Вы здесь

Тень филина. Роман. Глава первая. 1 (Д. А. Ермаков)

Глава первая

1

Сначала, с грохотом сшибаясь на излуках, уплыли громоздкие льдины, потом ещё долго проплывали серые ноздреватые льдины-оскрёбыши…

Тяжёлое серое небо придавило землю и воду.

И по большой, плоской, придавленной небом воде увозили бабушку…

Снега в ту зиму выпало много, он таял, река разбухала, заливала берега. Теперь уж до следующего льда – из Ивановки, с Красного Берега, в большой мир – лишь в объезд, крюк десять вёрст до моста, либо на лодках и плотах.

А говорят, что и мост снесло…

Васятка стоял на берегу, смотрел, как удаляется плот, посреди которого – гроб. Плот качался, мужики с трудом выгребали поперёк течения… Казалось – гроб вот-вот соскользнёт в воду, и бабушка утонет. За мужиков он не боялся – они живые.

От берега отчалили ещё три лодки, в одной из которых и мама. Все едут прощаться с бабушкой. Там, на том берегу, у церкви, её зароют в землю. И в подтверждение этой неизбежности, с того берега, от колокольни плывёт тягучий печальный звук.

Голые вички затопленных ив торчат из воды, как вешки. Лодки плывут между ними, направляемые гребцами, отяжелелые молчаливыми людьми в тёмной одежде.

– Пойдём-ко, Васятка, домой. Не ровён час – продует, заболеешь, – по-взрослому говорит сестра Полина, ради него оставленная дома.

По грязной, размокшей, истолченной десятками ног дороге, возвращались они к родной избе…

Ивановка – три десятка домов. Пять из них вдоль реки, остальные двумя рядами уходят вглубь берега. Серебристые, будто инеем подёрнутые стены бань и сараев; тёмные, высокие, в одной связи с обширными дворами избы с полукруглыми поверху окнами, со скупой резьбой наличников и застрех; драночные чёрные крыши… Всё сейчас хмурое и тяжёлое, как небо…

Снег ещё кое-где остался в тени кустов, под глухими стенами амбаров и бань, но всё в природе уже готово к новому кругу, ждёт сокровенного мига… А бабушка их, Аграфена Ивановна Игнатьева, ушла в другой мир, в ту неведомую жизнь, в которую и верила, и будто бы уже прозревала незрячими в этом мире глазами…

…Бабушка уже давно, сколько он помнил, ничего не видела. Она сидела в своём уголке за печкой, там и спала на лавке, рассказывала сказки, да «про прошлую жизнь» сперва внучке Полине, а когда та подросла и всё чаще стала уходить из дома на взрослую уже работу, либо вечерами, с прялкой, к кому из подружек, стала бабушка внуку Васе те же побасёнки бухтить… Ещё песни пела – очень хорошо, и на праздниках, бывало, просили её особо и слушали все сидевшие за длинным столом…

В тот день никого в избе не случилось – отец у них на войне, Полина по своим девичьим делам где-то, мать со скотиной обряжалась. Бабушка сидела тихо и как-то особенно, что-то творилось в ней… Позвала: «Васятка, иди-ко сюда, милой…» Он подошёл, думая, что бабушка расскажет сказку, но она молчала, только гладила его по голове твёрдой сухой ладонью. «Бабушка, а спой песню». «Не до песен мне сегодня, милой». «А хочешь, я тебе стопочку налью?» – спросил Васятка. Он знал, где стоит у матери бражка, а стопка в доме одна – серебряная, с надписью по кругу: «Выпить пора – ура!». Отцовская, вернее, дедовская ещё, подаренная ему воздвиженским барином в старые годы за что-то… «А и то! Налей-ка мне, Васятка… Больше-то не пивать». Он уже знал действие браги. На праздниках, когда просили бабушку спеть, всегда перед тем наливали.

И бабушка выпила.

– Про Мальвину, бабушка! – попросил Васятка.

– Баладу-то… ну, давай баладу…

Песня та странная, не крестьянская, и называли её почему-то «балада». А бабушка её ещё по молодости под окном барской дочки пела – любила та… А научила той песне повариха из Петербурга привезённая… Всё это тоже рассказывала она внучке и внуку…

Бабушка упёрлась обеими руками в край лавки, будто вглядываясь во что-то невидящими глазами, негромким ровным голосом запела, чуть покачиваясь…

Бедный лыцарь всё стремился

Ко Мальвине молодой,

А Мальвину обряжали,

Жертву бедную, к венцу.

– Вы, подружки, подождите,

Дайте сердцу погрустить,

Вы, любимые, скажите,

Как мне лыцаря забыть?

Что же делать?.. Дам я руку,

С кем родитель повелел…

В церкви всё было готово,

Их священник ждал давно…

Голос бабушки креп, набирал силу, и расправлялась её давно, казалось, навечно согнутая спина, и она будто не здесь уже была, а там – в песне…

В замке что за освещенье?

Лыцарь к замку прискакал.

На нём шлем надет пернатый,

Меч на ленте голубой.

Поздно, поздно, гость незваный,

Поздно, лыцарь молодой.

– За измену – нет, не поздно!

Лыцарь саблю обнажил…

И блестящая – взвилася!

С плеч скатилась голова…

Вся толпа заговорила,

Что Мальвина умерла.

– Мать, да ты что? – Васяткина мать вернулась. – Что это бабушка-то у нас?..

– Верка, посылай за попом, пора мне… – тихо ответила бабушка, тяжело легла и больше уже не встала…

…Дома Полина дала Васятке кусок пирога с картошкой, налила в чашку кипятка. Села у окна за пяльцы. А Васятка, уплёл пирог, влез на тёплую печку, и там лепил из прихваченного с улицы кома глины фигурки – человека, собаку, кошку…

После полудня вернулись с того берега (уплывали-то совсем рано утром). Полина выставила кутью, приготовила посуду. Среди приехавших был и жандармский, кажется, офицер. Молоденький и какой-то, хоть и при форме, не воинственный, может из-за очков, которые всё время сползали с переносицы, или из-за смешно подкрученных, не идущих ему усов…

Впрочем, жандармский ротмистр Иван Алексеевич Сажин, приехал, конечно, не ради поминок древней незнакомой ему старухи. Но подвернувшейся оказией в Ивановку воспользовался. Он приезжал в село Воздвиженье, в гости к подполковнику Зуеву, и для разговора и пригляда за местным священником отцом Николаем, организовавшим в селе «крестьянскую чайную» и яростно боровшимся с пьянством среди своих прихожан. А в Ивановке хотел проведать ротмистр Сажин ссыльного поселенца Потапенко.

И тут, в Ивановке, выяснилось, что ссыльного никто не видел уже два дня…

В дом Игнатьевых заходили соседи – выпивали рюмку, заедали кутьёй. «Земля пухом и вечная память», – говорили, либо что-то подобное и уходили – не принято на поминках рассиживать… Мужиков мало, тех, кто в силе да возрасте война призвала, уже третий год как. Остались недоростки, переростки, да негодные к службе, как отцов брат дядя Михаил, с покалеченной, перебитой ещё по молодости и неровно сросшейся, усохшей левой рукой.

– Васька, а ты чего там забился-то? – захотел, видно, приободрить дядя племянника, отдернув занавеску, глянул на печь. – Ну, ты чего, спишь?..

– Нет, божатко…

– Верка, глянь парня-то, не заболел ли? – Что-то насторожило Михаила Игнатьева в Васяткином голосе.

…Ротмистр Сажин тоже выпил рюмку за помин души новопреставленной, и, разместившись в отведённой ему горенке, вызвал через хозяйкину дочь, старика Кочерыгу.

Тот одиноко жил в кособокой избёнке на отшибе – рыбак и охотник, к которому относились все, с одной стороны шутливо-презрительно, чему подтверждением и неблагозвучное прозвище, за то, что он не работал на земле; с другой стороны – уважительно, потому что в своём деле – охоте и рыбалке, в знании реки и леса он был главный знаток во всей краснобережной округе.

– Здравствуй-здравствуй, Егор Емельянович, – повеличал его Сажин, привычно подкручивая концы усов и поправляя очки в тонкой оправе. – Скажи-ка мне, куда и каким образом ушёл ссыльный Потапенко?

– Дак, ваше благородие, – старик почесал бороду большой чёрной ладонью, вроде как задумался и неторопливо продолжил, – сам же знаешь, только по воде. А потому как лодки ничьи не пропали…

– На плоту… Рисковый человек.

– Отчаянная голова, – подтвердил охотник.

– А вот, я слышал, он с тобой любил поговорить, даже и на охоту хаживал?

– Говорить особо не говорили, он молчун, да и я болтовню не люблю. На охоту пару раз брал. Да разве ж то охота – баловство…

– Так, может, скажешь, и докуда поплыл?

– Опять же, ваше благородие – сам знаешь. На чугунку ему надо – стало быть…

– Я-то знаю, а ты, почему хотя бы старосте не донёс?

– Я за ссыльным не надсмотрщик. А что он пропал – только сегодня от вашего благородия узнал, – гордо вздёрнув пегую бородёнку, ответил Кочерыга.

– Ну, ладно-ладно… Слушай-ка, белки есть у тебя, ну, шкурки? Только, чтоб хорошей выделки. Мне на шапку, жене.

– Есть, – на этот раз с явной заинтересованностью ответил старик.

– Ну, мне бы поглядеть. Принесёшь?

– Отчего ж не принести. Принесу. А выделка у меня, сами знаете, наипервейшая…

– Ну, давай, давай. Я хорошо заплачу.

И ротмистр в ожидании охотника со шкурками, выпил ещё чаю и распорядился готовить постель. Торопиться поимкой ссыльного не имело смысла, он наверняка уже подъезжал к Петрограду…

Утром Сажин опять выпил в избе стакан чаю. Кликнул Васятку :

– Покажи-ка мне, оголец, где ссыльный жил…

Мать, тронув лоб Васятки тыльной стороной ладони, и ничего не сказав, ушла оправлять скотину. Полина ради гостя была ещё дома – грела самовар…

Мальчишка, шмыгнул носом, и, видимо переборов опаску, взглянул прямо на офицера, спросил:

– А у тебя там наган есть? – кивнул на пристёгнутую к портупее кобуру.

Полина, услыхав от печи разговор, опасливо окликнула:

– Васятка…

Сажин, усмехнувшись, поправил очки, молча достал из кобуры револьвер:

– А ты как думал? – и убрал оружие. – Не бойся, барышня, – подмигнул он Полине.

– Я и не боюсь! – вспыхнув щеками, откликнулась девушка. – Только нельзя ему, с вечера, чуялось, заболеет.

– Ничего я, Поля, и не заболею, – отвечал Васятка, уже натягивая сапожонки, запахивая вытертый короткий тулупчик и напяливая шапку. – Провожу дяденьку, да и всё, ничего я не болею…

И Васятка повёл офицера к старой куликовской бане, где и обитал за небольшую плату ссыльный Потапенко.

Впрочем, было в бане довольно чисто. В предбаннике пусто, лишь обтрёпанный голик в углу, дальше, в моечной, переделанной в жилую комнату – банная печка с котлом, обложенным камнями; стол перед окошечком с мутным стеклом, широкая лавка с набитым сеном матрасом, на столе пустая деревянная солонка и какая-то мятая книжка, вырванная из переплёта… И ещё чувствовался запах табака – ссыльный много курил.

– Слушай-ка, как тебя… Васятка? – окликнул мальчишку Сажин, убирая книжку, забытую ссыльным, в полевую офицерскую сумку.

– Угу, – опять шмыгнув носом, подтвердил мальчишка, опасливо заглядывавший через порог в бывшую баню.

– Васятка, а где-то тут у вас есть какой-то Марьин камень?

– Угу.

– Можешь показать?

– А стрельнуть дашь? – на этот раз не задумываясь, спросил Васятка.

– Дам, – просто ответил ротмистр.

Сажин зачем-то ещё заглянул под лавку, выпрямился, оправил портупею, привычно надвинул указательным пальцем правой руки очки на переносицу и вышагнул в предбанник.

По раскисшей дороге вышли за деревню. Слева были поля, и сразу бросались в глаза полосы озимых в зеленоватой дымке, по ним деловито расхаживали грачи, как заведённые опускали головы к пашне и сразу поднимали, и снова опускали… Густо пахло навозом… Справа от дороги – пологий спуск к реке, с клочками жухлой прошлогодней травы и пробивавшимися кое-где зелёными волосками травы нынешней. Дорога потянула вверх, началось мелколесье, кустарник. Тропка свернула с дороги влево, круто в гору. Васятка бежал впереди, бойко шлёпая растоптанной обуткой по лужам. Сажин тоже особо уже не выбирал дорогу, – бесполезно, – только старался не смотреть на свои хромовые сапоги.

Тропу обступили высокие деревья – берёзы, ели. Наконец выбрались на макушку угора – голую полянку с огромным камнем-валуном посредине.

С трёх сторон поляну охватывал негустой лес, а чётвертая была распахнута на реку и заречное село Воздвиженье, раскинувшееся вдоль реки и вглубь берега. Воздвиженский храм с колокольней белел стенами, тянулся крестами к небу, прямо напротив угора.

– Вот он и есть, Марьин камень, – сказал Васятка, шмыгнул опять носом и с интересом уставился на Сажина, думая, наверное, «и чего это офицеру тут надо?»

Ротмистр оглядел камень – древний, кое-где покрытый бело-зелёным лишаем, с чётким чаше-подобным углублением в верхней части. Камень явно был когда-то специально поднят на эту гору от реки, берега которой изобиловали подобными валунами, правда, меньшего размера. Сажин и размер прикинул, достав из сумки, моток бечёвки – диаметр и высоту, узелками отметил. Васятка увлеченно помогал ему…

– Дяденька, – спросил, – а ты зачем камень меряешь?

– Это, брат, похоже, не простой камень. Не всегда ведь и мы, русские, христианами были, молились вот на таких горках у таких камней своим богам… Твои предки… Напишу в книжке про ваш камень.

Сажин действительно уже предвкушал, как возьмётся за статью об этом камне для губернского археологического сборника, готовящегося к изданию в этом году и для губернской газеты.

Иван Алексеевич Сажин был активным членом кружка любителей археологии и краеведения.

Васятка мало что понял из его объяснения, но не забыл про пистолет.

– Ну, давай, пробуй. – Сажин неторопливо протёр стёкла очков платком, достал оружие, взвёл курок, встал позади мальчишки, револьвер вложил в его руки, но и сам придерживал, помог навести на разлапистую сосну, кора которой была похожа на чешуйчатый, местами растрескавшийся панцирь. Грохнул выстрел. Пуля, смахнув попутно макушку молодой берёзки, плотно влепилась в сосновый ствол. А из кроны вдруг сорвалась большая круглоголовая птица и проплыла над мужчиной и мальчиком, опахнув их широкими крыльями…

…Впереди шёл высокий седой старик, облачённый в длинную, до колен белую рубаху, перехваченную по поясу зелёным кушаком в какой-то сложной вышивке. На подоле, на рукавах широких и длинных и на горловине рубахи – тоже вышивка. Длинные седые пряди перехвачены кожаным ремешком, опирается старик на резной посох с навершием в виде круглоголовой птицы с полурасправленными широкими крыльями. За ним под руки ведут девушку в венке из луговых цветов, в длинной, до пят рубахе. Идёт она будто бы в полусне, с прижмуренными глазами и на губах её – смутная улыбка. Ведут её две старухи, сгорбленные, косматые… За ними толпа мужиков, баб, детей… Но у рощицы перед угором все останавливаются. Тут девушка оборачивается, говорит что-то, кланяется до земли, и все люди кланяются ей… Все что-то говорят или поют, но ничего не слышно. Звуки не проходят сквозь уплотнённый воздух. Дальше, на угор где лежит камень, идут лишь старик-волхв и девица, ведомая старухами… И застилает всё туман, а когда рассеивается – открываются огромные костры вокруг камня, девушки и парни прыгают через огонь, и убегают они в черноту ночи от костров под угор, к реке… И опять туман заклубился, и откуда-то из далека, из дымки туманной идут люди с неразличимыми лицами в белых одеждах – женщины в рубахах до земли, мужчины в подпоясанных рубахах и портках. Идут, идут на него, Васятку (он как будто бы очнулся, осознавал, что это он всё видит и понимает), и вдруг остановившись, кланяются ему низко, разворачиваются и уходят, уходят в дымку, в туман, не видны уже…

Мальчишка очнулся, попытался встать, не смог. Сажин подхватил его.

– Что ты, брат, что ты… – и снова шлёпнул его по щекам.

Васятка потряс головой, стряхивая с себя морок и, отстраняясь от офицера, встал на ноги.

– Пойдёмте домой, – твёрдо по-взрослому сказал.

– Ну, пойдём, пойдём. Напугал ты меня…

В доме Сажин расплатился за постой с Верой Егоровной и пошёл к Кочерыге, с которым ещё с вечера сговорился о перевозе в Воздвиженье…

…И уже лежит Васятка, внутренним жаром горя, что-то шепчут его губы, и он всё скидывает с себя отцовский тулуп. А мать тулуп поправляет, приподнимает голову, даёт питьё. Зовёт Полину:

– Послушай, чего он бормочет-то, ничего я дак не разберу.

Полина садится рядом с братом (он сейчас лежит на той самой лавке за печью, на которой доживала свои дни бабушка), тоже оправляет на нём тулуп, силится понять слова.

– Это я… из-за меня… Из-за меня…

Поняла сестра, вспомнив рассказ матери о последней бабкиной «стопочке»:

– Себя он винит. Жалеет бабушку.

– Ой, мило-ой… – вскидывается будто для плача мать, но сама себя осекает.

…Ночью уж, в темноте спускается Полина с печи к Васятке (мать спит на кровати), трогает горячий его лоб, касается вялой сухой ладошки, и вдруг, перекрестившись торопливо, прикрыв глаза, положив снова ладонь на лоб ему, шепчет то, что слышала от бабушки, когда та выхаживала её, Полину, больную: «В океяне-море пуп морской, на том пупе – бел-горюч камень Олатырь, на бел-горюч камне Олатыре сидит белая птица, залетала тая белая птица к рабу Божиему Василию и садилась на буйну голову, на самое тимя, золотым клювом выклёвывала, серебряными когтями выцарапывала, белыми крыльями отмахивала привороты, и наговоры, и всяку немочь за сине океян-море, под бел-горюч камень, под морской пуп! Так тому и быти, аминь!» И губами к горячему лбу его приложилась, и крестом осенила…

Восемь дней лежал Васятка в бреду и не знал о том.

…Очнувшись, он сперва не понял, где он и что с ним… Лежал он на той же лавке за печкой. В доме было тихо, и было даже слышно, как на дворе перестукивает копытцами телёнок… Где были сестра и мать Васятка не знал. Приподнялся, увидел рядом с лавкой, на табуретке, чашку, попил. Квас. Покачиваясь, встал, и пошёл на крыльцо. Солнечный свет ослепил, опьянил воздух. Васятка, едва снова не потерял сознание…