Глава 7
Зло и угрожающе скрипел мерзлый снежный наст. Фролу Курганову казалось, что еще шаг, ну, два – и тот, кто беспрерывно огрызается под его лыжами, остервенеет окончательно, вцепится в ногу, прохватит мясо до костей.
Фрол зашагал быстрее, будто в самом деле хотел убежать от опасности. Тяжелая двустволка больно заколотила по спине сквозь полушубок, а болтавшаяся на поясе, еще не успевшая окаменеть на морозе лиса-огневка стала путаться в ногах. К тому же шагов через пятьсот горячей пробкой все плотнее и плотнее стало закладывать горло. Но Фрол из какого-то самому себе непонятного упрямства не сбавлял хода. Он жадно ловил бесчувственными, не повинующимися на морозе губами стылый воздух, с хрипом и хлюпаньем втягивал его в себя. Воздух тот был словно со стеклянным песочком, и растертая им глотка горела, саднила все сильнее и сильнее.
Остановился Фрол на самой вершине увала, по склону которого почти до самого низа угрюмо стоял закуржавевший редковатый кедрач. У подножия увала начиналась деревня.
Остановился, но и теперь ему не хватало воздуха. Широкая, когда-то могучая грудь работала сейчас вхолостую.
Да, не тот уже стал Фрол Курганов. И силы не те. А ведь когда-то ему ничего не стоило отмахать по тайге, по буреломам и сумрачным, жутким крепям полсотни верст за день, отчертомелить с темна до темна на покосе или жатве, а потом как ни в чем не бывало колобродить с парнями по деревне до самого рассвета, тискать по овинам да сеновалам пищавших девок. Льнули же к нему девки – значит красив и удал был Фролка Курганов. И он любил их, тугих, как крутое тесто, пахнущих смешанным запахом полдневного солнца, холодноватой речной мяты и почему-то парного молока. Каждая надеялась удержать его навсегда, но не могла удержать больше недели, как бы крепко ни держала.
…Долго стоял Фрол Курганов среди редкого кедрача, навалившись на лыжные палки. Давно уже перестало жечь и першить в горле. А Фрол все стоял, все думал.
Что ж, когда человеку двадцать, он думает о будущем. А когда стукнуло шестьдесят, он вспоминает прошедшее.
Солнце еще не село, но день шел к вечеру. Неяркие зимние тени от редких деревьев расплывались на снегу.
Внизу, у самого подножия увала, чернели квадраты скотных дворов. Они были похожи на огромные кирпичи, в беспорядке высыпанные прямо в снег.
Первый из этих дворов, вон тот, где размещается сейчас телятник, был построен еще при Марье Вороновой. Он стоял тогда далеко от села. Потом отстроили второе, пятое, десятое помещение. Но даже спустя несколько лет после войны эти коровники, овчарники, конюшня стояли на отшибе. А сейчас дома колхозников прижались к самым дворам, обступили их полукругом. Меж домов виляли переулки, стекая, как ручьи, в три-четыре широкие улицы, тянувшиеся вдоль Светлихи.
Главной улицей считалась самая ближняя к речке. На ней и поставили минувшим летом новую контору на левой, нечетной стороне. А на четной, чуть поправее конторы, на месте прежней лачужки, стоит сейчас его, Фрола Курганова, дом, высокий, просторный, светлый, спускаясь огородом чуть не к самой воде. А усадеб через пять, почти напротив конторы, – дом Устина Морозова. За Морозовым, ближе к паромному перевозу, – ее, Клавдии Никулиной, изба…
Да, разрослась деревня. Вон ни того, ни другого конца не видно в вечерней дымке. Разрослась, изменилась. Поглядела бы мать – ахнула удивленно.
Да, мать… Редко он вспоминает ее, а нехорошо. Он, Фрол, хотя и мал был годами, а помнит, как во время Первой германской войны пришло известие о гибели отца. Мать, уже больная, износившаяся на непосильной работе у кулака Меньшикова, вскрикнула:
– Как же мы теперь, сыночек, без отца-то… без кормильца!..
Вскрикнула, упала и больше не поднялась. Она только прошептала еще, с трудом открыв неживые уже глаза:
– Фролушка… видит Бог… взяла бы я тебя с собой… да как? Ничего, ты уже большенький. Ты крупный у меня, крепкий. Иные и не подумают, что парнишка еще. Ты уж прости… и отца и меня… Уж ты сам покрепче на ногах стой. Поклонись Филиппу Меньшикову, – может, он поддержит тебя на первых порах. По совести-то – должен бы поддержать сироту, а я ему наперед за то отработала…
Давно нету матери, шумят над ее могилкой лето за летом высокие березы, засыпает земляной холмик каждую осень желтый, легкий лист.
Нету в деревне теперь и полуразвалившихся домишек со стропилами-ребрами. А где церквушка с вечно дребезжащим колоколом? Вон в самом центре клуб на ее месте – каменный, двухэтажный, с четырьмя квадратными колоннами. Это пока самое высокое здание. И каждый, кто подъезжает из заречья, видит его издалека. На месте голоребрых домов в разных концах деревни – механическая мастерская, гараж, амбары, склады.
Все, все изменилось в Зеленом Доле. И продолжает меняться. Вон с краю деревни, недалеко от старого здания конторы, уже перестраиваемого под ясли, – холм. Вечно он торчал, как чья-то огромная лысая голова, мозолил всем глаза, портил вид. В деревне давно с местом стало тесно. Склоны холма облепили во всех сторон избы, взбираясь все выше и выше. Были желающие поселиться даже на самой макушке. Но Захар не разрешил. Почему – Фролу было непонятно. А оказывается, вот почему. Вон уже почти заканчивается кладка водонапорной башни. Насколько пришлось бы тянуть ее, заложи не на холме, а в другом месте? Что ж, хорошо, по-хозяйски рассудил Захар. Давно прикинул, для чего эта высокая лысина может пригодиться. Умеет вперед глядеть… Значит, и этот уголок деревни скоро изменится. Только вот он, Фрол, остается все таким же. Давно у него что-то застыло внутри, не то окаменело, не то оледенело…
Снизу, от скотных дворов, доносился голодный рев скотины. «Видно, еще не задавали корма на ночь, – подумал Фрол. И еще подумал: – Скоро вообще давать скотине будет нечего».
Вспомнилось Курганову проклятое прошлое лето. Вспомнилась и Клашка, которая сидела на мокрой копне, жгла его глазами. А потом – как сидела она в темноте рядом с ним возле маленького лугового озера. Вспомнилась – и вздохнул он, невесело подумав: а ведь чудно… Что до того была ему Клашка Никулина? Что куст в поле, что ветер в небе. А сейчас… Лезет в глаза – хоть вырви их! – бесстыжая вдова, да и только. И смешно, и больно, и… стыдно. Перед Митькой стыдно, перед Стешкой, перед людьми. А больше всего перед самим собой. Стыдно – и обидно почему-то. Может, потому, что его любили многие, а он – так, посмеивался только. Не отказывал им в любви, но и никогда не горел, теплился еле-еле. И вдруг сейчас, под старость, всплеснулся пламенем, как догорающее полено.
Это было непонятно самому Фролу, а главное – страшно. Не потому, что взметнулось, загудело пламя, а от смутной догадки, что, взметнувшись, огонь с отчаянной торопливостью пожрет остатки горючей своей пищи, дико пропляшет последнюю свою пляску – и беззвучно навсегда потухнет. И полено, тяжелое и пахучее когда то, – словом, все, что называлось Фролом Кургановым, – превратится в кусок черного, мертвого, никому не нужного угля. Выбросят уголь в мусорную яму, размочит его дождь, превратит в кучу мелкой сыпучей золы. Солнце высушит эту кучку пыли, ветер развеет ее по белу свету – и все! Был и не был…
Еще раз вздохнул Фрол, переступил с ноги на ногу. И дважды провизжало, дважды огрызнулось внизу, под лыжами…
…Но пока пламя еще горит, пока непохоже, что оно скоро потухнет, начал снова думать Фрол. Начал, как ему показалось, откуда-то с середины. Оно все опалило внутри. И эта опаленная его внутренность представилась вдруг Фролу страшным темным зевом, и по ее стенкам ползают горячие искры, меж искр брызгают частые фонтанчики огня – точь-в-точь так, когда загорается сажа на сводах старой, давно не чищенной печки. Эти искры и фонтанчики больно жгли, распарывали Фролу грудь иглами, резали острыми холодными ножами. Но боль была приятной, и Фрол хотел, чтобы она никогда не кончилась, становилась все сильнее и сильнее. И, может, поэтому он, несмотря на звеневшие в голове слова: «Со Степанидой – как знаешь, а с Клашкой чтоб продолжал…» – ничего не продолжал, не подходил к Клашке… Много раз Фрол видел перед собой прищуренные, блестевшие, как черное лезвие, Устиновы глаза. Но все равно не подходил к Клашке, потому что боялся: подойдет – взметнется последний огонь на том полене и потухнет.
И не подходил еще потому, что слышал, как тот же голос, может быть, не такой хрипучий и изношенный, говорил ему: «С Наташкой – как хочешь, а Стешка-то, Стешка – погляди! Дотронься пальцем – однако, лопнет, до того сочная. Был бы холостой, не раздумывая женился… Хоть на денек бы. Понял?»
Слышал тот же голос Фрол и видел перед собой те же поблескивающие черные лезвия. Тогда они поблескивали острее, чем сейчас.
Не говорил разве только тогда этот голос, что чужая невеста – Божий дар. Вот и вся разница.
Когда это было? Давно, очень давно. Пожалуй, в тридцатом. Во всяком случае, еще не совсем пришла в угомон жизнь вокруг после коллективизации, они, зеленодольцы, еще только-только начали распахивать и засевать зареченские гари, и он, Фрол, кружил над раздобревшей, пышно разневестившейся в последнее лето Наташкой Меньшиковой, как коршун над цыпленком.
– Высматривает, сволочь, как бы вцепиться в девку без промаха, – сказал однажды Захар Большаков Стешке, возвращаясь вечером с лугов. – Ты бы предупредила Наташку.
Фрол и Устин Морозов лежали в траве возле дороги, оба слышали слова председателя.
– Не успеешь, однако, предупредить-то, – усмехнулся Фрол, встал и пошел к холодному ключу, где умывалась после работы Наташка.
Как сейчас помнит Фрол – обернулась Наташка торопливо на шум его шагов, задрожала на щеке прилипшая водяная хрусталинка. Она отступила к низкорослым кустикам, с сизоватыми, точно покрытыми изморозью, длинными листьями, вся подалась назад, точно хотела упасть на них спиной.
– Что ты? – улыбнулся Фрол. – Не съем же. Зацелую если только до смерти… Да упадешь же! – И, протянув руки, взял ее за плечи и пригнул к себе.
Наташка скользнула вниз между его рук, отбежала в сторону, подхватила оставленные кем-то вилы. Побежала дальше. Но словно достигла невидимой какой-то черты – резко остановилась.
– Вот давно бы так! – усмехнулся самодовольно Фрол. Он был уверен, что теперь ноги ее намертво вросли в землю, не торопясь, вразвалку пошел к ней.
Однако Наташка попятилась, прошептала и испуганно и тревожно:
– Не подходи…
– Не дури, говорю, – еще раз ухмыльнулся Фрол. И побледнел. Мимо его уха просвистели вилы-тройчатки, воткнулись, зазвенев, во влажную землю шагах в трех позади.
– Ах ты… кулацкое отродье! Мало вас подавили вокруг, уцелела, стерва… – проговорил сбоку голос Морозова. Устин вышел из-за кустов, выдернул вилы и подал Фролу. – Возьми… на память…
Наташка бежала где-то уже далеко. Над травами катилась одна ее голова. Голова подскакивала, как мячик, – Наташка прыгала, наверное, через кочки.
Фрол принял вилы, внимательно, с любопытством пощупал по очереди пальцами острие каждого рожка, сел на траву и задумался.
– Я говорю – на Стешку лучше погляди, – снова сказал Устин. – Стешка не будет вилами кидаться.
Запах зеленого неба и черных трав мутил голову. Светлая полоса на краю неба загибалась и спускалась куда-то за горизонт.
– Чего глядеть на нее? На ней Захарка-председатель собирается жениться, – ответил Фрол.
Стешка, девчонка шустрая, хитрая, с большими, чуть раскосыми глазами, была самой младшей из трех дочерей Михея Дорофеева, сторожа деревенской церкви. Во времена колчаковщины большие услуги оказывал партизанам этот тощенький, с виду пугливый, забитый мужичонка. Укрывал в церкви разведчиков Марьи Вороновой, прятал там же оружие, передавал связным разные сведения.
Дочери Михея, не в пример отцу, рослые, разбитные, все с быстрыми шельмоватыми глазами, тоже жили при церкви. Старшая и средняя по очереди нанялись в свое время в экономки к зеленодольскому попу, отцу Марковею, человеку вроде бы мягкому, ласковому, с постоянной улыбкой на ярко-красных, как у девушки, губах. А спустя некоторое время так же по очереди вышли замуж: старшая – за дьякона из Озерков, средняя – даже за какого-то родственника отца Марковея, жившего где-то в центре России…
Михей Дорофеев все это воспринимал безучастно, только, когда говорили ему о дочерях, сплевывал молча и отходил прочь.
Перед самым боем за Зеленый Дол Михей Дорофеев впустил ночью в церковь двух партизан. Они быстренько собрали из заранее припрятанных частей пулемет, установили на колокольне. Да ветер ненароком сорвал с одного из партизан фуражку, швырнул вниз, прямо на проходящего по улице попа.
Через полчаса Михея Дорофеева, его жену и десятилетнюю Стешку выволокли из их домишка, швырнули к церковной стене, где лежали изуродованные, но еще живые партизаны.
Прежде чем раздались выстрелы, кто-то (сама Стешка не поняла кто, не то отец, не то один из партизан, – было темно) подмял ее под себя…
На рассвете колчаковцы из села были выбиты. Расстрелянных подняли. Стешка была без сознания, но дышала – пуля задела ей только правый бок. Захар Большаков поднял ее, осторожно отнес в пустой домишко, приставил сиделку…
А потом время от времени приходил справляться о здоровье девочки.
Месяца через четыре в деревню приехала средняя дочь покойного Михея, помолилась на могиле родителей и уехала, забрав с собой Стешку.
В двадцать восьмом году Стешка вернулась. Сразу ее и не узнали – она превратилась в рослую, как и ее сестры, шуструю, с большими, чуть раскосыми глазами девушку.
– Вон ты какая стала! – удивленно воскликнул Захар.
– Ну да, такая, – хитро повела Стешка глазами. – А что?
– Ничего. Что вернулась, это хорошо. Домишко ваш совсем прохудился – подправим. А чего от сестры то уехала?
– Померла она…
– Вот как…
– Ага. А я помню – ты все приходил ко мне, когда я раненая после расстрела-то лежала. Пирожки все приносил с клубникой и черемухой.
– Верно, кажется, и с черемухой, – рассмеялся Захар.
Постояли, помолчали. Стешка, припустив глаза, спросила:
– Значит, ты председатель тут?
– Да вроде.
– Значит, не придешь теперь… не принесешь пирожка с черемухой?
И, не дожидаясь ответа, убежала, сверкнув белками огромных глаз.
Обо всем этом все знали в деревне. Знал и Фрол Курганов. И поэтому повторил:
– Нечего глядеть на нее. У них с Захаром любовь давняя…
– Ну… давняя ли, крепкая ли, я не знаю. И все ж таки замечаю, как деваха при виде тебя ноздрей подрагивает. И я на твоем-то бы месте… Подождал бы для любопытства, пока у них свадьба не разгорится. Да прямо от свадебного стола и увел бы невесту, как кобылицу из стойла…
Устин дал подумать немного Фролу и положил тяжелую, как каменная плита, руку на его плечо:
– Понял?
Фрол попробовал снять с плеча Устинову руку, но она словно прикипела.
– Понял, что ли? – еще раз спросил Морозов, встряхнув Фрола.
Курганов, ощущая на плече тяжесть, смотрел на светлую полосу, спускавшуюся за горизонт, и думал, что, раз она туда спускается, значит, земля в самом деле круглая и что за горизонтом сейчас, наверное, до того светло и чисто, что режет в глазах.
– Зачем тебе… чтоб я женился на Стешке? – тихо спросил Фрол.
– Чудак! – откликнулся Устин и убрал руку. – Да я о твоем счастье забочусь!
…Так началась в его, Фрола Курганова, жизни Стешка, Степанида, перед которой сейчас, после случая в доме Клашки Никулиной, Фролу стыдно и неловко. Она ничего не говорит, Стешка только стала молчаливее. И Митька ходит какой-то замкнутый, задумчивый. Фрол замечал, что сын иногда посматривает на него любопытно и ожидающе, а сам точно прикидывает что-то в уме. Третьего дня Фрол не выдержал и, когда Степанида вышла во двор, крикнул Митьке:
– Чего примеряешься которую неделю? Звездани уж батьку сразу под дыхало, чтоб свет померк… – И, немного успокоившись, прибавил: – Может, мне тогда легче станет.
Митька, точивший какую-то деталь к трактору, бросил в ящик напильник, раскатал рукава.
– Зачем? – холодно улыбнулся он. – Примерки разные бывают.
Фрол так и не мог понять, что означают его слова. Подумал только, что все время живут они – он, сын и жена – вроде далеко-далеко друг от друга. По какому-то недоразумению они вынуждены собираться под одной крышей, по три раза в день садиться за один стол. Но каждый будто одет в ледяную корочку. Посидят, похлебают что-нибудь молча и так же молча разойдутся по своим комнатам. Разойдутся не спеша, точно боясь неосторожным движением разбить, разрушить свои ледяные скорлупки.
«…Так началась она, Стешка, – вернулся Фрол к прежним мыслям. – А что было дальше?»
После разговора с Устином у ключика Фрол, точно и знать никогда не знал Наташку, начал поглядывать на Стешку. Заметив это, она округляла удивленно глаза и оглядывалась растерянно, будто хотела у кого спросить: правда ли это? Фрол только встряхивал белыми волосами, подмигивал и, закусив язык, принимался махать косой.
Не было еще человека в Зеленом Доле, который мог бы угнаться за Фролом в работе.
Когда начали в то лето метать скошенную рожь в скирды, Курганов брал с собой на всякий случай пару запасных вил. Разойдется, бывало, – не остановить его ничем, только с треском ломались, как сухие прутики, черемховые, железной крепости черенки вил. И снова подмигивал Стешке, когда оказывалась она рядом. Стешка теперь вспыхивала, запиналась и боязливо глядела по сторонам – нет ли рядом Захара Большакова?
– Боишься? – спросил однажды Фрол у нее.
– Отойди, седой дьявол! – жалобно попросила Стешка.
– Ладно, я подожду, пока привыкнешь, – сжалился Фрол над ней.
К середине страды Стешка привыкла настолько, что во время работы сама искала вороватыми глазами Фрола. Но ничего не говорила, держалась поближе к людям. А домой каждый вечер уходила с Захаром, который неизменно заворачивал к концу дня на ток.
«Ага… – ухмыльнулся Фрол про себя. – А ну, так попробуем». И несколько дней подряд бродил вокруг Стешкиного дома, как волк вокруг овчарни. Стешка не выходила, но она чуяла и знала, что он бродит, и однажды, когда молотили конями пшеницу, чтоб выдать хлеб на трудодни, шепнула:
– Дурак! Захар ведь… Он каждый вечер у меня сидит. Ни на шаг не отпускает.
– Вон что! – протянул Фрол. – Сегодня ночью я вот под этим ометом балаганчик устрою, а? А завтра вечером…
– Что ты, что ты! – встрепенулась Стешка и поспешно отошла.
Ночью Фрол действительно пришел на ток, вырыл в куче вымолоченной соломы глубокую нишу, замаскировал вход. Посидел возле омета на мягкой, холодноватой земле, выкурил самокрутку, поглядывая на мерцающие за речкой деревенские огоньки, и, заплевав тщательно окурок, пошел на берег, к лодке.
На следующий день, перед вечером, сказал Стешке:
– Видишь, где куст полыни висит на омете? Там балагашек…
– Фролка… н-не могу, – попятилась, сильно замотала головой Стешка.
– Тогда как хошь. Дважды просить не буду, – равнодушно пожал он плечами.
До самой темноты Стешка была рассеянной и неловкой какой-то, вздрагивала при каждом щелчке бича. А под конец, закидывая на круг пласт колосьев, выброшенный копытами, повредила передние ноги коня. Разгоряченная лошадь с ходу припала на грудь, ее тотчас стоптали задние, путаясь в постромках, раскатились по сторонам. Взметнулись человеческие крики, лошадиное ржание и дикий храп, поднялась тучей пыль.
– Раззява косорукая! – замахнулся на Стешку кнутом Филимон Колесников. – Угробила коня, однако, с-стерва…
Филимон, может быть, и опоясал бы Стешку, но кнут схватил подъехавший председатель колхоза.
– Погоди, Филимон, – попросил он. – В чем дело?
Стали освобождать лошадей от постромок, разводить в стороны. Сбившись кучей вокруг пораненного коня, осматривали его ногу.
Стешка, прислонившись спиной к скирде, дико поводя глазами не то от испуга, не то еще от чего, незаметно для себя переступала ногами, двигалась к краю омета.
Как только Стешка скользнула за угол скирды, наблюдавший за ней краем глаза Фрол усмехнулся. Растолкав людей, он посмотрел, как голый по пояс Филимон Колесников перематывал лошадиную ногу своей располосованной рубахой. Захар сидел на корточках возле лошадиной морды и поглаживал ее ласково по плоской щеке.
Выпрямившись, Фрол задумчиво обошел круг, на котором молотили пшеницу, еще раз поглядел на сбившихся вокруг коня людей, еще раз усмехнулся и не спеша, будто шел по своей надобности, скрылся за ометом.
Когда залез в темную, пахнущую сухой пылью дыру в соломе и стал заваливать лаз, услышал, как тяжело дышит позади него кто-то и Стешкин голос проговорил глухо, сквозь рыдания:
– Сволочь ты, Фролка… Дракон ты проклятый…
– Тихо! – прошептал Курганов. – Добровольно ведь залезла.
Стешка примолкла. Фрол не видел ее, но слышал, как затихало ее дыхание.
По шуму голосов, глухо доносящихся с противоположной стороны соломенной скирды, по топоту лошадиных ног, по лязгу составляемых к стенке омета вил Фрол и Стешка догадались, что люди уезжают наконец домой. Оба затаились не дыша. Оба ждали, когда простучит ходок, на котором приехал Захар Большаков. А он не стучал.
Вдруг прямо возле заваленного соломой лаза прошуршали шаги. Шаги удалились, потом вернулись. Кто-то искал кого-то. Стешка и Фрол знали – кто и знали – кого. И все-таки, когда рядом, почти над ухом, прозвучал тревожный и призывный голос Захара: «Стеша!» – Стешка дернулась. Фролу показалось, что она вскрикнет, он быстро протянул в темноте руку, чтобы предупредить этот крик, торопливо нащупал ее плечо. Стешка жадно схватила его жесткую ладонь и закрыла ею свои горячие губы, – может быть, в самом деле боялась, что не выдержит.
Захар еще походил вокруг омета, еще несколько раз позвал Стешку. Наконец колеса его ходка застучали, удаляясь. Стешка опустила Фролову ладонь и облегченно вздохнула.
– Да, любит же он тебя, – негромко проговорил Фрол.
– Ага, – грустновато откликнулась она. – Уж так любит… Останемся одни – он вроде и дохнуть на меня боится. Только все смотрит, смотрит…
– А ты его?
– Я? Что – я? Председатель ведь. Не каждой так-то в жизни пофартит… Тут уж люби не люби… – И Стешка вдруг рассмеялась радостно и сыто, потянулась хищно. – Я его, теленка, без веревки за собой вожу. Вот кабы тебя так…
Фрол целую минуту молчал.
– Ах ты, сука ласковая! – выдавил он наконец сквозь зубы и повернулся к ней, взял обеими руками за плечи и приподнял. – Коня-то нарочно ты сегодня, а? Тебя спрашивают!
– Что ты, ей-богу? Какого коня? Ой, не трогай меня, Фролушка, не трогай! Может, я за него еще выйду, за Захарку, – со свистом зашептала вдруг Стешка ему в ухо.
Фрол замер на мгновение, как бы соображая, о чем это она просит.
– Ах ты, сука ехидная! – снова усмехнулся он, оскалил в темноте зубы.
И, не отпуская ее плеч, навалился на Стешку всем телом, точно хотел раздавить, мял ее безжалостно под себя, как подушку, стараясь причинить боль, вырвать из ее тугих, как резина, губ хотя бы один вскрик. Но она, большая и сильная, молча билась под ним, мотая головой из стороны в сторону. И Фролу хотелось ударить кулаком по этой голове, чтоб она перестала мотаться…
…Потом Фрол опять сидел, как прежде, спиной к Стешке. Глаза щипало, горько пахло почему-то полынью. Стешка так и не вскрикнула ни разу, не заплакала, как ожидал Фрол.
И вдруг она всхлипнула, повторила глухо, сквозь сдерживаемые рыдания, как полчаса назад:
– Дракон ты проклятый…
Фрол задыхался от духоты и пыльной горечи, вытолкнул ногой соломенный пласт, закрывавший лаз. Холодный ночной воздух пахнул в лицо, обжег легкие. Как и вчера, на той стороне речки мигали деревенские огоньки.
Прямо в дыру, где они сидели, смотрела равнодушно круглая луна. Слабый, неясный свет высвечивал только отдельные соломинки и толстые Стешкины ноги. Фрол покосился и в полусумраке разглядел ее всю. Она валялась за его спиной, измятая и жалкая, и по-прежнему всхлипывала. Но Фрол ей не верил.
Потом Стешка перестала плакать, приподнялась и сказала полным голосом:
– Все тело трухой облипло…
Курганов не обернулся, не пошевелился.
– Фролушка! – простонала Стешка и положила ему на плечо горячие, потные руки и растрепанную голову. – Что же теперь-то, а? Не бросай ты меня…
Брезгливо поморщившись, Фрол двинул плечом, стряхнул с себя Стешку.
– Липкие же у тебя руки. Не хнычь, сказал!
– Все вы кобели. Сперва… а потом… Возьми меня, Фрол, за себя, ради бога.
– Я же не председатель, – усмехнулся Фрол. – И никогда им не быть мне…
– Будешь, ей-богу, будешь, Фролушка, – торопливо зашептала она, опять вскидывая руки ему на плечи. – Ты работящий, все видят. Вона как вилами-то махаешь! Даже Захар хвалил. Этой силе да ума бы, говорит… А вдвоем-то бы мы с тобой… эх… Ум-то что – рассудок только. Пущай и не хватает, да главное – люди чтоб не знали. А обмануть их легче легкого, потому что сами дураки. Так мне сестра все время говорила. Где надо – поддакнуть, где надо – промолчать. И главное – на собраниях выступать об чем-нибудь. Уж я бы тебе подсказывала, что и когда…
Теперь Курганов не стряхнул, а отшвырнул Стешку от себя с такой силой, что, ударься она не в соломенную, а в деревянную стенку, убилась бы насмерть, и вылез на свежий воздух.
Стешка выползла следом, обхватила его пыльные ноги, заголосила, по-волчьи подвывая:
– Ну, ударь еще раз… Переломи с хрустом, как палку, разотри в кровь сапогом. Мне нисколько не больно, бабы любят мужскую силу, любят, чтоб кости у них хрустели. Ну, бей, чтоб искры из глаз, чтоб зверем кричать…
– Ты человек ли? – удивленно и тихо спросил Курганов.
– Я буду, как ласковая собачонка, в глаза тебе заглядывать… Как Захарка в мои сейчас, так я в твои глядеть буду… И заживем! Фролушка! Я ведь не с пустым карманом. Передала мне сестрица-то кое-что перед смертью вместе с наказом, как жить. Умница была…
Фрол выдернул, как из трясины, ноги из Стешкиных рук и пошел к деревне, оставив ее лежать на колючей стерне.
Две недели затем он работал молча, ни разу не взглянул на Стешку, хотя чуял, что она будто привязалась к нему своими раскосыми, хищноватыми глазами. Куда ни пойдет – тянется за ним какая-то невидимая нить, и не оборвать ее, не сбросить с себя. Раньше Стешка, а теперь сам Фрол старался быть поближе к людям, а вечером вместе со всеми уходил в деревню. Стешка плелась позади с бабами. Председатель перестал отчего-то заезжать на ток вечерами. Он приезжал иногда днем, хмурый и обросший, но долго на току не задерживался.
Однажды, в начале третьей недели, Захар все-таки задержался, а вечером поехал в деревню, как это бывало раньше, вместе со Стешкой.
– Вот что, Фрол, ты не порти мне спектакля, – жестко сказал в тот же день Морозов. – Чтоб все по нотам было, как договаривались. Понял?
– Не могу я! – скрежетнул даже зубами Фрол. – Не могу…
Устин запрокинул голову и захохотал. Потом резко оборвал смех, прищурил черно-угольные, отливающие холодным блеском глаза.
– Ты ляг сегодня пораньше спать. Укройся с головой, в темноте подумай… припомни, что можешь. А что забыл, я подскажу.
На другой день Фрол, выбрав время, шепнул Стешке, глядя в сторону:
– Как стемнеет, жду тебя в тайге, возле обгорелого кедра.
…Так она, Стешка, продолжалась в его жизни. А что было еще дальше?
Были ворованные поцелуи, жадные, ненасытные Стешкины ласки по ночам, которые вызывали у Курганова тошноту и отвращение, высасывали из него все силы. И довольные смешки Устина Морозова, его одобрительные возгласы: «Так… Молодец, Фрол… Скоро будет последнее действие… На Масленицу Захар свадьбу готовит. И ты готовься…»
– И ты готовься, – повторял Фрол Стешке Устиновы слова. Голос его был усталый и безразличный. – Отведете свадьбу, а перед тем, как лечь спать, выйдешь на улицу. За плетнем будет кошева стоять…
– Выйду, родимый. Что хошь сделаю. Пешком за тобой побегу хоть на край света, – покорно шептала Стешка.
А зимой, уже перед самой свадьбой – остатки совести, что ли, пошевелились в ней, – она попросила робко Курганова:
– Может, не надо бы, Фролушка, а?.. Свадьбу-то с Захаркой… Давай я сегодня к тебе перейду. Начисто убьет это Большакова. А коль со свадьбой еще комедь устроить…
– Жалко, что ли, его?
– Не то чтоб жалко… Неловко все же. – И, опустив в снег раскосые свои глаза, добавила: – А по правде если – жалко. Не его, может, а просто так. Сердце томит отчего-то…
Стешка помедлила, поводила глазами и снова опустила их вниз.
– Летом он для меня цветки собирал. Когда едем вечером домой на ходке, вытащит их, привялые, запыленные, из-под ног откуда-то, сунет неловко в колени мне, а сам покраснеет… А когда в скирде мы… догадался он, в общем, как-то. За одну ночь похудел. Глаза только одни и не похудели. Потом простил…
– Может, и сейчас догадывается?
– Не знаю. Только еще преданнее в глаза смотрит. Как больному ребенку. И весь какой-то… виноватый весь. Будто не я перед ним, а он передо мной провинился. Когда сказала: «Давай свадьбу через месяц» – повеселел.
– Можешь не выходить под конец свадьбы ко мне, если хочешь. Чтобы он не погрустнел потом, – проговорил Фрол суховато, вроде попросил о чем-то неуверенно.
Но Стешке показалось, что он сказал это с издевкой.
– Ты не смейся, Фрол. Я к тому, что душа у него, у Захарки, человеческая.
– И я к тому… – еще тише проговорил Фрол, оглянулся по сторонам и странно втянул голову в плечи. – Легко ли наплевать в такую…
Стешка недоуменно подняла голову в толстом полушалке, испуганно глянула на него узковатыми глазами, ткнулась в кислую шерсть Фролова полушубка.
– Нет! Фролушка, ты верь мне. Я ведь это так… вспомнила. Да ради тебя, ради… Я им всем наплюю! Всем!.. Фролушка, родимый…
Курганов, грубо оттолкнув ее от себя, брезгливо растер рукавом мокрую от ее слез шерсть на отворотах полушубка.
– Я и не сомневался. Вот тут, за этим самым плетнем, будут сани стоять, – хрипуче и тяжело сказал он, отвернулся от Стешки и пошел, горбатясь, в темноту.
…Свадьба Захара Большакова со Стешкой была в морозный, искристый день. С утра гудело и волновалось все село, – шутка ли, председатель женится! Кучами ходили люди из конца в конец деревни, толкались перед домом Захара, сорили подсолнечной лузгой, окурками на чистый, только что нападавший сверху снег.
И весь день ждали чего-то необычного, невиданного в этих краях. Приближение этого необычного чувствовалось во всем – в испуганно-подленьком блеске Стешкиных глаз, в счастливо-обеспокоенном выражении худого Захарова лица, в молчаливых и зловещих усмешечках Илюшки Юргина, точно он хотел сказать: погодите, мол, вы не знаете, что сейчас произойдет, а мне-то известно…
Но свадьба началась своим чередом, после первых рюмок исчезла скованность и неловкость гостей. Кричали, как обычно, «горько», Захар целовал Стешку в холодные губы. Устин Морозов, подвыпивший и разлохматившийся, обнимал Захара, говорил, смахивая со щек самые настоящие слезы:
– Захар Захарыч, дорогой ты наш председатель… Видим, видим, как вы любите друг друга… И мы радуемся твоему счастью. Мир да совет вам до гроба… Гляди, Стешка, береги его, заботься. Самое дорогое, что у нас есть, отдаем тебе. Сынов чтоб нарожала ему…
Захар, тогда молодой, еще безусый, разволновался, приподнялся со стула. Кто-то снова крикнул в это время: «Горько!» Стешка обхватила Захара обеими руками, прижалась к нему крепкой, как камень, грудью, внутри которой часто и глухо колотилось что-то живое. Тогда Захар расчувствовался окончательно, усталые и счастливые глаза его подернулись живой влагой.
– Друзья дорогие мои! Товарищи дорогие… – начал он.
В это время Фрол Курганов почувствовал на себе две пары глаз – Устина Морозова и Стешки. Встал из-за стола и, покачиваясь – то ли от выпитой водки, то ли еще от чего, не спеша вышел на улицу.
…Ночь была тоже морозной и искристой. Сотни человеческих ног гладко притоптали за день снег вокруг дома Захара Большакова. Скрипа полозьев, когда Фрол и Илюшка Юргин подъезжали к плетню, не было слышно.
Гости уже начали расходиться от председателя. В освещенных окнах маячило еще несколько теней, болталась, прыгала по мерзлым стеклам огромная кудлатая голова Устина Морозова.
Стешка перелезла через плетень молча и торопливо. Если бы не затрещали под ее ногой мерзлые прутья, можно было подумать, что это тоже скользнула какая-то неясная, зловещая тень. Полураздетая, придерживая одной рукой полы незастегнутой жакетки, другой – концы полушалка, она тяжелым мешком бухнулась в сани, простонала Фролу в колени:
– Ой, скорее…
«Купи-продай», сидевший за кучера, изо всей силы вытянул кнутом горячего жеребца. В две минуты он домчал их до Фроловой избы. Стешка спрыгнула с саней, все так же придерживая руками жакетку и полушалок, прибежала к двери, ударилась о нее плечом.
Сам Фрол вылезал из саней не спеша. Он сперва проводил взглядом Стешку и потом уже ступил на снег.
– Да скорей ты, и так чуть не опоздали! – нетерпеливо крикнул Юргин Фролу, заворачивая жеребца. – Невесту уволокли, слава богу. Сейчас гостенечков, какие еще на ногах, попробую перевезти. Как говорится, со свадьбы на похмелье…
– Не надо, а? – слабо запротестовал Фрол.
– Ну, ха-ха-ха! – засмеялся радостно Илюшка. – Кусок мяса-то из когтей вырвали, теперь глянуть, как лапы обсасывает… бывший жених! – И снова хлестнул – смачно, с отгягом – танцевавшего жеребца.
Фрол нехотя пошел в избу. Когда открыл дверь в горницу, увидел, что Стешка сидит уже за длинным, уставленным закусками столом, чокается граненым стаканом с Антипкой Никулиным и Андроном Овчинниковым.
– Мир да любовь… Вот теперь мир да любовь! – кричал Антип, изрядно хлебнувший еще у Захара.
– Я сомневаюсь, – качал головой Андрон, тоже хмельной и красный, как помидор. – Баба – это что? Это, брат, ежели по-пролетарски назвать, домашний подкулачник. Одним словом – женщина. И у нее любовь – что такое? Один ветер в голове. Куда дунет, туда клонит…
– Не скажи, не скажи, – сопел Антип. – Стеха-потеха, эх… трансляция! – И вдруг Антип, зажав в руке стакан, грохнул им об стол, расплескал водку и заплакал. – Стерва ты, Стеха! И Фрол стервяк. И вот Андрон. Один я вот человек, да и то… не шибко положительный.
Гости к Фролу так и не приехали. Через некоторое время ввалился «Купи-продай» с расквашенным лицом. Скинув полушубок в угол, он сел за стол, размазал по щеке кровь рукавом, молча опрокинул в стакан бутылку.
Фрол только усмехнулся.
– А что? – сказал Антип. – Ране, бывало, где свадьбу начинали, там и кончали. Гости расходились, а жених да невеста спать ложились. А ныноче иначе.
И вдруг поднялся, швырнул стакан с водкой в Стешку:
– Потаскуха мокрогубая! Вы кого обидели? Вы моего партизанского командира обидели…
Юргин хотел осадить пьяного Антипа, но тот вцепился ему в глотку. Задыхаясь, Илюшка торопливо шарил рукой по столу, опрокидывая стаканы и тарелки. Нащупал толстую, зеленого стекла бутылку. Фрол хотел задержать руку Юргина, но не успел – Илюшка размахнулся и звезданул Никулина по черепу. Антип осел, повалился под стол.
В это время зазвенели стылые оконные стекла, посыпались, как льдины, на пол. Тяжелое полено, просвистев возле Фролова уха, врезалось в стену. Андрон Овчинников с перепугу приклеился к стене и мотал руками, как бабочка крыльями, пробовал оттолкнуться от стены и не мог.
Фрол Курганов еще раз усмехнулся. Спокойно посмотрел на разбитое окно, встал, потушил висевшую над столом лампу. Взял с кровати подушку и заткнул окно. Потом проговорил так же спокойно:
– Вот и все.
– Филимон это Колесников, – сообщил Юргин.
– Знаю, что не Захар! А только если бы он со мной так, я бы не поленом в окно. Я бы дом его поджег. Припер ломиком двери, облил керосином – и поджег.
Повернулся и ушел в боковушку, прямо в сапогах завалился на кровать. Через минуту туда же зашла Стешка, остановилась у стены, не зная, что делать. Наконец прошептала:
– Фролушка… Все равно теперь уж… нету обратно дороги… ни мне, ни тебе.
Фрол еще помолчал и сунул ей в лицо пахнущий дегтем сапог:
– Стаскивай! Р-разувай мужа, говорю!
Стешка, не говоря ни слова, прижала сапог с груди, откинувшись назад всем телом, потащила его с ноги.
Так кончилась его «свадьба» со Стешкой…
…Стоя на вершине увала без движения, Фрол Курганов почувствовал, что замерз. Однако не тронулся с места, не пошевелился, даже не переступил с ноги на ногу. Он стоял, уперев в грудь обе лыжные палки, и смотрел вниз. А внизу, покачиваясь, полз на деревню с речки Светлихи вечерний туман. Крайние дома уже тонули в нем, как прошлым летом стога в сеногнойной мороси.
«Так кончилась „свадьба“ и началась семейная жизнь со Стешкой, – вернулся Фрол к своим мыслям. – Как она началась?»
Все следующее утро до обеда просидели в избе молча. В обед вылез из-за стола с проломленной головой Антип, стоя на коленях, посмотрел на разбитое окно, на валявшееся в углу полено, пощупал свой череп и спросил:
– Кто это меня, а?
Фрол выпил стакан водки, поманил Антипа:
– Ну-ка встань.
Когда Антип встал, Курганов взял его за шиворот и, не говоря ни слова больше, выбросил за дверь.
До вечера опять молчали. Стешка несмело принялась убирать со стола.
Ночью Фрол застеклил окно и сказал, как вчера:
– Я бы не только окно вышиб – дом поджег.
И снова молчали несколько дней.
Когда, почти через неделю, вышел на улицу, деревня стояла тихой и белой. Люди на улицах появлялись редко, ходили бесшумно. Фролу никто ничего не сказал, никто с ним не поздоровался, никто его не заметил, словно он был невидимкой. И на второй, и на третий день, и через неделю никто его не замечал. «Вон что…» – догадался он.
– Общественное презрение. Передовая форма наказания, – усмехнулся однажды Устин Морозов.
– А ты не смейся, гад! – крикнул Фрол.
Морозов дернул ноздрями, но проговорил ровно, чуть суше:
– Понимать надо, над чем я смеюсь… А ругаться друзьям – последнее дело. И наплевать на всех. Тебя и до этого не особенно любили.
Не особенно, верно. И Фрол знал за что – за замкнутость, за угрюмость.
– Захар приказал всем – ни тебя, ни Стешку чтоб не трогали. На остальное плюнь, говорю.
– Он знает, что страшнее смерти…
– Да что ты, в самом деле, как баба?! У тебя друзья есть… не бросим.
– Вот что… друг, – повернулся к нему Фрол всем телом, – желаю тебе когда-нибудь попасть… в тюрьму без решеток.
С этого дня Фрол Курганов еще больше ушел в себя.
Из рассказов Юргина Фрол знал, что случилось на квартире у Захара после того, как он увез Стешку. Собственно, там ничего не случилось, если не считать, что самому Юргину Филимон Колесников раздробил переносицу. Едва «Купи-продай» с кнутом зашел в комнату, Филимон, словно ждал его, поднялся, схватил за грудки и рванул от дверей на середину избы.
– Что это за фокус ишшо! – еле удержался на ногах Илья. – Я… хе-хе… с добрым словом, с приглашением.
– Ну? – бледнея, спросил Захар и поднялся со скамейки. Его всего трясло.
Юргин не торопясь оглядел оставшихся в темноте гостей, сказал поклонившись:
– Приглашаем теперича на свадьбу… на настоящую свадьбу… по поводу законного бракосочетания девицы… то есть… хе-хе… бывшей девицы Стешки с Фролом Петровичем Кургановым…
Разогнуться сам Илюшка не успел – ему помог Филимон. Помог и, не отпуская, тяжело, как железной болванкой, ткнул ему дважды в лицо. Юргин не почувствовал еще боли, а Филимон замахнулся в третий раз. Но между ними встал Захар.
– Убью паразитов! – хрипел Колесников. – Дом Фролки по щепке разнесу!!
Захар оттолкнул Филимона, пошатываясь, добрел до скамейки, почти упал на нее. И только тогда сказал шепотом:
– Не надо. Я знал… чувствовал…
– Нет, это не вы, Илья, делаете, а? – удивленно крутя шеей, спросил Устин Морозов. И повернулся к людям: – Что это они, а?
– А-а-а! – снова ринулся Филимон к Юргину. Илья, пятясь, выскочил в сени.
– Р-разнесу! По щепке! – ревел Филимон сзади, гулко топая по мерзлому снегу. Он, может, настиг бы Юргина, но его догнали выскочившие из избы люди, повисли на нем. – Пустите, говорю! Пустите, дьяволы! – вырвался Филимон.
«Купи-продай» сдернул вожжи с плетня, огрел жеребца и на ходу, боком, упал в сани…
С Захаром Большаковым Фрол встречаться долгое время избегал, почти до весны ходил без работы.
– Жизня… Гуляй себе! Хоть тросточку заведи, – усмехнулся Морозов.
Залечивший нос Илья Юргин жирно хохотал:
– На племя, должно, выделил тебя Захарка! Ишь, в работу не впрягает, как жеребца-производителя!
– Шутки вам! – угрюмо ронял Курганов. – А мне жрать скоро нечего будет.
– Пососи на ночь Стешкину губу – да спать, – посоветовал однажды Юргин.
Фрол опешил даже, быстро вынул затяжелевшие руки из карманов:
– Ах ты слизь зеленая!..
– А что? Раз ты не требуешь работы у председателя… – поддержал вдруг Юргина Устин Морозов. – Он тебя не только в тюрьму посадил… без решеток этих, но еще и голодом морит. Тюремникам-то хоть баланды наливают…
Фрол, и без того бывший на взводе, сорвался и побежал в конторку к председателю.
Захар встретил его спокойно, только выпрямился за столом да покатал желваком на худой скуле. Выслушав несвязные выкрики Фрола, сказал:
– Скотники нам требуются.
– Скотники?! – воскликнул Фрол. Ему вдруг показалось, что неспроста Большаков предлагает ему эту работу. – В отместку, значит? Быкам хвосты крутить?
– Не хочешь быкам – крути лошадям. Конюхи тоже нужны. Вся работа в колхозе такая…
– Л-ладно! – зловеще произнес Фрол. – Посмотрим еще, кто кому больнее мстить будет…
– Мне больнее уже не сделаешь…
– Это посмотрим. Во всяком случае, постараемся, – пообещал Фрол на прощание.
На другой день с утра пошел на конюшню.
Со Стешкой по-прежнему жил как чужой. Завтракал, глядя в чашку, уходил молча на работу. Редко-редко скажет разве слово-другое за ужином. Сапоги снимать ее не заставлял больше, разувался сам, но спать с ней ложился как с бревном.
– Фролушка… Долго ли… – начала было она как-то зимой. Но он бросил ей коротко:
– Не вой.
– Думала ли я о такой жизни, когда от Захара…
– О чем думала, того и добилась.
Это был у них первый, самый продолжительный после свадьбы разговор.
Конец зимы и весну прожили по-старому. Стешка иногда начинала прежнюю песню, что не на такую жизнь надеялась, что в доме ничего нет. Но Фрол или отвечал прежним «не вой», или ничего не отвечал.
Летом Стешка развела полный двор цыплят и гусей. Фрол, проходя по двору, со злостью пинал неповоротливых, распаренных квохтушек и шипящих, как змеи, гусынь. Но когда Стешка принесла откуда-то поздней осенью четырех розовых поросят, он спросил:
– А это зачем?
– К весне выкормлю, лето погуляют, а к следующей зиме деньжат огребем…
Фрол ничего не сказал. Но, выбрав время, когда Стешки не было дома, перерезал всех поросят, а заодно всех кур во главе с петухом, всех гусей, оставленных на расплод. Поросячий визг и ошалелые куриные крики стояли над всей деревней. Когда прибежала побледневшая Стешка, он объяснил ей коротко:
– Чтоб не слыхал я больше хрюканья да кудахтанья. Развела тут вонищи!
Стешка как стояла, так и села на заснеженное крылечко, опустив чуть не до земли руки, словно и их надрезал Фрол.
Месяца два после этого ходила как прибитая. Он молчком – и она молчком. Наконец разжала свои резиновые губы:
– Ну что же… Так-то вроде и лучше. Не как иные-некоторые. Охозяйствовались, словно прежние кулаки. А ты – бедняк-пролетар.
Удивленно глянул Фрол на жену, хотел вроде спросить, что, мол, сие значит – «бедняк-пролетар», да махнул рукой. А назавтра и вовсе забыл об этом разговоре.
Перед Новым годом объявили, что скоро будет отчетно-выборное колхозное собрание. На собрания Фрол ходил, слушал, о чем спорят, но сам в споры никогда не вступал.
– Нынче осенью-то перестояла полоса пшеницы за глинистым буераком, – сказала вдруг Стешка утром того дня, на которое назначено было собрание.
Фрол громко и сердито фыркнул у рукомойника, выгнув горбом широкую спину.
– Намолотили с той полосы, говорят, всего шестьсот пудов. А ежели на недельку бы раньше, всю тыщу взяли бы, – продолжала Стешка, подавая ему завтрак.
– Тебе-то откуда знать? Счетовод выискался!
– Так ураган повыбил пшеницу. Сам Захар говорил – тыщу пудов худо-бедно уродило. И коли бы не проворонили недельку-то, до бури управились бы… Лишних четыреста пудов колхознику плечи не оттянули бы, сусеки бы тоже не развалились, выдержали.
– И так с голодухи не пухнешь пока! – обрезал Фрол жену.
Собрание должно было начаться после обеда. Фрол пришел с работы пораньше, сказал с порога:
– Собирайся.
– Сейчас, сейчас! Надень вот эту тужурку.
– Дура! Давай новый полушубок. Пимы новые достань. Шарф покупной…
Стешка нехотя полезла за вещами.
– Конюшня-то твоя тоже… смех, а не конюшня колхозная. Решето решетом. На днях заглядывала – снег сквозь стены пробивается. И хоть бы лесу не было в колхозе! Что зимой мужикам делать! Навалили бы ельника, а по весне перебрали весь конный двор. А?
– Переберем. Все видят, что к лету завалится она. Ее и строили на время.
– Не в том дело, что видят. А раз видят, и говорить легче – сразу поймут. Вот ты бы и поговорил на собрании.
– Чего мне! Другие поговорят, коли надо.
– А ты не жди других, ты сам наперед. И про конюшню, и про хлебную полосу за буераком. И нынче хватит… – Стешка подошла к мужу с полушубком, но не протянула его Фролу, а прижала к своей груди. – Слышь, нынче и хватит. А при следующем собрании я тебя еще надоумлю, про что говорить. И все увидят – заботишься о колхозном-то. И Захар увидит…
Фрол, закручивавший портянку, глянул снизу вверх на Стешку.
– Что, что? – сунул ноги в валенки, тяжело разогнулся. – Ну-ка, ну-ка, об чем ты?..
– Ей-богу, Фролушка, клюнет. И об личном подсобном хозяйстве ты не печешься, без корысти живешь, не как иные-прочие. Курей и тех порубил.
– Вон ты куда стелешь! Ловко… – сквозь зубы выдавил Фрол. – Без корысти я, говоришь? Бедняк-пролетар?
Фрол вырвал у жены полушубок. Стешка испуганно отступила шага на два.
– Конечно… Сколь тебе еще на конюшне-то торчать? За конюха я бы в любое время замуж выш…
Она оборвала на полуслове, потому что Фрол подошел к ней, сгреб в кулак лопнувшую на груди кофточку, нагнулся к самому Стешкиному лицу.
– Гляди прямо, не виляй глазами, и так косая… Значит, значит, должен я… чтобы…
– Ну да, ну да… Фролушка, родимый! Я обещала вывести в люди тебя и выведу. Чего же, каждый об себе должен заботиться, – глотая слова, умоляюще заговорила Стешка. – Вот увидишь, не пройдет и году – главным на конеферме будешь. Потом – бригадиром. А там и… Захар – он что, не вечный… Ты на собраниях только не сиди молчком… Ты делай вид… вид делай…
Фрол сильнее сжал кулак, и Стешкина кофта треснула теперь на спине. Он отбросил жену в сторону, усмехнулся:
– Ладно. Сделаю… вид. – И, не дожидаясь ее, вышел.
На собрании Фрол не был. Домой пришел за полночь, вдрызг пьяный. Стешка сидела на кровати в коротенькой, выше колен, ночной рубашке, с распущенными волосами. С минуту она смотрела, как Фрол раздевается. Пуговицы полушубка не поддавались, словно пальцы были мерзлыми. Тогда Фрол так рванул полушубок, что пуговицы стрельнули в стену и покатились по полу. Стешка вздохнула и поджала губы. И вдруг заголосила:
– Господи, достался же мне идиот полоумный! У других мужья как мужья, живут по умению да по совести… У тебя ведь силищи невпроворот. А кабы к этой силе да умишка капельку! Нет своего – так пользуйся жениным…
Фрол кое-как стащил стылый пим с правой ноги, прислушался к голосу жены. Потом вдруг размахнулся и пустил тяжелый валенок в Стешку, стараясь почему-то попасть в ее голое толстое колено. Но не попал, валенок ударился в окно, и опять, как в день свадьбы, посыпалось со звоном на пол стекло.
– Вот, во-от! – завопила Стешка, вскакивая с кровати. – У тебя силищи только и хватает – водку жрать да одежду рвать! Да над женой изгаляться! Уйду я, уйду, коли так, коли не будешь… А на черта мне?! К Захару в ноги кинусь – он поднимет, подберет. Выбирай, милок: или будешь, как я говорю, или…
У Фрола плавало, качалось перед глазами ее мокрое лицо, мотались спутанные волосы, блестели зеленые, рысьи глаза. Он поднялся, пошел на Стешку. Ее лицо, и волосы, и глаза становились все ближе и ближе… В ушах стоял звон разбитого стекла…
– Кинешься под ноги? – спросил он хрипло. – Значит, совсем хочешь жизни человека решить?
– Тебе… тебе какое дело? – взвизгнула Стешка.
Тогда Фрол наотмашь хлестнул ее рукой, как мокрой, тяжелой тряпкой, по лицу. Стешка упала на колени, испуганно глядела снизу на мужа, словно соображая, что же такое произошло.
– Фролушка… Не тронь меня! Не хочешь, я сама… сама буду…
– Что-о? – рявкнул Фрол.
– Сама выйду в люди… сделаю вид…
Он вдруг, осатанев окончательно, сдернул висевшие на гвозде у порога толстые волосяные вожжи…
Стешка не кричала, распустила все тело, расплылась по полу, словно нежилась под его ударами. Она только прикрыла руками голову да чуть-чуть вздрагивала, когда вожжи обжигали ей спину.
Наконец Фрол выдохся, отшвырнул вожжи, доплелся до кадки с водой. Стуча зубами о железо, выпил подряд три ковша, обливая водой горячую грудь. Подошел к кровати и бухнулся в постель.
Стешка до утра так и пролежала на полу недвижимо, словно муж засек ее насмерть.
Утром Фрол обмыл изуродованную спину жены теплой водой, помазал топленым маслом. Перенес ее на кровать, положил вниз лицом, прикрыл простыней и сел возле на стул.
Стешка долго лежала без движения, потом повернула к мужу голову. Из глаз ее неслышно катились слезы.
– Подурили – и будет, – виновато сказал Фрол. – Давай жить….
И стали жить тихо, безрадостно, как старики. Свадьба была без веселья, и жизнь потекла без любви, похожая на скучный осенний день, которому нет конца.
Стешку Фрол никогда больше не бил. Потому, может, что не за что было. После того как исхлестал ее вожжами, она сделалась тихой и покорной. Только нет-нет да и вздыхала тяжело о чем-то.
– О чем? – спросил он однажды прямо.
Она вздрогнула, как от удара, тоскливо опустила голову, сказала с тихой обидой:
– Дурак ты все-таки.
– Ишь ты умная…
– Не умней, может, тебя, да разумней. Кабы послушался…
– Замолчи! – построже повысил голос Фрол.
И она опять вздохнула, словно загнала в себя что-то.
Стешка работала на общих работах. Косила сено, жала серпом хлеба, веяла зерно. Зимой ездила даже за сеном вместе с Андроном Овчинниковым. К любому делу относилась старательно. Иногда вдруг ни с того ни с сего начинала обмазывать к зиме колхозный коровник, хотя ее об этом никто не просил, или на собрании вдруг наседала за какую-нибудь промашку на председателя. Но это случалось редко, потому что после каждого такого случая Фрол срезал ее:
– Вид делаешь, что ли?! Смотри у меня… Вон вожжи-то висят.
Вожжи действительно постоянно висели на стене. Стешка несколько раз убирала их с глаз. Но Фрол разыскивал и молча вешал на прежнее место.
Стешка поеживалась и надолго сникала.
Да и вообще она вяла год от году, как вянет день ото дня цветок в бутылке с водой. И как-то утром, поставив перед Фролом завтрак, заплакала вдруг, вытирая по-старушечьи слезы концом платка:
– Сам не живешь и мне не даешь, изверг проклятый! Сбрил под самые ноги, как траву литовкой…
– Не жизнь у нас, это верно, – сказал Фрол, откладывая ложку. – Сошлись мы с тобой крадучись и живем как воры. Расходиться давай, что ли.
– Как теперь разойдешься? Куда я… с брюхом-то…
Фрол осмотрел круглыми глазами жену. Живота у Стешки пока не было заметно. Взялся за ложку.
– И давно?
– Месяца четыре, должно.
– Ну что ж… Выходит, жить надо…
Когда родился Митька, Степанида вся ушла в заботы о сыне. Она учила его ходить, учила говорить. Фрол был доволен, что родился сын, что жена оказалась хоть заботливой матерью, стал относиться к ней потеплее.
– Гляди береги его, – сказал Фрол, как только она оправилась от родов.
– Что ты! Пылинке сесть не позволю, – ответила Стешка.
И не позволяла. Сын рос, держась за материну юбку. К отцу шел нехотя, как-то сторонился, пугаясь его угрюмости.
– Ах ты, маткин сын! – смеялся иногда Фрол и тут же, погружаясь в свои хмурые думы, забывал о сыне и жене.
Так дожили они до сегодняшнего дня. Не заметил Фрол, как вырос Митька, не заметил, как подошла старость…
…Отрывочные картины прошлого теснились в голове Фрола, проносились беспорядочные, как рваные, перемешанные ветром облака. Все походило на тяжелый, перепутанный сон.
«Да, Митька… – снова подумал Фрол. – Не заметил, как вырос сын, и, кажется, не заметил, каким он вырос. А каким?»
В школе Митька учился хорошо. «Неугомонный, бойкий, любознательный», – в один голос говорили учителя. Это Фрол знал и сам. Знал и втайне гордился им. Митька всегда был предводителем своих сверстников, зеленодольские ребятишки всегда признавали его превосходство.
Помнит Фрол, как уходил Митька в армию на действительную. Два дня с гурьбой девчат и парней бродил он по деревне, расправив плечи, будто хотел сказать всем своим видом: «Глядите, – пока я еще на земле, но сейчас сорвусь и полечу в голубые выси».
Однако, уезжая, сказал совсем о другом:
– Ну, прощайте… Вы еще обо мне услышите.
И услышали. Митька частенько присылал домой вырезки из военных газет, в которых рассказывалось, как – то во время стрельб, то боевых учений – отличался солдат Курганов. Сперва солдат, потом ефрейтор, потом младший сержант Курганов. Степанида давала читать эти вырезки каждому.
Через два года от командира части пришло письмо, в котором он благодарил Степаниду Михеевну и Фрола Петровича за то, что они воспитали такого отличного сына, «показывающего солдатам пример в боевой и политической подготовке, в служении Родине». Письмо пришло почему-то на имя Степаниды Дорофеевой. Но Фрол не обиделся. А через два с половиной года Митька, уже сержант, прислал фотографию, на которой он стоял с автоматом в руках под развернутым знаменем полка…
После армии Митька стал работать трактористом. Скоро о нем заговорили как о лучшем механизаторе колхоза. И опять в районной газете замелькала его фамилия, а однажды напечатали и портрет. Да и немудрено – выработка у Митьки всегда намного больше, чем у других трактористов, урожай на вспаханных им землях всегда почему-то выше.
– Все очень просто, – маленько красуясь, говорил Митька. – Земля – она пот любит. Самое лучшее удобрение – человеческий пот.
Фрол гордился сыном. Когда слушал толки, что быть скоро Митьке главным инженером колхоза, ничего не говорил, никак не выказывал к таким предположениям своего отношения, но про себя думал: «Не удалась у меня жизнь. Так пусть сын проживет ее так, как хотел бы прожить сам я. Пусть сын сделает на земле то, что не сумел сделать его непутевый отец…»
Думал об этом Фрол, ощущая одновременно и тяжелую горечь и затаенную, волнующую радость.
И вдруг три дня назад…
– Чего примеряешься которую неделю? Звездани уж батьку под дыхало, чтоб свет померк, – сказал он вгорячах сыну, заметив, что Митька, замкнутый и задумчивый, поглядывает на него иногда любопытно, изучающе.
– Зачем? – холодно усмехнулся Митька. – Примерки разные бывают.
Разные… Сперва-то Фрол и не понял, что означают слова сына, как-то не обратил на них и внимания. А потом, через день, и долбануло: это какую же мерку хочет сын с него снять?!
И начало казаться вдруг: ведь не просто из ребячьей гордости посылал Митька из армии газетные заметки о самом себе. И потом, после армии, работал не ради своего удовольствия, а опять же вымачивал в поту рубахи для того, чтобы в газетах о нем писали. Если это так, то что же он, шельмец, делает, что думает?..
Когда-то доходил глухой слух до Фрола – из-за Митьки уехала из деревни Зина Никулина, младшая дочь Антипа. Фрол спросил у сына:
– Это как понять? Тесно, что ли, в Зеленом Доле стало?
Митька только плечами пожал:
– Вольному воля… Что я, догонять ее должен? На каждый каприз не угодишь.
Услышав, что у Зины родился сын, Фрол, подозвав Митьку, сурово сдвинул брови:
– А ну-ка объясни… Каприз, говоришь? Не выкатывай от удивления глаза, я об Зинке говорю…
– Ну, готов уж сына съесть ни за что ни про что! – вмешалась Степанида. – В чем ты подозреваешь-то родного сына, подумай! Да и чего ей, Зинке этой… Не споганится море, если пес полакал…
– Что-о?! – грузно приподнялся тогда Фрол, взял сына за плечи, притянул к себе и встряхнул. – Ну-ка гляди мне в глаза!
Митька поглядел – смело, открыто. Легонько снял отцовские руки со своих плеч, проговорил:
– За кого ты, батя, принимаешь-то меня?
Фрол поверил сыну.
Тогда поверил, а сейчас, после разговора о примерке, засомневался в искренности Митькиных слов. «Если он, козел двуногий… башку отверну тогда! – думал Фрол, чувствуя, как волной бьет в груди горячая обида. – Отверну… а сам-то, сам что делаю?!»
Горячая волна откатывалась, ей на смену приходила другая – холодная, останавливающая сердце.
Сыну хотелось все же верить. И хотелось верить себе, хотелось пожалеть самого себя, что-то посоветовать. Но что? И как?
…Сколько времени Фрол стоял на вершине увала – он уже не мог определить. Судя по тому, что промерз окончательно, стоял долго, может быть, несколько часов. Уже давно умолк внизу голодный рев скотины, значит, коровам задали скудную порцию того кукурузного силоса, за который Большаков получил выговор, или полугнилого сена, которое они ворочали в прошлом году, на котором сидел тогда раздавленный его вскриком Захар Большаков, а рядом с ним уставшая до предела Клашка, та самая туготелая Клашка, которая сейчас…
Фрол прислушался к своим мыслям и усмехнулся: с чего начал, к тому и вернулся, словно по заколдованному кругу прошел, а теперь хоть опять выворачивай себя наизнанку – стыдно, мол, за Клашку перед людьми, перед собой, перед Степанидой, перед Митькой, вспоминай, как появилась Стешка в его жизни, как отобрал ее у Захара, как прожили с ней без любви и ласки…
Чтоб покончить со своими думами и воспоминаниями, надо скользнуть вниз, оставить их здесь, на вершине увала. И Фрол, до сих пор висевший грудью на лыжных палках, выпрямился. Палки поставил так, чтобы можно было с силой оттолкнуться ими. Он уже глубоким и долгим вздохом набрал в себя побольше воздуха, чтобы хватило на весь спуск. И вдруг сжался и замер, окаменел… Вдруг мелькнула, опалив горячим жаром, мысль: ведь он сам, хотя и бессознательно, направлял свои воспоминания по этому заколдованному кругу. А направлял потому, что…
Если не у каждого человека, то у многих рано или поздно наступает такая пора, когда надо разобраться в жизни. У Фрола Курганова она наступила вот сейчас, когда он собирался съехать вниз с увала. Вернее, наступила она раньше, когда он остановился на вершине и, обдуваемый слабым ветерком, принялся вспоминать прошлое. Сейчас же он просто-напросто ясно и отчетливо ощутил это… Ощутил и в то же мгновение с ужасом подумал об Устине Морозове, вспомнил полы его расстегнутого полушубка, напоминавшие страшные черные крылья. И еще вспомнил, увидел явственно холодную, предостерегающую улыбку на его черном лице. И даже будто услышал слетавшее с его сухих, потрескавшихся губ безжалостное и зловещее: «В чем это разбираться вздумал?! Попробуй только…»
Постояв еще немного, Фрол усмехнулся, но жалко и беспомощно: это не Устин его предостерегает, а он, Фрол, предупреждает сам себя. И не столько страшится он Устина Морозова, сколько боится самого себя. Поэтому и воспоминания свои направляет по заколдованному кругу. И вспоминать-то начинает уже с того времени, когда вошла в его жизнь Стешка. А начинать надо совсем не с этого, а несколькими годами раньше.
Надо начинать с Марьи Вороновой, первой председательницы зеленодольского колхоза. И даже не с Марьи, а еще раньше, со времен братьев Меньшиковых. А то получается так, – опять усмехнулся Фрол, но уже едко и горько, – будто ходит по избе он и выковыривает грязь из углов, выволакивает ее на середину комнаты, на свет. А надо прежде всего приподнять крышку подпола, заглянуть в его темный и холодный зев, взять фонарь, вывернуть побольше фитиль и спуститься в зловещую яму. Тогда будет ясно, почему он, Фрол, безжалостно отобрал Стешку у Захара Большакова, почему он всю жизнь бьет председателя в самые больные места, как, например, ударил в прошлом году на лугу.
Кое-кто говорил тогда:
– Много дурной крови накопилось у тебя, Фрол, шибанула она тебя в мозг. Надо было работать, как другие работали, – переломился бы хребет, что ли! Не так еще, бывало, рабатывал ты, Фрол Курганов! На том же колхозном сенокосе за семерых управлялся.
– Верно, зря раскипятился я, старый хрен, на лугу, – отвечал Фрол. Но тут же добавлял: – Да ведь знаете, как мы всю жизнь с Захаром…
Объясняя людям так свой поступок, Фрол хотел как бы напомнить: «Сами понимаете, с какого времени и из-за чего разошлись наши пути-дороги, почему косовато глядим мы друг на друга, отчего тесно нам в Зеленом Доле вдвоем…»
Люди, кажется, действительно вспоминали, покачивая головами, отходили. А Фрол с недоумением думал, глядя им вслед: «Зачем я говорю им это?! Да если бы вы знали, если бы догадался кто, что раздражение, которое как свинцом облило тогда председателя, в первую очередь обожгло меня самого… Если бы вы знали, что я говорю совсем не то, что хочу, и что вообще я запутался до того – хоть прыгай с утеса в омут с камнем на шее?!»
И вот, кажется, один человек догадался. Как это она сказала? «Тебе и без меня совестно. Перед самим собой…» Ага, перед самим собой…
Сейчас, коченея на вершине увала, Фрол почувствовал вдруг, как шевельнулась в нем слабенькая надежда: «Раз думал тогда так и раз кто-то, кажется, понимает меня, – может, неконченый я человек, может, найду силы приподнять ту крышку подпола, показать людям, что там, в темноте… Они поймут, простят. Клавдия, во всяком случае, поймет. Должна понять».
Но тут же почувствовал, что это тоже сознательный самообман. Ничего он не найдет, ни сил, ни мужества. Так и будет мучиться, корчиться, как на огне. Недаром старый Анисим Шатров ухмыльнулся тогда, на лугу: «Грех да позор – как дозор… Хошь не хошь, а нести надо…»
Но почему он, засохший стручок, все-таки сказал так? Какой позор? В смысле – кишка оказалась тонка, надорвалась на работе? Или… Или…
Морозный туман, ползший из-за Светлихи, заволок уже всю деревню, остановился у подножия увала и закачался, как пена на волнах. Туман закрыл скотные дворы, и Фрол, чтобы отогнать как-то или изменить свои мысли, стал упорно думать, чуть не вслух повторять, что в других колхозах вон падеж вовсю, а у них, в «Рассвете», благодаря тому кукурузному силосу – молодец все же Захар! – еще держатся коровенки. Да все равно, наверное, падать зачнут. Зиме еще быть да быть, а силос на исходе, прелое сено тоже…
Солнце село, и внизу, в тумане, засветились огни невидимых домов. Тоненькие огоньки мерцали лучистыми звездочками, то гасли, то разгорались. Фрол стоял и почему-то ждал, когда туман наволочит еще больше и сквозь холодную молочную густоту не в силах будет пробиться даже искорка. Но огоньки упорно мерцали и мерцали – то бледнее, то ярче. Они словно ныряли куда-то в белый, молочный омут, а потом всплывали на самую поверхность.
«Грех да позор… Хошь не хошь…» Эти слова тоже временами проваливались куда-то, а потом всплывали. Отогнать свои мысли, отвязаться от них было не так-то просто. Даже когда они проваливались, Фрол знал, что они всплывут. А это было тяжело. От этого разламывалась голова.