Вы здесь

Телеграммы из детства. На Камчатке (Вадим Пересветов)

На Камчатке

Еще задолго до поступления в школу я просто мечтал учиться и умел читать и писать. Также я знал несколько английских слов, которые в дальнейшем мне совершенно не пригодились. Первая прочитанная книга имела незатейливое название «Цветик-семицветик» и, понятное дело, не сохранилась, в отличие от первых «памятников» собственного эпистолярного жанра в виде адресованных к находившемуся на отдыхе отцу писем, по написанию больше напоминающих берестяные грамоты Киевской Руси. Так же я умел немного играть в шахматы, но это уже к процессу школьного обучения не относилось. Навряд ли директор учебного заведения, в которое я был зачислен, на собеседовании вместо желания услышать от меня тривиальный стишок про дядю Степу захотел бы сгонять со мной партию в игру, требующую обоюдной осмысленности действий.

Утром самого первого 1сентября, в ожидании которого, казалось бы, были прожиты все сознательные годы, я вышел через парадный вход в сопровождении родителей и сестры. Проходя через двор большого каменного дома, в глаза привычно бросилась, нацарапанная гвоздем на выкрашенной в ядовитый зеленый цвет беседке, отчетливая надпись: «ВЕДЕРНИКОВА-ДУРА!» Впрочем, ее вряд ли, могли видеть ее родители, а указывать на «приятные мелочи» считалось неприличным. В цоколе основательно построенного пленными немцами дома размещались ателье и большой продовольственный магазин. Поэтому рядом с подсобкой всегда стояли специальные металлические ящики для бутылок из-под кефира и можайского молока, на которых зимой мы катались с горы, в компании все той же Ведерниковой, лихо проносившейся мимо адресованного ей послания. Товарищами по достойному книги рекордов Гиннеса «фристайлу» были хорошо говоривший по-русски, но путавший рода турок Йыгыт («мой мама пошел в магазин, а моя папа еще на работе»), и ходивший ко мне в коммуналку катать по полу машинки жлобистый поляк Михаль. Иногда к ним присоединялись их соседи по дипкорпусу: загадочные темные индусы и пахнущие жареной селедкой вьетнамцы.

Кожаный ранец был плотно притянут ремнями к спине. Я шел, высоко подняв в руке букетик цветов и мешок со сменкой, который мама сшила из куска серого материала, радуясь солнечному утру и смущаясь под доброжелательными взглядами прохожих. Во дворе школы было многолюдно и оживленно: пестрые костюмы взрослых контрастировали с темно коричневой униформой для девочек (в обычные непраздничные дни их носили с черными фартуками!) и серой мышиного цвета для мальчиков. Белые банты и обязательные белые воротнички не вносили никакого разнообразия и все подчинялось формуле того времени: все и во всем должны быть одинаковыми. Первоклашек торжественно приглашали войти в помещение, а через прикрепленные к стенам алюминиевые матюгальники звучали напыщенные речи и громкая музыка. Когда вынесли флаг пионерской организации, то 1 сентября напомнило предстоящие всенародные торжества по поводу самой сомнительной революции, но все равно было интересно и немного волнительно.

В этот же день я, разумеется, увидел и свою первую учительницу, Иду Иосифовну. Почему-то было принято считать, что первая училка должна запомниться точно так же, как впоследствии первая женщина. То есть, по любому, она должна быть хороша несмотря ни на что. Ида действительно отпечаталась в памяти на всю жизнь, но по-другому. Она запомнилась своим увесистым кулаком и цепкими крючковатыми пальцами, которыми с силой стучала по голове несчастного, в том случае если ей казалось, что ученик неправильно или же не до конца понимал разъясняемый ей материал. («Вот, дубина-то! Учитель три раза объяснил, уже сам все понял, а ты еще нет». Байка, годящаяся на все времена). Иногда она действительно бывала ласкова и даже отзывчива, особенно на подарки родителей. Больше всего в период тотального дефицита Ида Иосифовна «уважала» французские духи, хорошую косметику, дорогие перчатки и прочие мелочи, включая большие коробки шоколадных конфет и шампанское. Наверное, она не отказалась бы и от денег, но брать и давать деньгами в то время, было не принято.


Учился я хорошо и поначалу меня даже ставили в пример. Говорили, что я дисциплинирован, сижу на уроках не отвлекаясь, думаю, работаю и буквально ловлю каждое слово учителя. Вот только родители с подарками не спешили и очень скоро все стало с точностью до наоборот. С начала второго класса я стал «неисправимым», перекочевал в разряд слабаков и в кандидаты навылет, где и был принят в сообщество, сидящее на последних партах или как тогда называлось, «на Камчатке». «Зачем Пересветову учиться в такой школе как наша, – говаривала Ида Иосифовна, – ведь есть школы и попроще. Его место именно там».

«На Камчатке» я сидел за одной партой с одним из моих первых школьных товарищей Андреем Гвиндиным. К официальному образовательному процессу Гвинда подходил свысока и с большим недоверием, многое, компенсируя другими, как ему казалось, более полезными занятиями. Он умел воспроизводить нехитрые нанайские мотивы, и под изображаемые звуки варгана постоянно пилил, иногда служившим ему линейкой, большим толстым ребристым куском плексигласа свою часть школьной парты, произнося как некое шаманское заклинание одну и ту же фразу «Я – народный вредитель!» Однажды, где-то на помойке Гвинда нашел, напоминавшую огромную складную перфокарту, книгу для слепых, с дырочками вместо букв. Всего-то навсего, специфической азбукой была написана тургеневская «Му-му», но в портфель она не помещалась даже по частям. Нежданно не гаданно полюбившееся произведение «самого французского из всех русских писателей» Гвинда носил под мышкой левой руки и каждый новый день начинался с того, что книга с громким шелестом открывалась на определенной странице и Гвинда, закрыв глаза, перебирал пальцами по страницам, издавая продолжительное, местами душераздирающее мычание. В такие моменты его круглое лицо становилось необыкновенно одухотворенным и отрешенным от школьной суеты. Со стороны он напоминал засыпающего за органом католического священника и процесс этой своеобразной медитации прекращался только тогда, когда Ида Иосифовна хватала его за большое ухо, которое лихо заламывала книзу своими цепкими пальцами. От неожиданности и резкой боли Гвинда издавал истошный вопль, падал со стула на пол и закрывал ставший пунцового цвета, травмированный орган ладонью. Ко всему прочему, его бедные многострадальные уши не один раз высмеивались в классной стенгазете, где они изображались в виде огромных локаторов, жадно ловящих подсказки. В общем, это они – уши, были виноваты во всем. Ида Иосифовна так помнится и говаривала, что Гвиндин такая бестолочь только из-за них. Мол, если бы не эта особенность все слышать, давно бы научился полагаться только на свою голову. Наверное, так продолжалось бы довольно долго, пока в один из дней так и не дочитанное до конца произведение не было отобрано и выброшено в то место, где и было найдено. Гвинда долго ходил хмурый, перестал напевать нанайские мотивы, но в отместку пропилил в парте уже несколько явно лишних сантиметров, что приближало его к давнишней мечте сделать из одной парты две.

Еще одной «бестолочью» была Ленка Рукина, ходившая в школу даже зимой (непонятно по каким причинам) в форме с коротким рукавом. Она была крепко сложена и любила демонстрировать бицепсы и драться с мальчишками. Рукина жутко расстраивалась, когда ее оставляли на дополнительные занятия или ставили низкие оценки. Ведь из-за этого у нее ну никак не могла появиться обещанная родителями белочка в колесе!

Позднее к компании примкнул Саня Гордеев. Будучи новичком, а их везде норовят подразнить и обидеть по любому поводу, Саня поначалу был очень робок и застенчив. Наш классный (понимай предыдущее слово, как хочешь) забияка – мастер по засовыванию канцелярских кнопок в яблоки и колготки Антошка Азаров сразу же дал ему обидное прозвище «Мячик» и однажды вызвал его на чернильный бой.

Вот он верх варварства! Противники сжимают ручки между большим и указательным пальцами и в позе фехтовальщиков размахивают блестящими металлическими перьями прямо перед глазами друг у друга. Победившим считается тот, кому первым удается попасть противнику чернилами в лицо. В «технических» перерывах происходит дозаправка «рапир», народ живо комментирует происходящее и подбадривает противоборствующие стороны. О том, что риск стать одноглазым очень высок, понятное дело, никто и не думает. В этом возрасте за нас думают старшие, а мы с ними, как правило, не очень-то соглашаемся.


Сиделось «на Камчатке» замечательно, особенно, когда самая первая и по умолчанию любимая не чеканила своими каблучищами среди рядов, а ее небольшую приземистую фигуру скрывала голова Вани Миляева, который был значительно выше всех остальных и маячил за первой партой перед учительским столом, словно не забитый в доску гвоздь. За что и получил впоследствии кличку «Длинный», на которую, впрочем, не обижается до сих пор.