Вы здесь

Теперь я всё вижу. Часть I. Советы для (тайных) слепых (Николь Кир, 2014)

Часть I

Советы для (тайных) слепых

Совет № 1. О плохих новостях

Не обманывайте себя, думая, что молодость, оптимизм или кружевное нижнее белье уберегут вас от плохих новостей. Все эти вещи – лишь гарантия того, что плохие новости окажутся для вас чертовски неприятным сюрпризом.

1. ВЕСТНИК

«Черт знает что!» – подумала я, в раздражении захлопнув «Сто лет одиночества». Читать не получалось. Я почти час просидела в прекрасно обставленной приемной, прежде чем врач назвал мое имя, после чего он капнул что-то мне в глаза и велел снова сидеть ждать, пока капли возымеют действие. С тех пор прошло еще полчаса – во всяком случае, по моим ощущениям. Под действием капель зрачки расширились, поэтому я не могла разобрать ни цифры на часах, ни текст в книге. Мне оставалось лишь сидеть и злиться.

Я просто попусту тратила огромную массу времени. С моим зрением нет никаких проблем, если не считать близорукости. Мой офтальмолог, доктор Ли, направила меня сюда, «чтобы просто подстраховаться». Тогда это показалось неплохой идеей, но она перестала мне нравиться после того, как я лучшую часть летнего времени просидела в приемной.

Впрочем, не то чтобы меня ждали какие-то другие дела. Я только недавно вернулась в Нью-Йорк на летние каникулы, закончив второй курс колледжа. Делать мне было совершенно нечего, пока через несколько дней не начнется театральный фестиваль в Уильямстауне, где я собиралась поучиться актерскому мастерству. Последние несколько дней я шаталась по городу, спала допоздна на своей детской кровати, встречалась со старыми друзьями и занималась всякими малоприятными делами вроде посещения врачей. Ну еще и плакала вдоволь.

После приезда из Йельского университета не было дня, чтобы я не находила повод поплакать – да с тем надрывом, какой свойствен плачу девушек-подростков. Слезы занимали у меня немало времени, а если добавить к этому те часы, которые я посвящала перечитыванию журнальных вырезок и уничтожению старых фотографий, становится понятно, что часов в сутках мне катастрофически не хватало. Разумеется, разрыв всегда переживается тяжело, но первый раз – особенно.

«Надо ему позвонить», – решила я, глядя на размытое голубое пятно на моих коленях, оставленное обложкой книги. К тому времени, когда я отыскала таксофон – он оказался возле туалета, – припозднившееся чувство гордости все-таки настигло меня и остановило мою руку. Кроме того, у меня не оказалось монетки.

«Все равно это бессмысленно», – урезонивала я себя, а в горле нарастал знакомый ком. Я уже звонила ему вчера и позавчера, и ответ всегда был один и тот же. Любовь угасла. Наш с Лягушачьими лапками роман подошел к концу.

Прозвище Лягушачьи лапки Сэм получил, когда проводил в нашем доме весенние каникулы и моя бабушка однажды утром увидела его в одних трусах.

Il ranocchio![1] – прошептала она, точнее, попыталась прошептать. Шепот у моей бабушки никогда не получался. Она разговаривала всегда так, словно исполняла роль городского глашатая. Казалось, что в голосовые связки у нее встроен мегафон. Я бросила на нее полный упрека взгляд, отчего ее тихое хихиканье переросло в откровенный хохот, и мне пришлось усадить эту сумасшедшую итальянку, чтобы смех не довел ее до инфаркта.

– Что она сказала? – улыбаясь, спросил Сэм. Он рос в семье психологов, в доме, где царила атмосфера уважительного отношения друг к другу, и ему даже в голову не могло прийти, что моя бабушка так открыто насмехается над ним.

– Она просто дразнит меня, ей завидно, что у меня такой красивый бойфренд. – Я запустила пальцы в его темные волнистые волосы и сердито посмотрела на бабушку.

После этого излюбленной шуткой в нашей семье стало то, что у моего бойфренда якобы женские ножки. Через несколько месяцев после разрыва я смогла наконец взглянуть на это с юмором, но в начале лета, когда сердечная рана еще обильно кровоточила, даже упоминание о «лягушачьих лапках» превращало меня в ребенка, уронившего на землю мороженое. Да, Сэм был для меня двойной порцией самого вкусного мороженого с карамельной крошкой, вот только я не уронила его; он сам спрыгнул.

С Сэмом мы познакомились в университетском театральном кружке, и, репетируя сцену на балконе из «Ромео и Джульетты», влюбились друг в друга без памяти. Насколько бурным был наш роман, настолько же и коротким. Уже через четыре месяца, когда мы заканчивали второй курс, Сэм бросил меня. Несколько недель перед разрывом мы то и дело ссорились, но последний гвоздь в крышку гроба наших отношений я вбила тогда, когда влезла в его электронную почту, пока он мылся в душе. К моему ужасу, в письме, адресованном другу, мой любимый характеризовал меня как «прилипчивую» и «дорого обходящуюся». Когда Сэм вышел из душа, я в слезах потребовала от него объяснений.

– Ты что, читала мои письма? – Он был шокирован. Держу пари, он впервые столкнулся с чем-то подобным.

– Только одно, – запинаясь, ответила я. – И вряд ли еще когда-нибудь прочту.

По его напрягшемуся лицу было видно, что он явно принял какое-то решение. Я заговорила быстрее:

– Но дело ведь не в этом. Давай не уходить от главного! А главное в том, что я очень тебя люблю. Я хочу сказать, что эти четыре месяца были лучшими в моей жизни.

– Послушай, – сказал он, присев рядом на край кровати и положив свою руку на мою. – Ты замечательная…

– Нет! Не хочу этого слышать! Я ЭТОГО НЕ ПРИЕМЛЮ!

– Николь, брось, давай…

– Ну пожалуйста!

– Мы же можем быть просто…

– Ну пожалуйста!

Ведь каждый знает, как мужчины жалеют чокнутых бабенок, лишенных всякого самоуважения.

Когда стало ясно, что мои мольбы не растопят его сердце, я рухнула на пол и завыла – в полный голос, заливаясь слезами и соплями, которыми время от времени давилась, что лишь вызывало во мне новые приступы агонии, поскольку я прекрасно сознавала, что, насмотревшись на то, как я давлюсь собственной слюной и соплями, Сэм точно уж ко мне не вернется.

Наступили каникулы, и, вернувшись в Нью-Йорк, я продолжала томиться на медленном огне. Все, на что натыкался мой взгляд, – ржаные рогалики, рекламные плакаты доктора Зизмора в метро, – напоминало мне о Сэме. Даже значок мужского туалета в офисе врача вызвал в памяти образ Сэма. Боже, как я любила его. Разглядывая свое размытое отражение в зеркале в женском туалете, я снова разразилась слезами.

Волосы мои потеряли всякий вид. От жары и влажности некогда изящные локоны длиной до плеч безжизненно свисали, подобно пряже. Я попыталась немного взбить прическу пальцами, но волосы сразу же опали, безвольно и обреченно. Тушь совершенно поплыла, что неудивительно, если вспомнить, как сильно я вспотела, пока дошла сюда от магазина Victoria’s Secret. Круги под глазами откровенно проступали сквозь консилер. Но сами глаза между тушью и консилером горели ярким огнем.

Зрачки расширились настолько, что радужки практически не было видно – осталось лишь узкое карее колечко по периметру, тонкая граница, отделявшая черноту зрачка от глазного белка. Черный зрачок отражал свет, и казалось, что глаза искрятся каким-то внутренним огнем. Большие, круглые, бесцветные, они излучали настоящую гипнотическую силу.

«Если бы Сэм увидел меня такой, – подумалось мне, – он тут же принял бы меня обратно».

Я продержалась целых десять секунд, не думая о нем, – рекорд! Похвалив себя за это, я снова вернулась на свое место в приемной.

«Не надо было мне сюда тащиться, не то у меня состояние, – думала я, уткнувшись невидящим взглядом в стену. – Черт бы побрал эту докторшу с ее предусмотрительностью и осторожностью».

Впервые на прием к доктору Ли я попала в тринадцать лет после очередного медосмотра в школе, когда у меня обнаружились проблемы со зрением. Она была коллегой моего отца – как и все другие врачи, с которыми мне приходилось иметь дело, – и ее офис располагался за углом от кардиологической практики отца в районе Бруклин-Хайтс, где моя мать совмещала обязанности администратора и медсестры. Местоположение было чрезвычайно удобным с точки зрения открывающихся для матери возможностей трепать мне нервы во время моих визитов к врачам. Сама она утверждала, что делает это исключительно затем, чтобы мне был обеспечен VIP-прием («Иначе можно целый день просидеть у них в приемной!»), но я думаю, что ее истинной целью было экспериментальным путем установить, сколько унижений способна вынести девочка-подросток, прежде чем ей потребуется помощь психиатра. Для матери было нормой ворваться в кабинет дерматолога, осматривавшего меня, и, называя его по имени, просить объяснить мне – «Ну пожалуйста, скажи ей!», – что мне надо просто перестать есть шоколад и у меня вообще не будет никаких угрей. Я настолько привыкла к этому, что уже не обращала внимание на то, насколько глупо и бестактно она вела себя, сопровождая комментариями действия доктора Ли, когда после первой нашей встречи та выписывала мне контактные линзы.

– Это так странно, ведь в нашей семье у всех отличное зрение, никто не носил очки… хотя знаете что? Я сколько раз ей твердила, что она испортит глаза, если будет продолжать читать в темноте. Все из-за этих книг. Нет, я ничего не имею против чтения, читать, конечно, полезно, но хорошего понемножку! Мне очень не хочется сейчас об этом напоминать, но ведь я была права, верно? Ты согласна, Элеонора, что я была права?

– У нее только небольшая близорукость, – улыбнулась доктор Ли. – Станет носить контактные линзы, и все будет в порядке.

После этого каждый год я проверяла зрение у доктора Ли, и, поскольку мама постепенно перестала сопровождать меня (у нее были еще две дочки – мои младшие сестры, – чтобы оттянуться), мне эти ежегодные визиты стали даже нравиться. Находиться в офисе доктора Ли было приятно: атмосферу приемной наполнял легкий цветочный аромат, и температура там была всегда комфортная, даже в самый жаркий день. Я искренне симпатизировала доктору Ли, которая была молода, умна, всегда говорила негромко и ласково; черноволосая, она носила каре до подбородка, никогда не длиннее. Я любила слушать рассказы про ее двоих детей, и Ли всегда интересовалась тем, что я читаю. Во время последней нашей встречи, на весенних каникулах, я поделилась с ней одним событием, которое меня несколько тревожило.

– Со мной приключилась странная история, – сказала я ей, когда осмотр закончился и она что-то записывала в моей карточке. – Недавно я ездила к Монтокскому маяку, где все охали и ахали, глядя на звезды, а я ничего не видела. Конечно, ничего особенного, но я решила поделиться этим с вами, поскольку получается, что я одна ничего не видела.

Не то чтобы я интересовалась созвездиями, но тот случай напомнил еще об одной поездке в десятилетнем возрасте, когда родители в три часа потащили меня с сестрами на самую южную оконечность Стейтен-Айленда полюбоваться на комету Галлея. Отец пребывал в полном восторге и все твердил, что «такие события, в буквальном смысле, случаются только раз в жизни». Для этого случая он даже купил телескоп за двести долларов, вследствие чего мама не переставала ворчать на протяжении следующих двух недель: «Нам что, деньги некуда девать?» В ту ночь мы битый час всей семьей стояли на берегу и дрожали, пока не раздался торжествующий крик отца, что он наконец-то ее нашел и что она похожа на туманный снежный ком. Когда дошла моя очередь прильнуть к телескопу, я ничего рассмотреть не смогла, сколько ни щурилась. Ничего, ни намека. Но я охала и ахала вместе со всеми, тайно надеясь, что следующее событие из тех, что случаются раз в жизни, не обернется таким же разочарованием.

Девять лет спустя мне все-таки показалось странным, что я не вижу ни комет, ни звезд, и я спросила у доктора Ли, не нужны ли мне линзы посильнее.

– Нет-нет, того, что я прописала, тебе, по идее, должно хватать, – ответила она, задумчиво просматривая записи. – У каждого человека глаза по-разному адаптируются к темноте, так что эта история меня не очень беспокоит. Но раз уж ты здесь, давай мы расширим зрачки и посмотрим.

Полчаса спустя она откинула мою голову назад и стала всматриваться в мои глаза с фонариком.

– Гммм, – пробормотала она. – Гммм.

– Что-то не так? – спросила я. «Гммм» – не то слово, которое ожидаешь услышать от врача.

– Да вроде ничего, – ответила она, выключая фонарик. – Точнее сказать, мне что-то там мерещится, но я на девяносто процентов уверена, что ничего нет. Для пущей уверенности я направлю тебя к доктору Холлу, чтобы он проверил.

– Ну ладно, – промолвила я.

– Ничего страшного нет, – улыбнувшись, сказала Ли. – Но, думаю, лучше перестраховаться, чем потом жалеть. Согласна?

– Согласна, – кивнула я.

Я действительно была согласна. Будучи дочерью врача, я привыкла к тому, что, если хочешь быть в чем-то уверенной, надо проверить и перепроверить. Поэтому я записалась к доктору Холлу на начало июня и, вернувшись в колледж, напрочь забыла об этом. И вот, когда я вернулась в город на летние каникулы и рыдала, перечитывая любовные письма от Лягушачьих лапок, обильно приправленные цитатами из Шекспира, мне позвонили от доктора Холла, чтобы напомнить о моем визите, запланированном на ближайший понедельник.

Я хотела было перенести визит на другой день, но не могла придумать для этого более уважительной причины, кроме как «мне нужно изводить звонками своего бывшего парня». «Лучше быстрее покончить с этим, – решила я, – и вычеркнуть из списка этот пункт раз и навсегда».

– Да, хорошо, я буду, – ответила я в трубку.

В день визита с самого утра я принарядилась в джинсовую мини-юбку с белыми бабочками и прозрачную белую блузку, которую позаимствовала из шкафа младшей сестры. Экспрессом я домчалась в центр в мгновение ока, и у меня еще оставалось полчаса свободного времени. Как раз за углом от офиса врача располагался магазин Victoria’s Secret, где была объявлена распродажа по поводу начала летнего сезона, и я зашла туда убить время. Примеряя бюстгальтер за полцены, я почувствовала прилив оптимизма.

«В этом лифчике моя грудь выглядит просто огромной, – думала я. – Черт бы побрал Сэма с его женскими ножками».

Я купила черный кружевной лифчик с получашками, в пару к нему соответствующие французские трусики и поспешила к врачу, размахивая розовым пакетом с покупками и чувствуя себя почти счастливой. Однако к тому времени, когда я добралась до кабинета доктора Холла, от моего веселья не осталось и следа.

Доктор Холл был толстый, потный и носил очки в золотой оправе. Как и доктор Ли до него, он внимательно посмотрел в мои зрачки, но сделал это достаточно быстро и никаких загадочных звуков в стиле Шерлока Холмса при этом не испускал. Я восприняла это как добрый знак.

Затем он уселся на табурет и сложил руки на коленях.

– Я хотел бы задать вам несколько вопросов, – сказал он.

– Ну хорошо, – ответила я, начиная хмурить лоб. – Что-нибудь не так?

– Прежде вы ответьте на несколько моих вопросов, хорошо?

«Прежде? – подумала я. – Прежде чего? Прежде чем он скажет, что все в порядке?»

Я кивнула, подавляя вздох. Придется потерпеть.

– Есть ли у вас предрасположенность к несчастным случаям? – начал он, несколько откинувшись на своем табурете. – Считали ли вас в детстве неуклюжим ребенком, часто ли вам случалось натыкаться на предметы?

Вопрос был настолько странный, что я не сразу нашлась, что ответить. Я не могла вообразить, каким образом моя детская неуклюжесть могла быть связана с нынешней неспособностью видеть звезды. Да и не была я такой уж неуклюжей, рук-ног не ломала, и ран мне не зашивали. Я была обычным ребенком. Нормальная я была.

– Ммм, нет, я не думаю, что у меня когда-нибудь была предрасположенность к несчастным случаям, – ответила я. – Я имею в виду, что мне случалось на что-то натыкаться, ударяться обо что-то, как и всем, но ничего такого, что бы запомнилось.

Он кивнул.

– Хотя, – продолжала я, – прошлым летом в вечернее время я споткнулась о здоровенный корень дерева, торчавший из земли, и разодрала бедро. Я даже не представляла себе, что корни деревьев могут быть такими опасными. Наверное, следовало бы зашить рану, но я была с друзьями, знаете… в общем, зажило. Шрам теперь уже почти не заметен.

– Угу, – задумчиво произнес доктор, взвешивая важность моего сообщения. Я тут же пожалела, что так подробно об этом рассказала.

– Разумеется, предрасположенность к несчастным случаям тут ни при чем, – поспешила добавить я. – Хочу сказать, что такое со всеми бывает. – Я инстинктивно потянула за край мини-юбки, пытаясь прикрыть рубец в форме водопада на передней стороне правого бедра

Доктор Холл скрестил руки на груди.

– В детстве вы играли в подвижные игры с мячом?

Что за игру он ведет? Хочет лучше меня узнать? Насколько подробная информация о моих детских увлечениях его интересует? В следующий раз он спросит, какое мороженое мне нравится?

– Я не очень любила спортивные игры, – ответила я, – всегда была книжным червем. И в университете сейчас у меня профилирующие дисциплины английская литература и театральное искусство.

Странным казалось еще и то, что, слушая мои ответы, Холл ничего не записывал. Да и вопросы сами по себе были странные, но из-за того, что он никак не фиксировал мои ответы, складывалось впечатление, что доктор заранее знал, что я отвечу.

– А почему вы не любили спортивные игры? – не унимался он. – У вас плохо получалось?

– Извините, но я не понимаю, какое это имеет значение. – Я начала нервничать.

– Просто потерпите, пожалуйста.

Доктор Холл, как мне казалось, тоже начинал нервничать. Ему явно хотелось побыстрее закончить этот опрос, поставить галочку и вызвать следующего пациента, чтобы поинтересоваться его успехами в бейсболе.

– Если честно, то не знаю, что сказать, – вздохнула я, от волнения оттягивая пальцами серебряные кольца в ушах. – Да, я не любила заниматься спортом и особых успехов в играх никогда не добивалась.

– Угу, – загадочно произнес он, качая головой. – Угу.

Казалось, доктор Холл именно такого ответа и ждал, и это меня еще больше разозлило. Я как будто играла в непонятную игру с человеком, который не только знал все правила, но и видел мои карты. Такая игра мне не нравилась. Пусть играют без меня.

– У вас есть водительские права? – спросил он.

– Нет, – отрезала я.

Я не привыкла грубить старшим, и врачам особенно, но у меня было отчетливое чувство, что мне что-то угрожает, и я инстинктивно пыталась защитить себя.

– Почему нет?

– Потому что в Нью-Йорке машина не нужна.

Я не собиралась рассказывать ему о том, что мой инструктор в автошколе, Эл Корбасси из Стейтен-Айленда[2], остановил машину во время нашего третьего урока и напрямую сказал, что вернет мне деньги, но дальше учить меня не будет. Такого безбашенного вождения он в жизни не видел, пояснил мне Эл. Я перестраиваюсь не глядя, подрезаю идущих сзади, игнорирую знаки «Стоп» и все норовлю зацепить припаркованные автомобили. «Может, потом когда-нибудь еще попробуете», – сказал мне Эл на прощание, после того как напоследок отвез меня домой.

Понимая, что его вопросы уперлись в глухую стену, доктор Холл подтянул свой табурет чуть ближе ко мне и спросил:

– Вы видите мою руку?

– Что? – переспросила я, повышая голос. Лицо мое уже пылало. – Не понимаю, о чем вы говорите.

– Вот рука. Вы ее видите?

Я повернула голову вправо и действительно увидела в нескольких футах от себя его большую мясистую руку с пальцами-колбасками.

– Да, теперь я ее вижу! – воскликнула я. – Вот она! – Я спешила, у меня было такое чувство, словно надо успеть заскочить в вагон метро, двери которого уже закрывались. И я решила, что успела заскочить, прежде чем поезд отошел от станции. Я же видела его руку.

Но было поздно. Доктор Холл повернулся ко мне спиной, чтобы что-то записать, и по тому, как долго он писал, я поняла, что его тесты не прошла, – ни один из них. В противном случае писать было бы нечего.

«Я ответила на все его вопросы, – думала я, наблюдая за тем, как он пишет, – но он так и не сказал, что у меня все в порядке, и не пожелал мне удачи и успехов в учебе».

Было очевидно также, что, провалив испытания, я подтвердила некоторые из его предположений. Во мне поднималась волна ужаса, которая подавляла собой то раздражение, которое я испытывала.

Я сложила руки на коленях и сжала их. Сердце бешено колотилось.

«Что-то не так, – поняла я. – Что-то случилось».

Наконец доктор Холл щелкнул шариковой ручкой, убирая стержень, и, повернувшись к двери, позвал медсестру.

– Подготовьте ЭРГ, – сказал он.

– Что еще за ЭРГ? – тихо спросила я. Я буду хорошая, послушная и, может быть, понравлюсь ему настолько, что он скажет наконец, что у меня все в порядке.

– Электроретинография. Измеряет электрическую реакцию сетчатки на свет, – сказал он. – Мы ее сейчас сделаем, а потом обсудим результаты.

Я прошла в соседний кабинет за медсестрой, где она еще раз закапала мне глаза. Затем она подвела меня к большому, вызывающему трепет аппарату, из которого торчало множество красных и черных проводов.

– Сейчас вот эти электроды мы поместим вам на глаза, – объяснила медсестра.

Я подумала: «Интересно, имела ли эта сухая и лаконичная презентация успех хоть у одного пациента? Нашелся ли хоть один, который после этого сказал: “Отлично, давайте приступим”?» Я подняла руку, останавливая ее.

– Электроды? – переспросила я.

– Да, это, по существу, контактные линзы с прикрепленными электродами. Не волнуйтесь, – постаралась успокоить меня медсестра, – глаза мы анестезируем, и вы ничего не почувствуете.

Достаточно нескольких визитов к врачам, чтобы перестать верить в подобные басни. Электроды не то чтобы причиняли боль, но они были тяжелые, неуклюжие и вызывали частое непроизвольное моргание век. И хуже всего было то, что при каждом моргании они отваливались – подозреваю, что здесь имеет место серьезный конструктивный просчет. В каждом случае медсестра осуждающе вздыхала и заново устанавливала их, предварительно намазав линзы какой-то пастой, цель которой, по моему предположению, заключалась в том, чтобы передавать электрический сигнал с сетчатки. Как раз из-за этой замазки глаза постоянно слезились, отчего я моргала, и все приходилось начинать сначала.

Я попыталась представить, что это такая игра – типа кто кого пересмотрит, как мы играли в детстве, – но тот мучительный зуд, который мне приходилось терпеть, держа открытыми глаза, отягощенные этой гротескной версией контактных линз, ничего общего с детской игрой в гляделки не имел. Я вела отчаянную борьбу с мышцами лица, которые так и норовили захлопнуть мои веки и вытеснить из глаз эти инородные предметы. Я старалась не думать о «Заводном апельсине», а представляла, каким это было бы наслаждением закрыть глаза хотя бы на секундочку, наслаждением, сравнимым с глотком прохладной воды, ласкающим пересохшее горло в палящий зной.

В общем, медсестра ошиблась, – я чувствовала, и мои ощущения никак нельзя было назвать приятными.

– Мне нужно, чтобы вы перестали моргать. – Это прозвучало отчасти как приказ, отчасти как укор.

– Извините, пытаюсь.

Но при этом я снова моргнула, и контакт опять нарушился.

– Чем больше вы моргаете, тем дольше продлится процедура. – Она снова мазнула пастой свое пыточное орудие и прикрепила его к поверхности моего глаза.

Я едва сдерживалась, чтобы не заплакать. Если мое моргание так раздражает медсестру, то, если я расплачусь, ее, наверное, хватит удар. С моей стороны было не лучшей идеей в такой день красить ресницы тушью. Но я-то ожидала, что дело ограничится тем, что мне снова закапают глаза и просветят фонариком. А тут электроды.

Наконец медсестра получила то, что хотела, и дала мне несколько ватных тампонов, чтобы вытереть пасту, сочившуюся из глаз. Я опустила веки и вволю насладилась возможностью не смотреть. А ведь еще несколько минут назад я воспринимала эту невероятную роскошь – закрыть глаза, когда тебе того хочется, – как само собой разумеющуюся данность.

«Никогда не знаешь, чем ты обладаешь, пока не потеряешь…» – вспомнилось мне.

Медсестра взяла меня за локоть и провела обратно в первый смотровой кабинет, потому что из-за капель и пасты на глазах я практически ничего не видела. Я уселась обратно в кресло, по-прежнему держа глаза закрытыми. Но испытанное прежде облегчение уже вытеснялось дурным предчувствием.

«Все еще может быть совсем не плохо, – уговаривала я себя. – Во всяком случае, никаких плохих новостей я пока не слышала». Но слово «пока» портило все впечатление, и я понимала, что надо готовиться к худшему.

Открылась дверь, и я услышала тяжелую поступь доктора Холла. С минуту он изучал распечатку с результатами ЭРГ, а затем заговорил, взвешивая каждое слово:

– Хочу, чтобы вы понимали: в этой ситуации я всего лишь вестник, гонец. – начал он. – Не убивайте гонца.

– Что такое? – с тревогой спросила я.

– У вас разновидность дистрофии сетчатки. – Он сделал паузу, ожидая моей реакции, но я молчала, и он продолжал:

– Эта болезнь называется пигментный ретинит, и она имеет наследственный характер, даже в вашем случае, хоть у вас в семье ни у кого ее нет. По существу, болезнь заключается в отмирании фоторецепторов сетчатки, клеток, которые преобразуют свет в электрические импульсы, направляемые в мозг.

Он снова помолчал.

«Не надо было приходить сюда одной, – подумала я. – Жалко, что рядом нет мамы».

– Болезнь обычно начинается с разрушения палочек, отвечающих за ночное и периферийное зрение, и именно этим объясняется, почему вы ничего не видите в ночное время. Вырождение колбочек, отвечающих за центральное зрение, обычно происходит позже, хотя многое зависит от индивидуальных особенностей каждого пациента.

Из-за пасты слезы продолжали течь по моим щекам. Я не плакала, и мне показалось важным сообщить об этом врачу:

– Я не плачу. Это из-за пасты.

– Понятно.

Затем я спросила, надо ли понимать его слова так, что я ослепну.

– Еще раз, помните, что я всего лишь вестник, – заговорил он с трудом, словно заикаясь. Он явно нервничал, и это вносило диссонанс.

Я не могла себе представить, чтобы это был стандартный протокол, определяющий, как надлежит сообщать пациентам плохие новости. Мне казалось невероятным, чтобы в мединституте профессор хороших манер инструктировал тогда еще гораздо более молодого и стройного доктора Холла приправлять страшный диагноз фразой «я всего лишь вестник». Да есть ли у этого коновала лицензия? Даже я лучше разбиралась в том, как нужно подавать неблагоприятные медицинские новости, а ведь мои познания основывались всего лишь на подслушанных телефонных разговорах отца и на больничных телесериалах.

– Как я уже сказал, у каждого человека процесс утраты зрения происходит с разной скоростью и в разной степени, – продолжал доктор Холл. – Некоторые становятся «юридически слепыми», другие сохраняют восприятие света, некоторые слепнут полностью. У одних это происходит раньше, у других позже. Предсказать что-либо невозможно. До сих пор болезнь прогрессировала у вас довольно медленно, поэтому нам остается лишь надеяться, что так будет и дальше, а это значит, что пользоваться зрением вы сможете еще лет десять, может быть, пятнадцать.

Таким образом мне только что установили срок годности моих глаз. Это казалось плохим знаком.

– Значит ответ «да», – уточнила я. – Я ослепну.

– В некотором смысле.

– В каком это «некотором»? – огрызнулась я. Оставаться вежливой смысла больше не было. – Не в фигуральном, полагаю? Я ослепну в самом прямом смысле, так ведь?

Доктор Холл промолчал.

– И какие лекарства мне принимать? – отважилась я продолжить. – Или, может, мне нужна операция?

– К сожалению, на текущий момент… – начал он, и, услышав уныние в его голосе, я поняла, что дальше слушать нечего. Нет никаких лекарств, нет никакого лечения. Это была настоящая беда, как в былые времена: если уж ты ее подхватил, тебе кранты, и дело закрыто. Но, прежде чем окончательно рухнуть в бездну отчаяния, на мгновение я зацепилась за краешек сомнений и надежды.

– Как вы можете быть уверены? Откуда вы знаете, что у меня именно эта болезнь?

Доктор Холл развернул распечатку ЭРГ и протянул ее мне. Хотя в глазах у меня был туман, разобрать ее было нетрудно. Почти что прямая линия.

– А должна быть синусоида, – сказал он, – с пиками и…

– Я знаю, что такое синусоида, – перебила я его.

– Пики электрической активности должны были бы проявляться, когда сетчатка реагирует на свет, – пояснил врач. – Но в вашем случае никаких пиков мы не наблюдаем.

Никакого двусмысленного толкования линия, которая должна быть волнистой, а выглядела прямой, не допускала. Глядя на нее, я понимала, что обращаться к другому врачу, чтобы узнать его мнение, смысла не было.

– Это отразится на всей вашей жизни, – продолжал доктор Холл, – и в некотором смысле хорошо, что вы еще только в начале пути. Вам придется учитывать этот фактор при выборе профессии, места жительства и спутника жизни.

Я закрыла глаза. Доктор Холл исчез, и вместе с ним исчезли и прямая синусоида, и проверочная таблица за его спиной. Закрытые веки принесли не просто темноту; это была пустота, ничто. Интересно, думала я, не на это ли похожа слепота.

– Вам уже сейчас нужно начинать вносить коррективы в свою жизнь, – донесся до меня голос доктора Холла.

Я открыла глаза и увидела, как он, подавшись вперед, внимательно смотрит на меня.

– Вы меня понимаете?

– Да.

Но это было не так. Ни хрена я не понимала.

Совет № 2. О том, как делиться плохими новостями

Не существует хорошего способа сообщать близким о том, что вы неизлечимо больны.

Хорошим способом нельзя признать ни напускную веселость («Угадай, кто скоро ослепнет!»), ни драматический метод, который иногда применяется в сериалах («Я должна тебе кое-что сообщить. Ты сидишь?»), ни пренебрежительность в стиле подростков («У меня глаза гниют, ну и хрен с ними»). Какой вариант вы ни выберите, реакцией будет шок.

Будьте готовы к слезам, к тому, что вас задарят талисманами. Будьте готовы к пылким религиозным жестам типа наложения рук и окропления святой водой. Ничто из перечисленного не поможет вам, не улучшит ваше самочувствие. Наоборот, кое-что из этого может вызывать у вас отторжение и даже внушить мысль, что плохие новости лучше держать при себе. В любом случае вам лучше заранее знать, во что вы ввязываетесь. И если вы, будучи взрослой женщиной, маскируетесь, чтобы никто не заметил, как вы осваиваете трость для слепых, знайте, что на свете случаются и более странные вещи.

2. КАБИНЕТ ОТЦА

Когда все прошлое переписывается заново, рассматриваемое под другим углом, на душе неспокойно. Казалось, доктор Холл запустил команду «найти и заменить» по отношению ко всем документам и событиям моей жизни, где каждое упоминание о «неловкости» или «неуклюжести» должно быть заменено на «слепоту».

У меня не выходила из головы тоненькая книжечка в мягкой обложке о детстве Хелен Келлер, которую я читала в восьмилетнем возрасте. На обложке, обрамленной черной рамкой, была изображена Хелен примерно в том же возрасте, в каком я читала про нее, с кошкой на руках и белой повязкой на глазах. Эту книгу, как и многие другие, я проглотила за полдня, причем, когда мать потащила меня в итальянский супермаркет, я взяла книгу с собой и продолжала читать всю дорогу. Я была так поглощена чтением, что налетела на стенд с выставленным на распродажу печеньем и обрушила его на пол.

– Смотри, куда идешь! – цыкнула на меня мама. – Оторвись ты от своей книжки хоть на минутку!

Я так и сделала, сосредоточив внимание на том, какой сорт равиоли нам выбрать к ужину. Я и предположить не могла, что налетела тогда на стенд с печеньем совсем не потому, что любила читать и витать в облаках, а потому, что зрительные клетки моих глаз вырождались. И через десять лет после той истории я снова и снова продолжала прокручивать в мыслях случившееся, одновременно думая о понятии драматической иронии, с которым незадолго до этого познакомилась на лекции по теории театрального искусства. Будучи счастливым ребенком, избавленным от каких бы то ни было физических недостатков, я так сочувствовала Хелен, так переживала за нее. А теперь оказалось, что той девочкой с повязкой на глазах была я сама.

Все происшествия, случавшиеся со мной за прожитые годы, – когда я разбивала лоб о фонарные столбы, ударялась голенями о кофейные столики, спотыкалась о пожарные гидранты, – объяснялись, оказывается, отнюдь не ветром в голове или беспечностью. Они объяснялись тем, что уже к тому времени мое поле зрения составляло лишь треть от поля зрения нормального человека: вместо того чтобы видеть перед собой мир на 180 градусов, я видела лишь узкий сектор в центре поля зрения шириной не более 60 градусов. У меня на глазах были невидимые шоры, которые ограничивали поле зрения не только по сторонам, но также сверху и снизу, да еще добавьте к этому странные пятна посредине. И в лучшем случае это все днем, когда светло. А в тускло освещенных местах и по вечерам мои глаза дополнительно накрывала своего рода темная вуаль, которую нельзя было снять.

Мне не нравилось это переосмысленное, переписанное прошлое. Оно отдавало сентиментальностью и претенциозностью. Мне больше нравился оригинал, где я выступала в роли легкомысленной блондинки, потому что в оригинальной истории все оборачивалось благополучно. В новой же версии истории, где непонятная болезнь выедала дырки в моем поле зрения, как мышь выгрызает дырки в ломтике сыра, все оборачивалось не так, как хотелось бы. У меня нежданно-негаданно попросту сперли счастливую концовку.

В течение нескольких недель после диагноза я отчаянно старалась жить прежней жизнью, чтобы поддержать моральный дух в семье, но это было лишь снаружи; внутри же большую часть времени я предавалась раздумьям о том, что же все-таки произошло в кабинете доктора Холла. Что меняла эта новая информация в правилах игры под названием жизнь? Что она означала для моего будущего? Доктор Холл что-то говорил о том, что мне придется изменить свою жизнь, но черт меня подери, если я знала, какие именно перемены он имел в виду. Может, я должна попарно соединять булавкой носки, перед тем как бросать их в стиральную машину? Учить азбуку Брайля? Чем вообще слепые занимаются? Из того, что я усвоила за девятнадцать лет своей жизни, вариантов было три: сочинять эпические поэмы (Гомер/ Мильтон), сочинять музыку (Рэй Чарльз/Стиви Уандер) и торговать на улице карандашами (бездомные). Выбор небогатый.

Еще я очень тревожилась, как бы этот диагноз не лишил меня возможности обзавестись детьми. Дети были зачаты лишь в моем воображении, но уже вполне сформировались. Я мечтала о них с раннего детства, играя с куклами и придумывая, как назову настоящих детей, которые однажды родятся у меня, и какими песнями буду баюкать их. Всякий раз, когда меня приглашали посидеть с соседскими детьми, когда ездила в летний лагерь в качестве вожатой, когда ворковала над чужим младенцем в лифте, я воображала, что это мои собственные дети. А теперь получалось, что, по совести говоря, у меня не должно быть собственных детей.

Как можно? Я никогда не слышала, чтобы у слепых были дети. Как я смогу менять пеленки и перевязывать царапины, если ничего не вижу? Как я уберегу малыша, чтобы он не упал в канализационный люк? Кроме того, даже если эта болезнь первой сразила меня в нашей семье, она ведь наследственная, а значит, может передаться моим детям. Не будет ли это эгоизмом с моей стороны? Казалось, на моем пути к материнству все до одного знаки твердили мне: «Дальше дороги нет. Ты что, дура, совсем спятила?»

Но бездетность была только верхушкой айсберга. Как я смогу работать? Как я смогу стать звездой сцены или экрана? Кто найдет меня сексуально соблазнительной, если я буду неспособна пользоваться подводкой для глаз и подбирать себе наряды? Как мне реализовать ту сказочную жизнь, на пороге которой я стояла?

Я заставляла себя выходить из дому, но где бы ни находилась, чем бы ни занималась, страх не отпускал меня. Это было несвойственно мне, потому что я всегда была оптимисткой, совершенно не склонной к мрачным раздумьям. Казалось, в мое тело вселился призрак Сильвии Плат, а это ощущение, должна сказать, не из приятных. Я примеряла купальные костюмы в магазине Joyce Leslie в Вест-Виллидже, когда мое сознание внезапно пронзила ужасная мысль – холодная и спокойная, простая констатация факта:

Прямо сейчас мои глаза умирают. Сегодня я вижу хуже, чем видела вчера. Завтра я буду видеть хуже, чем вижу сегодня. Мир вокруг меня понемногу будет становиться все более темным – словно ночь надвигается, – пока свет не померкнет окончательно и не наступит кромешная тьма. Я ничего не могу предпринять, чтобы остановить этот процесс. Сделать ничего нельзя. Ничего.

Это была мысль неоспоримо депрессивная. Но это было ничто в сравнении с той депрессивной атмосферой, которая установилась в нашем доме.

Глядя на родителей, можно было подумать, что кто-то, повернув рычаг, усилил гравитационное поле и им стало трудно держаться на ногах. Бабушку я видела исключительно плачущей и молящейся по-итальянски. Это создавало в нашем доме такую мощную воронку скорби, что она смогла бы всосать в себя всю радость Диснейленда. Будучи неизлечимым невротиком, моя бабушка, сколько я себя помнила, все время беспокоилась о моих сестрах, кузинах и обо мне, вызывала полицию, стоило нам припоздниться на полчаса из школы, силой кормила нас куриным бульоном, когда мы болели гриппом, и вот наконец это произошло. Злой рок, к удару которого она всю жизнь готовилась, совершил крутой вираж и ударил исподтишка, и уже ничего нельзя было сделать, чтобы исправить случившееся.

Сразу после моего визита к доктору Холлу был период настоящей паники, когда все осознали, что, поскольку болезнь у меня генетическая, она может проявиться и у других членов семьи. В частности, опасность грозила моим сестрам, семнадцатилетней Марисе и девятилетней Джессике. Целую неделю все были на нервах, пока каждый не побывал у специалиста-офтальмолога (не у доктора Холла, к нему – никогда!) и не выяснилось, что ни мои сестры, ни родители, ни тети, ни дяди, ни их дети этим заболеванием не затронуты. Таким образом, кризис сосредоточился на мне. Разумеется, к тому времени у моих родителей было предостаточно времени, чтобы поразмышлять над тем, каково это – с практической точки зрения – ослепнуть девятнадцатилетней девушке. Я могу только представить себе, что они навоображали, потому что этот вопрос мы не обсуждали, но, если судить по их сутулым спинам и опущенным взглядам, перспективы им казались не самыми радужными.

Уверена, что они старались как могли замаскировать свою скорбь, но умение скрывать эмоции никогда не было сильной стороной моих родных. Было ясно, что они разбиты горем, и это пугало меня. Я пыталась выработать какой-то позитив в своем отношении к диагнозу, понять, как мне жить дальше, а их скорбь лишь еще больше угнетала меня, внушая мне одну-единственную мысль: «Оставь надежду, всяк сюда входящий».

Примерно через неделю после диагноза я зашла к отцу в его домашний кабинет и застала его плачущим. Я не сразу заметила, что он плакал. Зато обратила внимание на здоровенный медицинский справочник, который в раскрытом виде лежал на рабочем столе. Я никогда раньше не видела, чтобы отец снимал хоть один из этих гигантских фолиантов с полки. Я вообще подозревала, что они фикция, типа пустотелой Библии, в которой прячут фляжку или пистолет. Но сейчас отец сидел за своим огромным дубовым столом, на котором всегда царил идеальный порядок, и его узкие плечи ссутулились над книгой. Настольная лампа была включена, на глазах были очки для чтения, и он что-то искал, перелистывая страницы.

– Что ты делаешь? – поинтересовалась я.

Он повернулся ко мне, и его лицо показалось таким помятым, осунувшимся, что я пожалела, что обратилась к нему.

«Какой он старый», – подумалось мне.

– Иди сюда, дочка. – Он указал мне на деревянный стул, стоявший рядом со столом. При этом улыбнулся одной из тех грустных улыбок, которые, вместо того чтобы взбодрить, лишь нагоняют тоску.

– Я хочу сказать тебе… – голос его сорвался, и он снял очки.

Моего отца неэмоциональным человеком не назовешь. Всегда видно, когда он сердит, разочарован или воодушевлен, но я никогда до этого не замечала, чтобы он плакал, даже когда умирали его родители и брат. Мой отец – человек дела, мастер на все руки. Он чинит сломавшееся, исправляет испортившееся. Если у вас заноза, он ее достанет. Если у вас инфекция, он пропишет вам антибиотики. Если вы едете в отпуск и вас пятеро, а кровать только одна, он составит отличные спальные места из чемоданов и верхней одежды. Сломанные тостеры, увядшие орхидеи, плохо работающие сердечные клапаны – нет ничего, что мой отец не мог бы починить. Почти ничего.

Я знала, что мой диагноз плох, но когда увидела отца в слезах, то поняла, что мой диагноз хуже, чем плох. Он безнадежен.

– Я всего лишь хотел сказать, что мне очень жаль, – наконец сумел выдавить из себя отец, вытирая лицо. – Это моя вина. Я передал тебе свои гены, и они сотворили с тобой такое.

Как объяснял мне доктор с Парк-авеню, поскольку в семье эта болезнь ни у кого не проявлялась, мой случай мог объясняться спонтанной мутацией, а это означало, что самобичевание отца, строго говоря, было безосновательным. И я упомянула бы об этом, если бы не ком в горле, лишивший меня дара речи.

– Если бы один из генов был другим, ничего этого не случилось бы, – продолжал отец.

– Перестань, – выдавила я.

– Если бы я мог заболеть вместо тебя. Ты не заслужила этого.

Ком в горле увеличился донельзя, и когда я поняла, что в любую секунду может произойти та единственная вещь, которая могла усугубить ситуацию, то разревелась тоже. Теперь мы выли дуэтом, и на звук нашего горя сбежались мама и сестры, и вот тогда начался настоящий вселенский плач, достойный греческого хора. Этому нужно было положить конец и как можно скорее. Я прочистила горло.

– Это не твоя вина, папа, – решительно заявила я. – Не сомневаюсь, что все будет в порядке. Есть многообещающие исследования, и я достаточно молода, так что времени у меня вдоволь. Все образуется.

Насчет «многообещающих исследований» я, конечно, выдумала. Вернее, хочу сказать, что наверняка где-нибудь есть чокнутый ученый, который вводит какую-нибудь дрянь в сетчатку глаз лабораторным крысам или экспериментирует с глазными яблоками мертвецов, и, когда нужно приободрить кого-нибудь, такого рода деятельность вполне можно охарактеризовать как «многообещающие исследования», почему бы нет? Должно быть, мой голос прозвучал убедительно, потому что отец улыбнулся.

Он взял мою руку и сжал ее. Затем вложил в медицинский справочник закладку, закрыл книгу и сказал, что пойдет спать.

Я же опасалась, что уже никогда не смогу уснуть. Видеть плачущего отца было даже мучительнее электродов на глазах. Как бы ситуация ни развивалась дальше, я хотела быть уверенной, что отцу больше никогда не придется плакать из-за меня, поскольку второй раз мой рассудок такое не выдержит. Я должна сделать так, чтобы приободренные моей зажигательной речью родные не разочаровались, сделать так, чтобы то, что я придумала, обернулось правдой. Первый шаг был очевиден: срочно выбираться подальше из этого «холодного дома». Этот шаг не представлял труда, поскольку в скором времени мне предстояла поездка на театральный фестиваль в Уильямстаун.

Но вот другой шаг, который мне предстояло сделать, чтобы изменить ход событий, был куда серьезнее и труднее: отныне я должна держать свою болезнь при себе. У меня и без того хватало забот, чтобы еще терпеть жалость и сочувствие окружающих. И в отличие от проказы или слоновьей болезни, моя болезнь такова, что никто о ней не узнает, пока я сама не признаюсь, – по крайней мере, до поры до времени. Я имею полное право на частную жизнь, рассуждала я, право на то, чтобы во мне видели не просто «бедняжку» или «трагический случай». А в отношении моей семьи это было не просто мое право, это был мой долг.

Совет № 3. О рукопожатиях

Когда нет периферийного зрения, рукопожатия могут стать настоящим источником геморроя. Неизбежно сталкиваешься с ситуацией, когда человек протягивает тебе руку, а ты словно нарочно не замечаешь ее, и ему ничего другого не остается, как счесть тебя стервой с каменным сердцем.

К счастью, у этой проблемы есть простое решение. Будьте агрессивно дружелюбны и действуйте на опережение. Как только вы почувствуете, что дело пахнет знакомством, выбрасывайте свою правую руку вперед, словно шомпол. Если восприятие глубины плохое, есть риск неправильно оценить расстояние, отделяющее вас от человека, с которым вы знакомитесь, и угодить ему рукой в солнечное сплетение. Если такое случается, сделайте вид, что это сделано нарочно, для чего быстро пощупайте ткань его рубашки или свитера и выдавите из себя уместный случаю комментарий: «Это что, кашемир? Или смесь?»

Такая тактика срабатывает лучше всего, когда одежда на вашем новом знакомом льняная, шелковая или шерстяная, но она менее удачна, если он только что с пробежки и на нем промокшая от пота белая футболка. Что ж, в худшем случае он решит, что вы с ним флиртуете (что необязательно плохо) или что вы эксцентричная художница, специализирующаяся на текстильных формах искусства (что даже лучше).

3. ЛОВИ МОМЕНТ

«Если бы у меня были такие волосы, я тоже улыбалась бы», – подумала я, ударяя молотком по шляпке гвоздя. На секунду я почувствовала себя лучше. Забивание гвоздей в дерево вообще успокаивает. И тут заметила, что не вогнала гвоздь вовнутрь, а лишь расплескала его по поверхности деревяшки, уподобив мелкой животине, раздавленной автомобилем.

«Сукин сын», – выругалась я. Это было любимое ругательство моей бабушки, которое всегда доставляло ей облегчение. Но мое настроение было слишком плохим. Тут не помогли бы и куда более изощренные ругательства.

Плотником мне не быть – это было ясно. Что, впрочем, меня не то чтобы расстроило. Мне и не хотелось заниматься строительством сцены для театрального фестиваля в Уильямстауне, я желала выступать на сцене в качестве актрисы. Заниматься освещением, размножать сценарии мне, впрочем, не хотелось тоже, но это было бы несравнимо лучше по сравнению с построением декораций – и не только потому, что у меня не было к этому совершенно никаких способностей, но еще и потому, что стройплощадка не место для полуслепого человека. Перемещаясь по ней, я ощущала себя персонажем видеоигры, старающимся не наступить на торчащий гвоздь, не попасть под пилу и не налететь на людей, несущих бревно, – и это все при моем туннельном зрении.

Завербовавшись на фестиваль в качестве «актрисы-ученицы», я рассчитывала посвящать больше времени мастер-классам, но заниматься приходилось совсем другими вещами. Поэтому у меня были все основания для недовольства. А вот Руби, такая же ученица, как я, в голову подобные мелочи не брала. Я знала об этом, потому что последние несколько дней не сводила с нее глаз, терзаясь завистью.

Руби нельзя было назвать красавицей, останавливающей движение, но у нее были шикарные каштановые кудри колечками, о которых я мечтала с шестилетнего возраста, умоляя маму купить мне плойку. Цвет моих собственных волос можно было бы охарактеризовать премиленьким термином «грязный блонд», и своей безжизненностью они напоминали волосы «до» в рекламе шампуня. С ее кудрями и полной фигурой, Руби выглядела так, словно сошла с одной из картин Рубенса. Именно это пришло мне в голову, когда я впервые увидела ее, – рубенсовская Руби, хотя это было явным преувеличением.

Собственно, не сами ее волосы вызывали у меня зависть и даже не то, что она встречалась с профессиональным актером и умела забивать гвозди. Дело было в ее удивительной жизнерадостности. Руби от природы была лишена всякого негативизма, какой бы то ни было внутренней эмоциональной борьбы. Попроси ее вынести мусор или пришить к шапке миллион пайеток, она только кивнет, и, вне всяких сомнений, видно, что девушка искренне рада помочь. Дело усугублялось тем обстоятельством, что при нашем первом знакомстве я находилась под таким впечатлением от ее волос диснеевской принцессы, что на протянутую руку Руби даже не взглянула. Наконец я заметила ожидающее, а затем и растерянное выражение ее лица и только тогда, сложив два и два, догадалась опустить взгляд, но она уже убрала руку. И теперь я была уверена, что при всей своей безупречной учтивости Руби считает меня стервой. Разумеется, будучи девушкой до крайности великодушной, она не только не желает мне зла, но даже жалеет меня за то, что у меня такое мелкое и черствое сердце.

«Меня не за это надо жалеть!» – хотелось крикнуть ей всякий раз при встрече, но сейчас было уже слишком поздно выяснять отношения, а кроме того, она была права – я действительно стала злобной, как Гринч.

Еще совсем недавно я была такой же бойкой и способной, как Руби, и у меня – если не считать эпизода с Лягушачьими лапками – отсутствовали причины не быть солнечной оптимисткой. Но после визита к доктору Холлу я переживала самый настоящий метаморфоз.

На протяжении первых недель моего пребывания в Уильямстауне я чувствовала себя опустошенной. Мое сердце можно было уподобить опустевшей квартире, которую покинули ее постоянные веселые жильцы Радость и Надежда. К середине лета в пустующую квартиру стали съезжаться новые съемщики, сущие негодяи. Мало того, что Страх и Злоба топали ногами по моим внутренностям, но еще и устроили ремонт, не согласовав со мной: содрали полы и разломали несущие стены. Меня терзал не просто страх за свое будущее, но ужас перед еще худшей бедой, которая могла обрушиться на меня в любой момент. Теперь, когда я знала, сколь многого вокруг себя не вижу, я постоянно ощущала неуверенность. Не стоит ли кто-то тихонько рядом со мной? Не скрывает ли мое непрерывно расширяющееся слепое пятно мчащуюся на меня машину? Этот страх подкреплялся постоянно происходившими со мной неприятностями – то я шарахнулась лбом об открытую дверцу шкафа, то подвернула лодыжку, не заметив ступеньку.

Я уже не просто боялась, я сходила с ума, постоянно ощущая себя жертвой обстоятельств и ожидая каких-то новых бед и неприятностей. Почему рубенсовская Руби не ослепла вместо меня? И вот теперь она и все другие сияющие радостью и здоровьем люди осуществляют свои мечты, а мой удел – к тридцати или к сорока годам, если повезет, – жить на социальное пособие в приюте. Я купалась в жалости к себе, и чем дольше это продолжалось, тем меньше во мне оставалось места для позитивных чувств. Немудрено, что у меня не было друзей.

Однажды августовским утром меня разбудил телефонный звонок. Дело было в комнате общежития, которую я делила с другой ученицей. Это звонила из Италии моя сестра Мариса, которая проводила лето у тети Риты, маминой сестры. Я слышала в трубке звон раскладываемых столовых приборов, слышала, как итальянские мамаши, крича на всю пьяццу, звали обедать своих детей. Звуки были теплые, живые, манящие. Я ощущала себя «девочкой со спичками», замерзающей до смерти, наблюдая за веселым праздником по другую сторону окна.

– Выбирайся оттуда и приезжай в Италию, – сказала сестра. – Тетя Рита вызвалась оплатить перелет.

– Не так это просто, – вздохнула я. – Я тут завязла.

Меня всю жизнь воспитывали быть прилежной и доводить до конца начатое дело. Мне никогда не пришло бы в голову оставить недопитую чашку чая.

Позже, в тот же день, я стояла за кулисами, готовая помочь очередной актрисе подготовиться к выходу на сцену. Слушая диалог из пьесы Артура Миллера, разыгрываемой на сцене, я думала об Италии. Я не была там с детства, когда бабушка возила меня в Приверно, ее родной городок неподалеку от Рима. Много лет я хотела вернуться туда, поездить по стране, увидеть каналы Венеции, но это всегда было слишком дорого либо я была слишком занята летней практикой или приработками.

И тут я вспомнила, что слепну. Еще немного, и я рискую никогда не увидеть Венецию. Погруженная в грезы, я услышала реплику, которая сигнализировала о том, что сейчас нужно будет менять костюм актрисе.

«Нам остается лишь надеяться, что мы правильно выберем, о чем нам потом пожалеть», – произнес со сцены актер.

Эту реплику я слышала каждый вечер на протяжении нескольких недель. Но сегодня она смогла пробиться через гул моих посторонних мыслей и попасть в самое яблочко.

Я не отношусь к числу тех глубокомысленных персон, которых часто посещают откровения, но это было настоящее откровение, по силе своего воздействия подобное «Большому взрыву».

Лови каждый гребаный момент.

Пойти сейчас безопасным, разумным путем – отбыть до конца свой срок в этом месте, которое я уже всей душой ненавидела, – было бы неправильным выбором будущих сожалений.

Завтра же я сообщу директору программы ученичества, что моя прабабушка заболела и мне незамедлительно нужно ехать в Италию. Это была наглая ложь, но меня она не заботила. Пусть Руби забивает гвозди вместо меня, у нее еще вся жизнь впереди, она успеет еще напутешествоваться, – да еще от природы курчавые волосы.

Я хочу пустить осторожность на ветер, как попытался сделать это мой отец, когда – мне было тогда одиннадцать – подъехал к нашему дому на мотоцикле Honda Nighthawk.

– Ого! – заверещала я, выбегая из дверей ему навстречу. – Мама тебя прибьет!

Однако он не вернул мотоцикл в магазин, как я думала. Нет, мотоцикл остался, правда, так и застрял в гараже. На моей памяти отец лишь раз вывел его из гаража и проехался по городу.

– Сегодня хочу поехать на работу на мотоцикле, – заметил он тогда за завтраком.

– Через мой труп, – коротко ответила мама.

Они спорили, пока ели хлопья с изюмом и в конце концов достигли компромисса. Папа поедет на мотоцикле, а мама, сестры и я последуем за ним на машине, хотя смысл этого с точки зрения безопасности остался для меня неясен. Предполагаю, смысл был в том, чтобы, когда папа угодит в аварию, она могла проводить взглядом его душу, поднимающуюся на небеса, и он услышал бы вопль этого взгляда: «НУ ЧТО Я ТЕБЕ ГОВОРИЛА, ЧЕРТ ТЕБЯ ПОДЕРИ!»

Я с сестрами всю дорогу плакала, а на светофорах мы высовывали головы в окна и кричали: «Папа, сядь в машину! Мы не хотим, чтобы ты умер!»

В скором времени мотоцикл стоял перед нашим домом с табличкой «Продается».

Я вспомнила эту историю, стоя за кулисами и размышляя, как бы мне смыться с театрального фестиваля.

«Это мой мотоцикл, – думала я, – но я не собираюсь держать его взаперти. Буду ездить на нем сломя голову, пока не отвалятся колеса».

Неделю спустя я уже стояла, преклонив колени, в соборе св. Петра, и мое лицо было мягко освещено солнечным светом, пробивавшимся через витраж с голубем над алтарем. Я сидела на пьяцца дель Дуомо, впитывая в себя величественность собора и попивая кампари, которым угостил меня красивый незнакомец с мотоциклом, местечко на сиденье которого поджидало меня на случай, если я захочу прокатиться. Не Nighthawk, но что-то вроде.

Все свои сбережения, а также подаренные ко дню рождения и к окончанию курса деньги я пустила на путешествия. Я побывала в Вене, Будапеште, Амстердаме и Париже. Я пила вино, глядя на каналы и дворцы, на горячих парней разных национальностей, не знавших ни слова по-английски, но и не нуждавшихся в этом. Я стояла перед собором Сакре-Кёр, глядя на женщин на ходулях, размахивавших шарфами, и фиолетовые волны шарфов на фоне белого храма и голубого неба до краев переполняли мое сердце впечатлениями. Это был правильный выбор будущих сожалений.

Доктор Холл был прав. Мне действительно нужно было начинать менять свою жизнь.

Сама жизнь побуждала меня искать в ней светлые стороны. И я сказала жизни: «Будь по-твоему».

Совет № 4. О курении

Никогда не пытайтесь закурить сами. Раз за разом промахиваясь огнем мимо сигареты, вы рискуете тут же разоблачить свою тщательно скрываемую немощь. Если вы хотя бы чуточку оголите грудь, рядом обязательно окажется мужчина с огоньком. Сделайте это правильно, и сама просьба прикурить может выглядеть романтичной и соблазнительной в духе Богарта и Бэколл. Сделайте это неправильно, и это все равно будет лучше, чем сослепу поджечь себе волосы.

4. КТО НЕ РИСКУЕТ…

В процессе долгих переездов по железным дорогам Европы у меня было вдоволь времени подумать, и чем больше я думала, тем отчетливее осознавала, что все свои девятнадцать лет принимала дарованное мне зрение как что-то само собой разумеющееся и не ценила то, что имела. Сколько драгоценного времени я растратила зря, глядя на одни и те же лица, одни и те же уличные знаки, одни и те же интерьеры одних и тех же комнат. Теперь все изменится, ведь за ближайшие десять лет я должна успеть пересмотреть все, что только можно успеть. Я должна накапливать коллекцию образов.

Чтобы успевать больше видеть, надо успевать больше делать. А для этого мне нужно стать другой. Теперь, когда для моих глаз был определен предельный срок годности, у меня нет времени на то, чтобы оставаться грязной блондинкой, имея голову на плечах.

Я всегда была до крайности осторожной и благоразумной. «Лучше подстраховаться, чем потом жалеть» было девизом нашей семьи, а фраза, которую мне в детстве чаще всего приходилось слышать, звучала так: «Будь осторожна!» Мои мама и бабушка повторяли ее как мантру, очень часто в паре с «Я люблю тебя», так что мне по сей день трудно отделить эти две фразы одну от другой. Всегдашняя осторожность подразумевала не только недопущение безрассудства и спонтанности в поведении, но также и легкомыслия. Например, мама считала недопустимо легкомысленным расточительством наличие на полке нескольких начатых пачек хлопьев. («ЗАЧЕМ нам две полупустые пачки хлопьев, если их можно ссыпать в одну!?») Все хобби моего отца относились к категории «то, за что мне пришлось бы платить другим людям». Например, он сам менял плитку в ванной. Легкомыслием в нашем доме считалось и употребление не разбавленного водой апельсинового сока. Когда мы отправлялись в отпуск, родители с таким рвением планировали и обустраивали наш досуг, что его трудно было отличить от работы. Мы всегда старались прийти на пляж в числе первых, обгоняя толпу, всегда тщательно планировали любые «приключения» и не заходили в ресторан, не наведя о нем предварительно справки. И я сама всегда поступала так же. Этому больше не бывать.

Отныне я буду жить смело, не осторожничая, жить так, словно завтрашнего дня не будет. Во время перелета из Нью-Йорка в Рим я потратила несколько часов на составление огромного списка вещей, которые мне необходимо успеть увидеть, пока «свет не потухнет». Первую строчку в нем занимали «глаза моих детей», но как раз с этим придется подождать. Затем шли различные туристические достопримечательности, многие из которых мне удалось посмотреть в том же августе: каналы Венеции, Елисейские поля, королевский дворец в Вене и многое другое. Потом шли пункты, каждый из которых был невозможнее предыдущего и в которых перечислялось не столько то, что я хочу увидеть, сколько то, как я хочу жить. Например, «всегда останавливаться и смотреть на искрящиеся тротуары»[3], «спать только тогда, когда это совершенно необходимо», «читать абсолютно все».

Уткнуться носом в книги и брать жизнь за яйца, казалось бы, два диаметрально противоположных подхода, но чтение всегда было одним из моих любимейших занятий, и я отчаянно боялась навсегда лишиться этой великой радости. Разумеется, существуют аудиокниги, но сама возможность уткнуть глаза в бумагу и водить ими по странице, слева направо, слева направо, слева направо, сам ритм этого танца, его безмолвие, нарушаемое лишь тихим шелестом перелистываемых страниц, эти обложки с пятнами кофе, который пьешь, читая главу, обещающую перевернуть всю твою жизнь, – всего этого не получаешь, слушая аудиокнигу, и мне хотелось получить этого как можно больше, пока я еще могла.

В том августе перечитать абсолютно все на свете мне не удалось, но «Анну Каренину» я прочитала от корки до корки. И волшебным образом чтение этой книги обернулось реальными приключениями. В частности, на любовном фронте.

Я сидела на скамейке под фонарем на римской пьяцца Навона и читала главу, где Вронский едет за Анной в Санкт-Петербург, когда рядом со мной раздался мужской голос:

– О, хорошая книга!

Он говорил на безупречном английском, а легкий итальянский акцент лишь придавал ему шарма.

Я подняла голову и увидела стоявшего надо мной худого загорелого мужчину возрастом ближе к тридцати. Был уже вечер, поэтому я не смогла различить цвет его глаз, но они были явно темные, как и коротко остриженные волосы. В чистой, тщательно выглаженной рубашке-гуаябере с «Фонтаном четырех рек» за спиной он выглядел так, словно пришел на фотосессию для итальянской версии журнала Vogue.

– Вы любите Толстого? – спросила я на безупречном – как я надеялась – итальянском, лишь с легким американским акцентом для большего шарма.

Час спустя мы уже сидели в баре на виа делла Паче, пили красное вино и обсуждали русских романистов. Моего нового знакомого, высокого смуглого красавца, звали Бенедетто; он был кандидатом наук в области биомедицинской инженерии, жил в маленьком городке возле Венеции и приехал в Рим всего лишь на сутки по делам.

Мне пришло в голову, что это мог быть мужчина не только моей мечты, но и мечты моих родителей. Когда он заплатил за выпивку, я ждала, что он пригласит меня к себе в гостиницу (что, разумеется, я отклонила бы, поскольку даже красивые кандидаты наук могут оказаться серийными убийцами), но приглашения не последовало. Вместо этого он настоял, что проводит меня до дверей квартиры тети Риты, где я обосновалась вместе с Марисой. На булыжной мостовой перед домом он протянул мне листок бумаги с номером его мобильного телефона, попросил позвонить через пару дней и затем нежно поцеловал меня в губы.

Я заставила себя выждать два дня, прежде чем позвонить ему, тем самым демонстрируя, как мне казалось, недюжинное самообладание. Он был не просто джентльменом, он был итальянским джентльменом, а это редчайшая порода. Поэтому, когда он пригласил меня приехать к нему в городок в окрестностях Венеции, я не заставила себя долго упрашивать.

– Но ты же даже не знаешь, кто он, – пыталась образумить меня Мариса, когда мы сидели вечером перед самым моим отъездом и угощались мороженым. Ей исполнилось семнадцать, она была на два года моложе меня, и осторожное благоразумие привили ей даже сильнее, чем мне: – Что, если он псих, схватит тебя, свяжет, а потом сделает себе пальто из твоей кожи?

Я слизнула со своего мороженого ореховую посыпку и с готовностью включилась в игру:

– Не думаю. Он ведь даже не попытался заманить меня к себе в гостиницу или что-нибудь в этом роде.

– Да, но он вряд ли берет в командировки свои пыточные инструменты, – рассуждала Мариса, – так что это ничего не доказывает.

Это было справедливое замечание. Но не забыла ли я, что у меня диагностировали неизлечимую болезнь, из-за которой я ослепну? Не я ли еще недавно приняла решение брать от жизни все и наслаждаться каждым гребаным моментом бытия? Не в моем ли списке неотложных дел стоял пункт «найти большую любовь»? Кто не рискует, тот не выигрывает.

– Ладно, я тебе дам его телефон и адрес, – сказала я сестре, отправляя в рот последний кусочек вафельного рожка, – и если завтра до полуночи ты не услышишь от меня новостей, позвони в полицию и все объясни.

У Бенедетто темницы в подвале дома не оказалось. У него и дома-то не было, да и квартиры – только своя чердачная комната в родительском доме. Мама обстирывала его, гладила одежду и каждый вечер готовила ему ужин. Тот вечер, когда я приехала, не стал исключением. Я сидела за столом и ела спагетти алле вонголе, пока родители разговаривали с ним. Обо мне, на итальянском. Которым я свободно владею.

– Зачем тебе эти американки? – канючила мать. – Ты что, не можешь найти приличную итальянскую девушку?

– Слушай, я понимаю, чем эти иностранные девушки привлекают тебя, – вступил в разговор отец, – конечно, мужчина должен развлекаться, пока молод – и пока может.

– Эй! – перебила его мать. – Следи за своим ртом!

– Но твоя мать права, – поспешил добавить отец. – Надо и меру знать. Хватит трахаться налево и направо! Соберись! Найди себе жену, а не очередную американскую шлюху!

Когда мы уединились в его комнате (где я обратила внимание на вопиющее отсутствие русских романов на книжной полке), он включил дерьмовый альбом поп-музыки, который был дико популярен в Штатах предыдущим летом, и джентльмена напоминал не в большей степени, чем сошедший на берег моряк. Не то чтобы я не предвидела, что он будет меня совращать, но я предполагала, что он будет делать это как надо. Его английский, который был безупречен, когда он имитировал свою увлеченность Толстым, в спальне казался уже далеко не столь безукоризненным. Правильно сквернословить на чужом тебе языке, оказывается, совсем не просто.

– Дерьмо и яйца! – шептал он. – Ты настоящая порнозвезда!

Изначально я предполагала остаться до понедельника, но, проснувшись в субботу, сообщила Бенедетто, что мне нужно срочно уехать, потому что моей сестре необходимо, чтобы я вернулась в Рим. Он отвез меня на железнодорожный вокзал Венеции и уехал, и, когда его мотороллер скрылся с глаз, я пошла в сторону площади Сан-Марко.

Я провела долгий и приятный день в городе, который давно мечтала увидеть, преклонила колени перед горящими свечами в соборе, погуляла по лабиринту средневековых улочек, остановилась вздохнуть на Мосту вздохов.

Обратная дорога в Рим заняла пять часов, и все это время я до боли в глазах читала «Анну Каренину». Я оторвалась от книги, совершенно дезориентированная, словно пробуждаясь ото сна, только тогда, когда услышала объявление, что поезд прибывает на конечную станцию. Мне потребовалась целая минута, чтобы осознать, где я есть и где была, и я была очень довольна тем, что в моей жизни приключений не меньше, чем в великом романе, который только что читала. Да, последняя глава с итальянским красавчиком несколько разочаровывала, но тем не менее там было что вспомнить, а кроме того, это привело меня в Венецию, где я всегда мечтала побывать. Моя история менялась; из душещипательного рассказа о слепнущей девушке она превращалась в развернутый роман о юности и приключениях, которые еще только начинались.

Италия оказалась антидотом если не к самому диагнозу, то к чувствам печали, страха и замешательства, которые были этим диагнозом вызваны. Я закладывала фундамент нового образа жизни.

Вернувшись в Нью-Йорк перед началом занятий в колледже, я постоянно напоминала себе о необходимости продолжать начатое строительство. Занимаясь шопингом в Ист-Виллидже, я думала о своей новой жизни, и именно это подтолкнуло меня купить леггинсы, имитирующие змеиную кожу, и красные лакированные туфли на высоких каблуках. Мне пришло это в голову после того, как я впервые сделала мелирование и стала «голливудской блондинкой».

– Знаешь, как вредна для волос вся эта химия? – заметила мама, повернувшись ко мне; я сидела рядом с ней на пассажирском сиденье. Через несколько дней мне предстояло вернуться в Нью-Хейвен, поэтому мы ездили по магазинам, пока не застряли в пробке на Бруклинском мосту.

– Это всего лишь мелирование, – ответила я, от нечего делать переключая радиоприемник, который у родителей всегда был установлен на частоту 1010. – Сущая ерунда.

Мама высморкалась и сказала:

– Я тебе рассказывала, что у меня была эпилепсия?

Я оторвалась от радио и недоуменно уставилась на нее. Мама, как ни в чем не бывало, подкрашивала губы, глядя в зеркало заднего вида.

– О чем ты говоришь? – спросила я, решив, что она оговорилась. Наверное, она имела в виду экзему или что-нибудь в этом роде.

– В детстве у меня постоянно случались припадки, каждый день, – продолжала мама, закрывая тюбик с помадой. – В школе, везде. Они бывали очень сильные. Учителя звонили тете Рите, потому что только она знала, как меня держать, чтобы не причинить мне травму.

Я сидела раскрыв рот и в кои-то веки ловила каждое материнское слово.

– Это было в Италии или после? – спросила я. Мама родилась в небольшом городке около Рима и иммигрировала в Америку вместе с моей бабушкой и тетей, когда ей было восемь.

– И там, и здесь, – ответила она. – Когда мы перебрались в Бруклин и я уже пошла в среднюю школу, стало только хуже.

Как могло случиться, что я об этом ничего не знала? Как ей почти двадцать лет удавалось сохранять в тайне едва ли самый интересный факт из ее детства? Почему ни бабушка, ни тетя ни разу не упомянули об этом?

– Я могла бы жить нормальной жизнью, – продолжала мама, глядя на неподвижную колонну автомобилей, выстроившуюся перед нами. – Я очень хотела пойти в чирлидеры, но не стала даже пытаться, – а вдруг у меня припадок случится прямо посреди матча. И я даже надеялась, что смогу получить водительские права.

– И что же произошло дальше? – спросила я, словно маленький ребенок, слушающий сказку на ночь. Впервые я слышала от матери монолог, в котором ни разу не упоминались ни «черти», ни «дебилы». Это была захватывающая история.

– Однажды – мне было тогда около тринадцати – целый день прошел без единого припадка. Назавтра то же самое. Неделя прошла без припадков. И так продолжается по сей день.

– Что ты хочешь сказать? Ты излечилась?

– Я об этом тебе и толкую. Сама не знаю, как это произошло. Никто не знает. В один прекрасный день эпилепсии как не бывало. – Она сделала короткую паузу и добавила: – Случилось чудо.

Ах, вот оно что. Теперь-то я поняла соль этой истории. Но для пущей уверенности мама мне все разжевала.

– Чудеса случаются, – сказала она, со значением глядя на меня. – И в твоем случае чудо тоже случится. Я это знаю.

Я вдруг ощутила – нимало не удивившись этому, – что от такой странной и неожиданной психологической накачки мне действительно стало лучше. Намного лучше. Я вдруг почувствовала надежду.

Позже, уже вернувшись в колледж, я посидела в местной библиотеке за компьютером и выяснила, что есть разновидности детской эпилепсии, которые излечиваются самопроизвольно, обычно до достижения половой зрелости, но это никак не противоречило утверждению матери о том, что это было чудо. Еще вчера она кусала свой язык, дергаясь на полу в классе, а назавтра уже все было хорошо, и болезнь больше так и не вернулась. Это было чудо независимо от научных объяснений случившегося.

Мы никогда больше не обсуждали с ней ее детскую эпилепсию. Я не знаю, известна ли вся эта история моим сестрам и отцу. Мне не пришло в голову спросить их об этом. Впоследствии некоторое время я размышляла над этой историей и думала, что, может быть, матери стоило рассказать мне об этом несколько раньше и что, возможно, мы ввели в заблуждение врачей, отвечая отрицательно на вопрос, была ли эпилепсия у кого-нибудь из нашей семьи. Мама, наверное, считала, что раз болезнь прошла, то и упоминать о ней незачем. Она стала достоянием прошлого и к настоящему отношения не имела.

Я могла это понять. Нечто подобное происходило с моей собственной болезнью, но только относилось это не к моему прошлому, а к будущему. За время моих приключений в Италии что-то чудесное произошло со мной, и моя глазная болезнь, перестав быть достоянием настоящего времени и растянутым на десятилетия процессом, сделалась компактной и перенеслась в отдаленное, исчезающее за горизонтом будущее. Это как если бы кто-то посмотрел в хрустальный шар и сказал, что где-нибудь через десять-пятнадцать лет я вдруг ослепну. Да, это, может, и случится когда-нибудь, но сейчас ничего этого не происходит.

Отчасти такое отношение к болезни стало возможным благодаря тому, что на протяжении всего долгого лета мое зрение нисколько не ухудшилось. Во всяком случае, насколько я могла судить. Умом я понимала, что процесс разрушения сетчатки происходит медленно и практически незаметно и поле зрения устойчиво уменьшается, даже если я этого не замечаю. С другой стороны, на логические рассуждения нетрудно махнуть рукой, особенно если ты молод. Для меня имело значение только то, что в сентябре я видела так же хорошо, как в июне, сохраняла способность читать (я читала тогда «Невыносимую легкость бытия») и пришивать пуговицы и даже могла разобрать каракули профессора на белой доске, если сидела в одном из первых рядов.

Ничего не изменилось – по крайней мере, в части зрения. И это было забавно, потому что все остальное в моей жизни стремительно менялось изо дня в день.

Я возвращалась в колледж почти не изменившейся внешне, практически с таким же зрением, но переживающей серьезное внутреннее преображение. Разумеется, эта трансформация произошла не в одночасье; чтобы научиться совершать глупости, тоже нужна практика. Я наконец решила привести в движение свою половую жизнь, к чему обязывал и мой возраст. Если твой пункт назначения – Яркая Жизнь, тогда самая быстрая и короткая дорога, ведущая туда, – Беспорядочный Секс. Венецианский опыт убедил меня в том, что если я хочу найти «большую любовь», то не могу сидеть сложа руки и предоставить все мужчинам. Если хочешь, чтобы дело было сделано хорошо, сделай его сам.

Первый блин получился комом. Для начала я решила соблазнить смазливого первокурсника, который занимался освещением сцены в одной из пьес Мэмета, где я репетировала. Моя лучшая подруга Бет, с которой мы вместе снимали жилье, взяла организацию на себя, а мне оставалось лишь в точности следовать сценарию, который она разработала. По ее наущению однажды вечером я пригласила его к себе и по ее же совету, когда он пришел, встретила его в красном белье и красных сапогах до колен.

«И какого черта мне делать теперь?» – думала я, пока бедняга первокурсник испуганно озирался и, вероятно, думал о том же. Эту часть сценария Бет не прописала. Поэтому я механически повторяла уместные случаю фразы, услышанные в фильмах, – «Рада, что вы нашли возможность навестить меня», внутренне морщась от них и пытаясь закурить «данхилл» не с того конца. Я не включала в комнате свет, чтобы создать романтическую атмосферу, но от этого получилось только хуже, потому что я ни черта не видела и едва не подожгла себе волосы. Разумеется, обещание необузданного секса настолько ослепило парня, что, если бы я подожгла его волосы, он, наверное, даже не заметил бы.

В дальнейшем, впрочем, я была вполне довольна собой. Я держала жизнь за рога, была хозяйкой своей судьбы. Рулила я, а не моя болезнь.

«Хрен вам, доктор Холл, – думала я. – Я меняюсь, но не так, как вы имели в виду».

Кто-то может назвать это достойным сожаления самообманом, но я сумела убедить себя, что беспорядочная половая жизнь является важным элементом моей стратегии «наслаждения настоящим».

Оставшееся время учебы в колледже было наполнено случайными короткими связями, которые были практически неотличимы друг от друга, если не считать каких-то запомнившихся мелких деталей: как я слушала «Голубые глаза, плачущие под дождем», пока тот техасец готовил завтрак; какие точеные бицепсы были у того ловца крабов; как я открыла подарочную упаковку и обнаружила там серебряные сережки, привезенные из самой Барселоны. Эти случайные воспоминания были цветными стеклышками, правильно сложив которые, думала я, можно создать мозаичную картину, изображающую храбрую девушку, которая дерзко живет своей жизнью и не подчиняется приказам жирного доктора с Парк-авеню.

Разумеется, эта идея была дерьмовой. В моем поведении было не больше смелости и оригинальности, чем в поведении любой другой студентки колледжа, жаждущей внимания и развлечения. Если называть вещи своими именами, я попросту вела себя как шлюха. И однако мне нравилось мое новое, усовершенствованное «я». Мне нравилось, что я сквернословила как матрос, заводила домашних животных, не спрашивая мнения соседей по комнате, ночами купалась в голом виде и занималась прочими глупостями, от которых у моих родителями отняло бы речь. Я занималась всем этим просто потому, что могла. Пока еще могла.

Все это так возбуждало меня, что я напрочь забывала о больных глазах, вспоминая о них лишь изредка, и то лишь затем, чтобы убедить себя в том, что диагноз стал лучшим событием в моей жизни. Он разбудил меня, встряхнул, помог взглянуть на жизнь под другим углом и при всем том не повлек за собой сколько-нибудь серьезных негативных последствий, потому что зрение мое, насколько я могла судить, не ухудшалось. И поскольку я сама не думала о своей болезни и она практически никак не затрагивала меня, не было и причин о ней кому бы то ни было рассказывать.

О моем диагнозе знали лишь несколько человек, самые близкие друзья. Я поделилась с ними сразу после визита к врачу на Парк-авеню, когда еще сама была в полной растерянности. Но когда я обнаружила светлую сторону в этой истории, то решила больше ни с кем своей проблемой не делиться. Я не хотела слушать неуклюжие подбадривания и ловить на себе жалостливые взгляды. Я боялась, как бы история моей болезни не навредила моему формирующемуся имиджу жизнерадостной сексапильной девчонки.

Кроме того, кто знал, что готовит нам будущее? К тому времени, когда скрывать болезнь станет уже невозможно, мне стукнет тридцать, а то и больше. Я уже буду старухой. Кто знает, доживу ли я до тех лет? Да и в любом случае это был сугубо личный вопрос. Я же не сообщаю размер своего лифчика, когда заказываю чашку кофе, и на семинаре по фракталам не объявляю во всеуслышание, что у меня месячные.

Не то чтобы это было тайной или чем-то в этом роде, убеждала я себя. Я знала, что такое хранить тайну, и это было совсем не то. Когда нужно сохранить тайну, ты лжешь напропалую – как упорно лгала моя мама, что потеряла нужную карточку, когда жена папиного коллеги пыталась выведать рецепт ее знаменитого чизкейка. Мама точно знала, где лежит эта потрепанная, замасленная карточка, но считала, что если женщина хочет прославиться на весь Бруклин своими сырными десертами, она должна как следует потрудиться для этого, а не получить все готовеньким. Да, рассуждала я, я знала, что такое тайны, но моя болезнь тайной не была. Я просто о ней не упоминала.

Вполне вероятно, что Анна Каренина немножко шепелявила или имела слабовыраженную дисплазию бедра, но Толстой не упомянул об этом – просто потому, что не считал это относящимся к делу. И здесь было то же самое, уговаривала я себя: посторонняя деталь, о которой я могла не упоминать. До поры до времени, по крайней мере.

Совет № 5. Об интимном освещении

Когда вы пытаетесь создать интимную атмосферу, в этом вам поможет – и одновременно снизит вероятность несчастного случая – правильный выбор романтического освещения. Очевидный вариант – свечи, но он небезопасный, поскольку есть риск, что вы собьете свечу ногой, барахтаясь на кровати, или швырнете на нее свой кружевной лифчик, отчего может возникнуть пожар – и совсем не тот, на который вы рассчитывали.

Лучше использовать лавовую лампу.

5. ЖИЗНЬ В ЦВЕТЕ

– Ты с ума сошла? – гремел голос матери в телефонной трубке. – Цирковая школа?

– Только на лето, – уверила я ее, сидя на кровати в своей комнате в общежитии, окруженная кипами библиотечных книг, сплошь в цветных закладках, и перекусывая лакричными палочками и вишневой «кока-колой». – Не волнуйся, – добавила я, – в сам цирк я поступать не буду.

– Надо же, какое облегчение, – ответила мать голосом, полным сарказма. Я услышала, как она кричит отцу, который в это время, вероятно, анализировал эхокардиограммы в своем кабинете дальше по коридору: «ХОРОШИЕ НОВОСТИ! ТВОЯ ДОЧКА РЕШИЛА НЕ ИДТИ ПОТОМ В ЦИРК!!!»

Она снова обратила свое внимание на меня:

– Давай говорить прямо. Мы с отцом гробили себя, работали как проклятые, чтобы ты могла поступить в самый престижный вуз. И это все для того, чтобы ты, получив диплом о высшем образовании, пошла дальше в школу клоунов? В то время как твои однокурсники устраиваются клерками в суды или в Goldman Sachs?

Я не первой в нашей семье получала высшее образование. Мой отец, сын водопроводчика, закончил небольшой колледж в Бруклине, а затем мединститут в Италии, но я первой получала не просто диплом, а диплом с «именем», что было заветной мечтой моих родителей еще с тех пор, когда я была оплодотворенной яйцеклеткой. Одним из моих ранних воспоминаний было знакомство со студенткой Йельского университета, когда мы с мамой ехали в метро из Бенсонхерста. Я читала детектив из серии Нэнси Дрю, а мама засыпала девушку вопросами о процедуре поступления, подготовке к вступительным испытаниям и стоимости учебников.

– Так или иначе, это лучший из вузов и поступить туда очень трудно, – стала объяснять мне мама, когда девушка вышла из вагона в Нижнем Манхэттене. – Но у тебя достаточно ума и способностей, чтобы добиться этого. Я уже и деньги коплю.

И она свою часть выполнила, каждый месяц переводя деньги на специальный сберегательный счет для оплаты моей будущей учебы, и я, сначала поступив, а теперь готовясь к выпуску.

Вот ради чего, регулярно толковала мне мать, моя бабушка иммигрировала в Америку и работала на трех работах, да еще шила на заказ; вот ради чего мать экономила на всем и копила деньги, не позволяя себе съездить на курорты по линии Club Med и бывая в ресторанах только по особым случаям – все ради того, чтобы я смогла по-настоящему преуспеть. И вот теперь, когда близится час воздаяния за все тяжкие труды трех поколений, я собираюсь послать все к чертям и пойти в школу клоунов?

– Вообще-то, – уточнила я, грызя лакричную палочку, – я не клоунадой собираюсь заниматься, а пластической акробатикой.

– Я вешаю трубку, пока у меня не начался сердечный приступ, – решила мама. – Поговорим после выпускных экзаменов.

Мой новый образ жизни явился причиной серьезных проблем в отношениях с родителями и вызвал настоящий душевный кризис. Родители ломали голову над тем, где они дали маху, что они сделали неправильно в отношении меня. Я знала это, потому что мама регулярно спрашивала: «Где, Николь, и в чем я дала промашку?» Я могла бы объяснить ей подоплеку моего новоиспеченного авантюризма, а именно довлеющий надо мной предельный срок, по истечении которого свет в моей жизни померкнет, но мне не хотелось опять повергать всю семью в депрессию. Тем более что для депрессии никаких оснований не было; ведь я по-настоящему наслаждалась лучшими днями своей жизни.

Последние два года в колледже пролетели совершенно незаметно, я заканчивала последний курс и готовилась к выпуску. После летних приключений в Сан-Франциско я сниму квартиру в Бруклине на пару с Бет, найду себе агента и постараюсь войти в мир звезд – ведь это было бы совсем неплохо и с материальной точки зрения, не уставала напоминать я матери, когда она массировала себе голову, пытаясь унять головную боль. Однако, прежде чем получить диплом, я еще должна была сыграть в выпускном спектакле, не очень известной, но чрезвычайно интересной пьесе Дэвида Рэйба, где я играла экзотическую танцовщицу, которую выбрасывают на ходу из автомобиля. Это подразумевало, что я не только должна понарошку нюхать кокс и ходить в наряде стриптизерши, но меня еще и фальшивой кровью всю зальют. Могло ли что-то быть лучше?

Оказалось, могло. Дело в том, что моим напарником в этом спектакле, тем самым парнем, который выбросил меня из машины, был Дэвид.

Я встречала Дэвида и раньше. Его профилирующими дисциплинами тоже были театральное искусство и филология, но знакомы мы не были, пока не оказались в одном спектакле. И мой, и его персонажи появлялись на сцене только в первом акте, так что у нас было много времени пообщаться за кулисами.

Лучшего, чем он, компаньона для того, чтобы каждый вечер убить час времени, было не сыскать. Дэвид был внимательный и заботливый; он помнил о таких мелочах, как мой любимый сорт конфет – Charleston Chews, – и хотя бы одна из них непременно отыскивалась в его кармане. Может, это звучит не бог весть как, но для человека, привыкшего к общению с эмоционально отстраненными хипстерами, от таких мелочей дух захватывало. Я объясняла такое поведение Дэвида тем, что он был южанин. Я никогда не бывала южнее линии Мэйсона—Диксона[4] и, насколько знала, все тамошние парни были похожи на Дэвида, приученные доедать все, что есть на тарелке, быть открытыми в выражении своих чувств и никогда не лгать. Я представляла себе, что штат Теннесси, откуда был родом Дэвид, населен сплошь высокими и бравыми Эшли Уилксами, которые всегда помнят ваш любимый сорт конфет и в каком месте вы сбились, рассказывая занимательную историю о том, как ваша соседка по комнате без спросу позаимствовала ваши любимые джинсы.

Но, в отличие от Эшли Уилкса, который при всех своих положительных качествах был конченым занудой, в Дэвиде было что-то от непризнанного гения, что повышало уровень его привлекательности до небес. Он курил «честерфилд», пил по утрам черный кофе, а по вечерам бурбон Maker’s Mark и писал очаровательные лирические рассказы в стиле Уильяма Фолкнера. Он перечитал все на свете, весь западный канон, включая все романы Джеймса Джойса, даже «Поминки по Финнегану», которые не читал никто – даже те, кто утверждает, что читал. Его отличало восхитительно тонкое чувство юмора, а внешне он выглядел так, словно сошел со страниц одной из книг серии «Школа Свит-Вэлли», которые я читала в детстве: рост шесть футов четыре дюйма, песочного цвета волосы и глаза морской синевы.

Единственная проблема заключалась лишь в том, что он был уже занят. У Дэвида были весьма серьезные отношения с девушкой, с которой он собирался съехаться после получения диплома. Такой честный и правильный парень не мог изменить своей девушке. Но он таки сделал это – со мной.

Это случилось через несколько недель после того, как наш спектакль сошел со сцены, перед самой выпускной церемонией. Мы тогда хорошо выпили и оказались в моей комнате, где читали стихи Каммингса. Если двое молодых людей читают на ночь глядя Каммингса, они обречены оказаться в объятиях друг друга.

Больше всего меня шокировало не то, что он поцеловал меня прямо в губы в тот момент, когда я произносила слова «я несу твое сердце в себе». Нет, меня шокировало другое: он сказал, что любит меня.

– Но ты же меня почти не знаешь, – сказала я и подумала при этом: «Например, ты не знаешь, почему я включила эту лавовую лампу».

Тот факт, что он мало меня знал, по мнению Дэвида, большого значения не имел. Он хотел быть со мной. Ему это было необходимо. Я была для него как воздух, без которого жизнь невозможна. И это было очень печально, потому что остаться со мной он не мог. Во всяком случае, не сейчас. Сейчас ему нужно вернуться к своей Мэри, пока ситуация не зашла слишком далеко. Чувства чувствами, сказал Дэвид, но этим нельзя оправдать лживое и предательское отношение к другому человеку.

– Может быть, в иное время и в ином месте, – сказал он, прежде чем выйти в дверь, в точности, как это делает в конце второго акта герой романтической комедии, после чего звучит слащавый музыкальный монтаж.

«Что это было?» – думала я, сидя на краю своей неубранной постели, когда дверь за ним закрылась. Признание в любви было таким неожиданным, и оно настолько быстро было выхвачено у меня из рук обратно, что я не знала, что обо всем этом думать.

Потом мне подумалось, что, может быть, вся эта моя кампания под лозунгом «бери жизнь за яйца» была формой отрицания, дешевым допингом, помогавшим мне убежать от страха и печали. Может быть – хотя бы на минутку предположим такое, – я вела себя, подобно Хелен Келлер, которая в детстве все крушила и ломала во время приступов бессильного гнева. Может быть, для меня наступило время повзрослеть, вступить в долговременные отношения, найти наконец настоящую любовь.

Это было возможно, но меня такая возможность не прельщала.

«Ну и хрен с ним, с Дэвидом и его серьезностью, – думала я. – Я только вступаю во взрослую жизнь и хочу, чтобы это начало было умопомрачительным, сказочным и не для любой аудитории».

Я имею в виду, что не хотела тратить драгоценное время жизни, каждую пятницу занимая тот же самый столик в том же самом ресторане и заказывая ту же самую еду. Пусть Дэвид чахнет в скукотище моногамии. Я ставила новые галочки в своем списке и не важно, что снова и снова это был один и тот же пункт. Каждая новая галочка оставляла после себя неизгладимые воспоминания, помогала мне чувствовать себя живым человеком. А скоро я поеду в цирковое училище в Сан-Франциско!

– Это хорошо будет смотреться в моем резюме, в части особых навыков, – уговаривала я маму после окончания колледжа, пакуя чемоданы, которым предстояло отправиться в Калифорнию. – Скольких людей ты знаешь, имеющих опыт воздушной акробатики?

– У меня язва развивается, – ответила мама, сидя на моей кровати и аккуратно складывая сваленные грудой тенниски. – Язва, понимаешь!?

Я знала, что ее язва была вызвана отнюдь не тем, что я предпочла цирковое училище медицинскому институту. Истинным источником тревоги моих родителей был тот факт, что их страдающая периферийной и ночной слепотой дочь отправляется за три тысячи миль. Но к моему облегчению, о моем зрении они не упоминали, предпочитая упирать на то, что Беркли[5] облюбовали все сумасшедшие и маньяки – и, кстати, упаковала ли я свой газовый баллончик? Более того, о моей болезни никто не заговаривал с того самого лета, когда ее диагностировали. Родители и бабушка догадывались, что я не хочу говорить об этом, или, может быть, я догадывалась, что они не хотели говорить об этом. Так или иначе, всем было лучше делать вид, что никакой болезни нет вообще.

В цирковом училище я занималась под руководством настоящего ветерана Шанхайского цирка, мастера Ляо. Каждое утро этот маленький улыбчивый человечек с несгибаемой волей заставлял меня стоять на руках, отжиматься, подтягиваться до умопомрачения. К концу лета я уже в совершенстве владела своим телом, каждая из моих мышц могла похвалиться идеальным состоянием, ведь они не пропускали ни одной тренировки. Я могла дотянуться пальцами ног до головы в стойке на руках. Вряд ли это поможет мне в поиске работы, зато мне будет чем повеселить друзей на вечеринке. Полный контроль над своим телом невероятно возбуждает.

В качестве платы за учебу я занималась клоунадой с детьми в летнем лагере циркового училища. Сначала я получала прилив эндорфинов во время утренних тренировок, а затем ощущала не меньший кайф, работая во второй половине дня с милыми дошкольниками, потомством бывших хиппи. Там была русская девочка, родители которой время от времени нанимали меня в качестве няни. Мы ходили с ней в парк Золотые ворота, и я заплетала по-французски ее длинные светлые волосы, а она учила меня говорить по-русски разные фразы, типа «Меня зовут Николь, и я люблю кашу». Это приносило мне располагаемый доход, а главное, я приобретала уверенность в том, что однажды смогу стать компетентной матерью даже при ухудшающемся зрении.

Вечерами и по выходным я подрабатывала в кафе в Беркли, которое действовало на принципах справедливой торговли, и репетировала свою роль в эксцентрической комедии, ведущую мужскую роль в которой исполнял Олли, ставший моим бойфрендом.

Наш роман не мог похвастаться ни сладостью наших отношений с Лягушачьими лапками, ни нежностью, которую я, пусть на короткое мгновение, испытала в отношениях с Дэвидом. Это была странная, кривобокая любовь. Я жаждала Олли всеми клеточками своего существа, а он… в некоторой степени симпатизировал мне. Трудно было сказать, какое место занимали его чувства ко мне на любовной шкале; наверняка они были сильнее, чем просто «нравится», но и до «люблю» явно не дотягивали, поскольку не мешали ему трахать свою бывшую при каждом удобном случае. Наши с ним отношения вызывали в памяти костюмированную любовную мелодраму с бурными сексуальными сценами, где герой рвет на героине корсет и она ему нехотя уступает, постепенно все больше распаляясь. Лампа летит на пол. Шум у стены приводит в смущение соседей по комнате. Это была не совсем та Большая Любовь, которую я поклялась себе отыскать, но имитация была неплохая. Во всяком случае, запоминающаяся.

Однажды вечером, расслабленно лежа рядом с Олли в ванне, я решила поднять тему своей глазной болезни. Осторожно объяснила ему, что у меня есть проблема с глазами, что я не вижу в темноте и у меня нарушено периферийное зрение. Рассказала о жирном докторе с Парк-авеню. Я ни с кем не делилась своими проблемами уже год или два, и мне не хватало практики в этом деле, поэтому вся моя исповедь получилась туманной и торопливой, и я сразу пожалела, что вообще заговорила об этом. Он мычал, хмыкал, но ничего не сказал. Несколько дней спустя, во время очередной сцены с разрыванием корсета, я случайно заехала ему локтем в челюсть.

– Твою мать! – вскрикнул Олли, хватаясь за подбородок.

– Извини, – сказала я, краснея от смущения. Я ждала, что теперь, зная о моих печальных обстоятельствах, он отнесется к этой ситуации с пониманием.

– Поосторожнее в следующий раз, – пробурчал он и вернулся к прерванному занятию.

То ли Олли не слушал меня, то ли предпочел не слушать. В любом случае мне не следовало рассказывать. В этом отношении он был прав: в следующий раз я буду более острожной.

Однажды вечером где-то в середине лета я вышла из дому, чтобы поужинать с Олли на Телеграф-авеню, и впервые увидела мужчину, выходящего из соседней квартиры. Будь это в кино, наши глаза встретились бы и мы с первого взгляда полюбили бы друг друга.

Но наши глаза не встретились, потому что он был слепой.

Не немножко слепой, не настолько слепой, чтобы это можно было скрывать, а совсем слепой, в черных очках, прячущих безжизненные глаза. Слепой с тростью. На вид он был лишь на несколько лет старше меня – где-то под тридцать, – крупный, широкоплечий мужчина и настолько высокий, что ему приходилось наклонять голову, проходя через дверной проем. Было очень странно видеть такого молодого и крепкого, даже импозантного мужчину с тростью для слепых. И еще было странно ощутить свое сродство с этим человеком, словно на нем была эмблема, указывающая на то, что мы с ним принадлежим к одному клубу. Это было более чем странно и вызывало чувство тревоги. Я не хотела принадлежать к этому клубу. Ни сейчас. И никогда.

Я застыла в дверях, одной ногой в квартире, другой снаружи, и во мне поднималось тошнотворное чувство паники. Может, мне скользнуть обратно в квартиру и подождать, пока он пройдет? А что, если он не совсем слепой и видит меня? В этом случае мое бегство было бы совершенно непростительным. Может, мне представиться? Не будет ли это воспринято как покровительственное отношение? То есть с какой стати я должна предполагать, что он общительный человек только на том основании, что он слепой? Может, он мизантроп. Может, отнюдь не желает ни с кем знакомиться и хочет лишь, чтобы все незваные доброжелатели оставили его в покое. А может, у него та же болезнь, что и у меня? Или он, будучи ребенком, упал в ведро щелочи? Можно ли спросить его об этом, или это неудобно?

Пока я стояла так и судорожно решала, что же мне делать, сосед повернулся ко мне. Даже не обладая обостренным слухом – которым он несомненно обладал, – невозможно было не услышать мое учащенное дыхание.

– Здравствуйте, – сказал он, глядя несколько мимо моего лица.

– Здравствуйте, – с легкой запинкой ответила я. – Я Николь, ваша соседка.

Он улыбнулся.

– Ах, вы, наверное, на лето снимаете. Добро пожаловать! Меня зовут Грег. – У него был музыкальный голос, глубокий, мягкий и приятный, приятным был и доносившийся от него аромат лосьона после бритья.

«Интересно, как он бреется, – подумалось мне, – не исцарапывая в клочья лицо?»

Я пялилась на его трость, которую он держал у груди в вертикальном положении, поэтому не упустила из виду его руку, когда он протянул ее мне, отпустив рукоятку трости.

Я протянула правую ладонь в ответ.

– Рад познакомиться, – сказал он, крепко пожимая мою руку. – Надеюсь, вам нравится Беркли. Хотя к нему надо привыкнуть.

Мы постояли еще несколько минут и поболтали. Мужчина посоветовал мне, где можно хорошо поесть, подсказал, какие категории психически больных бездомных людей безобидны, а каких лучше сторониться. Он также сообщил, что работает в отделе развития одной из кинокомпаний. Я в ответ представилась актрисой.

– Что ж, рад был познакомиться с вами, – сказал он, поворачивая трость под углом сорок пять градусов, чтобы показать, что он готов идти. – Послушайте, если вам что-нибудь понадобится, дайте мне знать. Или если захотите зайти, выпить чашечку кофе и поговорить о кино, милости прошу.

Это не было заигрыванием или чем-то в этом роде; просто искреннее приглашение, по-соседски.

– Обязательно, спасибо, – весело сказала я. – Большое спасибо.

Я так и не воспользовалась его приглашением. Более того, встречая этого человека на улице, я чаще всего проходила мимо, не говоря ни слова. Да, мне казалось это неправильным, словно я собственной рукой сдвигала стрелку своего нравственного компаса с направления «правильно и хорошо» в опасную близость к отметке «вечное проклятие и преисподняя». Но, каким бы славным и привлекательным ни казался мне Грег, как бы ни был он хорошо воспитан и полезен мне с точки зрения трудоустройства, он оставался живым напоминанием о том, о чем мне очень хотелось забыть. В общении с ним таилась угроза моему оптимизму.

А я действительно кипела оптимизмом и жизнерадостностью. Лишь два года прошли после моего визита к доктору Холлу, но от того мрака и отчаяния, которые наполняли мою душу после диагноза, меня отделяли световые годы. Когда я работала с детьми в цирковом училище, программный директор время от времени, если появлялась такая возможность, позволял им покачаться на воздушной трапеции. Я и сама иногда пользовалась такой возможностью. Правда, когда поднималась по ступенькам сужающейся кверху лестницы, у меня от страха сводило живот, но я не могла позволить, чтобы пятилетние дети обставили меня. А кроме того, я понимала: когда еще мне представится такой шанс?

Я стояла на платформе, дрожа от волнения. Одной рукой держалась за трос, чтобы не упасть, а другой тянулась вперед, чтобы поймать раскачивающуюся перекладину. Вот я поймала ее, и вот, не успев глазом моргнуть, уже лечу вниз, не падаю, а прыгаю в пустоту. Каждая мышца напряжена, каждая клеточка тела бурлит жизнью. Я умею летать. С каждым махом я отталкиваю от себя тьму, пытающуюся подступиться ко мне. С каждым махом становлюсь свободной.

Я обещала отцу, что все будет хорошо, и сдержала свое слово. Все было лучше, чем хорошо. Теперь моя жизнь была в цвете – яркой даже для моих слабовидящих глаз.

Совет № 6. О накладных ресницах

Как правило, тайно слепым следует избегать любых действий, связанных с приклеиванием чего бы то ни было к лицу. К накладным ресницам это тоже относится. В лучшем случае вы наклеите ресницы несимметрично, отчего будет казаться, что одна сторона вашего лица поплыла. В худшем случае черная пушистая ресница окажется наклеенной где-то между веком и лбом, и люди решат, что на вас напали какие-то пауки-мутанты.

Если без накладных ресниц вам все-таки никак не обойтись по роду службы, например, если вы актриса и вам надо сыграть знаменитость или иную роль в фарсе, относящемся к середине двадцатого века, тогда попросите кого-нибудь помочь вам, беспомощно хлопая своими настоящими ресницами и жалуясь на отсутствие тонких моторных навыков.

Конец ознакомительного фрагмента.