V
Адвокат заставил меня просидеть в приемной битый час. Я решил, что это нарочно: видно, так он обрабатывал клиентов, чтобы сделать их более податливыми. Но моя податливость была ему ни к чему. Я коротал время, наблюдая за двумя посетителями, сидевшими, как и я, в приемной. Один из них жевал резинку, другой пытался пригласить секретаршу адвоката на чашку кофе в обеденный перерыв. Секретарша только посмеивалась. И правильно делала! У этого типа была вставная челюсть, а на коротком толстом мизинце с обгрызанным ногтем сверкало бриллиантовое кольцо. Напротив стола секретарши между двумя цветными гравюрами, изображавшими уличные сценки в Нью-Йорке, висела окантованная табличка с одним словом – «Think!» [8]. Этот лапидарный призыв мыслить я замечал уже не раз. В коридоре гостиницы «Ройбен» он красовался в весьма неподходящем месте – перед туалетом.
Самое яркое проявление пруссачества, какое мне до сих пор довелось увидеть в Америке!
Адвокат был широкоплечий мужчина с широким, плоским лицом. Он носил очки в золотой оправе. Голос у него был неожиданно высоким. Он это знал и старался говорить на более низких нотах и чуть ли не шепотом.
– Вы эмигрант? – прошептал он, не отрывая взгляда от рекомендательного письма, написанного, видимо, Бетти.
– Да.
– Еврей, конечно.
Я молчал. Он поднял глаза.
– Нет, – сказал я удивленно. – А что?
– С немцами, которые хотят жить в Америке, я дела не имею.
– Почему, собственно?
– Неужели я должен вам это объяснять?
– Можете не объяснять. Объясните лучше, почему вы заставили меня прождать целый час?
– Госпожа Штейн неправильно меня информировала.
– Я хочу задать вам встречный вопрос: а вы кто?
– Я – американец, – сказал адвокат громче, чем раньше, и потому более высоким голосом. – И не собираюсь хлопотать за нациста.
Я расхохотался.
– Для вас каждый немец обязательно нацист?
Его голос снова стал громче и выше:
– Во всяком случае, в каждом немце сидит потенциальный нацист.
Я снова расхохотался.
– Что? – спросил адвокат фальцетом.
Я показал на табличку со словом «Think!». Такая табличка висела и в кабинете адвоката, только буквы были золотые.
– Скажем лучше так: в каждом немце и в каждом велосипедисте, – добавил я. – Вспомним старый анекдот, который рассказывали в девятнадцатом году в Германии. Когда кто-нибудь утверждал, будто евреи повинны в том, что Германия проиграла войну, собеседник говорил: «И велосипедисты тоже». А если его спрашивали: «Почему велосипедисты?» – он отвечал вопросом на вопрос: «А почему евреи?» Но это было в девятнадцатом. Тогда в Германии еще разрешалось думать, хотя это уже грозило неприятностями.
Я ждал, что адвокат выгонит меня, но на его лице расплылась широкая улыбка, и оно стало еще шире.
– Недурственно, – сказал он довольно низким голосом. – Я не слышал этого анекдота.
– Анекдот с бородой, – сказал я. – Сейчас в Германии больше не шутят, сейчас там только стреляют.
Адвокат снова стал серьезным.
– У меня слабость к анекдотам, – сказал он. – Тем не менее я стою на своем.
– И я тоже.
– Чем вы докажете свою правоту?
Я встал. Дурацкое жонглирование словами мне надоело. Нет ничего утомительнее, чем присутствовать при том, как человек демонстрирует свой ум. В особенности, если ума нет.
Но тут адвокат с широким лицом сказал:
– Найдется у вас тысяча долларов?
– Нет, – ответил я резко. – У меня не найдется и сотни.
Он дал мне дойти почти до самой двери и только тогда спросил:
– Чем же вы собираетесь платить?
– Мне хотят помочь друзья, но я готов снова попасть в лагерь для интернированных, лишь бы не просить у них такой суммы.
– Вы уже сидели в лагере?
– Да, – сказал я сердито. – И в Германии тоже, но там они называются иначе.
Я уже ждал разъяснений этого горе-умника насчет того, что в немецких концлагерях сидят-де и уголовники, и профессиональные преступники. Что было, кстати, верно. Вот когда я перестал бы сдерживаться. Но на сей раз я не угадал. За спиной адвоката что-то тихонько скрипнуло, а потом раздалось грустное «ку-ку, ку-ку». Кукушка прокуковала двенадцать раз. Это были часы из Шварцвальда. Таких я не слышал с детства.
– Какая прелесть! – воскликнул я иронически.
– Подарок жены, – сказал адвокат слегка смущенно. – Свадебный подарок.
Я с трудом удержался, чтобы не спросить, не сидит ли в этих часах потенциальный нацист. Мне показалось, что в кукушке я вдруг обрел неожиданного союзника. Адвокат почти ласково сказал:
– Я сделаю для вас все, что смогу. Позвоните мне послезавтра утром.
– А как же с гонораром?
– Насчет этого я переговорю с госпожой Штейн.
– Я предпочел бы знать заранее.
– Пятьсот долларов, – сказал он. – В рассрочку, если хотите.
– Думаете, вам удастся мне помочь?
– Продлить визу мы во всяком случае сумеем. Потом придется опять ходатайствовать.
– Спасибо, – сказал я. – Позвоню вам послезавтра… Ну и фокусник! – не удержался я, спускаясь в тесном лифте этого узкогрудого дома. Моя попутчица бросила на меня испепеляющий взгляд: она была в шляпке в виде ласточкиного гнезда, и когда кабина остановилась, со щек у нее посыпалась пудра. Я стоял, не глядя на даму, изобразив на лице полнейшее равнодушие. Мне уже говорили, что женщины в Америке чуть что зовут полицейского. «Think!» – было написано в лифте на дощечке красного дерева; дощечка висела над гневно покачивавшимися желтыми кудряшками дамы и над неподвижным гнездом с выводком ласточек.
В кабинах лифта я всегда начинаю нервничать. В них нет запасного выхода, и убежать из кабины трудно.
В молодости я любил одиночество. Но годы преследований и скитаний приучили меня бояться его. И не только потому, что оно ведет к размышлениям и тем самым нагоняет тоску. Одиночество опасно! Человек, который постоянно скрывается, предпочитает быть на людях. Толпа делает его безымянным. Он перестает привлекать к себе внимание.
Я вышел на улицу. И мне показалось, что тысячи безымянных друзей приняли меня в свой круг. Улица была распахнута настежь, и на каждом шагу я различал входы и выходы, закоулки и проулки. А главное, на улице была толпа, в которой можно было затеряться.
– Сами того не желая, мы волей-неволей переняли мышление и логику преступников, – сказал я, обедая с Каном в дешевом кафе. – Вы, может быть, меньше, чем другие. Ведь вы наступали, отвечали ударом на удар. А мы только и делали, что подставляли спину. Как вы считаете, это пройдет?
– Страх перед полицией – навряд ли. Он вполне закономерен. Все порядочные люди боятся полиции. Страх этот коренится в недостатках нашего общественного строя. А другие страхи… Это зависит от нас самих. И скорее всего, страхи пройдут именно здесь. Америка создана эмигрантами. И каждый год тысячи людей получают здесь гражданство. – Кан засмеялся. – Ну и нравы в Америке! Достаточно ответить утвердительно на два вопроса, чтобы прослыть хорошим парнем… «Любите ли вы Америку?» – «Да, это самая замечательная страна на свете». – «Хотите ли вы стать американцем?» – «Да, конечно, хочу!» И вот вас уже хлопают по плечу и объявляют своим в доску.
Я вспомнил адвоката, от которого только что вернулся.
– Не скажите. И в Америке бывают свои кукушки!
– Что? – удивился Кан.
Я рассказал ему о заключительном эпизоде моей встречи с адвокатом.
– Этот тип обращался со мной как с прокаженным, – сказал я.
Кан не на шутку развеселился.
– Ай да кукушка! – смеялся он. – Но ведь адвокат потребовал с вас всего пятьсот долларов. Таким способом он принес свои извинения! А как вам нравится пицца?
– Очень нравится. Не хуже, чем в Италии.
– Лучше, чем в Италии, Нью-Йорк – итальянский город. Кроме того, он испанский город, еврейский, венгерский, китайский, африканский и исто немецкий.
– Немецкий?
– Вот именно! Попробуйте сходить на Восемьдесят шестую улицу; там полным-полно пивных погребков «Гейдельберг», закусочных «Гинденбург», нацистов, немецко-американских клубов, гимнастических обществ и певческих ферейнов, исполняющих кантату «Ура герою в лавровом венце». И в каждом кафе есть столики для постоянных посетителей с черно-бело-красными флажками. Не подумайте худого! Не с черно-красно-золотыми, а именно с черно-бело-красными[9].
– Без свастики?
– Свастику на всеобщее обозрение не выставляют. В остальном американские немцы часто хуже тамошних. Живя вдали от Германии, они видят обожаемую родину-мать сквозь сентиментальный розовый флер, хотя в свое время покинули ее, потому что она обернулась для них злой мачехой, – сказал Кан насмешливо. – Советую вам послушать, как на этой улице разглагольствуют о патриотизме, пиве, рейнских мелодиях и чувствительности фюрера.
Я взглянул на него.
– Что случилось? – спросил Кан.
– Ничего, – с трудом произнес я. – И все это здесь существует?
– Американцам на все наплевать. Они не принимают такие штуки всерьез. Несмотря на войну.
– Несмотря на войну, – повторил я.
Слово «война» здесь просто не звучало. Эта страна была отделена от своих войн океаном и половиной земного шара. Ее границы нигде не соприкасались с границами вражеских государств. Эту страну не бомбили. И не обстреливали.
– Войны заключаются в том, что армии переходят через границы и вступают на территории соседних стран, на территории врага. Где эти границы? В Японии и в Германии? Война кажется здесь ненастоящей. Ты видишь солдат, но не видишь раненых. Наверное, они остаются там. Или, может, их вообще у американцев не бывает?
– Бывают. И убитые тоже.
– Все равно это ненастоящая война.
– Настоящая! Самая настоящая!
Я посмотрел на улицу. Кан проследил за моим взглядом.
– Ну, что скажете: город все тот же? Он не изменился после того, как вы сильно продвинулись в английском?
– Как сказать! В первые дни он был для меня картиной или пантомимой. Теперь обрел реальность: в нем обозначились выпуклости и впадины. Город заговорил, и кое-что я уже улавливаю. Но не так много. Это еще усугубляет ощущение нереальности. Раньше каждый таксист казался мне сфинксом, а продавец газет – мировой загадкой. По сию пору я вижу в каждом официанте маленького Эйнштейна. Правда, этого Эйнштейна я понимаю. Если, конечно, он не рассуждает в данный момент о физике и математике. Но волшебство сохраняется только до тех пор, пока тебе ничего не надо. Когда тебе что-нибудь требуется, сразу возникают трудности. Очнувшись от своих философских грез, я скатываюсь до уровня школьника, отставшего от своих сверстников.
Кан заказал двойную порцию мороженого.
– Pistachio and lime![10] – крикнул он вдогонку официантке. Мороженое Кан заказывал уже во второй раз. – В Америке есть семьдесят два сорта мороженого, – сообщил он с мечтательным выражением лица. – Конечно, не в этой закусочной, в больших кафе Джонсона и в аптеках. Приблизительно сорок сортов я уже перепробовал. Эта страна – рай для любителей мороженого! Между прочим, это разумное государство посылает своим солдатам, которые сражаются против японцев возле каких-то коралловых рифов, корабли, набитые мороженым и бифштексами.
Кан поглядел на официантку так, словно она несла в руках чашу Святого Грааля.
– Фисташкового мороженого у нас нет, – сказала официантка. – Я принесла вам мятное и лимонное. О’кей?
– О’кей.
Официантка улыбнулась.
– Какие здесь аппетитные женщины, – сказал Кан, – аппетитные, как все семьдесят два сорта мороженого, вместе взятые. Треть своих доходов они тратят на косметику. Кстати, иначе их не возьмут на работу. Пошлые законы человеческого естества не принимают здесь в расчет. Все обязаны быть молодыми. А если молодость ушла, ее возвращают искусственным путем. Внесите это наблюдение в вашу главу о нереальном мире.
Голос Кана успокаивал. Беседа журчала как ручеек.
– Вы, конечно, знаете «Apres-midi d’un Fawne» – сказал Кан. – Переиначив Дебюсси, можно сказать, что здесь вкушают «послеполуденный отдых» любители мороженого. Для нас такой отдых – целительный бальзам. Он излечивает больную душу. Правильно?
– В антикварной лавке мне приходится переживать нечто другое: «послеполуденный отдых» китайского мандарина незадолго до того, как его обезглавят.
– Проводите лучше свои послеполуденные часы с какой-нибудь американочкой. Вы поймете ровно половину того, что она будет лепетать, и, не напрягая особенно воображения, вернетесь в золотые дни своей бестолковой юности. Все, что человек не понимает, окутано для него тайной. Ваш житейский опыт не рассеет этих чар, вас спасет недостаточное знание языка. Глядишь, и вам удастся претворить в жизнь одну из человеческих фантазий, так сказать, малого формата – еще раз пережить былое, уже обладая мудростью зрелого человека и вновь возвращенной восторженностью юности. – Кан засмеялся. – Не упускайте случая! Каждый день вы что-нибудь да теряете. Чем больше знакомых слов, тем меньше очарования. Еще сейчас любая здешняя женщина для вас заморское диво, экзотическое и загадочное. Но с каждым новым словом, которое вы заучиваете, диво приобретает все более зримые черты домохозяйки, ведьмы или красавицы с конфетной коробки. Храните, как лучший дар судьбы, свой нынешний возраст, оставайтесь подольше десятилетним школьником. К сожалению, вы быстро состаритесь – уже через год вам стукнет тридцать четыре. – Взглянув на часы, Кан подозвал официантку в фартуке с голубыми полосками. – Последнюю порцию! Ванильного.
– У нас есть еще миндальное.
– Тогда и миндального. И один шарик малинового! – Кан посмотрел на меня. – Я тоже осуществляю мечту своей юности. Только еще более примитивную. Заказываю столько мороженого, сколько душе угодно. Здесь я впервые в жизни имею эту возможность. Для меня она – символ свободы и беззаботности. А это, как известно, понятия, в которые мы там, за океаном, уже перестали верить. В какой форме мы здесь обрели и то и другое, это уже не важно.
Прищурившись, я смотрел на пыльную улицу, на сплошной поток автомобилей. Рокот моторов и шуршание шин сливались в один монотонный гул, который усыплял меня.
– А пока? Что бы вы хотели делать? – спросил Кан, помолчав немного.
– Ни о чем не думать, – сказал я. – И как можно дольше.
Лоу-старший спустился ко мне в подвал, который шел под улицей. Он держал в руках бронзовую скульптуру.
– Как вы считаете – что это?
– А чем это должно быть?
– Бронзой эпохи Чжоу. Или даже Тан. Патина выглядит неплохо. Правда?
– Вы купили эту скульптуру?
Лоу ухмыльнулся.
– Без вас не стал бы. Мне ее принес один человек. Он ждет наверху в лавке. Просит за нее сто долларов. Отдаст, стало быть, за восемьдесят. По-моему, дешево.
– Слишком дешево, – сказал я, рассматривая скульптуру. – Этот человек – перекупщик?
– Не похоже. Молодой парень, уверяет, что получил скульптуру в наследство, а теперь нуждается в деньгах. Она – настоящая?
– Да, это китайская бронза. Но не эпохи Чжоу или Тан. Скорее, периода Тан или еще более позднего – Сун или Мин. Копия эпохи Мин, подражание более древней скульптуре. Причем подражали не так уж тщательно. Маски Дао-дзы выполнены не точно, да и спирали сюда не подходят – они получили распространение лишь после династии Хань. И в то же время декор – копия декора эпохи Тан, сжатый, простой и сильный. Однако если бы изображение росомахи и основной орнамент относились к тому же периоду, они были бы значительно яснее и четче. Кроме того, в орнаменте попадаются сравнительно мелкие завитушки, которых на настоящей древней бронзе не встретишь.
– А как же патина? Она ведь очень красивая!
– Господин Лоу, – сказал я. – Можете не сомневаться, это довольно древняя патина. Но на ней не видно малахитовых прожилок. Вспомните, что китайцы уже в эпоху Хань копировали и закапывали в землю скульптуры эпохи Чжоу. Патина у них всегда была отменная, хотя сама вещь не обязательно создавалась в эпоху Чжоу.
– Какая цена этой бронзе?
– Долларов двадцать – тридцать. Но в таких вещах вы понимаете лучше, чем я.
– Хотите подняться со мной? – спросил Лоу; в голубых глазах его появился кровожадный блеск.
– Мне обязательно идти?
– Разве вам это не доставит удовольствия?
– Что именно? Вывести на чистую воду мелкого мошенника? Зачем? К тому же я не думаю, что он мошенник. Кто в наше время разбирается в древней китайской бронзе?
Лоу бросил на меня быстрый взгляд.
– Ну, ну! Прошу без намеков, господин Росс.
Размахивая руками, толстяк затопал по лестнице в лавку, – он был маленького роста, кривоногий и очень энергичный. Лестница подрагивала под его шагами, со ступенек летела пыль. Какое-то время я видел только развевающиеся брючины и ботинки: туловище моего хозяина уже было в лавке. В это мгновение мне показалось, что передо мной не Лоу-старший, а круп театральной лошадки.
Через несколько минут ноги появились снова. А потом я узрел и бронзовую скульптуру.
– Купил! – сообщил мне Лоу. – Купил за двадцать долларов. Мин в конце концов тоже не так плохо.
– Безусловно, – согласился я.
Я знал, что Лоу купил эту бронзу только из желания показать, что и он кое-что смыслит в своем деле. Пусть не в китайском искусстве, зато в купле-продаже. Теперь толстяк внимательно наблюдал за мной.
– Долго вы еще собираетесь здесь работать? – спросил он.
– Всего?
– Да.
– Это зависит от вас. Хотите, чтобы я сматывал удочки?
– Нет, нет. Но держать вас вечно мы тоже не можем. Вы ведь скоро кончите? Чем вы занимались раньше?
– Журналистикой.
– Разве нельзя к этому вернуться?
– С моим знанием английского?
– Вы уже совсем неплохо болтаете по-английски.
– Помилуй Бог, господин Лоу! Я не могу написать простого письма без ошибок.
Лоу задумчиво почесал лысину бронзовой фигуркой.
Если бы бронза была эпохи Чжоу, он, наверное, обращался бы с нею более почтительно.
– А в живописи вы тоже смыслите?
– Самую малость. Так же, как в бронзе.
Он усмехнулся.
– Лучше, чем ничего. Придется мне пораскинуть мозгами. Может быть, кто-нибудь из моих коллег нуждается в помощнике. Правда, в делах сейчас застой. Вы это сами видите по нашей лавке. Но с картинами ситуация несколько иная. В особенности с импрессионистами. А уж старые полотна сейчас совершенно обесценены. Словом, посмотрим.
Лоу снова грузно затопал по лестнице.
До свидания, подвал, сказал я мысленно. Некоторое время ты был для меня второй родиной, темным прибежищем. Прощайте, позолоченные лампы конца девятнадцатого века, прощайте, пестрые вышивки 1890 года и мебель эпохи короля-буржуа Луи Филиппа, прощайте, персидские вазы и легконогие китайские танцовщицы из гробниц династии Тан, прощайте, терракотовые кони и все другие безмолвные свидетели давно отшумевших цивилизаций. Я полюбил вас всем сердцем и провел в вашем обществе мое второе американское отрочество – от десяти лет до пятнадцати! Ahoi u evoe! Представляя против воли одно из самых поганых столетий, я и приветствую вас! И при этом чувствую себя запоздавшим и безоружным гладиатором, который попал на арену, где кишмя кишат гиены и шакалы и почти нет львов. Я приветствую вас как человек, который намерен радоваться жизни до тех пор, пока его не сожрут.
Я раскланялся на все четыре стороны. И благословил антикварную рухлядь справа и слева от меня, а потом взглянул на часы. Мой рабочий день кончился. Над крышами домов алел закат, и редкие световые рекламы уже начали излучать мертвенное сияние. А из закусочных и ресторанов по-домашнему запахло жиром и луком.
– Что здесь такое стряслось? – спросил я Меликова, придя в гостиницу.
– Рауль решил покончить с собой.
– С каких это пор?
– С середины сегодняшнего дня. Он потерял Кики, который вот уже четыре года был его другом.
– В этой гостинице без конца плачут, – сказал я, прислушиваясь к сдерживаемым рыданиям в плюшевом холле, которые доносились из угла, где стояли кадки с растениями. – И почему-то обязательно под пальмами.
– В каждой гостинице много плачут, – пояснил Меликов.
– В отеле «Ритц» тоже?
– В отеле «Ритц» плачут, когда на бирже падает курс акций. А у нас, когда человек внезапно осознает, что он безнадежно одинок, хотя до сих пор не хотел этому верить.
– Кики попал под машину?
– Хуже. Обручился. Для Рауля – это трагедия. Женщина! Исконный враг! Предательство! Оскорбление самых святых чувств! Лучше б он умер.
– Бедняги гомосексуалисты! Им приходится сражаться сразу на двух фронтах. Против мужчин и против женщин.
Меликов ухмыльнулся.
– До твоего прихода Рауль обронил немало ценных замечаний насчет слабого пола. Самое неизощренное из них звучало так: отвратительные тюлени с ободранной кожей… Хорошо, что ты пришел. Надо водворить его в номер. Здесь внизу ему не место. Помоги мне. Этот парень весит сто кило.
Мы подошли к уголку с пальмами.
– Он вернется, Рауль, – прошептал Меликов.
Мы тщетно пытались оторвать Рауля от стула. Он оперся о мраморный столик и продолжал хныкать. Меликов снова начал взывать к нему. После долгих усилий нам удалось, наконец, приподнять его! Но тут он наступил мне на ногу. Стокилограммовая туша!
– Осторожней! Чертова баба! – заорал я.
– Что?
– То самое! Нечего распускать нюни! Старая баба!
– Я – старая баба? – возмутился Рауль. От неожиданности он несколько пришел в себя.
– Господин Росс хотел сказать совсем не то, – успокаивал его Меликов.
– И вовсе нет. Я хотел сказать именно то.
Рауль провел ладонью по глазам.
Мы смотрели на него, ожидая, что он сейчас истерически завизжит. Но он заговорил очень тихо.
– Я – баба? – Видно было, что он смертельно оскорблен.
– Этого он не говорил, – соврал Меликов. – Он сказал – как баба.
Мы без особого труда довели его до лестницы.
– Несколько часов сна, – заклинал Меликов. – Одна или две таблетки секонала. Освежающий сон. А после – чашка крепкого кофе. И вы увидите все в ином свете.
Рауль не отвечал.
– Почему вы нянчитесь с этим жирным кретином? – спросил я.
– Он наш лучший постоялец. Снимает двухкомнатный номер с ванной.