Взрослая ностальгия
Начало шестидесятых… Кажется, не так уж давно все это было. Деревянный двухэтажный дом на Средней Переяславской. Резное крыльцо парадного входа. Каменная, местами треснувшая, а то и вовсе развалившаяся, отполированная до блеска стоптанными башмаками жильцов коммуналки, лестница. Со стороны «черного» входа, её винтовая металлическая «сестра».
И та, и другая ведут в квартиру, куда меня привезли из роддома. Помимо вечно ругавшихся между собой сестер моей бабушки, в доме жил двоюрный брат матери Лева, – хороший человек, уступивший нашей семье на время еще один далеко не лишний угол. Из медного, начищенного до блеска сусального золота, кухонного крана течет только холодная вода. Нет бойлеров, тайгеров, фэйри и прочих премудростей. Вилла Рива и Вилла Баджио несказанно далеки во всех отношениях.
Зато рядом, через шумный Проспект Мира с почти монументальными, дразнящими охрой зданиями, в Банном переулке Ржевские бани. Гордо восседая в детских санках, я путешествовал в Банный каждый четверг. Мое внимание привлекали люди в белых фетровых шапках, сидящие высоко в парной с вениками и с варежками на руках, и банщик, время от времени заходящий в ту же парную с шайкой и с одним и тем же вопросом: «Ну, что мужики, поддадим»? «Поддадим, поддадим», – слышались летящие сверху голоса, а вместе с ними и легкое кряхтенье от повысившейся буквально через считанные секунды температуры. Я стоял внизу у самой двери, боясь сделать шаг в этом пространстве, и смотрел на тех, кто наверху, как на аксакалов, сидящих на вершине горы. Так же мне нравилось смотреть как здоровенные, завернутые в простыни мужики, сидя на больших кожаных диванах, пили пиво из огромных запотевших кружек, аппетитно чистили воблу или хрустели посыпанными крупной солью сушками. Рядом с ними умиротворенно, под чай с мятой играли в шахматы интеллигенты, напротив гремели нардами и возгласами «шиш биш!» горячие южные парни. Всякий раз, после бани я приставал к отцу с расспросами, и он подробно объяснял мне смысл увиденного и услышанного мной. Но однажды я увидел нечто! А именно, наколотых на двух ягодицах чертей с лопатами, бросавших при ходьбе их обладателя уголь аккурат в расположенную посередине топку… «Что это?» – удивленно спросил я у отца. «Сынок, на это лучше не смотреть», – ответил он мне, и я впервые подсознательно ощутил существование неких табу, сформулированных в ёмком «подрастешь – узнаешь».
В огороженном глухим частоколом дворе, вся ландшафтная архитектура которого состояла из скрипучих качелей, нескольких яблонь и неизменных акаций, да еще выступавших в роли экспонатов музея Мадам Тюссо, старух, – стоял большой сарай с дровами. Холодно – принес дров побольше, градус высокий – перестал топить печь вовсе. Не надо было звонить, мнящим из себя больших начальников хамоватым диспетчерам ЖЭКов, терпеть пробную топку в тлеющем теплом и желтыми листьями сентябре, замерзать в ненастье до официальной отмашки всем котельщикам города. Когда смолкал гомон Рижского рынка, а эхо колоколов стоящей напротив церкви, медленно уплывало поближе к Богу, когда гасли последние огни дипкорпуса по соседству, на темных улочках раздавался воровской пересвист, скрипело железо, ежели урки, перепрыгивая с крыши на крышу, «уходили» через слуховые окна. В этом старческом постанывании кровли, жалобном писке давно несмазанных петель и закодированных звуках, рядом с большой артерией продолжала свою жизнь Переяславка и Москва Гиляровского, одного из самых любимых и почитаемых мной соотечественников.
Все там же, через Проспект Мира, в Больничном переулке, врезавшись в землю буквой «П», до сих пор стоит школа, в которой я проучился все десять лет. О том, что она когда-то была лучшей французской школой на территории одиннадцати часовых поясов, и носила гордое имя Ромена Роллана, знают уже немногие. «Мы не принимаем детей наших бывших учеников», – сухо сказала директриса моей однокласснице, когда та пришла с одной из своих дочерей.
Непривыкшие к хамству родители, идут со своими чадами в другое место или же обратно через дорогу, в художественную школу № 3. Её директор, сын известной актрисы Людмилы Ивановой, Ваня Миляев, тоже наш одноклассник, привык видеть в человеке человека. Когда-то мы посмеивались над его картинами, на тему выписанного с разных сторон Храма Иконы Божией Матери «Знамение», который был хорошо виден из окна его квартиры, и неисчерпаемого и столь же вольно трактуемого космоса. (Не Гречко, чай)! Но со временем Ваня стал действительно настоящим художником, а картины его воспитанников стали экспонироваться в городе, где Эйфель воткнул свою гениальную ажурную железку.
Многие из роллановцев живут за границей. Все в той же двуличной Франции, бюргерской, объединенной предательскими усилиями Горбачева Германии, кипящей страстями вокруг корриды и независимости басков и каталонцев Испании, обобравших весь мир и в конец обнаглевших Штатах, зажавшем земли у своих братьев по крови-палестинцев Израиле… Вот и я часто примерялся к разным городам и странам, видел себя то жителем относительно тихого Асунсьона, приютившего цвет белого офицерства, а позднее уцелевших черно-коричневых, то шумного «сидади маравильоса» («волшебного города») Рио, с его силиконовыми красавицами и явным призраком вич-инфекции. Камень за камнем ощупывал цитадель Мальтийских рыцарей, обнимался с пробковыми деревьями в Португалии, присматривал виды на море в Греческой Глифаде и похожем на детскую песочницу Тунисе, в окрестностях Зальцбурга топтал черными лакированными ботинками белый как саван австрийский снег… Я уже почти представлял, как выглядит мой собственный дом в Касабланке или Оране, да только изначально ощущал, что мое место здесь – в Москве. Биоритм города, со временем ставшего истинным космополитом, пульсирует в висках, горячит кровь. Сильно подпорченный менталитет российского народа, все равно пока еще остается родным и близким. Когда долго отсутствую, испытываю огромный дискомфорт. Болею, иногда кажется, физически. По возвращении радуюсь буквально всем, кроме разного рода отморозков и многочисленных «гостей столицы», которых в город, в общем-то, никто и не звал… Со временем гости стали чувствовать себя хозяевами и только один день в году, второго августа, им намекают, что они все-таки в гостях и, что они сильно задержались.
Дом на Переяславке уже давно остался лишь в воспоминаниях молодого поколения его жильцов, да того же Вани Миляева, который иногда, глядючи из окна своего кабинета, вытягивает руку со стопариком водки, распрямляет, больше похожий на «деловой» карандаш, указательный палец и объясняет несведущим: «А, Перес-то, вот здесь жил!» После этого совсем короткого, но эмоционального замечания я гордо расправляю плечи, не решаясь для себя определить, что в этой сентенции важнее: «я» или «здесь»? Лет сорок назад я, не задумываясь, выбрал бы первое, ибо многое было, как принято выражаться, «спереди». Теперь твердо знаю – второе, хотя по-прежнему хотелось бы думать и о том, и о другом одновременно.