Глава 3
Госпожа и ее свита
Проснулся Мещерский от того, что у него затекла спина: мягкий матрац, да и жарко в комнате. Сквозь незашторенное окно солнце било прямо в глаза. Он приподнялся: так и есть, на часах половина восьмого, а Кравченко уже и след простыл. Вон на кресле его скомканный спортивный свитер – значит, его владелец после традиционной утренней пробежки полощется в душе.
Мещерский потянулся, захотелось снова зарыться в эти теплые подушки, накрыться одеялом. Мысль мелькнула приятная: «Господи, благодать-то какая. Мы на даче. Настоящей. Тихо тут!»
И вдруг где-то внизу в недрах дома что-то с грохотом упало, и тут же басисто залаяла собака. Через секунду кое-как одевшийся Мещерский, пулей выскочивший из кровати, уже бежал вниз по лестнице. Бежал, но ступенек не видел, а видел то, что предстало перед ним ночью на обочине шоссе. И словно током ожгло: этого только не хватало!
Собака остервенело лаяла. Мещерский вихрем пронесся через просторные, светлые, пустые комнаты. Распахнул дверь гостиной, той самой, с краснокирпичным голландским камином, где они вчера беседовали с секретарем, и первое, что там увидел, – телевизор: огромный, из тех, которые называют «кинотеатр на дому». Телевизор работал, но без звука. На бирюзовом экране девица в рыжем парике, точно рыбка в аквариуме, разевала свой жемчужно-зубастый рот – болтала, болтала. Затем ее лик сменился рекламируемой женской прокладкой. Демонстрировалось, как она безупречно впитывает жидкость подозрительно прозрачного цвета.
На ковре перед телевизором валялись осколки хрустальной вазы. А перед ними, точно крепостная башня в чистом поле, возвышалась женщина – жгучая брюнетка лет этак сорока с внушительным довеском, необъятная, закутанная в шелковый халат фантастического размера. Ее смуглое, еще не тронутое косметикой лицо кривилось точно от зубной боли. Она потрясала зажатым в пухлой руке пультом, яростно нажала кнопку и…
– «Олвэйз плюс» всегда выручит вас в ваши критические дни, – жизнерадостно заверили с экрана.
Брюнетка в халате погрозила телевизору кулаком, а потом с размаху швырнула пульт в угол. К счастью, Мещерский с детства славился отличной реакцией (всегда на воротах стоял). Если бы не его бросок, «кинотеатр на дому» пришлось бы включать вручную. А так пульт удалось поймать.
– Эти потаскухи сведут меня с ума! – Женщина схватилась за левую грудь, напоминавшую арбуз среднего размера. – Это просто Освенцим чистейшей воды!
Тут из-за двери, ведущей из гостиной на террасу, донеслось поскуливание. А затем в щель просунулись сразу две головы: человеческая и собачья. Собачья принадлежала тому самому мрачному бультерьеру по кличке Мандарин. Человеческая – мужчине лет тридцати, белокожему, с массивным носом и с задумчиво-меланхоличным взглядом больших серых глаз. Он был крашеный блондин, что сначала чрезвычайно не понравилось Мещерскому, не одобрявшему косметических «штучек» сильного пола. Сейчас, однако, никакой меланхолии во взгляде незнакомца не наблюдалось. Напротив, он приветливо подмигнул Мещерскому и, нагнувшись, безбоязненно ухватил за загривок рвавшегося в гостиную бультерьера.
– Майя Тихоновна, плюньте! Разве это стоит, чтобы так переживать? – сказал он. – Пожалейте свои бедные нервы.
Брюнетка, не обратив на него внимания, круто обернулась к Мещерскому:
– Что вы на меня так уставились, юноша? У меня что, стригущий лишай?
– Н-нет, – Мещерский даже попятился.
– Ну тогда улыбнитесь и пожелайте мне доброго утра. Это вас с приятелем Файруз на пристани встречал? Ночью?
– Д-да, только не совсем ночью, это мы потом, на шоссе… – Мещерский тихо мямлил, недоумевая: что за фурия? Что не Зверева – ясно. Тогда кто? И кто этот парень, что загородил своей тяжеловесной квадратной фигурой дверь?
– Вы эпатированы, юноша. Это видно по выражению растерянной вежливости на вашем отдохнувшем, но еще не бритом с утра лице, – отчеканила толстуха. – Наверное, думаете, что за мегера горлопанит ни свет ни заря?
– Н-нет, что вы, я не думаю ничего такого. Вот пульт от телевизора. Куда его положить?
При слове «телевизор» брюнетку снова перекосило.
– Вы имеете привычку смотреть семичасовые «Новости»? – осведомилась она.
– Нет.
– И правильно. Как у всякого нормального человека, у вас гипертрофированно развит инстинкт самосохранения. Димка, если ты хоть единый раз еще хрюкнешь, я тебя снова выкину вон!
Это адресовалось уже блондину, который беззвучно трясся от смеха.
– Майя Тихоновна, молчу, молчу.
– И молчи! А я… кстати, юноша, как ваше имя?
– Мещерский. Сергей Мещерский.
– А я, голубчик Сереженька, молчать не буду! Меня распирает от бешенства. – Майя Тихоновна лягнула ногой точно разъяренный буйвол. – Я включаю телевизор, имея скромную потребность узнать текущие новости. Чтобы не пропустить их, я чутко сплю и встаю точно без семи минут семь. Иду вниз, включаю этого подлеца – и па-ажалуйста! Сколько раз в день можно слушать про затычки, прокладки с крылышками, про то, как какой-то там бесстыднице сухо и комфортно в ее распроклятые критические дни, а?! Сколько можно терпеть это издевательство нормальным людям? Сколько?!
Мещерский хлопал глазами: «Ну и темперамент!»
– Они же, дикари, не знают ни в чем меры. Раньше все было табу. Абсолютно все! Я сама лично во время перестройки сколько писем написала Горбачеву от имени нашего женского комитета: дескать, уважаемый, войдите в наше положение, закупите вату за границей! Вагон писем – мне даже ответить никто не соизволил! Вот так мы боролись с этим варварством. И что теперь? Чего мы, дуры, добились? Чтобы нас вот так каждую минуту, каждую секунду долбили, долбили!
– Можно просто выключить телевизор, – робко предложил Мещерский.
– А я не хочу выключать, юноша! С какой это стати? Я плачу налоги на содержание всей этой богадельни и за свои деньги желаю быть в курсе того, что творится в мире. Но разве кто-то об этом думает? Они просто доводят человека до белого каления, заставляя его терять облик, заставляя грезить об убийстве!
– И кого же, Майя Тихоновна, вы жаждете убить? – смеясь, спросил блондин.
– Вот эту наглую тварь, – толстуха ткнула в экран, перевела дух и потом совсем уже другим, очень любезным и удивительно спокойным тоном подытожила: – Ну, спектакль окончен. Публика может расходиться. На завтрак Шура варит овсянку и пельмени. Сереженька, вы что предпочитаете?
– Да мне, собственно, все равно, – забормотал тот смущенно. – Что дадите.
– Надо четко отдавать себе отчет в том, что вам нравится, а что не нравится. И никогда не надо так стесняться, – она потрепала его по руке. – На отдыхе надо усиленно питаться. Шура наша – отличная кулинарка. Вам понравится. Вам вообще у нас тут понравится. Должно, – и поплыла в дверь, шурша атласным сияющим шелком.
– Дмитрий, – квадратный блондин протянул Мещерскому руку. – Будем знакомы. Ну, видели нашу Майю?
– Ох да. Простите, а кто она?
– Подруга Марины. Вроде домоправительницы, как у Карлсона. Вообще она ее аккомпаниатор. Но сейчас уже не выступает. А так, за домом следит, за здоровьем Марины. А в основном они языками треплют, за жизнь, так сказать.
– Она вместе с Мариной Ивановной живет?
– Как видите.
– Давно?
– Лет пять, наверное. У нее муж умер, и Марина ее взяла к себе.
– Шумная женщина. Очень. Я даже струхнул немного. – Мещерский улыбнулся. Во взгляде его ясно читалось: «А ты сам-то кто такой здесь, крашеный? Кем доводишься мировому светилу? Родственник?»
Видимо, собеседник безмолвный вопрос понял, однако объясняться не стал.
– Вазу разбила. Сама потом себя казнить будет. – Он опустился на корточки и начал собирать осколки. Отпущенный на волю бультерьер подошел к Мещерскому и недоверчиво обнюхал его ноги. Потом с презрением отвернулся и запрыгнул на диван. Мещерский потоптался, а затем вернулся наверх: следовало привести себя в порядок.
Вымытый, выбритый, надушенный Кравченко деловито рылся в сумках. Достал свитер, новые джинсы, примерил.
– Все наряжаемся? – поддел его Мещерский. – Жаждешь впечатление произвести?
– А ты «Телохранитель» смотрел? – Кравченко с шумом задвинул зеркало-дверь шкафа-купе. – Звезды имеют привычку класть глаз на своих вышибал.
– Эх, Вадя, сдается мне, что вышибалы тут как раз люди лишние.
– Это почему?
Мещерский пожал плечами. Объяснять было бы долго и неинтересно: чувства его вдруг кардинально изменились. Еще вчера на той темной дороге, у убитого кем-то зверским способом пьянчужки, будущее вырисовывалось хоть и в неопределенных, но мрачно-романтических красках: наследство, беззащитная женщина, талант, музыка Верди, алчные родственники. А тут – утреннее солнце ли виновато, этот бультерьер-альбинос с нелепым именем Мандарин, или эта толстая скандалистка, конфликтующая с ящиком, – но вся романтика как-то враз улетучилась. Стало просто смешно и досадно: кинулись вы, Сергей Юрьевич, на защиту слабых, смущенный, а точнее, сбитый с панталыку бабкиными грезами и столь сиятельным именем «Марина Зверева». Дон Кихотом пожелали предстать перед великой женщиной, а тут бац! – с самого утра вам по ушам бабьими затычками хлопнули. И поделом. Подонкихотствуйте теперь с такими житейскими подробностями.
– Кормят тут, интересно, как? По часам или нет? – прервал его грустные думы Кравченко. – Жрать хочу, как мамонт. И ненавижу, когда по часам пичкают. Мое Чучело трапезует когда хочет, а хочет всегда. Ну и я привык. А тут церемониться придется. Кстати, Серж, пока ты дрых, я, между прочим, все окрестности здесь облазил. Дом классный и участочек ухоженный, они, видно, садовника сюда приглашали и архитектора не раз. А вообще дач тут мало – три дома всего обитаемы. В других хозяева отсутствуют. Но на том берегу озера стройка так и кипит. Сеньоры замки возводят. Такие избушки, какой тебе Бад-Халль. Территория большая: тут тебе и лесок сосновый, и озеро, два теннисных корта, котельная с водокачкой. Кстати, почти на всех дачах – спутниковые антенны. И весь этот парадиз заборищем обнесен. И действительно камеры по периметру. Так что не побалуешь тут.
– Ты психа, что ли, спозаранку выслеживал? – Мещерский начал одеваться. – Зря старался. Примет, увы, не сообщено.
– На черта мне этот псих. Это пусть моя милиция, которая меня бережет, пашет. Это я для самообразования обстановку изучал.
– Ничего нам тут изучать не надо. Я же сказал, Вадя, с телохранительством нашим… в общем…
– Да почему?
– Предчувствие, – Мещерский посмотрел на часы. – Ну идем. Думаю, опаздывать здесь не принято.
Завтракали обильно и чинно за похожим на футбольное поле столом в столовой. Зверева завтракать не вышла. Майя Тихоновна сообщила, что та плохо спала ночь и задремала только под утро, приняв снотворное. Зато приятели познакомились со всеми домочадцами.
Кроме известных уже лиц – братьев Шиповых, экспансивной аккомпаниаторши, грузного молодца по имени Дмитрий (фамилия его оказалась Корсаков – «Увы, не Римский», – уточнил он шутливо) и секретаря, за столом сидели Алиса и Петр Новлянские – дети первого мужа певицы. Весьма великовозрастные дети – оба субтильные, белобрысые, похожие на белых мышей (как позже резюмировал Кравченко). Алисе можно было со спокойной совестью дать лет тридцать. «Пожилая девушка», – снова съязвил Кравченко (до такой степени разочаровал его этот тип: отложной воротничок вокруг тощей шейки, безбровое треугольное личико с очень нежной малокровной кожей, пухлыми складочками в уголках губ и тонкими пепельными волосами, собранными в куцый хвостик на затылке). Брат ее выглядел года на два моложе и несколько крепче: этакий прилизанный столичный «яппи». Только вот деловой костюм сменил на отдыхе на дорогой фланелевый блузон и брюки известной спортивной фирмы. Брат и сестра держали себя вежливо и подчеркнуто любезно с приезжими.
А вот их сосед даже не давал себе труда казаться гостеприимным. Это был младший брат хозяйки дома Григорий Зверев – холеный сорокалетний красавец, облаченный, несмотря на солнечный, почти летний день, в черную рубашку и черные узкие джинсы. Мещерского он сразу же остро заинтересовал, потому что, как и его знаменитая сестра, тоже обладал великолепным голосом. Однако применение этого божьего дара было у Григория Зверева совершенно иным. Мещерский, да и все остальные частенько слышали его неповторимый хрипловато-бархатный баритон по телевизору: Зверев дублировал художественные фильмы. И как – заслушаешься!
Мещерский никак не ожидал, что этот актер-невидимка окажется таким потрясающим мужиком. «Ему б в Голливуде впору сниматься, а не в микрофон дудеть, – украдкой шепнул приятелю и Кравченко, несколько стушевавшийся перед этим воплощением мужественности и шарма. – Имел бы Шарон Стоун в натуре, а то все только за Майклом Дугласом повторяет». На новоприбывших Зверев никак не отреагировал. Ему, видимо, было наплевать, кто приезжает в гости к его сестре и зачем.
Сообщение Файруза о вчерашнем убийстве на дороге произвело настоящую сенсацию. Все зашумели, загалдели наперебой, вопросы так и посыпались градом: как, что, чем убили? А замечание Кравченко о сбежавшем психически больном заставило Алису болезненно пискнуть, Майю Тихоновну задать басом сакраментальный вопрос: «Но они все-таки ищут идиота или только притворяются?», а Александру Порфирьевну – сухощавую опрятную пожилую даму в полосатой пижаме и цветастом фартуке, постоянно курившую сигарету за сигаретой, – заметить, «что раньше ничего подобного и быть не могло, потому что в государстве был порядок».
– Действительно, много сумасшедших развелось. Слишком, – заметил Петр Новлянский, подливая себе кофе. – Сумасшедших и самоубийц. Это как эпидемия сейчас.
– Жизнь, значит, дрянь. – Андрей Шипов, молчавший почти весь завтрак, выдал это так, словно Америку открыл, и за столом тут же умолкли. – Интересно, а что предпочтительнее? – продолжил он внятно и громко. – Свихнуться или наложить на себя руки?
– А это смотря для кого, Андрюша, – задушевно откликнулся Зверев. – По мне, так лучше не мозолить глаза.
– Кому?
– Тем, кто тебя любит и кому это может быть неприятно.
– А кому это неприятно?
В столовой снова повисла неловкая пауза.
– Пойду омлет принесу. – Александра Порфирьевна затушила сигарету в чайном блюдце и начала собирать грязные тарелки. – Ну, кому омлета?
Оказалось, что всем. Вообще поесть в этом доме любили. Разговор снова возобновился – о погоде, о последнем интервью Бориса Покровского, о постановке новой редакции «Хованщины» в Большом, о каком-то ожидаемом звонке из Москвы, о каких-то декорациях.
– Вадим, а вы чем занимаетесь? – спросила Кравченко сидевшая напротив него Алиса Новлянская.
– Всем понемножку. В основном охраной тех, кому это необходимо. А раньше военным был.
– Как интересно. Марина всегда что-нибудь необычное откопает. Прошлый раз она фокусника к себе пригласила.
– Фокусника?
– Ну да. Такой симпатяга. В цирке-шапито выступал. Она любит все такое. Фокусы особенно.
– Ну мы-то с Сергеем люди совсем простые. Без фокусов, – Кравченко расплылся в улыбке. – Это у вас тут, смотрю…
– Что у нас тут?
– Ну, Марина Ивановна такая женщина знаменитая, звезда. И брат ее по телевизору каждый день. И вот муж тоже певец, оказывается.
– Вы слышали Андрея?
– Нет. Сергей слышал. Голос, говорит, у него редкий, странный. Я, если честно признаться, думал, что и говорит он как-то по-особенному. А оказалось, обычный голос для молодого парня, ну в разговоре-то.
– Вам его голос не понравится.
– Почему? – опешил Кравченко.
– А вы разве не знали, что подобными голосамипели кастраты?
Это было заявлено нарочито громко. Вызывающе громко. Мещерский едва не подавился. Краем глаза увидел, что братья Шиповы изменились в лице – каждый по-своему: младший, Георгий, побагровел, низко склонился над тарелкой. А старший, в адрес которого и был брошен вызов, отставил стул, встал:
– Спасибо, все было очень вкусно.
– Андрюшенька, а омлет? – всполошилась домработница. Она тоже покраснела и метнула в сторону Новлянских негодующе-укоризненный взгляд.
– Спасибо, тетя Шура. Потом. Пойду с Мандарином погуляю. Вы его строгий ошейник не видели?
– Почему, Лисенок, ты часто выдаешь такие вещи, что окружающим делается неловко и стыдно? – спросил Григорий Зверев, когда за Шиповым закрылась дверь на веранду. – Что за мания такая?
– Стыдно? Ты, значит, меня стыдишься? – Алиса опустила глаза и как-то сгорбилась, словно завяла вся. Тон ее и мгновенно изменившееся настроение заставили Мещерского приглядеться повнимательней к этой парочке. – Стыдишься?
– Я тебя не стыжусь. Ты это знаешь. Но дерзости твои терпеть не хочу. У меня от них аппетит пропадает.
– Лиска, веди себя прилично. – Майя Тихоновна прихлопнула скатерть пухлой ладонью, словно муху ловила. – Думаешь, Марине приятны твои грубости? Егор, будь ласков, передай мне гренки.
Багровый Георгий Шипов встал, переломился пополам точно складной метр, дотянулся до блюда с гренками и передал ей. По его виду было ясно: он еле сдерживается.
– Егор, детка, почему ты не пьешь кофе? Остыл ведь. – Майя Тихоновна протянула руку к мельхиоровому кофейнику.
– Я не хочу.
– Глупости. Хочешь, я сейчас сделаю тебе импровизированный кофе-капуччино? Шурочка, у нас остались сливки в холодильнике?
– Сейчас принесу. – Домработница двинулась из столовой.
– Я не хочу кофе-капуччино, Майя Тихоновна, – повысил голос Шипов-младший.
– Тогда какой же кофе ты хочешь? – вопрос прозвучал так, что ответить на него можно было только двумя способами: либо сдернуть скатерть со стола, либо вежливо поблагодарить за заботу.
Парень, видимо, нашел в себе силы: он сглотнул и процедил:
– Черный, если можно, с лимоном.
– Шурочка, не надо сливок. Егорка будет черный с лимоном! – зычно оповестила всех Майя Тихоновна.
Мещерский отметил, с каким властным мастерством эта женщина погасила назревающую ссору.
– Марина Ивановна просила, чтобы вы прошли к ней, – сказал после завтрака Файруз. – Они с Андреем собираются на озеро, составьте им компанию, если хотите.
– Конечно! С удовольствием. Нам прямо сейчас идти? – осведомился Кравченко.
– Да, если вы уже закончили завтракать.
Зверева встретила их в уютном зальчике, расположенном в правом крыле дома. Это была самая просторная и светлая комната дачи, не считая застекленной веранды. Попасть в нее можно было как с обширной террасы-лоджии, так и из гостиной. Вообще зал этот считался центром всего дома. Сюда приходили по вечерам посидеть на кожаных диванах и креслах, погреться у высокого, выложенного красным кирпичом камина, послушать музыку. У огромного панорамного окна, откуда открывался вид на озеро, стоял старый рояль. На нем – ноты, альбомы, магнитофонные кассеты, диски. В дубовых стеллажах вдоль стен – мощная стереосистема, телевизор-видеодвойка. Все стены зала украшали фотографии в рамках.
Мещерский даже зажмурился на миг – ее лицо, везде ее лицо. Снимки, снимки – и везде Марина Зверева. Она в сценических костюмах – фрагменты из опер, она на вручении премий, она на приемах во дворцах, посольствах, на банкетах, на выставках, в гостях. А рядом с ней – боже ты мой, какие лица! Кажется, вся история, все герои нашего времени считали за честь запечатлеться с нею рядом. Она и старый, но все еще великолепный Марио дель Монако на сцене «Ла Скала», она на аудиенции у Елизаветы II в Букингемском дворце: принц Чарлз, галантно целующий ей руку, смеющаяся принцесса Диана. А выше на новом снимке – сияющий благодушием Леонид Ильич, вручающий ей орден, Рейган в шикарном стетсоне, с победоносным видом демонстрирующий ей свое ранчо, Шаляпин-младший за мольбертом, Пласидо Доминго, встречающий ее на пороге своей виллы.
Мещерский услышал восхищенный вздох. Кравченко не отрываясь смотрел на фотографию, где молодая Зверева и такой же молодой, подтянутый, без единого седого волоска Фидель Кастро любовались прибоем на пляже Варадеро.
– Ты посмотри, Барбудос-то в нее по уши, по глазам видно. Какая женщина, Серега! – Кравченко протянул руку и коснулся снимка.
– Кастро был очень хорош двадцать лет назад, – низкий мягкий голос, точно виолончель.
Они обернулись. Зверева вошла с террасы. Солнце светило ей в спину, и лицо ее оставалось в тени. Ярким пятном выделялся только розовый длинный свитер. Да этот голос, словно сотканный из расплавленного солнца пополам с медом.
– А сейчас он напоминает мне старого льва. У меня сердце сжимается, когда я вижу его по телевизору. Этот человек знает, что все для него уже кончено, но не сдается.
Они слушали голос – смысл слов, выспренний и необычный, стирался из памяти. А голос – его неповторимый тембр, его глубина, нежность – звучал. И хотелось слышать его еще и еще. Мещерский часто вспоминал потом: как странно, что Зверева впервые заговорила с ними именно о Кастро, то есть о человеке, у которого все в прошлом. Не было ли в этом какого странного знака, предопределения судьбы? Вообще весь тот их самый первый разговор – вроде бы ни о чем – был сложной криптограммой. В нем можно было найти ключ ко многому из того, что случилось в этом доме позже. Ключ… Но кто мог это предположить в тот солнечный день бабьего лета, когда они, словно школьники, замерли перед этой женщиной – нет, не в восхищении даже, а в каком-то странном смятении духа. Потому что словно само время, все знаменитые события, люди, даты, по которым будут вспоминать наш уходящий век, приветствовали их в лице этого загадочного, точно сфинкс, существа: Великой, Несравненной, Божественной Марины.
Когда она повернулась так, что лучи солнца упали ей на лицо, стало ясно, что между фотографиями на стене и ею лежат годы. Черты ее выразительного, изящной лепки лица несколько расплылись. Время не пощадило щек и уголков глаз, прочертило складки у губ, утяжелило подбородок. Время оставило свой отпечаток и на фигуре: теперь уже не только крупной, а весьма крупной, если не сказать больше. Но глаза ее остались прежними – огромными, серо-голубыми, взглянешь – и голова закружится. И от всего ее лица веяло теперь таким царственным покоем, довольством и безмятежностью, что невольно хотелось остаться подле этой женщины навсегда: тут надежно, безопасно. Тут – тихая гавань.
Зверева протянула им руку, и они, так же как и все эти на фотографиях – актеры, принцы, министры, депутаты, заокеанские миллионеры, партийные деятели, – сочли этот жест за величайшую милость.
– Как славно, что вы, Сереженька, навестили нас, – молвила она, подводя их к дивану. – Очень рада познакомиться с вашим другом. Боюсь, я застала вас врасплох своим приглашением, нарушила ваши планы на отпуск.
– Да что вы! – Мещерский взмахнул рукой, словно отсекая нечто кощунственное. – Мы так благодарны вам за приглашение.
– Это глупое письмо… Не знаю, почему я его написала. Елена Александровна – мой духовный вожатый, к ней я всегда обращаюсь со всеми своими болячками. Что-то на меня накатило, и я его написала. А собственно…
– Мы поняли, что вас что-то тревожит, сон лишь проявление…
– Не напоминайте мне о нем. Выставить себя такой слабонервной дурочкой, – Зверева откинулась на спинку дивана. – Я забыла об этом сне через пять минут после того, как отправила письмо. Обычный кошмар, и надо же – я хватаю конверт и доставляю хлопоты таким приятным молодым людям.
– Да какие хлопоты! У вас тут так красиво. Мы никогда бы не выбрались в такое приволье. И вы, вы сами, ваш дом… Но, Марина Ивановна, нам бы хотелось узнать причину, если она… если мы хоть чем-то можем помочь вам, то…
– Причины нет, – быстро перебила его певица. – Я же сказала, Сереженька, это просто непростительный промах с моей стороны. Прихоть дурного тона. Меня ничто не тревожит, ничто не беспокоит. Напротив, я давно не была так счастлива, как сейчас.
– Значит, вас не от кого охранять? Вам ничто не доставляет неприятностей? – спросил молчавший досель Кравченко.
– Нет, – Зверева взглянула на него с улыбкой.
– Какая жалость.
– Почему?
– Я бы многое отдал, чтобы вас от чего-нибудь да защитить. – Кравченко оглянулся по сторонам. – Увы, тут даже осы не летают. Осень.
Зверева засмеялась.
– Вот и права поговорка: дурной сон до обеда – к хорошей компании. Честное слово, я теперь даже рада, что все так вышло. Решено, вы – наши гости, пока вам тут не наскучит. Я с ребятками своими – видите, какая у меня большая дружная семья – думаю пожить тут недельки три. Ну, Петя, может быть, уедет раньше, у него дела в фирме. А мы… Агахан сказал, что вы вчера видели какого-то несчастного на шоссе? Его убили? – Вопрос был задан со спокойным любопытством.
– Да, милиция говорит, что знает, кто убийца. Шабашники, что дачи строят на том берегу, повздорили. У одного с головой не все в порядке, – соврал Кравченко.
– Жестокость, варварство. Каждый день по телевизору – убийства, какие-то… разборки. Между кем? В Чечне заложников берут, торгуют людьми точно скотом. – Зверева передернула полными плечами. – Неудивительно, что снятся кошмары. А музыка, которую транслируют? Все эти бездарные концерты, оглушающий шум вместо мелодии? Пошлость. Кстати, вы в Москве не видели таких плакатов – я на Садовом из машины видела, – водку рекламируют. На них бутылка, а рядом скрипка и что-то там о чистоте… А еще мне Гриша рассказывал, есть водка «Петр Ильич Чайковский». Ее пьют и закусывают луком с селедкой, – она провела рукой по глазам. – Здесь ужасно все изменилось за эти годы.
Мещерский отметил, как легко она перескакивает в разговоре с предмета на предмет: и снова слова были не важны, только голос. В этот момент стеклянная дверь отворилась и с террасы вошел Андрей Шипов.
– Я вас жду-жду, а вы вот где, оказывается. Пойдемте на озеро, погода – чудо. Димка с Егором пошли на корт. Звали болеть за них.
Кравченко украдкой разглядывал эту пару. Муж и жена. Скорее стареющая львица и ее подрастающий львенок. Кстати, тянет он на мужа-то? Вон белобрысая барышня за столом что-то там о кастратах загнула. Чушь, конечно, но… Он скользнул по фигуре Шипова – цыпленочек: хрупкие косточки, тонкие ручки, плечики как гардеробная вешалка – в пажи такому. А этот… Чем он ее привлек, интересно? Голосом? Или тем, что ему на двадцать пять меньше, чем ей? Ну, она, конечно, на свои пятьдесят не тянет – кожу вон подтянула, накрасилась, ухоженная, холеная. Для чего так себя холить? Для него?
Он вспомнил, как однажды в метро они с Катей видели одну женщину – увядшую сорокалетнюю домохозяйку. Она читала в газете про свадьбу Пугачевой и Киркорова. Потом уронила руки с газетой на колени и не мигая смотрела в черноту за вагонным стеклом. Грезила… Он попытался пошутить тогда, а Катя его одернула. Он так до сих пор и не понял почему.
«Вот отчего тебя, парень, к этой богатой даме тянет, мне объяснять не надо. – Кравченко изучал кроссовки Шипова, запачканные землей. – Как же – ступенька к славе, успеху. Звезда со связями. Слово скажет, и будешь петь где пожелаешь: на лучших сценах мира. За это можно себя продать… – Тут он поднял голову и перехватил взгляд, которым Шипов смотрел на жену. И покраснел: – Черт возьми. Мальчишка…»
Они спустились по ступенькам террасы, пересекли подстриженный газон, где трава все еще была по-летнему свежей и зеленой, и направились к воротам. Перед ними блестело озеро – точно гигантское зеркало, уложенное среди сосен. Шипов шел впереди, и на фоне слепившего глаза солнца его фигура казалась особенно четкой и хрупкой – словно тень. Кравченко надел темные очки. По его виду Мещерский понял: приятель его смущен. Зверева произвела на него сильнейшее впечатление, но даже себе он не хочет в этом признаться. «Вот что значит быть знаменитостью, – подумал он. – Вот оно, значит, как».
– Не желаете полюбоваться на местный Кубок Кремля? – пошутил Шипов. – Дима Егорку там каждое утро до семи потов гоняет.
– Пойдемте. А ваш брат хорошо в теннис играет?
– Воображает, что играет.
– Ну, судя по нему, он со спортом в ладах.
– Я был бы рад, если бы он больше был в ладах с учебниками, чем с ракеткой и футбольным мячом.
– Оставь ребенка в покое, – в голосе Зверевой зазвучали заботливые нотки. – Егорка еще растет. В его возрасте мальчикам надо двигаться, расходовать переизбыток силы.
«Хорош ребенок, – подумал Кравченко. – Бугай лет двадцати. А почему не в армии, интересно? Сверстники вон на Кавказе «силы расходуют», а этот… Кстати, как называется жена брата? Свояченица или кума? Нет, вроде свояченица».
Бесцельность этой прогулки выбила Кравченко из колеи. Его так и подмывало спросить эту даму напрямик: «За каким чертом ты нас сюда позвала? Что нам делать? Нанимаешь ты нас в качестве охранников, и если да, то позволь мне вести себя так, как я считаю нужным, а если нет, то…» Но он знал, что после словечка «то» уже не будет никакого продолжения. Ничего в таком духе он у нее не спросит. А будет поддерживать вежливую беседу ни о чем, всецело полагаясь теперь на прихоть этой совершенно особенной женщины, которая может себе позволить заставить кого-то проделать такой длинный путь только под влиянием своего минутного каприза.
«Если домочадцы собрались послушать ее распоряжения по завещанию забугорного имущества, – размышлял он, следя вместе с Шиповым, как на корте играли в теннис, – то в таком случае наш первый завтрак весьма показателен. Мужа-малыша тут не больно любят. Как эти приемыши на него окрысились. Особенно девица Алиса. Брат Зверевой из этого же лагеря, хотя вести себя по-хамски не позволяет. Возможно, он просто умнее, оттого что старше».
Он покосился на Шипова и спросил:
– Вы за границей, наверное, долго жили?
– В Италии четыре года. Я там учился. У меня была льготная стипендия от Гнесинского и Итальянского музыкального общества. – Андрей отвечал охотно.
Кравченко почувствовал, что ему приятно разговаривать с этим парнем, однако не мог все же отделаться от крамольной мысли: «Интересно, какой ты в постели с этой царицей Савской?»
– Мы с Мариной там и познакомились. В театре «Феникс» в Венеции.
– Я в Венеции не был. В Италии только в Больцано на горных лыжах катался, а потом неделю в Риме жил. Красивая страна.
– Очень. Егору тоже понравилась.
– И брат тоже с вами в Италии жил?
– Да, не оставлять же его без присмотра? Но это только последние два года: мы с ним одни на белом свете, отец умер, – Шипов грустно потупился. – Родителей рано потеряли, вот и держимся друг друга. Марина предложила ему на выбор поступить в университет в Болонье либо в Риме. Но он с этим выбором что-то пока не торопится. Сентябрь пройдет, а там начну с ним мужской разговор насчет этого.
– И на какой же факультет?
Шипов как-то неопределенно махнул рукой. «Ясно. Жена не только тебя, друг мой ситный, содержит, но и твоего молодца в люди вывести намеревается. Добрая женщина, надо же. Где бы себе такую сыскать? Щедрую».
– А к музыке, к опере у Егора, значит, нет таланта?
– Слава богу, ни таланта, ни стремлений.
– Вы так горячо сказали «слава богу», – Кравченко усмехнулся. – Видимо, я совершенно не разбираюсь в вашей профессии. Или опера это не профессия? Забыл, что тут главное голос.
Шипов опустил глаза.
А Мещерский, значительно отставший, тем временем шел рядом со Зверевой по бетонной тропинке, проложенной по берегу озера, и слушал, слушал, упиваясь, изредка вставлял какие-то замечания, но в общем-то целиком был очарован ее монологом.
– Классическая музыка не прихоть каких-то сверхчувственных натур, – вещала Зверева. – Вы, Сереженька, не обижайтесь, но ваше поколение глухо к одному из самых загадочных видов искусства. Почему молодежь в массе своей не любит, не понимает великую музыку? Это всегда меня интересовало. Вот говорят, классику начинают понимать с возрастом. Отчего это?
– Ну, может, оттого, что становятся умнее, – Мещерский хотел пошутить, да что-то не вышла шутка.
– Ум – категория постоянная. Либо он есть у человека, либо его нет.
– Да, Марина Ивановна, конечно.
– Может быть, молодые не любят музыку оттого, что у них нет воспоминаний?
– Воспоминаний? Ну почему же, есть.
– Ну, мне всегда казалось, что любая музыка всегда свободна. Понимаете, Сереженька?
– Н-не совсем. От чего свободна?
– От всего. От условностей, предрассудков, запретов, страхов. Она имеет возможность передавать эту свободу.
– Вы сказали, от страхов?
– Да-да, – Зверева остановилась. Чувствовалось, что, обретя в лице нового гостя благодарного и покорного слушателя, она намеревается говорить с ним только на тему, которая в данную минуту интересна исключительно ей. – Музыка подчас рассказывает нам самим о нас же такие вещи, о которых мы стараемся умалчивать не только в беседах с другими, но и с самими собой.
– А вы знаете, я никогда небеседую сам с собой о себе, времени как-то не хватает.
– Да? Вы очень занятой человек, Сереженька. В этом, наверное, вся беда вашего поколения. Вы слишком заняты, чтобы слушать себя в себе.
Мещерскому хотелось возразить: «А разве вы – вы! – не слишком заняты?» Но он так же, как и Кравченко, знал: никогда он не сможет спросить ее вот так прямо. Однако дураком бессловесным выглядеть не хотелось, и он решился:
– Марина Ивановна, неужели и вам музыка может рассказать то, что вы сами от себя скрываете? Не знаете, не подозреваете в себе?
– Всегда.
– А нам, вашим слушателям, зрителям, поклонникам вашего таланта, она тоже что-то может о вас рассказать неизвестное?
– Конечно, если будете внимательно слушать.
Зверева засмеялась. Порыв ветра взвил концы ее ало-розового шелкового шарфика, повязанного поверх свитера. Алая полоска обвила шею. Мещерскому показалось на миг, что она похожа на след крови на горле того пьяницы на обочине шоссе, которого…
– Сережа, что с вами?
– Ничего. Повернулся, наверное, неловко. Тут выбоина, Марина Ивановна. Позвольте, я вам помогу.
– Я тут каждое утро брожу, каждый камешек знаю.
Мещерский смотрел на нее: «Вот ей, ей! – приснился кошмар о том, что она пытается расчленить труп. Ей!»
– Поздравьте победителя! – со стороны кортов донесся призыв Шипова. Они подошли к ограде спортивной площадки. И вместе с Кравченко и Андреем похлопали выигравшему партию Дмитрию Корсакову. Несмотря на свою массивность, на корте он двигался проворно и действительно загонял своего более молодого соперника. Он помахал им рукой, однако подходить не стал. Вместе с Егором они подхватили ракетки и, горячо что-то обсуждая, направились к дому.
– Я рассказывал Вадиму, как мы были свидетелями пожара в театре «Феникс» в Венеции, – сообщил Шипов Мещерскому. Он подошел к жене и поправил сбившийся шарфик.
– Ужасная потеря, такой был милый, уютный театр. – Зверева вздохнула и отвела его руку. – Там шли реставрационные работы, потом с фирмой начались какие-то странности – лопнули какие-то кредиты. И вдруг театр сгорел. Все погибло. Даже рояль Верди спасти не удалось. И теперь в Венеции туристы любуются опаленным остовом «Ля Фениче». – Она вздохнула. – Вот так мы относимся к святыням. А ведь я специально приезжала в Венецию, чтобы увидеть спектакль, в котором некогда блистал Луиджи Маркези… – Увидев, что на лицах приятелей отразилось замешательство, она поспешила объяснить: – Это самый знаменитый тенор начала прошлого века. Им еще Наполеон восхищался. Знатоки говорят, что Андрей – новый, воскресший Маркези.
– Но ведь зрителей, слышавших того певца, не осталось, – заметил Кравченко.
– Осталась великая школа. И кто ее постиг в совершенстве, тот…
– Луиджи Маркези был кастрат, – произнес Шипов.
Кравченко и Мещерский умолкли. Снова это коротенькое слово повисло в воздухе, оставив после себя облако отчуждения и неловкости.
– Знаете, про Маркези ходило множество анекдотов. Он ведь был неисправимый волокита. Однажды даже был бит братом своей любовницы. Его палкой угостили. Это сразу стало достоянием всей Венеции. Люди говорили: «Ах, проклятый сопрано, и он туда же». Но ни побои, ни сплетни его не останавливали. – Шипов говорил все это медленно, словно смаковал каждую фразу.
Зверева улыбалась. Мещерский почувствовал, что против воли неудержимо заливается краской.
– А что, я, наверное, в анатомии не силен, но как же это возможно быть вот таким, – он запнулся, но быстро подобрал нужное слово, – ущербным и тем не менее волочиться за прекрасным полом?
– Вы не точно выражаетесь, Сергей. Не тем не менее, а несмотря на. – Шипов смотрел на него в упор.
– Я крайне невежествен в вопросах итальянской оперы. Вообще, честно говоря, ничего о ней не знаю. – Кравченко поспешил на выручку приятелю и даже до вежливого тона снизошел. – Но мне казалось, что подобными сладкозвучными голосами обладали не только такие вот не совсем здоровые люди. Я прав, Марина Ивановна?
– Мужское сопрано редчайший голос, – коротко ответила она.
И приятели так и не поняли, звучало ли в том ответе «да» или «нет». А уточнить не отважились.
– Мда-а, ну и дураками мы смотримся с тобой, Серж, – резюмировал Кравченко, когда супружеская чета покинула их на берегу озера и отправилась навестить каких-то соседей. – Интересно, тут все такие?
– Какие? – буркнул Мещерский.
– С вывихом.
– Гении всегда со странностями.
– Гении само собой. У нее вон сам принц Чарлз ручки лобызал.
– Таких женщин, Вадя, в мире можно по пальцам перечесть. Бриллианты чистейшей воды это. Им позволено все.
– Даже иметь таких вот мужей?
– Он что, тебе не понравился?
– Нет, отчего ж. Выглядит он даже симпатичнее, чем все эти ее родственники-шакалы.
– Шакалы? Странная ассоциация.
– А что? – Кравченко поднял камешек, размахнулся и зашвырнул его в воду. – Собрались и ждут. На лицах все написано. Кому отвалится самый жирный кусок, гадают. И если этому певуну-тенору, то жаль мне его.
– Я теперь думаю, Вадя, она специально это все устроила.
– Что все?
– Ну это – сбор всех частей и намек на завещание. Зверева наблюдает реакцию, понимаешь? Видел ее лицо, когда ее милейший Андрюша вещал про кастратов? Ведь он это намеренно сделал.
– Для нее, что ли? Унизился?
Мещерский кивнул:
– Понимаешь, Катя все время любит цитировать фразу Наполеона: «Всего не увидишь только глазами, что у вас на лице». Так вот: на лице Зверевой много чего есть. Только мы не видим глазами. И думаю, не увидим никогда. Потому что смотреть не умеем.
– Ты думаешь, он у неетакой, что ли? – Кравченко поморщился.
Мещерский пожал плечами:
– Я слышал его голос на кассете. Не мешало бы и тебе его послушать.
Кравченко сплюнул себе под ноги.
– Я думал, таких сейчас не бывает. Что они, операцию, что ли, себе делают? Или как… А нас-то она для чего сюда позвала? – спросил он почти жалобно. – В качестве кого нам тут теперь кантоваться?
Приятель его молчал.
– Давай уедем. Серега, слышь? Пошли они все, а? Плюнем и сделаем ручкой.
– Я хочу остаться.
Снова наступила пауза. И потом Кравченко сказал:
– Знаешь, я все смотрел на нее и думал про то письмо с кошмаром.
– И я тоже. А еще о чем?
– О том, что подозрительно быстро этот сон сбываться начал: трупешник оттуда в реальность перекочевал. Самый кондовый такой трупешник – топором пришибленный забулдыга. Странные полюса какие, а? Пьяный шабашник и итальянская опера с господами кастратами – и все, считай, в одни сутки.
– Сережа, Вадим! А я за вами, – раздался бодрый возглас.
По дороге к ним шел приветливый и улыбающийся Агахан Файруз.
– Марина Ивановна просила передать: обедаем в четыре. Александра Порфирьевна приготовила свое фирменное блюдо.