее по тревоге городские власти. Не гнушались подключиться и СМИ, отчего явление набирало еще больше силы и рос интерес к темной личности, которая действовала под именем Снайпер. Он был крайне скуп на публичные заявления, и потому они всегда оказывались такими желанными и нерядовыми событиями. Тем паче что иногда после этого случались весьма прискорбные происшествия. Еще до истории с Фондом Бискарруэса по крайней мере пятеро райтеров, пожелавших принять дерзкий вызов, разбились насмерть, а еще примерно столько же получили увечья, как принято говорить, различной степени тяжести. И, насколько я знаю, за год с небольшим, прошедший с тех пор, погибли еще двое.

– Никто не сможет возложить на Снайпера ответственность, – сказал SO4. – Это же просто идеи. А там каждый поступает как знает.

– А ты-то сам что о нем думаешь? В конце концов, погиб твой приятель. Друг, можно сказать.

– Снайпер не виноват, что Дани гробанулся. Обвинять его – значит ничего не соображать в этом деле.

– Все же нелепая какая-то история, не находишь?.. Погибнуть во время акции, сорвавшись со стены дома, где расположен фонд его отца…

– Да в этом же все дело! Потому Дани туда и полез. Потому и меня не пустил.

– А что говорят в вашей тусовке? Где сейчас скрывается Снайпер?

– Понятия не имею. – Теперь он снова смотрел на меня с опаской. – Никаких сведений о нем.

– И тем не менее он остается суперлидером?

– Да видал он… свое лидерство. Он никем не хочет командовать. Хочет только действовать.

Сказав это, Кевин замолчал, очень сосредоточенно рассматривая свои испачканные краской кроссовки. Потом поднял голову.

– Где бы он ни был, прячется он или нет, Снайпер остается самым первым и главным. Немногие знают его в лицо, никто не видел его с баллончиком в руке… Подкатывает полиция, фотографирует его работы, пока их не соскребли или не замазали. В какой-то момент он вообще перестал работать по стенам, но то немногое, что еще осталось, никто тронуть не смеет. Не решаются. До того дошло, что городские власти под нажимом всяких там арт-критиков, галеристов и тех, кто выписывает чеки, решили объявить его граффити культурной ценностью или чем-то вроде. А Снайпер за несколько следующих дней сготовил из самого себя бифштекс по всем правилам: наутро все работы оказались наглухо закрашены черным, а наверху оставлен его маленький снайперский знак…

– Помню, как же. Это был поступок.

– Больше чем поступок. Это было объявление войны… Мог бы торговать своим именем и хорошо на этом наваривать. А он – видишь как… Рассудил иначе… Все по-честному. Чисто.

– Ну а вы с Даниэлем как действовали?

– Как и все остальные. Вдруг разносится слух: «Снайпер предлагает поворот на автостраде R-4, или тоннель Эль Прадо, или башню «Пикассо». И мы подхватываемся, как солдаты по тревоге. Ну, те, кто не забоялся. Чтоб хотя бы покрутиться возле, попробовать себя… Проверить, кишка у тебя тонка или нет… Как правило, места он выбирал опасные. И это заводило. И Дани, и меня. Всех. А иначе всякий может, неинтересно.

– А сам он нигде не появлялся?

– Нигде. Никогда. Да ему и не надо было ничего никому доказывать, понимаешь? Он уже все сделал. Ну или почти все. По крайней мере, главное. И сейчас работает от случая к случаю. А случай должен быть особый. Иногда ставит раком музеи и всякие там галереи. А потом опять тихарится и молчит. По ушам не ездит. А потом возьмет и выстрелит новой идеей.

Похолодало, и потому мы немного прошлись. SO4 шагал, сунув руки в карманы, подергивая локтями и раскачиваясь, как принято у юных приверженцев хип-хопа, у городских бандитов, что уже лет двадцать как облюбовали себе окраинные районы столицы.

– Почему Даниэль подписывался «Холден»?

– Не знаю, – мотнул он головой. – Он никогда не говорил.

Я снова представила себе пропасть, разделявшую этого паренька и отпрыска Лоренсо Бискарруэса, но признала, что в их дружбе была своя логика: стрит-арт, помимо адреналина и острых ощущений, даруемых нарушением запретов, дает еще и возможность такой вот близости, немыслимой в иной среде. Похоже на какой-то подпольный городской Иностранный легион, где каждый солдат прячется под вымышленным именем, где никто никого не спрашивает о прошлой жизни. Когда много лет назад мы познакомились с Литой, она сформулировала это так прекрасно, что я никогда не забуду ее слова. Пока ты встряхиваешь баллончик и вдыхаешь запах свежей краски, оставленной кем-то на стене, которую сейчас расписываешь ты, чудится, будто чуешь след этого человека и ощущаешь себя частью некоего единства. И одиночество отступает. И ты уже не вполне ничто.

– А ты все еще подчиняешься Снайперу?

– Конечно. А кто бы не?.. Ну, вообще-то я стараюсь все же с ума не сходить… Пример Дани меня слегка образумил. Вправил мне мозги. Кое-что во мне переменил. Сейчас я больше гуляю сам по себе. В собственном стиле работаю.

– А как, по-твоему, Снайпер еще в Испании? Мог, наверно, отвалить за границу?

– Мог. Потому что отец Дани, этот гадский мафиозо, поклялся с ним разобраться, а он слов на ветер не бросает. И потом, время от времени в других странах появляются его росписи. В Португалии, в Италии… Ну да ты сама знаешь. Видели его граффити еще в Мехико, в Нью-Йорке. Хорошие вещи, годные. Отборные.

– А как он собирает вас?

– Да как обычно. Узнаем об этом через Интернет, по большей части. Разносится весть. Этого достаточно. И мы уж тут как тут.

– А ты знаешь, что после Даниэля были еще погибшие?

На птичьем личике снова мелькнула тень беспокойства.

– Народ много чего болтает, – уклончиво ответил Кевин. – Кто там разберет, правда или брехня. Но я слышал, один тут недавно в Лондоне убился насмерть. Делал что-то очень заковыристое.

– Так и есть, – подтвердила я. – Свалился с моста через Темзу. А подбил его, конечно, Снайпер.

– Может, так, а может, и не так.

На площадке становилось все холоднее, и мы переместились в бар. Засыпанный пивными крышками пол под грязной стеклянной витриной, календари с футболистами по стенам, зеркало. Когда, заказывая два пива, я облокотилась на стойку и распахнула жакет, мой спутник с бесстрастным интересом оглядел мою грудь. Потом перевел взгляд выше и сказал невозмутимо:

– У тебя глаза цвета сланца.

Такого сравнения я еще не слышала. И подумала, что у этих юнцов – собственная палитра и они соотносят цвета и линии с поверхностью, которую расписывают. С удовольствием отметила, что он как-то перестал зажиматься и топорщиться и разговорился. Я понимала, что беседовать об этом ему приятно, и понимала почему. Рядовой бомбер, покрывающий стены своими незамысловатыми тэгами, обрел сейчас значительность в собственных глазах – он был напарником и другом безвременно погибшего Даниэля, свидетелем его акции, оборвавшейся на середине, безусловным фанатом вождя. Я представилась ему журналисткой, специализирующейся на стрит-арте, что отчасти объясняло мои вопросы. В конце концов, человек начинает писать на стенах, чтобы почувствовать себя кем-то. Я знала, что впервые подпись Снайпера – поначалу простой жирный росчерк – появилась на улицах в конце восьмидесятых; со временем она видоизменилась, стала бросаться в глаза: увеличились буквы – уже не «баббл», еще не «уайлд», – красные, словно брызги крови, появилось фирменное перекрестье оптического прицела над «i». Следом подпись украсилась символическими изображениями – встроенные между грозными буквами, они словно бы раздвигали их, понуждая захватывать городское пространство, а там пришел черед более затейливых росписей – символы наполнились смыслом, имя свелось к фирменному значку, и рисунки стали сопровождаться уклончивыми, многозначительно-загадочными фразами. После поездки в Мексику, предпринятой в середине девяностых, к изображению прицела в его граффити прибавились – вероятно, под влиянием тамошнего классика Гуадалупе Посады[11] – черепа и прочие атрибуты смерти, которые вместе с туманными изречениями стали основой стиля. И на каждом этапе развития каждое граффити воспринималось как вершина, как разящий образец могучего стиля, которому многие пытались подражать – но безуспешно. Не поддавалось повторению то, что Снайпер оставлял на заводских оградах, на станционных павильонах, на рольставнях или труднодоступных стенах учреждений, банков и складов. А персонажами его становились дерзко переосмысленные и вышученные классические изображения – Джоконда с черепом вместо лица и в панковском прикиде, Святое Семейство с молочным поросеночком, заменившим Младенца Иисуса, или уорхоловская Мэрилин Монро с черепами в глазницах и струей спермы, бьющей в рот. Это я к примеру. Были и другие, но все без исключения – чрезвычайно своеобразные, многозначные и немного зловещие.

– Да, он тогда уже стал живой легендой, – подтвердил SO4. – Прославился по-настоящему после первой же крупной удачи: сделал граффити на вагоне метро, подошедшем к станции «Сантьяго Бернабеу», причем ровно за тридцать пять минут до начала финала кубка по футболу… «Барселона» играла с мадридским «Реалом». Как это, по-твоему, а?

– По-моему, трудно.

– Трудно – это не то слово! Немыслимо, адски сложно! И, конечно, это снискало ему всеобщее уважение…

Ну и вот, после нескольких таких успешных акций, продолжал Кевин, вызвавших бешеное количество подражаний, Снайпер едва ли не полностью переключился на другие задачи, с издевательской изобретательностью совмещая граффити с разными объектами. На этом этапе он скрыто размещал – тогда говорили «внедрял» – свои работы в музеях и на выставках. Происходило это в то же самое время, когда Бэнкси, знаменитый райтер из Бристоля, начал делать нечто подобное в Англии. Трафаретная роспись, на которой один скелет обезглавливал другой, три часа оставалась в одном из залов Национального Музея археологии, пока ее не опознал какой-то ошеломленный посетитель, а приклеенная к журнальной странице и заключенная в рамку этикетка «Анис дель Моно»[12], где голова обезьянки была заменена черепом, около полутора суток провисела в Музее королевы Софии, между фотомонтажом работы Барбары Крюгер[13] и коллажем Ай Вэйвэя[14].

– Тебе что-нибудь говорят эти имена? – с улыбкой спросила я.

SO4 с подчеркнутым пренебрежением мотнул головой. Мы смотрели друг на друга в зеркало за спиной у бармена: головой райтер был на уровне моего плеча. Рядом с его соломенно-желтыми патлами особенно жгуче-черными казались мои волосы – очень короткие, уже чуть тронутые, несмотря на мои тридцать четыре, ранней сединой. А может, не такой уж и ранней, сказала я себе. В конце-то концов.

– Не знаю, кто эти люди, и знать не хочу, – добавил он, отхлебнув пива. – Я рисую на стенах… Об этой твоей Барбаре я без понятия. А второй – наверно, китаец. Или откуда-то оттуда.

Ну и потом, продолжал он свой рассказ, в скором времени, как и следовало ожидать, некий влиятельный арт-критик упомянул о Снайпере в самых лестных выражениях и даже назвал его «террористом от искусства», и это определение повторили два раза по радио и раз – по телевидению. А вскоре – тоже вполне ожидаемо – столичный департамент культуры мало того что объявил граффити Снайпера национальным достоянием, но и публично пригласил его произвести «интервенцию» на официальной выставке живописи, устроенной под открытым небом, – для нее был отведен участок в некогда индустриальном квартале на окраине Мадрида. Стрит-арт, новые тенденции и тому подобное.

– Все это – для олухов. – Тут он помолчал, вперив злобный взгляд в проем двери, как будто олухи именно там развесили уши. – И для тех, кто встроен в систему. И прогибается за недурные деньги.

– Но ведь Снайпер ведет себя не так, как от него ждали, – заметила я.

– Поэтому он был и остается великим. И плевать на всех хотел.

Произнеся эту тираду, он с явным удовольствием принялся вспоминать одну историю: Снайпер, отказавшись играть по навязанным ему правилам прирученного уличного искусства, вытворил такое, что и сделало его живой легендой. В ответ департаменту культуры он на всех стенах, где имелись его граффити, наглухо замазал их черным, потом начал бомбить все городские памятники, за пять ночей лаконично расписав их пьедесталы своим тэгом, а последний день ознаменовал атакой на туристический автобус, который у себя в гараже проснулся с пресловутыми прицелами на ступицах колес и с не менее знаменитыми изречениями на бортах.

Я решила изобразить неведение. Пусть он меня просветит.

– Какими изречениями?

SO4 поглядел на меня с презрительным недоумением. И высокомерно. Так, словно ответ был совершенно очевиден и торчал у меня перед носом, а я его не замечала.

– Теми, в которых заключена его философия. Какими же еще? Все Евангелие в девяти словах. На одном борту: «Что разрешено – то не граффити», а на другом: «Крысы чечетку не бьют».


На улице хлестал ливень, а в квартире звучал Чет Бейкер[15]. Мурлыкал, точней сказать. Тепло и доверительно сообщал, что It’s Always You[16]. На ужин я разогрела в микроволновке пирог с сардинами, купленный в лавочке на Кава-Альта у самого дома, и ела, глядя в телевизор. Кризис, забастовка. Безнадега. Манифестация перед Конгрессом депутатов, где силы правопорядка лупили митингующую молодежь. Впрочем, доставалось не только молодежи. Вот явный пенсионер, попавший между двух огней, ошалело смотрит в камеру из дверей бара – кажется, дело происходит на углу Пасео-дель-Прадо, – а по лицу у него течет кровь. Сукигребаныефашисты, говорит он, задыхаясь и не уточняя, кого имеет в виду. Вокруг убегают, дерутся, стелется дым, а вернее, газ. Вот нескольким манифестантам с закрытыми лицами удалось вырвать из шеренги полицейского, и теперь они молотят его руками и ногами. Последние удары пришлись по голове. Бац-бац-бац. Шлем слетел, или его сорвали, и, кажется, было слышно, как отзываются на пинки его мозги. Бац-бац. Вслед за тем с механической улыбкой, казавшейся частью грима, на экране возникла ведущая и сообщила, что теперь перенесемся в Афганистан. Улыбка стала чуть живей. Бомба. Талибан. Прямое включение, репортаж нашего собственного корреспондента с места события. Пятнадцать убито, сорок восемь ранено. И так далее.

Вымыв посуду, я включила компьютер. За последние три дня в папке «Снайпер» собрались разнообразнейшие материалы о нем – ссылки из Гугла, скачанные с Ютуба видео, документальное кино восьмидесятых под названием «Писать на стенах…». В другой папке, озаглавленной «Лекс», лежала моя докторская диссертация по специальности «история искусств», которую я защитила четыре года назад в Мадридском университете Комплутенсе. Называлась она «Граффити – альтернативная тайнопись». Я скользнула глазами по первым строчкам вступления:


Граффити – это художественное или вандальское (зависит от точки зрения) направление в культуре хип-хопа, реализуемое на поверхностях современного города. Под этим термином понимают как простую подпись (тэг), выполненную маркером, так и сложные композиции, имеющие все основания считаться произведениями искусства; хотя авторы граффити, каков бы ни был уровень качества (а равно количество) их работ, обычно склонны расценивать любую уличную акцию как полноценное художественное высказывание. Сам термин происходит от итальянского graffiare (чиркать, царапать), а явление в его современном понимании зародилось в крупных городах Соединенных Штатов Америки в конце 1960-х годов, когда политические активисты и уличные бандиты использовали стены для пропаганды своей идеологии или для маркировки своей территории. Граффити развивались активнее всего в Нью-Йорке, где объектами их воздействия («бомбежки», по терминологии граффитчиков) становились стены зданий и вагоны метро, испещренные именами или кличками. В начале 1970-х граффити были всего лишь автографом и в этом качестве вошли в моду в среде подростков, выводивших свои имена на любой свободной поверхности. Необходимость отличать одних от других потребовала эволюции стиля, что, в свою очередь, открыло широкие и чисто художественные возможности для использования всего разнообразия шрифтов, сюжетов и мест, выбранных для росписи. Маркеры и пульверизаторы с краской облегчали эту задачу. Вследствие реакции властей граффити стали воспринимать как противозаконное и подпольное явление, что вынудило райтеров быть агрессивнее и четче обозначать границы своих ареалов…


Теперь старина Чет забормотал другую песню. The wonderful girl for me / oh, what a fantasy…[17] Я растерянно огляделась, словно вдруг перестала узнавать собственный дом. На столе и на стеллажах, заваленных книгами по искусству – они же громоздятся в коридоре и в спальне, затрудняя проход, – было и несколько фотографий. В том числе две карточки Литы. На одной – она без рамки и прислонена к сине-белым корешкам «Summa Artis»[18] – мы с ней запечатлены на террасе «Цюриха» в Барселоне: улыбаемся обе (видно, день выдался хороший)… голову она склонила ко мне на плечо… волосы собраны в хвост. Другая, моя любимая, под стеклом и в рамке, пристроена на груде фолиантов (сверху – «ташеновская» монография о Хельмуте Ньютоне[19] и «Стрит-Арт», изданная «Бирнамским лесом»), которые я использую как дополнительный столик: на этом ночном, подпольном снимке скверного качества, сделанном при недостаточном освещении, Лита стоит на фоне только что расписанной морды локомотива, загнанного в тупик на станции Энтревиас.


В Европу граффити попали из Америки и поначалу были очень тесно связаны с ее музыкальной культурой (рок, металл, «черная музыка»). В 1980-е годы в Мадриде возникает первичное ядро собственно испанского стрит-арта, среди лидеров которого выделяется легендарная фигура Хуана Карлоса Аргуэльо, рокера из квартала Кампаменто, подписывавшегося «Пружина»: он умер от рака в двадцать девять лет, а большая часть его работ (в Мадриде сохранились только две – в железнодорожном тоннеле на станции Аточе и на доме № 30 по улице Монтера) были уничтожены усилиями городских коммунальных служб, однако своим творчеством он вдохновил множество последователей, и это направление в начале 1990-х стало распространяться со скоростью вирусной инфекции из Мадрида и Барселоны, открывая путь новому, более сложному стилю граффити, испытывавшему прямое воздействие американской хип-хоповой культуры.


Я довольно долго смотрела поверх монитора на эту фотографию. Снимок сделал какой-то приятель Литы – камерой «Олимпус» со слабосильной вспышкой, да еще издалека, да второпях, спеша поскорее щелкнуть и зафиксировать, чтобы карточка – доказательство акции – оказалась в альбоме у каждого участника, а они успели смыться до появления охраны. И потому все на фотографии тонет в темноте, кроме каких-то дальних огней и резкого отблеска пламени на черно-красных буквах двух тэгов, снова и снова повторяющихся на передней части локомотива: это ведь был стремительный налет на вражескую, на враждебную территорию, а потому об изысках, о намерении создать произведение искусства и речи не было. Sete9 – тэг товарища по этой эскападе, который и сделал снимок, и Эспума – Литин тэг. В джинсах и куртке-бомбере, с косынкой на голове (чтоб не испачкать волосы краской), с открытым рюкзаком и тремя баллончиками на земле, она стоит, ногой в кроссовке упершись в рельс, и глаза ее горят красным (обычный эффект вспышки), а сама она почти неразличима – видны только взгляд и улыбка. И этот взгляд красновато светится странным, рассеянным и самоуглубленным счастьем, которое так хорошо мне знакомо: я видела его в глазах Литы, когда, выравнивая сбитое дыхание после бурных ласк, мы лежали рядом, тесно, близко, вплотную, и смотрели друг на друга в упор. Что касается улыбки, то ее ни с какой другой невозможно спутать, и она была свойственна одной Лите – рассеянная, смутная, наивная и почти невинная. Улыбка ребенка, который во время игры – сложной или трудной и, может быть, даже опасной – вдруг оглянулся на взрослых, ища у них одобрения, ожидая, что его похвалят или приласкают.


Взаимодействие различных форм стрит-арта приводит к стиранию граней между собственно граффити и другими видами изобразительного искусства, которые воплощаются под открытым небом и в городской среде. И хотя материалы и формы совпадают почти полностью, граффити от других видов и жанров стрит-арта, более или менее «укрощенных» и «одомашненных», отличает прежде всего его резко индивидуалистический, агрессивный характер, склонность к нарушению существующих норм и правил и как следствие невозможность легализации и интеграции в общество. Характерно, что выражение «причинить ущерб» с удивительной и пугающей частотой встречается в манифестах и заявлениях наиболее радикальных райтеров…


Я открыла дверь на балкон и, выйдя, вздрогнула от холода. А может быть, вовсе не от холода или не совсем от холода. Дождь перестал. У меня за спиной Чет забормотал: «Whenever it’s early twilight / I watch till a star breaks through», – тремя этажами ниже, сквозь переплетение голых ветвей виднелись в желтоватом свете уличных фонарей припаркованные автомобили и поблескивающий асфальт. Я взглянула направо – туда, где на ступенях Арко-де-Кучильерос темнела неподвижная бесформенная фигура нищего. Funny, it’s not a star I see, / It’s always you[20]. Потом подняла голову к черному небу – звезды меркли в сиянии ночных городских огней. С крыши или с балкона над моей головой сорвалась припозднившаяся дождевая капля, слезой стекла по щеке.

Когда я вернулась в комнату, было уже четверть двенадцатого. Однако, несмотря на поздний час, я сняла трубку, позвонила Маурисио Боске и сказала, что принимаю его предложение.

2. Что разрешено – то не граффити

Старший инспектор Луис Пачон весил сто тридцать килограмм, и потому маленький кабинетик – стол с компьютером, три стула, щит с эмблемой его ведомства и календарь со служебными собаками на стене – едва вмещал телесный преизбыток своего владельца. И казался еще теснее от того, что другую стену от пола до потолка занимало граффити в самом что ни на есть неистовом стиле. Роспись не то что с порога бросалась в глаза – она немилосердно била по ним вихрем линий, слепящей вспышкой красок, она ошарашивала вошедшего, повергала его в растерянность и смятение. Сидя за письменным столом, заваленным бумагами и папками, уютно сложив руки на животе, Пачон злорадно наслаждался нервной реакцией тех, кто попадал в его кабинет впервые.

Но ко мне это не относилось. Мы водили знакомство издавна – с тех еще пор, когда я писала свою диссертацию и посещала его регулярно. Теперь мы были друзьями и почти соседями – ели треску в панировке под красное вино в баре «Ревуэльта» в двух шагах от моего дома. Человек он был симпатичный, большой шутник и балагур, и никто из его сослуживцев не помнил, чтобы он когда-нибудь был не в духе. Граффити на стене сделал один юнец, застуканный с поличным на станции Чамарин за деятельным размалевыванием вагона. Этот птенчик (объяснял инспектор, который всех своих клиентов называл «птенчиками») оказался очень неплох. Владеет уайлд-стайлом. У него призвание. Особенно – к противозаконным акциям. Так что мы с ним пришли к соглашению. Отпущу, сказал, если декорируешь мой кабинет. Баллончики у тебя при себе, в рюкзаке, даю пятнадцать минут, а я пока схожу выпить кофе. Потом вернулся, похлопал его по плечу, поговорили о кино, о разных разностях – и я его выставил. Через неделю художника опять взяли за это место и привезли ко мне – на этот раз он так изуродовал медведя и земляничное дерево на Пуэрта-дель-Соль, что без слез не взглянешь. Ну, тут уж он так легко не отделался: я засунул ему его спреи сама догадайся куда и слупил с папаши полторы тысячи евриков штрафу. Однако же вот – стена. Красотища какая. Народ шалеет. С порога. А уж когда ко мне притаскивают какого-нибудь райтера, пойманного на горячем, тот вообще от неожиданности теряет дар речи. Мне это помогает вправлять им мозги: взгляни, мол, сынок, и убедись, что я в ваших делах понимаю. Так что – колись.

– Снайпер, – сказала я, садясь.

Инспектор поднял брови, дивясь лаконизму этого вступления. Сумку – а сумки у меня всегда большие, кожаные – я повесила на спинку стула, английский непромокаемый плащ расстегнула.

– И что со Снайпером?

– Желаю знать, где он.

Инспектор расхохотался в присущем ему стиле – весело и благодушно.

– А-а, ну как узнаешь, не забудь мне сказать. – Еще колыхаясь от смеха, он взглянул на меня иронически. – И мы прямиком направимся к Лоренсо Бискарруэсу. Настучим и озолотимся. Он обещал огромные деньги за любые сведения о Снайпере.

– Хочешь сказать, что не знаешь, где он может быть?

– Выражаясь точнее и с подобающей моей профессии строгостью терминов – не имею ни малейшего представления.

– И у полиции ничего против него нет?

– Ничего, насколько мне известно. Потому что полиция – это я. И мои подчиненные.

– И даже по делу Даниэля?

– Ни по этому, ни по какому другому. История наделала много шума оттого только, что шмякнулся сын Лоренцо Бискарруэса. Хотя до него были и другие.

– Римское право учит нас, – возразила я, – что тот, кто является причиной причины, и есть причина причиненного зла…

Пачон прищелкнул языком, давая понять, что до этого юридического постулата, как и до всех прочих, ему мало дела.

– Мы из кожи вон лезли, ища, на чем бы его прихватить. Особенно после этой истории… Нетрудно представить, как прессовал нас папаша… Но – ничего. Ответственность Снайпера – более чем относительная. А с точки зрения юридической ее не существует вовсе. Он сам не действует и даже рядом не стоит. Указывает цели, а тут уж каждый – на свой страх и риск. Более того – и это происходит безлично, не впрямую. Социальные сети – большое подспорье в таких делах.

– А что папаша Бискарруэс? Он-то как себя ведет?

– Никаких публичных заявлений не делает. Как, впрочем, и всегда. Всем известно, что у него хватит возможностей расквитаться с тем, кого он винит в гибели сына. Над свежей могилой поклялся отомстить и от намерения своего не отступит… Но вопрос открыт. И мы не знаем, как он закроется, чем накроется.

– Тем более что Снайпера нет в Испании.

– Да, говорят… – Инспектор воззрился на меня с интересом, оценивая степень моей осведомленности. – Но на самом деле точно никто ничего не знает.

– Я видела кое-что в Интернете… Этот самый мост через Темзу. Или другой – Метлак в Веракрусе. Несколько месяцев назад.

– Может быть, – подтвердил он после краткого раздумья. – Десятки сопляков ставят жизнь на кон, а один разбивается всмятку, слетев с крыши… Вдохновителем принято считать Снайпера, но доказать никто ничего не может. Неизвестно даже, будет он там или нет. Но это не важно. Разносится весть, что это его инициатива, и все бегут. Наперегонки.

Я вспомнила кадры из Веракруса: совсем еще зеленые юнцы снимают друг друга на видео, очень медленно продвигаются по узкому карнизу, прижимаясь к бетонной стене моста. Поливают ее краской из баллончиков и не могут хотя бы чуточку отстраниться от нее, потому что одно неверное движение – и они ухнут в бездну. Райтеры со всей Мексики скопом откликнулись на призыв Снайпера высказаться против гибельного насилия, к которому приводит наркоторговля.

– А что в Португалии?

Пачон, чуть улыбнувшись, взглянул на свои руки.

– Кое-кто божится, что он укрылся там, когда Бискарруэс назначил награду за его голову. Опять же – доказательств нет. И дело это меня не касается. – Тут он поднял голову и послал мне взгляд сообщника. – …Я так понимаю, ты имеешь в виду последние события в Лиссабоне?

– Вот именно. Фонд Сарамаго и прочее… Месяца два назад.

Он почесал нос, не сгоняя с лица благодушной улыбки. Точно такая же играла на его губах, когда он задерживал райтеров на станции Аточе, узнавая их с первого взгляда, что, в общем, труда не составляло: все они были с рюкзаками и вертели головой, выискивая, где бы оставить граффити. Впрочем, узнавали и они его. Эй, такой-то, кричал он им, я инспектор Пачон, и ты спекся. Жду тебя завтра в десять в комиссариате. И в назначенный час они неизменно оказывались в полиции. Минута в минуту. Безропотно приемля свой скорбный жребий. В альбомах, лежавших у него на столе, и в компьютере у Пачона хранились сотни фотографий, а на них – сотни образцов почерка и стиля. И поднаторев за столько лет, он научился безошибочно определять авторов граффити, даже если они не подписывались или меняли тэг. Это дело рук Почо из Аларкона. А это – U47, работающего в манере Почо. И тому подобное.

– В Лиссабоне они устроили то, что называется jam, – общую сходку и тусовку райтеров. По слухам, затея Снайпера, якобы он сам появился и лично все организовывал. Все – значит, эту бомбежку. Обошлось, слава богу, без жертв. Я связывался с португальскими коллегами, думал, сообщат что-нибудь интересное, но все было как обычно: Снайпер у всех на устах, но толком никто ничего не говорит… Райтер, понимаешь ли, он вроде пиромана: должен обязательно находиться где-нибудь неподалеку, насладиться тем, что сделал. Но Снайпер и здесь наособицу: никогда не ходит проторенными путями. Не угадаешь, что он выкинет в следующий раз.

– Сможешь связать меня с кем-нибудь в Лиссабоне?

– Да, если нужно, у меня там приятель. Вероятно, от него узнаешь побольше. Зовут Каэтано Диниш. Генеральный Директор Всемирного Центра Борьбы С Самыми Зловредными Граффити… Или иначе – начальник отдела охраны культурного наследия.

– Полицейский?

– Чиновник высокого ранга.

– Годится.

– Тогда записывай.

Я записала имя португальца, а Пачон пообещал укатать мне дорожку – позвонить и предупредить.

– А ты сам как считаешь – Снайпер может скрываться в Португалии?

– Может. Или мог. Две лиссабонские вонючки – так называемые Сестры – сообщили, что виделись с ним на акции у Фонда Сарамаго. И потом еще раз.

Я кивнула. Мне было известно, кто такие Сестры. Они с большим успехом выставлялись в крупнейших галереях. И в Интернете ссылки на них встречались на каждом шагу. Им посчастливилось пробиться, и они были теперь уже на полдороге к легальному искусству и арт-рынку, который с каждым днем взирал на них все благосклонней. При этом девушки не приспосабливались и не кривили душой для придания себе весу и значительности.

– А с чего это вдруг такой жгучий интерес к Снайперу? – осведомился Пачон.

– Готовлю книгу о граффити.

– А-а.

Он окинул мечтательным взглядом каталожный шкаф, стоявший у стены напротив росписи. На нем как бы в виде трофеев выстроились штук шесть классических аэрозолей – «Титан», «Фелтон», «Новелти». Все – использованные и перепачканные краской. Пачон – своего рода охотник за скальпами. И эта работа ему по душе. Весьма.

– В Лиссабоне мощное и разветвленное сообщество райтеров, – сказал он. – Они хорошо его там устроят и помогут затаиться.

– Ты по-прежнему не знаешь, кто он такой?

– По-прежнему.

– А если не крутить мозги, а? По правде если?

– Я правду и говорю, – возмутился он. – По нашим прикидкам, Снайперу немного за сорок. Высокий, худощавый. В хорошей физической форме, потому что много раз уходил от полиции, сторожей и охранников, перемахивая через парапеты и заборы. И больше о нем ничего не известно. Имеются несколько туманных нечетких фотографий, записи с камер наблюдения, где различим лишь субъект в капюшоне на фоне вагона метро. Есть еще видео, сделанное каким-то поклонником лет пятнадцать назад, часа в три ночи да еще со спины: Снайпер покрывает своим тэгом-прицелом витрины банка BBV на проспекте Кастельяна в Мадриде.

– И неужели его ни разу не задерживали?

Пачон вскинул ладони.

– Сначала-то было бы проще простого, но тогда никто не додумался. Начинающего райтера легко прищучить: по его тэгам определяешь, где он живет, – образуется сеть с его домом посередине. И ты идешь от периферии к центру, как по цепочке кровавых следов подранка. Иногда расписывают собственную подворотню, подъезд, лестницу и даже дверь в квартиру. Но, как я уже сказал, это эффективно только с новичками. А в ту пору своей жизни Снайпер был очень везуч.

Он сделал намеренную паузу, чтобы улыбнуться, и улыбка эта опровергала последние четыре слова. Удачи каждый добивается сам, перевела я, смотря по тому, кто ты и какой ты.

– Было время, когда ничего не стоило его арестовать, – продолжал инспектор. – В середине девяностых, когда он как одержимый бомбил метро и вагоны… Взяли бы его тогда – прибегли бы к старой уловке: раздули бы причиненный ущерб, вчинили бы иск за упущенную по его милости выгоду.

– А в чем был бы прикол?

– А в том, что переквалифицировали бы из административного правонарушения в уголовное… Но взять его не смогли. Он дьявольски увертлив. Очень хладнокровен и очень хорошо подготовлен. Рассказывали, что когда он увлекался поездами или, как у них говорят, «бомбил на трейнах», то готовил свои акции сперва на макетах. И рассчитывал все по секундам. Он уже тогда использовал других райтеров… Человек десять-двенадцать, если акция затевалась массовая. И строил их почти по-военному. Или даже не «почти». Настоящие боевые операции, спланированные до последней запятой.

Он нажал клавишу селектора и попросил свою помощницу принести альбом с фотографиями. Помощница была длинноногая фигуристая блондинка – крашеная, разумеется, – с полицейским значком и пустой кобурой на ремне джинсов, над которым сантиметрах в тридцати начиналась сокрушительная анатомическия дива. Пачон неизменно доставлял себе удовольствие, заставляя ее пройтись так, чтобы помаячить у меня перед глазами, что делал обычно, когда посетителем его кабинета оказывалось лицо мужского пола. И Мирта – так ее звали – со снисходительным благодушием выполняла эти распоряжения, а когда носила что-нибудь декольтированное, по собственному почину наклонялась над столом больше, чем нужно. Итак, Мирта принесла альбом, одарила меня улыбкой лукавой и сообщнической и под взором Пачона, меланхолически прикованным к качанию ее бедер, вышла из кабинета.

– И вот так – каждый день, – вздохнул Пачон. – Понимаешь ты меня, Лекс?

– Да уж понимаю.

– Тернистой стезей идет служитель закона.

– Да уж вижу.

Инспектор махнул рукой, как бы отгоняя искушение – на безымянном пальце блеснуло обручальное кольцо, – а потом принялся перелистывать страницы альбома. Вагоны, вагоны, вагоны – железнодорожные и метро, – расписанные сверху донизу. Или, как у них, у райтеров, это называется, «end to end», если по горизонтали. А если от крыш до колесных пар, то «top to bottom». У них ведь свой жаргон, не менее богатый лексически, чем у моряков или военных.

– Снайпер вошел в историю в девяносто пятом году, когда изобрел фокус со стоп-краном. – Пачон пухлым пальцем потыкал в фотографии. – Изучал маршруты, обследовал местность, садился в поезд. А когда доезжал туда, где ждали в засаде сообщники, дергал стоп-кран, останавливал поезд, выскакивал и на глазах у пассажиров с пятью-шестью своими приспешниками размалевывал вагон… Потом вместе с ними смывался.

Он перелистывал страницы, указывая на первые вагоны, расписанные Снайпером. Я не могла не признать, что кое-какие граффити заслуживали внимания. Огромные кровавые буквы просто дышали свирепостью.

– Видишь, он всегда тяготел к агрессии, – заметил Пачон. – Даже в стиле. И предпочитал, чтобы его считали вандалом, а не художником.

– Тем не менее это очень хорошо. Начиная с самых первых работ.

– Не спорю.

Я вглядывалась в другие фотографии. Иногда рисунки и тэги сопровождала какая-нибудь надпись. «О райтере вправе судить только райтер», – гласила одна, выведенная на серебристом фоне под рисунком, изображавшим руку с выпачканными кроваво-красной краской пальцами. «Уматывай отсюда», – угрожающе предлагала другая. Рядом с тэгом Снайпера появлялась иногда еще одна подпись: «Крот75», – разобрала я. Совместное творчество. И, вероятно, потому – посредственная работа. Лучшие были выполнены в одиночку и помечены черно-белым значком снайпера. Я отметила, что на них еще не появились зловеще-юмористические мексиканские черепа, которые потом станут его основным мотивом. Все это были ранние работы.

– Истории с вагонами набирали обороты, – продолжал Пачон. – Железнодорожная компания была просто в бешенстве. И в самом деле, эти выходки тянули уже на уголовную статью, потому что экстренное торможение поезда вызывает панику у пассажиров, причиняет им моральный ущерб, а порой приводит и к травмам. Не раз случалось, что от резкого толчка они падали и что-нибудь себе ушибали или разбивали.

Он снова окинул задумчивым взором использованные баллончики, выставленные на верхней крышке картотеки. Улыбнулся меланхолически.

– И по всему по этому мы были обязаны – самое малое – в случае поимки взять его на учет. Получить, по крайней мере, его отпечатки пальцев и фото. Однако не тут-то было.

Я отметила с удивлением, что в голосе его не слышалось скорби по этому поводу. Ведь меланхолия совершенно не обязательно предполагает сожаление. И задумалась над тем, что отношение Пачона к Снайперу несколько неоднозначно. Интересно насколько.

– И никто из твоих задержанных так ни разу его и не опознал?

– Да его немногие знают в лицо. Во время акции он обязательно надвигает капюшон или натягивает шапку на глаза. Кроме того, он и раньше и сейчас вдохновляет своих присных на какую-то удивительную верность. Сама знаешь, у этих птенчиков свой кодекс чести, и те немногие, кто знает его, отказываются о нем говорить. Что, конечно, подпитывает легенду… Мы выяснили только, что он мадридец и жил какое-то время в районе Алюче. А установили мы это лишь благодаря тому, что единственный известный нам райтер, подписывающийся Крот75, – оттуда же и в ту пору занимался тем же самым.

Я показала на альбом:

– Это тот, с кем они работали?

– Тот самый. Они начинали вместе в конце восьмидесятых, а году в девяносто пятом пути их разошлись. Тебе известно, кто такие «лучники»?

– Конечно. Местная, мадридская разновидность райтеров. Последователи легендарного Пружины – Блэк-Крыса, Глаб, Тифон и прочие. Рисовали под именем стрелу.

– Точно. Ну так вот, Снайпер поначалу примыкал к ним. Пока не ушел в самостоятельное плавание.

– Ну а что этот Крот? Он еще действующий?

– Перешел в разряд обычных художников, но особых лавров не стяжал.

– Никогда о нем не слышала.

– Потому и не слышала, говорю же – не процвел, успеха не добился. А сейчас вообще открыл магазинчик, где торгует аэрозолями, маркерами, футболками и прочим. Изредка расписывает рольставни для лавочников, которые таким способом думают защититься от диких неорганизованных райтеров… Или стены гимназий в предместьях. Магазинчик называется «Радикал». На улице Либертад.

Я все это записала в блокнотик.

– Ну вот он-то как раз успел познакомиться со Снайпером. Хотя, насколько я знаю, никогда ни слова не говорил, кто такой Снайпер и что… Это еще один вариант той же беззаветной преданности: стоит хотя бы вскользь упомянуть о личности Снайпера – и Крот становится нем как могила.

Я поднялась, спрятала блокнот в сумку, а ее повесила через плечо. И опять спросила себя: а в какой степени повязан этой пресловутой верностью сам инспектор? Потому что, как ни крути, любая охота кончается тем, что охотник обнаруживает себя. Пачон, не вставая, обозначил в качестве прощального жеста благодушную улыбку. Надевая макинтош, я показала на расписанную стену:

– Неужели у тебя не болит голова от того, что это – в трех метрах от тебя?

– Представь себе, не болит. Это граффити наводит меня на размышления.

– На размышления?.. О чем?

Он вздохнул, как бы кротко принимая неизбежное. В улыбке вдруг словно сверкнула искорка злой неприязни. Сверкнула на миг – и погасла.

– О том, что до пенсии мне еще четырнадцать лет.

Мы расцеловались, и я пошла к двери. И была уже на пороге, когда Пачон сказал мне вслед:

– Этот самый… Снайпер… всегда был не такой, как все. Достаточно взглянуть, как он эволюционирует от года к году… Мне-то это было ясно с самого начала. У него есть идеология, понимаешь? Или он наконец понял, что это такое.

Заинтересовавшись, я остановилась. Никогда не рассматривала Снайпера с этой точки зрения.

– Идеология?

– Да. Ну, понимаешь, нечто такое, что не дает спать по ночам… Так вот, лично я убежден, что Снайпер – из тех, кому не спится.

Да ведь он знает, кто такой Снайпер! – внезапно осенило меня. Знает или чувствует. Но мне не скажет.


Рядом со мной, на спине, легко дыша, спала Ева. Мгновение я смотрела на неподвижный профиль, на шею и плечи, обведенные каймой света уличных фонарей. Часы на столике показывали 1:43. У меня болела голова – за ужином мы выпили целую бутылку «Валькехигосо», – и потому я поднялась принять что-нибудь. В шкафчике, висевшем в ванной комнате, нашла упаковку шипучего аспирина, вынула зубные щетки из пластикового стакана и сильно открутила кран над умывальником, чтобы вода текла посвежей. Я была в чем мать родила и босиком, но в доме батареи и деревянный настил на полу – я не мерзла. Ожидая, когда растворится таблетка, со стаканом вернулась в спальню. Снова взглянула на спящую Еву и подошла к окну. Улица Сан-Франсиско обрывалась в нескольких шагах, на площади, где стоял собор, по которому она и получила свое название. Квартира на втором этаже, и уличный фонарь светил прямо в окно. Я раздвинула шторы, взглянула – и тут в одном из припаркованных возле дома автомобилей увидела огонек спички или зажигалки. Наверно, парочка прощается. Или какой-нибудь сосед-полуночник только что подъехал и, перед тем как подняться домой, решил выкурить сигаретку, подумала я и тотчас об этом забыла.

Я выпила, поставила стакан и еще минуту смотрела на Еву. Смягченный плотной тканью свет обрисовывал контуры ее тела на смятых и скомканных простынях, от которых все еще пахло так же, как от моих губ, рук, межножья. Пахло нашей плотью, слюной, усталью. И еще – той неистовой, столь же самоотверженной, сколь и зависимой любовью, которой любила меня Ева. Пахло нежным и щедрым дарением себя. Далекой от разумных обоснований ревностью, подпитываемой вечным страхом потерять меня. Всем тем, что сейчас раскинулось передо мной в безоглядной и доверчивой, порой чрезмерной покорности, на которую я могла отвечать лишь верностью – в социальном значении этого понятия – своих чувств и неутомимым рвением в минуты близости. Которая действовала на меня, без сомнения, как болеутоляющее, потому что общество Евы было лучше всего, что могло встретиться мне на этом этапе. Потому что она в самом деле обладала замечательными умом и юмором, а ее притягательное, небольшое и ладное тело, так сладостно соответствовавшее своим двадцати девяти годам, дарило мне наслаждения и нежности столько, сколько может получить женщина от женщины. Можно было бы сказать, что мы с Евой живем уже восемь месяцев, если бы при этом каждая из нас не жила у себя и по-своему. Впрочем, говорить о любви в самом что ни на есть общепринятом смысле слова – это уже другое дело. Другой, как принято говорить, пейзаж. И здесь не место выписывать его детали.

Голова прошла, но вместе с мигренью исчез и сон. Так что я взяла в ванной халат, ушла в кабинетик Евы и присела к компьютеру. И примерно еще час бороздила Интернет, отыскивая следы Снайпера. Нашлись упоминания о его раннем творчестве – еще восьмидесятых годов, совместное с Кротом, а по ссылкам – и фотографии его работ той поры. Вагоны железнодорожные, вагоны метро, фасады домов, стены, ограды. Если расположить граффити в хронологическом порядке, можно проследить эволюцию его творчества, увидеть, как от примитивных росписей он идет к сложным композициям последнего десятилетия, в которых пространство буквально разъедается перехлестывающим через край воображением. С середины девяностых появляются мексиканские калаки – изображения скелетов и черепов. Результат путешествия в эту страну, пояснял текст. Ослепительные открытия, невероятное буйство цвета и неприкрытое, неприкрашенное насилие. Мексика. И эти скелеты, повторяющиеся все чаще наравне со знаком прицела, эти черепа, заменяющие хорошо знакомые лица классических персонажей, которые тем самым пародийно переосмысляются, знаменовали новый, зловещий этап в настенной живописи. И слова «уличный терроризм» стали возникать в голове пугающе часто. Выложенное на Ютубе видео, относящееся к апрелю 2002 года, давало одно из немногих изображений Снайпера за работой: на мутновато-серых кадрах с камеры наблюдения возникает тонкая высокая фигура человека в капюшоне, с помощью картонного трафарета и пульверизатора стремительно наносящего на стену Музея Тиссена стилизованную репродукцию знаменитой картины Маринуса ван Реймерсвале[21] «Меняла и его жена», на которой вместо лиц – черепа, а монеты заменены все тем же перечеркнутым кружком оптического прицела. Снайпер, зная, что попал в поле зрения камеры, и явно бравируя этим, позволяет себе завершить акцию дерзкой выходкой – он прочерчивает на полу линию-стрелку, от камеры к его граффити. Словно указывая объективу, куда именно следует смотреть.

Я распечатала кое-что заслуживающее внимания – например, подробности недавней акции в Лиссабоне, наделавшей много шуму, – выключила компьютер и вернулась в спальню. Ева по-прежнему спала. Прежде чем сбросить халат, повалиться рядом и прильнуть к ней, я снова подошла к окну, оглядела пустынную улицу. В припаркованной у дома машине – той самой, где горел огонек спички или зажигалки, – сейчас заметила какое-то смутное шевеление. Стала всматриваться, но так ничего и не увидела. Почудилось, подумала я. Опустила штору и легла спать.


Мне всегда нравилась улица Либертад – и не только из-за названия[22]. Расположена в центре, в самом средоточии популярного квартала, облюбованного молодежью, и как бы на полдороге от культурного досуга к контркультуре. Там множество салонов тату, магазинчиков, где продают всякого рода травы, лавочек китайских, марокканских (там торгуют кожаными изделиями) и книжных, ориентированных на радикальных феминисток. Как и по всему остальному городу, экономический кризис прошелся и по этой зоне: кое-какие заведения, прогорев, закрылись и так и стоят запертыми, по эту сторону металлических жалюзи валяются в уличной пыли кипы рекламных листовок и проспектов, стеклянные двери сто лет немыты, а витрины являют собой мерзость запустения. И пустоты. Они в несколько слоев покрыты коростой афиш и объявлений о концертах Ману Чао, «Охос де Брухо» или «Блэк Киз»[23]. Вот более или менее таков здесь местный колорит. Такая здесь среда. Впрочем, единственное, что процветает, – это бары. У принадлежащего Кроту75 магазинчика «Радикал» два бара по бокам, а третий – напротив. И в сем последнем я немного посидела сегодня у стойки неподалеку от входа. Изучала местность при содействии двух бокалов пива. Потом пересекла дорогу, вошла и познакомилась с хозяином.

– Почему Крот?

– В честь мадридского метро. Мне нравилось расписывать там стены.

– А цифры?

– Это год моего рождения.

Он был тощий, нескладный, кадыкастый, со стесанным подбородком. Косматые бакенбарды переходили в густые усы, но на макушке волосы уже поредели. Глаза маленькие и печальные, какого-то мышиного цвета. Мы начали разговор с понемножку обо всем: для затравки я стала расспрашивать его о разных видах аэрозолей – какой, мол, лучше, – а потом свернула на Снайпера. Крот, к моему удивлению, не стал запираться и подозревать в недобрых намерениях, а в лоб спросил, что именно меня интересует. Я сказала. Пишу, дескать, книгу и так далее.

– А про меня там будет? – спросил он.

– И про тебя будет, – соврала я. – Вы с ним уже давно творите историю. Оба-два.

Мои слова ему вроде бы пришлись по душе. Нашу беседу время от времени прерывал покупатель в поисках того или сего, и Крот, извинившись, шел его обслуживать. Второпях, поскольку плохо приткнул свой фургон, вбежал юный курьер с «ирокезом» и унес два баллончика – серебристо-хромовый «Хардкор» и «арктическую синеву». Щенята в количестве четырех, в возрасте от десяти до двенадцати, выгребли из карманов всю мелочь, чтобы оснаститься маркерами «Кринк», и можно не сомневаться, что толстые жирные штрихи в ближайшее время исполосуют стены гимназии и окрестных домов. Респектабельный господин с безупречными манерами привел сына лет пятнадцати и, позволив ему выбрать десяток самых дорогих аэрозолей, расплатился кредитной картой. Я же в этих антрактах изучала магазинчик и его хозяина, оглядывала полки, заставленные банками и пузырьками с краской, книгами о граффити, маркерами, бейсболками, майками, худи с разными логотипами, изображениями листа конопли, анархистской и прочей «антисистемной» символикой. Внимание мое привлекла кощунственная футболка с беременной Девой Марией и надписью «Что-нибудь да будет».

– Мы со Снайпером вместе росли в квартале Алюче, – принялся рассказывать мне Крот, когда беседа наконец возобновилась. – Любили слушать музыку – вкусы у нас с ним были одни – и расписывать стены. Это были времена «Ла Полья Рекордз» и «Барона Рохо»[24]. Сначала выводили тэги в тетрадях, потом бомбили весь город. В ту пору мы были «лучники». Подписывались под Пружиной, имитировали его спиралевидную стрелу, вслед за ним стали использовать маркеры – и покупные, и самодельные, – витражные краски, лак. Бомбили казармы, вагоны, процарапывали стекла. Ставили город вверх дном… Идея была – пусть про тебя все говорят, хотя никто не знает. Получали по шеям от учителей и чем попало по мягкому месту от родителей, когда возвращались домой. А теперь гляди-ка, папаши сами за ручку приводят своих спиногрызов и покупают им краски… Все теперь не так, все переменилось.

Он оказался на удивление словоохотлив, хотя вроде бы говорят, что такой подбородочек бывает обычно у молчунов. И звался теперь не Крот, а как положено – именем и фамилией. И даже дал мне визитку своего магазинчика. Но старый тэг прекрасно подходил к его мышастым глазкам и острой мордочке. Прежде чем спикировать сюда, я прошлась по его следам и выяснила вот что: расставание со Снайпером, попытки заниматься стрит-артом в одиночку, участие в разного рода муниципальных проектах, которые так и не сдвинулись с мертвой точки, программа помощи в обучении молодых художников, среднее дарование, средний уровень, поиски галеристов, безденежье, невезение, разочарование. Другим, таким, как Зета, Сусо33 и кое-кому еще из его поколения, удалось то, что не вышло у него: они сумели встроиться и обрести успех, при этом не полностью отказавшись от граффити. А Кроту – нет. Уже лет десять, как он не приближался к стене с беззаконным аэрозолем в руке. Я заметила на прилавке буклеты, где перечислялись услуги, которые оказывало его заведение, – роспись гаражей и рольставней и даже изготовление эскизов для татуировок и макияжа. Несмотря на радикальную отдушку, от всего веяло конформизмом, отречением во имя сытости. Чувствовалось, что тяжело проехавшаяся по нему жизнь укротила его и приручила.

– Каждый баллончик тянул на шестьсот песет, – продолжал Крот. – Так что приходилось тырить материал в москательных лавках. Когда взялись за сложные композиции, начали переделывать расширители, чтобы струя краски шла гуще. В это время появились аэрозоли с красками более разнообразных цветов, и краска эта шла под меньшим давлением, а баллончики снабжались клапанами разного типа, чтобы варьировать струю, – «Фелтон», «Новелти», «Дупли-Колор», «Аутолак»… И мы изощрялись кто во что горазд… Сами научились смешивать краски. И это помогало управляться за двадцать минут с тем, на что раньше уходил час. Снайперу нравился стиль помпезный – синие тона на лиловом или красном фоне, и буквы обязательно чтоб обведены черной каймой. Еще использовал белый и серебряный – и это оказалось самое то. Попал в яблочко. Они его и прославили… Сначала он подписывался Квo, потому что был фанатом группы Статус Кво – ну, знаешь «In the Army Now»[25] и прочее… Но очень скоро взял себе тэг Снайпер.

– У вас были правила какие-то?

– Раза два встречались с Пружиной. Вот он был парень с принципами. Благородный, можно сказать, человек. Он нам сказал такое, чего мы никогда не забывали: «Мы возвращаем городу кислород, уворованный у него теми спреями, которые не наносят краску». И еще, что уважение – не пустой звук: надо знать, на какой стене ты можешь писать, а на какой – нет. «Мир граффити стоит вне закона, однако внутри него законы есть, и они всем известны». Памятники, к примеру, уважать надо, нельзя делать свою роспись поверх чужой, если только не хочешь начать войну… Я все эти правила соблюдал, а Снайперу было глубоко наплевать и на них, и на всех вокруг, и выеденного яйца для него не стоило, если кто-то закрашивал его картинку…

Слабой улыбкой он чуть приоткрыл зубы, а мышастые глаза, казалось, посветлели.

– Я пишу, чтобы знать, кто я такой и где прохожу, повторял он. Пишу, чтобы знали, как меня не зовут. – Крот улыбнулся шире, явно что-то припоминая. – Слово со звоном.

– Вероятно, ему было что сказать. Или он так думал.

– Каждому, кто рисует на стенах, есть что сказать. Каждый знает, что ты – это ты и что другие тоже это знают. Пишешь ведь не для публики, а для других райтеров. Каждый имеет право на полминуты славы… Но Снайпер в отличие от меня мигом смекнул, насколько же это дело мимолетно. Меня всерьез доставало, что с нами борются. А для него в этом и был самый кайф. Это – «Тридцать секунд над Токио»[26], любил он повторять. Обожал это кино и твердил, что на самом деле оно – про нас, про граффитчиков. Его заводило, что гибнет столько летчиков. Тысячу раз заставлял меня смотреть. Это и еще «Из первых рук» с Алеком Гиннессом[27], там про одного английского художника… Кинцо и вправду доставляет… И мы каждую ночь выходили с мечтой о железнодорожных станциях и вагонах метро. Мечтали получить свои тридцать секунд над Токио.

– Фотографий того времени нету?

– Со Снайпером? Да ты что… Об этом и заикнуться нельзя было. Никогда не позволял себя снимать.

– Даже друзьям?

– Да никому вообще. Тем более что друзей у него было немного.

– Волк-одиночка, значит?

– Нет, не совсем. – Крот задумался на миг. – Скорее – парашютист, приземлившийся в чужой стране. Он был из тех… из таких, кто, знаешь, вроде формально и входит в группу, а если приглядеться – нет, всегда на отшибе, всегда сам по себе.

– Мне пора закрываться, – сказал он, взглянув на часы. – Я вернулась в бар напротив и стала ждать. Крот присоединился ко мне через пятнадцать минут, когда опустил жалюзи, как полагается, размалеванные граффити. Он был в сильно ношенной армейской зеленой куртке, а черную шерстяную шапку держал в руке. Заказал красного вина и присел к стойке. В свете уличных фонарей, процеженном оконными стеклами, лицо его вдруг постарело.

– Снайпер любил повторять, что без росписи вагонов славы не добыть. И мы работали на станциях Аточе, Алькоркона, Фуэнлабрады. И в метро, конечно. Бомбили тоннели и стены депо. Сначала наши граффити не замазывали, и несколько недель кряду можно было видеть, как они вдруг проплывают мимо тебя за окном вагона. Мы их фотографировали, вклеивали в альбомы. Интернета в ту пору еще не было.

– А правда, что это вы изобрели «стопкранство»?

– Сущая правда. А потом распространилось по всему свету. Вклад Мадрида в мировую культуру граффити. И внесли его мы со Снайпером… Помню, как-то раз в Лос-Пеньяскалес стояли на путях, расписывали борт вагона. Поезд тронулся, Снайпер заскочил внутрь, дернул рычаг, спрыгнул и завершил дело. Вот это было по-настоящему круто.

А малевать где попало, добавил он через мгновение, это – для мальков. Надо было отыскивать трудные места, планировать акцию, перемахивать ограды, влезать через отдушины, внедряться, прятаться, идти по тоннелям в темноте, рисовать без света, чтобы не засекли, – и чувствовать, как бушует адреналин в крови, покуда простые смертные насасываются винищем или дрыхнут. Рисковать свободой и деньгами – и все ради того, чтобы в шесть утра полусонные граждане на перроне увидели, как мимо плывут твои композиции.

– Мы усиленно тренировались. Надо быть в форме, чтобы перескакивать через заборы и удирать, чтоб не поймали. А гонялись за нами – страшное дело… Снайпер однажды решил не убегать, а отбиваться. Сказал, что в группе мы не менее опасны, чем полиция или охранники. Потому что нам надоело терпеть побои и всякие издевательства. И вот мы решили собрать коллег, укрепить тылы. Снайпер это придумал, и несколько раз мы действовали группой, сцеплялись с охраной. Обычно-то он всегда действовал в одиночку, если не считать, понятно, меня. И после того как мы расстались, другого напарника он себе не завел. Случай довольно редкий, потому что когда райтеры работают сообща, они подначивают друг друга, берут «на слабо» – а потом есть что вспомнить и о чем поговорить. Но вот он был такой. Знаешь – из тех, которые на революцию смотрят с балкона, потом выходят на улицу, организуют жителей и становятся во главе. А после победы – исчезают.

– Он крутил любовь с кем-нибудь? Как у него было с этим делом? Встречался, как это называется?

– Постоянной подружки не было. Хотя он очень нравился девчонкам – он хорошего роста, недурен собой, не ветрогон. Из породы молчунов: сидишь рядом с таким у стойки, убалтываешь какую-нибудь девицу и вдруг замечаешь, что поверх твоего плеча она смотрит на него, глаз не сводит.

– А чувства какие-нибудь он испытывал?

– К девчонкам?

– Вообще.

Крот молчал, рассматривая свой стакан. Мне показалось, что мой вопрос поставил его в тупик.

– Не знаю… – протянул он наконец. – Но в девяносто пятом мы оба ревели, когда коммунальщики-муниципалы соскабливали роскошный шестицветный тэг Пружины со стены Ботанического сада… Он ведь умер всего за несколько месяцев до того. От рака поджелудочной железы, кажется.

Он еще подумал. Потом поднес стакан ко рту и продолжил мыслительный процесс.

– Снайпер неизменно сохранял спокойствие, – сказал он. – Никогда не терял головы, даже если за нами гнались сторожа или полицейские. И это его спокойствие порой могло очень дорого нам обойтись. Обычно ведь как? Размечаешь контуры, заливаешь краску – и ходу, пока не сцапали… В кромешной тьме чешешь от станции к станции по путям в тоннеле, потому что кому же охота, чтоб тебя догнали и отвалтузили?.. Однажды я увидел огни вдалеке – явно фонари – и крикнул ему «беги!» и сам рванул прочь, а он – представь только – продолжал писать, покуда обходчики не подошли уже метров на тридцать. Только тогда он вывел: «Не дамся» – и смылся.

– Легендарная личность этот Снайпер, – заметила я.

– Да, – согласился он после краткого молчания, проникнутого, показалось мне, горечью, – легендарная. Офигительно легендарная.

Поставил пустой стакан на стойку, а когда бармен-марокканец предложил налить, качнул головой. Взглянул на часы.

– И как же вы перешли из «лучников» в настоящие райтеры, когда стали делать композиции?

– Еще до того как ушел Пружина, естественный путь был для нас исчерпан. Одни просто его оставили, другие прониклись нью-йоркской культурой, хип-хопом – это и занятней, и открывало большие возможности… И в тетради моей тогдашней подружки я нарисовал себе новый тэг. И перестал быть «лучником». Как и Снайпер. Мы перешли к граффити американским и европейским и мечтали делать чего-нибудь помасштабней, посерьезней. Более изысканное и замысловатое, что ли. Снайпер с вожделением мечтал, как эти его граффити забьют стенные росписи, которые власти официально предлагали уличным художникам.

– Уматывай отсюда.

На этот раз от внезапной широкой улыбки пришли в движение даже бакены и усы. Сейчас мне улыбался старый, вышедший в тираж райтер, а не хозяин торговой точки под названием «Радикал».

– Да, один из его лучших слоганов… Снайпер и в самом деле был хорош, особенно когда работал в одиночку и в своем стиле. У него даже брали автографы. Как-то ночью двое полицейских издали наблюдали, как он пишет. Потом подошли и попросили снять капюшон – они, мол, хотят разглядеть его лицо. Снайпер им в ответ: «И не подумаю. Сейчас рвану от вас, а работа останется неконченой, и это будет жалко». Сержант подумал минутку и говорит: «Ладно, парень, валяй дальше». И автограф попросил.

– А у тебя никогда не брали?

– Никогда, – внезапная смутная досада стерла улыбку с лица. – Снайпер всегда был вполне себе звезда.

– А для тебя это не имело значения?

– Нет. Тогда еще нет. Потому что жили мы невероятной жизнью. Садились потом и смотрели на людей, разглядывавших наши граффити. Однажды, помню, целую ночь расписывали вагон метро. И в семь утра, когда, уже вконец заморенные, собрались по домам, оказались со своими рюкзаками на платформе среди пассажиров, ехавших на работу. И тут подошел наш вагон! Нами изукрашенный вагон… дивной красоты, неописуемой… И мы принялись прыгать, вопить от радости и тыкать в него пальцами.

– А где больше всего любили работать?

– На Виадуке. Рисовали в самом низу, на бетонных опорах. Фантастическое место. Однажды ночью видели, как сверху кинулась женщина-самоубийца. Да, на наших глазах, и Снайпер был под сильным впечатлением. Думаю, оставило след в душе. Это было, разумеется, еще до того, как власти огородили виадук пластиковыми щитами, чтобы люди не сигали вниз. Ну скажи, не суки они? Даже умереть, как тебе хочется, не дают.

Снова взглянув на часы, он сказал: «Мне пора», – и натянул шапку. Предоставил мне уплатить по счету, и мы вышли на улицу. До станции метро Чуэка нам было по дороге. Снова заморосило – мельчайшие капельки оседали на лицах.

– Вскоре после того Снайпер съездил в Мексику, привез в рюкзаке все эти черепа, и они изменили его жизнь. И его самого. Он стал другим… Агрессивнее, что ли. Мне казалось, он примкнул к тем, для кого сама живопись значит меньше, чем звук, который слышишь, когда встряхиваешь баллончик или когда краска выходит из клювика.

– Собственный адреналин, – заметила я, – теперь сменяется адреналином чужим… Или чужой кровью.

Он взглянул на меня косо: в буквальном смысле, поскольку шел рядом, но и в переносном – как бы не желая, чтобы я возлагала на него ответственность за это.

– В середине девяностых, когда уже ясно было, что мы скоро расплюемся, я только и слышал от него – «убить», «раздолбать», «трахнуть». Мы спорили, но он стоял на своем. Потом смотался в Мексику. А по возращении сделал на здании терминала AVE[28] в Аточе такую штуку, на которую сбежались все мадридские райтеры: на бетонной стене скелеты идущих пассажиров и краткая надпись «А если?..»

– Помню, как же… – подтвердила я. – И граффити это оставалось там долго – пока не начали строить парковку.

– Да-да, точно… Мощная вещь была, скажи? И на этом мы расстались. И вместе уже не работали.

– Тебе, наверно, нелегко это далось? Ты ведь им восхищался, как я понимаю?

Он не ответил. И шагал молча, уставившись себе под ноги.

– Так и не скажешь, как его зовут? – спросила я.

Он опять промолчал. Глядел, как играют отблески света на влажном асфальте.

– Как это получается, что все хранят ему такую беззаветную верность? – вслух удивилась я.

Он дернул головой и ответил как человек, уже не впервые убедившийся: есть такое, с чем совладать нельзя.

– Снайпер умеет надавить на какие-то точки в душе: не подчинишься – почувствуешь себя так, словно обделался сверху донизу… Вообще-то у меня есть и другое объяснение… такое… довольно извращенное…

– Извращенное?

– Ну да, отчасти. На самом деле никому ведь и не надо знать, кто он такой. Узнаешь, как его имя и как выглядит, – это может разочаровать. Когда помогаешь скрываться, ощущаешь себя причастным ему. Снайпер был легендой, потому что райтерам нужны такие легенды. В наши сволочные времена – особенно.

Он по-прежнему смотрел в землю, словно там надеялся найти объяснения таким странностям. Зеленые, желтые, красные отблески светофоров на мокрой мостовой казались стремительными мазками свежей краски. Сегодня вечером, подумала я, Крот топчет свою ностальгию. Но вот он поднял голову.

– Восемь лет назад городские власти Барселоны предложили ему расписать стену возле Музея современного искусства, гарантировав, что сохранят граффити, – а он отказался. Заказ приняли четверо других райтеров – все люди с именем. Но не Снайпер. Через две недели он разбомбил без пощады парк Гуэль, испещрив там все черепами и прицелами… В газетах писали, что реставрация обошлась в одиннадцать с чем-то тысяч евро.

Цифру он назвал с извращенным удовольствием, будто речь шла о том, сколько заплатила бы за это граффити какая-нибудь художественная галерея. Потом замолк и лишь на пятом шаге заговорил снова:

– Власть всегда пытается приручить то, чем не может управлять.

– Заставить бить чечетку, – припомнила я.

Он раздвинул губы в вымученной улыбке:

– Да… Это он так сказал.

Мы пересекали площадь Чуэка – собачьи какашки на мостовой, парочка баров, где террасы закрыты сверху парусиновыми навесами, а сбоку – пластиковыми прозрачными щитами, погашенные обогреватели, пустые стулья. Морось превратилась в снег с дождем.

– И даже музыка, которую он слушал, была очень резкой, очень грубой… Надевал наушники, и в плеере у него постоянно звучали «Сайпресс Хилл», Редмен, Айс Кьюб… А любимыми его были «Смертельная инъекция», «Черное воскресенье», «Мадди Уотерс»[29] – в таком духе. Это музыка герильи, говорил он. Тысячу раз я слышал от него, что искусство опасно своей склонностью обуржуазиваться, заставляет забывать свои корни и истоки. Клеймо легальности, твердил он, грозит каждому хорошему художнику: сам не заметишь, как тебя нагнут и поимеют. Приручат, присвоят тебя навсегда, и это – то же самое, что продать душу дьяволу или подставлять задницу под кустом в парке. И нельзя устроиться так, чтоб и вашим, и нашим. «Нелегально» было его любимое слово.

– Было и остается, – вставила я.

– Ведь это же чушь собачья, говорил он, если инсталляция, сделанная с разрешения, считается произведением искусства, а если без разрешения – то нет. Кто клеит эти ярлыки? Галеристы и критики – или публика? Если тебе есть что сказать – говори, причем средствами своего искусства и там, где это услышат или увидят. Для Снайпера вся цель искусства заключалась в том, чтобы тебя не поймали. Чтобы писать там, где нельзя. Чтобы сваливать от сторожей. Чтобы прийти домой с мыслью «я сделал, я сумел». Это вставляет по-настоящему. Это круче секса, лучше наркоты. И тут он был прав. Многие из нас не сторчались только благодаря граффити.

Я припомнила давешний разговор с Луисом Пачоном.

– Тут недавно один дядя, говоря со мной о Снайпере, употребил слово «идеология»…

– Не знаю, не уверен, что это слово тут годится, – подумав немного, ответил Крот. – Однажды он заметил, что, если верить властям, граффити разрушают городской пейзаж, а мы, значит, должны поддерживать их неоновые рекламы, их этикетки, их баннеры, их дурацкие слоганы и логотипы на бортах автобусов… Они завладевают каждой пядью свободной поверхности. Даже сетки, которыми затягивают дома во время ремонта, пестрят их рекламой. А нам для ответа места не дают. И потому, сказал он, то единственное искусство, которое я признаю, будет дрючить все это. И свернет шею филистимлянам… Граффити «Самсон и филистимляне», в шутку называл он это: всех – в мешок!

Я не удержалась от саркастического смешка:

– Только в шутку?

– Так мне казалось тогда, – ответил он, взглянув на меня не без враждебности. – Это теперь я понимаю, что он не шутил ни вот на столечко.

Мы остановились у входа в метро. Было холодно, с неба продолжал сыпаться мокрый снег. Капли оседали, блестя на шапке Крота, на усах и бакенбардах.

– Можешь назвать это идеологией… Потому он и не забросил ни агрессивный стиль, ни скандальную манеру… Потому и не прощает тех, кто дал себя укротить и приручить за доступ к кормушке.

– И тебя в их числе? – брякнула я.

Он помолчал, потом вяло, как бы через силу, качнул головой:

– Я ведь тоже его не прощаю.

– Почему?

Он пожал плечами пренебрежительно. Словно вопрос мой был глупым, а ответ на него – совершенно очевидным.

– Снайпер никогда не был неподкупным и непродажным райтером потому прежде всего, что на самом деле никогда не был настоящим райтером.

В удивлении я подалась вперед. Этот вывод, до которого я могла бы дойти и своим умом, показался мне ошеломительно точным.

– Ты считаешь, что это все – не от чистого сердца? Что его радикализм вовсе не такой свободный и достойный, каким он хочет его представить?

– Я уже сказал: он – десантник, выброшенный на улицы чужого города. Пришелец. Для него граффити – что для других заряженный пистолет. Его предназначение – стрелять.

– Иными словами, он нечестен?

– Только сумасшедший мог бы оставаться честным так долго. Я был его другом почти десять лет и уверяю тебя – с головой у него все в полном порядке.

Мышино-серые глаза его потемнели, словно густая тень медленно заволокла глазные впадины. То ли оттого, что мокрый снег отцеживал свет на площади, то ли от злобы, что билась в каждом слове.

– Есть такой англичанин… Бэнкси… – добавил он чуть погодя. – Он делал примерно то же самое… Тоже прятал и скрывал свою личность, чтобы привлечь к себе внимание сперва публики, а потом и рынка. По-моему, Снайпер действует еще лучше и с большим хладнокровием. Говорю же – он терпелив. Умел держаться по видимости достойно и не продаваться, хотя рынок принял бы его с распростертыми… этими самыми. И сыграл бы на повышение.

– Ты сказал «по видимости»?

– Потому что на деле это была часть его плана. Дождаться благоприятного момента, добиться, чтобы на аукционах его работы уходили за миллионы. И тогда снять маску. Ведь до бесконечности это продолжаться не может. Уличный мир меняется стремительно. Не сумеешь задержаться в нем – исчезнешь. Как я исчез.

3. Слепые райтеры

На второй день моего пребывания в Лиссабоне синоптики поместили город меж двух зимних фронтов. На синем, подернутом легчайшей дымкой небе высоко стояло солнце и в полдень почти отвесными лучами освещало Каза-душ-Бикуш, производя любопытный эффект в виде сотен пирамидальных теней, играющих по фасаду. И эта игра светотени позволяла различить на четырежды вековой стене следы росписи, недавно соскобленной коммунальными ревнителями муниципальной чистоты: нанесенная на камни, которые превращались таким образом в части исполинского пазла, она изображала огромный черный глаз, крест-накрест перечеркнутый красным – разработанный Снайпером символ слепоты, которым в ночь с седьмого на восьмое декабря орда осатаневших райтеров заполнила город, беспощадно испещряя им вагоны, метро, здания, памятники и целые улицы. Тысячи незрячих глаз уставились на прохожих, на город, на жизнь. Скоординированная через социальные сети акция готовилась несколько дней в обстановке полнейшей секретности, как настоящая боевая операция городской герильи. Снайпер с аэрозолем в руках лично принимал в ней участие, оставив за собой Каза-душ-Бикуш, и в выборе этом не было ничего случайного. Уже больше года здание занимал Фонд Жозе Сарамаго, писателя и Нобелевского лауреата, который всю свою жизнь с леворадикальных позиций непримиримо обличал и высмеивал общество потребления. А одна из его важнейших книг называлась «Слепота». Остановившись перед этим домом на улице Бакальоейруш, я вглядывалась в лицо старого мыслителя, невесело смотревшего на меня с большого полотнища над входом. «Пока я еще вижу, ответственность на мне», – всплыла в памяти фраза. Я много читала Сарамаго, а за несколько месяцев до его смерти познакомилась с ним лично, приехав на Лансароте с просьбой предварить кратким вступлением мою книгу о современном португальском искусстве. И сейчас у Каза-душ-Бикуш мне припомнилась тонкая, уже надломленная болезнью фигура. Учтивые манеры, печальный взгляд за стеклами очков – взгляд того, кто, уже сев в седло, безнадежно озирает все, что оставляет позади. Мир, который очень давно сбился с пути и даже не пытается отыскать верное направление.

– Реставрация обошлась муниципалитету почти в полмиллиона евро, – рассказывал мне накануне Каэтано Диниш. – Бомбардировка была, что называется, массированная… Беспощадная. Ни жалости, ни уважения ни к кому и ни к чему… Самое прискорбное – что случилось это в нашем Лиссабоне, ибо ни в одном другом городе мира не относятся к граффити так толерантно. Мало где райтеры получают такую поддержку и понимание.

Каэтано Диниш, директор департамента охраны культурного наследия, был другом инспектора Пачона. Когда я позвонила, он рассыпался в любезностях и пригласил встретиться в ресторанчике, где обедает ежедневно. Найти было легко – старинное и хорошо известное заведение располагалось на углу площади Комерсио. Диниш ждал за накрытым на двоих столиком у окна. На вид новому знакомцу было лет пятьдесят. Мужчина он был, что называется, видный – большой, дородный, с рыжим ежиком на голове, с веснушками на лице и тыльных сторонах крупных кистей. Этакий викинг, застрявший здесь с той поры, когда двенадцать веков назад приплывшие по Тежу норманны разграбили Лиссабон.

– Когда после пожара восемьдесят восьмого года мы взялись за восстановление площади Шиаду, то быстро поняли, что либо мы поладим с местными граффитеро, либо постоянный ремонт фасадов станет нескончаемым кошмаром. И заключили с ними договор – определили, где им можно, а где нельзя бомбить. Мы даем им всяческие послабления, не преследуем, а они за это признаþ́т, что не всякая стена годится для граффити.

Эту речь прервало появление официанта с бутылкой белого из провинции Минью. «Сеньоре – рис с моллюсками, – заказал Диниш, проконсультировавшись со мной. – А мне – бифштекс». Чопорно-учтивый, каким и подобает быть португальскому чиновнику, он постоянно обращался ко мне на «вы», и мне приходилось соответствовать требованиям протокола. От моего внимания не укрылись ни оценивающий взгляд, которым он окинул меня при знакомстве, ни спокойная реакция на первые поданные мной сигналы из разряда «здесь тебе не обломится». Не могу похвастаться своей такой уж безумной притягательностью для мужчин, но все же я – женщина и привыкла к тому, что меня, так сказать, калибруют в течение первых трех минут. Дураки обычно не унимаются и после этого, но оказалось, что Каэтано Диниш соображает быстро. И тема была закрыта.

– Мы искали корпуса заброшенных фабрик на окраинах, а в историческом центре – полуразрушенные здания, – благодушно продолжал он свой рассказ. – При условии, что они пустуют, что владельцы не возражают и что имеется проект восстановления. Последнее гарантировало граффити недолгую жизнь. Однако грянул экономический кризис, все проекты застопорились в ожидании лучших времен.

– И, насколько я знаю, успех этой затеи был оглушительный?

– С самого начала. Разумеется, дикари не исчезли, однако многие райтеры пришли в чувство, образумились, и вандализм пошел на спад… Кроме того, мы создали особую зону – Калсада-да-Глория: дали им свободное пространство для творчества.

– Знаю.

– Впечатляет, не так ли?

Я кивнула. Прибыли тарелки с бифштексом и моим дымящимся рисом. Пахло вкусно, и мы принялись за еду.

– Другой эксперимент мы провели с парковкой на Шау-де-Лоурейру, в районе Алфамы. Пригласили пятерых граффитеро ее расписать, и теперь это непременная туристическая достопримечательность. Культовое место.

Да, это было так, и я была в курсе дела. Эти начинания дали Лиссабону статус мировой столицы граффити и облагодетельствовали хороших художников. Такие персоны, как Номен, Рам, Вилс или Карвалью, некогда бомбившие поезда и метро, ныне пользовались уважением властей, активно выставлялись и загребали деньги. Почуяв выгоду, португальские галеристы ставили на стрит-арт все больше.

– А замысел у нас прежний – продолжал Каэтано. – Разбить связку граффити/вандализм, предложив иные пути. Некоторые, конечно, отказываются играть по правилам и бомбят любую поверхность, какая подвернется под руку. Есть еще и иностранцы, загаживающие все: мы их так и называем «спрей-туристы». Лиссабон образует важнейшую часть в пространстве европейского граффити… Сколько-то лет назад в Барселоне принимали довольно крутые меры, но райтеров они не остановили, зато привели к уничтожению многих значительных росписей на стенах, которые можно было сохранить. И мы старались не повторить эту ошибку. Иные граффити относятся к началу девяностых. Случается порой, что художник, добившийся официального признания, выставляющийся в картинных галереях, не может побороть искушения и сбегà́ет на улицу, чтобы расписать стену. Есть, разумеется, неизбежные побочные эффекты, но в целом мы удовлетворены тем, что удалось.

– Что произошло восьмого декабря?

Конец ознакомительного фрагмента.