Омут
Июль. Над полем три ворона. Черные крылья их иногда касаются друг друга. Птицы кружат – они хозяева этих мест.
На поле трактора, воздух над ними искажается, плывет. Железные траки гусениц въелись в глину, обвешались ею. А шмель шумит возле пучка колокольчиков, застрявших в грязном колесе, чуть касается их, и тут же в сторону. Затем снова приближается и неуклюже заползает внутрь цветка.
В тени деревьев, возле канистр с водой лежат четверо. Они сносят деревню, точнее то, что от неё осталось, потом придут другие и посеют овес.
– Раскружились, – уставился на парящих в небе птиц один из них.
– Не, я уж работать не смогу…
– Да и не надо, Лавров вон никак не успокоится, бьет, понимаешь, все наши трудовые достижения.
От трактора, ссутулившись, шел Виктор Лавров, отмахиваясь майкой от слепней.
– Отдохни, Витя, отдохни, что ты, прям как пришибленный, с утра успокоиться не можешь, – лениво так промямлил иссушенный парень с соломинкой во рту.
Лавров молча сел возле канистр и посмотрел на поле, словно художник на свою работу. Капли пота заливали его лицо, скапливались на бровях и падали в низ.
– Слушай, куропаткин нос, ты, что такой чудной сегодня, не проспался, что ли? – приподнялся с земли смуглый старик.
Лавров вытер рукой лоб и окинул всех взглядом.
– Могилу я сегодня нашел.
– И что?
– Помните, учительница школьная пропала, так это вот она.
– Дык, утопла ж она. Да и пропала-то не здесь, а добрых километрах в тридцати, ближе к посадке, там, что ж я не знаю.
– Тридцати, двадцати. Слушай лучше! Занесло меня сюда еще до сноса, по лесу шлялся, грибы собирал, а тут выходит мне навстречу мужик – Николаем звать. Просит помочь ему, а в чем, так и не говорит. А мне что? Просит, дай, думаю, помогу. Может, и разживусь чем. К дому его пришли уже затемно, – еще раз посмотрев в поле, продолжил он.
***
Лавров помнил эту ночь отчетливо и, казалось, что вряд ли когда забудет.
Ни в одном доме свет тогда не горел, не лаяли собаки. Но внимания он на это не обращал, а лишь покорно плелся за черным силуэтом.
Вошли в избу. Прохладной сыростью дохнула она, скрипнув битым стеклом под ногами. Лавров прислушался, на чердаке шуршали какие-то птицы, воркуя спросонок.
– Стой тут! – скомандовал Николай и ушел вглубь темноты.
Виктор зажег спичку, осмотрелся. В шаге от него дрожащее пламя выхватило седую голову, желтое лицо с пятаками на глазах. Он попятился назад и уткнулся в мягкое.
– Испугался, что ль? Пустое. Умерла она, – и, взяв Виктора за плечо, повел.
Они долго сидели в тишине, гость все время поглядывал на маленькое сухое тело старушки.
– А чем помочь-то? – спросил он так, на всякий случай, заранее зная ответ. – Мать? – и кивнул на старуху.
Николай прибавил огонь в керосинке и огляделся. Долго не отводил взгляда от темного угла, щурился, словно пытаясь кого-то рассмотреть, а потом резко дернулся и шепотом произнес, – я ее почти не знаю.
Лавров тоже посмотрел в сторону темного угла. Там в самом низу скреблась мышь.
– Ты слушай, – одернул его Николай.
Лавров вздрогнул.
– Полюбилась мне одна учительница. Математике детей учила. Вся маленькая такая, худенькая, и не сравнить с нашими-то со всеми. В общем, и обнять-то не за что. Да я и не обращал на нее внимания-то никакого, а тут как-то иду домой, за полночь уже, а у нее окна светятся. Глянул туда, а та ко сну готовится. У зеркала сидит, волосы расчесывает. Я так и простоял незнамо сколько, пока не опомнился.
Потом уж и не знаю что. И в школу ходил, и домой. Под окном встану и кричу: «Любовь Иванна, выдь на минутку, дело есть!» А она из окошка покажется, глазки такие – ух! И недовольно так мне: «Горчаков» – то есть я, – «Опять мешаешь». Говорю: «Опять. Только не мешаю, я вот все хочу вас вечером увидеть». Она, конечно, форточку прикроет и глазками так кверху, понимаешь, мол, не пара я ей. Но от меня не так легко было избавиться, я вроде как заболел ею. Сидишь дома, делами занимаешься, а она все перед глазами, спать ложишься, и там она, как нечистая какая. Много я по девкам бегал и никогда такого, понимаешь?
А в августе вот увидел я ее с заезжим каким-то. Какая же меня злость взяла, Витя, попался бы кто на пути, то изломал.
Лавров вздрогнул и опустил глаза.
– Иду по пятам за ними, кулаки сжимаю до посинения, да зубами скриплю так, что по коже мурашки идут. Дошел до реки, в кустах укрылся, а они возьми, и целоваться начали. Я так за ветки и схватился, слышу, хруст пошел, а ведь только потом почуял, что шиповник был, руки в кровь все изодрал. Сижу вот так, кровью капаю. Проклятьями, словно камнями, в них кидаюсь, трясет меня со злости, страшно трясет, словно горячка, так и хотелось выбежать, да там головы им пооткрутить. А они уж винцо разливают, выпивают, закусывают и смеются все. Парня вскоре видать сморило на солнце – растянулся на одеяле, а Любовь возьми, да и скинь с себя одежду. Кожа белая на солнце светится, шейка тонюсенькая такая. Подошла она к берегу, так аккуратно, и в воду – нырк. Река наша в этом месте на поворот как раз шла, омут тут больно глубокий, зато берег удобный. Сюда многие купаться ходили. А солнце ярко светит, вода прозрачная. Тут вижу, она от берега все дальше и дальше отплывает, словно лягушонок, а под ней будто тень, какая черная появилась. Иль это в глазах у меня потемнело от злости. Только Любовь в ту же минуту под воду ушла, лишь руками по воде хлопнуть успела. Я тогда с места так и не сдвинулся, а дружок ее долго лежал, в небо пялился. Потом приподнялся, покричал, головой покрутил и давай по берегу в ракитнике, словно ошпаренный, искать, мол, она с ним в прятки играет. А как понял, в чем дело, совсем ему, видать, плохо стало. Да тут еще мотоцикл где-то затарахтел, тот возьми, и по кустам-то и побег. Подъехал мужик на мотоцикле, увидел одежду, покричал, к воде подошел да быстро так второпях обратно укатил. А я все сидел и сидел, на воду смотрел. Потом люди на тракторе приехали, бредни размотали, и давай реку цедить, а течение хоть и не быстрое, зато уж глубоко больно, да и речка-то не узкая. Так они тело и не нашли, пропало. А я, как стемнело, кулаки разжал, от ветвей их отодрал, прилипли они от крови, и домой огородами.
Лавров вскочил с места. Лицо его потемнело. Руки задрожали. Он хотел что-то сказать, но только шлепал губами.
– Да ты сядь, сядь, я же тебя сразу узнал, – не поднимая глаз, пробасил Николай, – вот как в лесу увидел, так и узнал. Дослушай меня, а там уж дело твое, тебе решать, что делать, твоей-то нет вины на этом, я всему виной.
– Да ты, я ведь, я не хотел убегать, я, – забормотал Лавров.
Николай строго взглянул через керосинку на дрожащего в желтом свете собеседника и продолжил:
– Прошло немного времени, начали мне ночью кошмары сниться, как глаза закрою, кошмар. Тут-то я и запил, да так сильно, что и не заметил, как полгода прошло. Спасибо, добрая душа одна на ноги опять поставила, хорошая, домовитая женщина, соседка. Ухаживал я как-то за ней по молодости, а потом бросил. А она упрямая, видать, вернулась и на ноги меня подняла. Только голова у меня прояснела, сны опять одолели. Видится постоянно, что я стою напротив окна учительницы и смотрю, как она волосы вычесывает, как замечает меня и выбегает на улицу – кричит, догоняй, мол, да звонко смеется…. И шлеп, шлеп по сырой земле, и быстро исчезает. А я ногами-то работаю, а они словно в глине, с трудом поднимаются. И голос ее в ушах: «Иди, иди ко мне, прыгай в воду. Загубил ты меня. Загубил!». Подо мной тут берег начинал осыпаться. На этом месте я всегда просыпался.
В общем, стал я снасти брать и к реке ходить рыбачить на то место. С самого раннего утра приходил, закидывал снасти, сидел и прощения просил. Молиться-то я не умел, а все больше своими словами.
Вечером меня вся деревня ждала, рыбу я наловчился ловить, даже сам удивлялся, как это у меня так получается. Она будто сама собой на крючки лезла. Снабжал всех, и сожительнице своей приносил на уху. Надеждой ее звать, она у меня так и осталась жить. По-хорошему, кроме нее, никого и не было. Я да Надежда, и пустой дом, поскольку все я по своей дурости пропил.
От избытка рыбы Надежда научилась даже рыбий жир производить, в детский сад детишкам носила. А я все ходил на берег. За эти годы сны мои поубавились. Только один раз вновь всё вспомнилось.
Чирки уже подросли. Сижу на доске, смотрю, как мамка впереди плывет и утятам покрякивает, семь штук их было. И тут снова тень, и вода вздыбилась, словно подводное течение какое! Всплеск, утка взлетела, утята в стороны! И снова тишина….
А я сижу, не шелохнусь. Тогда утёнок один пропал.
После того случая у меня желание появилось, достать эту странную рыбину. Еще чаще стал на реке бывать. Люба мне ночью опять видеться начала, насмехаясь из-под воды. Будто звала, что ж ты не тянешь, давай, уйдет рыба-то, я и начинал доставать.
Ну, пока я жил возле своего омута, от меня Надежда ушла. Правда, вначале я на это и внимания не обратил, а когда уж опомнился, поздно было.
Сколько еще такая моя жизнь продолжалась бы, не знаю, если бы не последний случай.
Вечер уж был, редкие звезды кое-где повысыпали, сумерки такие настали – клёв плохой. Да вот только донку от березки отвязал, да на руку намотал, как леска, словно струна, натянулась и загудела аж. В руку въелась, как в масло. Я и так и эдак: и на локоть хочу намотать – не получается, на другом конце еще сильнее затягивает. И никак не могу с места двинутся.
А кровь у меня ручейком по леске так и стекает: черная, словно смола какая, и в воду капает. Да ведь и отпустить хочется. Изловчился, спиной развернулся и к березке тяну. А леска звенит, стонет и в руку больнее впивается, да все рывками. Берег у меня под ногами осыпается прямо в воду, а тут еще и роса появилась на мое наказание. Чувствую, проигрываю. Насколько я продвинусь, на столь меня обратно и стягивает, а то и еще дальше. Тогда я и крикнул в воду: «На, Любка, выкуси, не затащишь ты меня! Виноват я, конечно, но уж извини!»
Зубы стиснул, весь напрягся, да до березы и дотянулся и намотал на ствол леску. Листва затрепетала сразу, зашелестела.
Долго я сидел тогда, руку рубахой обмотал. Сильно стемнело, вдруг чувствую, вроде, ослабла хватка, обмякла лесочка. Я резко схватил да еще пару оборотов сделал. Леска вновь гудеть, да только обратно уж никак. Так-то вот я бился, пока зарево на небе не появилось, а там, у березки, и уснул незаметно для себя. Люба тут снова предо мной стоит по грудь в воде и смотрит так странно, вроде никогда не видела – печально очень. А потом пошла прочь, вниз шла, по течению, пока совсем не пропала….
А меня мужики растолкали. Я подымаюсь, руки своей не чувствую, понять спросонок ничего не могу. Те вокруг меня что-то скачут, глаза таращат, ухают, по плечу хлопают.
А один прямо подошел и говорит: «Ну, Петрович, ну, молодца!»
Я, тогда как на берег глянул – глазам своим не поверил, на берегу сомовая голова лежит, огромная, словно комель осиновый, а остальное тело в воде еще, трое мужиков за жабры схватили, корячатся, пытаются тушку рыбью вытянуть. Сидел я тогда, смотрел на все это, и такая тоска меня почему-то взяла, что ушел я домой. А там огляделся, пыль кругом, пустота, даже кошки нет.
На рыбалку с тех пор перестал ходить, а все сидел, да в окно смотрел. Так и пробыл очень долгое время.
Вспомнился мне потом тот сон последний, когда Люба уходила вниз по реке, и опять никак из головы он не шёл. Взял я тогда ружье, дело по осени было, и пошел, так, на всякий случай, посмотреть.
***
– Ты нашел ее? – чуть слышно пролепетал Лавров.
Он посмотрел в окно, но кроме своего темного отражения и бившуюся в нем бабочку, ничего не увидел.
– Да нет, сколько времени уж прошло, я на это и не рассчитывал. Просто шел вперед и все. Далеко я забрел тогда по руслу, меня в эти места и не заносило раньше. Вот и набрел на деревню. На эту деревню. На этот дом, – Николай окинул рукой избу.
Прохожу я по улице, а со стороны дома мне кричит кто-то. Я обернулся – старуха.
Говорит: «Касатик, застрели мне собачку, я тебя уж как-нибудь отблагодарю. Убей ее, родимый, сделай милость, совсем измучила, помирает уж, старая стала, скулит».
И манит собачонку: «Давай, Верка, иди сюда». Я тогда еще сильно удивился, чего это старая так собаку прозвала. Да потом, вроде, плюнул и давай патрон покрупней искать, так, чтобы не мучить животное. А та забилась под крыльцо и скулит.
У меня по коже как иголками, а старушка встала вся бледная, да и ушла в дом. Я давай палкой собаку из-под крыльца выгонять, никак ее не достать было. Хотел бросить, да и уйти поскорее, только эта Верка шустро из-под крыльца выскакивает и… в лес.
Я прицелился, выстрелил, та взвизгнула, подскочила и дальше. Долго я за ней бегал, а когда догнал, вижу, на кочке сидит и ранку свою лижет да поскуливает. Прицелился я получше, чтоб сразу ее, а на курок нажать не могу. Вот тут в груди все аж сжимает, жалко.
Стоял, я так, а потом смотрю, крестик возле нее самодельный из веток, а на нем бусы точно такие же, как у Любы были, из таких маленьких шариков, наподобие жемчужин. Подошел я, снял украшение, в карман себе засунул, осмотрелся вокруг, ближе к берегу подошел, на речку взглянул, поклонился могилке, прощения попросил в последний раз за свои мысли, да и отправился к старухе. А она мне прямо с порога: «Ну что, убил уж?». Убил, говорю, мать, как сноп свалилась и не шелохнулась, отмучилась пеструшка.
А она как спросит: «А где ж она, родненький?» Я ей, в лесу, мол. А сам думаю, вдруг пойдёт, чего ж тогда делать? А бабка все просит, отведи, да отведи туда. Чего мне оставалось, вот и крикнул я на неё: «Попросила убить, убил, а места не помню!». А она повалилась на землю и как заревёт: «Не ругайся сынок, я уж старая, дед-то в подполье упал, убился, достать не могу, а она проклятущая воет, каждую ночь, страшно мне!».
Так вот и остался я у нее жить. В деревне этой ни одной живой души, кроме нас. Деда похоронили. Верка вернулась. Затянулась у нее ранка. А, когда бабке бусы-то показал, она и рассказала, что какую-то женщину дед на берегу нашел, да там могилку и соорудил.
Так я три года со старухой и прожил. У нее до меня ни крохи в доме не было, как мог, помогал. Дом подлатал, на охоту ходил, жили нормально, с голоду не помирали. Вот и думай, может, Люба меня сюда специально привела, а?
А там и старуха уж собираться начала. Меня все заставляла сходить помолиться за нее, только я же некрещеный был. Но потом пошел, она и свечей своих дала.
Монастырь еще издалека заметил. Восстанавливали его только. Народу не было почти. Показали мне, куда идти нужно. Захожу в часовенку, а на меня со всех икон святых смотрят. Не по себе стало, руки затряслись, даже свечу поставить не мог, будто боюсь чего.
Да как-то неаккуратно рукой повел, и перевернул подставку. Она с грохотом и покатилась – свечи в разные стороны! Не помнил, как убежал оттуда. Пришёл в себя только в лесу, посидел на траве, отдышался, а свечку из рук так и не выпустил. Осталась она у меня в комоде лежать.
Вскоре бабушка померла. Так-то вот, сижу опять один. Верка между ног колбасой увивается, носом тыкается, и скулит все. А тут и ты теперь подвернулся. Так что прости уж меня, если можешь. Надумал я теперь в монастырь податься.
– Так, где ж, куропаткин нос, теперь этот Коля? – приподнялся с земли старик.
– Вроде разбился. Я же тогда, как он начал говорить, что у Любы все так получилось, подумал, что уж совсем спятил, да по быстренькому и дал ходу из дома. Не сказать, что испугался, а как-то поднялся, да и ушел. Я даже старуху похоронить ему не помог. А потом, когда подумал на счет него, его уж не было в доме. Вот и сообразил, что в монастырь ушел. А мне сказали, мол, разбился он, со звонницы сорвался – стены белил.
– А парень тот, что убежал, когда Люба-то утонула, с ним что?
– Да ничего, о нем в той деревне и не знал никто.
– Вот, шельма, куропаткин нос, – причмокнул дед. – Напоил бабу и слинял.
Лавров ничего не ответил.
– И чего ж ты делать-то думаешь?
– А ничего, ребята, сровнять я хочу побыстрее все с землей, и забыть, дочка у меня маленькая растет. Не хочу я больше вспоминать об этой истории.
Разошлись тогда мужики, долго о чем-то разговаривали между собой, пожимали плечами и поглядывали незаметно на Лаврова. Но вскоре забыли они и об этой истории, и о деревне, на месте которой раскинулось поле, засеянное овсом. Только в лесном монастыре вспоминают тракториста, что приехал поздно вечером и рассказал историю о Любви Ивановне, школьной учительнице и о Николае Петровиче Горчакове, который после поставил маленькую переломленную свечку и больше никогда там не появлялся.