Химера
«Много дум у человека на сердце» – так, кажется, сказано в священном писании? Объяснять вам, реб Шолом-Алейхем, что это значит, как будто, нет нужды. Но есть у нас поговорка: «И резвому коню кнут нужен, и мудрому человеку совет требуется». О ком я это говорю? О себе самом. Ведь будь я умнее да зайди к доброму приятелю, расскажи ему все как есть, так, мол, и так, – я бы, конечно, не влип так нелепо! Однако «и жизнь и смерть от языка зависят», то есть, если бог захочет наказать человека, – он его и разума лишит. Уж я сколько раз думал про себя: «Посуди сам, Тевье, осел эдакий! Ведь ты, говорят, человек не глупый, – как же это ты дал себя вокруг пальца обвести? Да еще так по-дурацки? Чего бы тебе не хватало, к примеру, сейчас, при нынешних твоих, хоть и небольших, заработках? Ведь твой молочный товар славится везде и всюду – и в Бойберике, и в Егупце, и где угодно… Как хорошо и радостно было бы, если бы твои денежки лежали себе тихонько в сундуке, на самом донышке, и чтобы ни одна душа об этом не знала? Потому что кому, скажите на милость, какое дело, есть у Тевье деньги или нет их? В самом деле! Очень, что ли, интересовались этим самым Тевье, когда он в пыли и прахе валялся, горе мыкал, когда он с женой и детьми трижды в день с голоду помирал? Ведь это только потом, когда господь бог, обратив око свое к Тевье, вдруг осчастливил его, и Тевье стал кое-как приходить в себя и приберегать целковый-другой про черный день, о нем везде и всюду заговорили, и он сделался уже „реб Тевье“ – шутка ли! И друзей тут объявилось – не счесть! Как в писании сказано: „И все любимые, и все ясные“, в общем: „Даст господь ложкой, так и люди – ушатом…“ Каждый со своим советом лезет: один предлагает мануфактурную лавку, другой бакалейную, один предлагает дом, второй – имение, третий – лес, хлеб, торги…»
– Братцы! – взмолился я. – Отстаньте вы от меня! Вы жестоко ошибаетесь! Вы, поди, подумали, что я – Бродский? Иметь бы всем нам столько, сколько мне не хватает до трехсот, и даже до двухсот, и даже до полутораста рублей! На чужое добро, – говорю, – глаза разгораются. Каждому кажется, что у другого золото блестит, а подойдешь поближе – медная пуговица!
Короче говоря, сглазили-таки, – чтоб им ни дна ни покрышки! Послал мне господь родственничка… Да и то сказать: родственник – нашему забору двоюродный плетень. Менахем-Мендл звать его, – ветрогон, фантазер, путаник, шут его знает! Взялся он за меня и заморочил голову химерами, небылицами, мыльными пузырями. Вы, пожалуй, спросите, – как же так? Как я, Тевье, попал к Менахем-Мендлу? На это я вам отвечу; так, видно, суждено. Вот послушайте.
Приехал я как-то в начале зимы в Егупец, привез немного товара – фунтов двадцать с лишним свежего масла, – да какого масла! – пару изрядных мешочков творога, – золото, а не товар! дай нам бог обоим такую жизнь! Ну, сами понимаете, товар у меня тут же расхватали, ни крошки не оставили. Я даже не успел побывать у всех моих летних покупателей, бойберикских дачников, ожидающих меня, как мессию… Да и что удивительного? Разве могут егупецкие торговцы, – хоть лопни они! – давать такой товар, как Тевье дает? Вам-то мне нечего рассказывать. Как у пророка сказано: «Да будешь чужими хвалим», хороший товар сам себя хвалит…
Словом, расторговался я вчистую, подбросил лошаденке сенца и пошел бродить по городу. «Человек из праха создан», – все мы люди, все мы человеки, хочется на мир божий поглазеть, воздухом подышать, полюбоваться на чудеса, что выставляет Егупец напоказ в окнах магазинов, будто говоря: смотреть – смотри, сколько душе угодно, а руками трогать – не моги! И вот стою это я у большого окна, за которым разложены полуимпериалы, серебряные целковики, банковые билеты и просто ассигнации, гляжу и думаю: «Господи боже мой! Иметь бы мне хоть десятую долю того, что здесь лежит, – чего бы мне еще тогда желать? И кто бы мог со мной сравняться? Перво-наперво, выдал бы я старшую дочь, дал бы за ней пятьсот рубликов приданого, не считая подарков, одежи и свадебных расходов; конягу с тележкой и коров продал бы, переехал бы в город, купил бы себе постоянное место в синагоге у восточной стены, жене – дай ей бог здоровья! – нитку-другую жемчуга, раздавал бы пожертвования, как самый зажиточный хозяин; синагогу покрыл бы железом, чтоб не стояла, как сейчас, без крыши – вот-вот провалится; устроил бы какую ни на есть школу для ребят, соорудил бы больницу для бедных, как во всех порядочных городах, чтобы бедняки не валялись в синагоге на голом полу; выставил бы наглеца Янкла из погребального братства, – хватит ему водку пить и пупками да печенками закусывать на общественный счет!..»
– Мир вам, реб Тевье! – слышу я вдруг позади себя. – Как живете?
Оборачиваюсь, смотрю, – готов поклясться, что знакомый!
– Здравствуйте, – отвечаю. – Откуда будете?
– Откуда? Из Касриловки. Родственник ваш, – говорит он. – Правда, не так, чтобы очень близкий; ваша жена Голда приходится мне кровной четвероюродной сестрой.
– Позвольте-ка, – говорю я. – Так вы, может быть, зять Борух-Герша, мужа Лея-Двоси?
– Вроде угадали! – отвечает он. – Я зять Лея-Двосиного Борух-Герша, а жену мою зовут Шейне-Шейндл, дочь Лея-Двосиного Борух-Герша! Теперь вам ясно?
– Погодите-ка, – говорю я. – Бабушка вашей тещи, Соре-Ента, и тетка моей жены, Фруме-Злата, были как будто бы чуть ли не кровными двоюродными сестрами, а вы, если не ошибаюсь, женаты на средней дочери Борух-Герша, мужа Лея-Двоси. Но дело в том, что я забыл, как вас зовут, вылетело у меня из головы ваше имя. Как же вас зовут по-настоящему?
– Меня, – отвечает он, – зовут Менахем-Мендл, зять Лея-Двосиного Борух-Герша, – так зовут меня дома, в Касриловке.
– В таком случае, дорогой мой Менахем-Мендл, – говорю я ему, – тебе особая честь! Скажи-ка мне, дорогой Менахем-Мендл, что ты здесь поделываешь, как поживают твои теща и тесть? Как твои дела, как здоровье?
– Эх! – отвечает он. – На здоровье, слава богу, не жалуемся, живем помаленьку. А вот дела нынче что-то невеселые.
– Авось бог милостив! – говорю я и поглядываю на его одежду: потрепана сильно, а сапоги, извините, каши просят… – Ну, ничего! Господь поможет. Поправятся, надо думать, дела. Знаешь, как сказано: «Все суета сует», – деньги – они круглые: нынче там, а завтра здесь, – был бы только человек жив! А главное – это надежда! Надо уповать. А что приходится горе мыкать, так ведь на то мы и евреи! Как говорится: «Ежели ты солдат, – нюхай порох!» А в общем, – говорю, – вся жизнь наша – сон… Ты скажи мне лучше, Менахем-Мендл-сердце, каким образом ты вдруг очутился в Егупце?
– Что значит «очутился»? – отвечает он. – Уж я здесь полегоньку да потихоньку года полтора…
– Ах, вот как! – говорю я. – Стало быть, ты здешний, егупецкий житель?
– Ш-ш-ш! – зашипел он, оглядываясь по сторонам. – Не говорите так громко, реб Тевье! Здешний-то я здешний, но это – между нами!..
Стою я и смотрю на него, как на полоумного.
– Ты что? – спрашиваю. – Беглец? Скрываешься в Егупце посреди базара?
– Не спрашивайте, – говорит он, – реб Тевье! Все это правильно. Вы, наверное, не знаете егупецких законов и порядков… Пойдемте, – предлагает он, – и я вам расскажу, что значит быть здешним и в то же время нездешним…
И стал он мне рассказывать целую историю о том, как здесь люди мытарствуют…
– Послушай меня, Менахем-Мендл! – говорю я. – Съезди ко мне в деревню на денек. Отдохнешь, кости разомнешь. Гостем будешь и желанным! Старуха моя так тебе обрадуется!
В общем, уговорил: едем. Приехали домой – радость! Гость! Да еще какой! Кровный четвероюродный брат! Шутка ли? Свое – не чужое! И пошли тары-бары: что слышно в Касриловке? Как поживает дядя Борух-Герш? Что поделывает тетя Лея-Двося? А дядя – Иосл-Менаше? А тетя Добриш? А дети их как поживают? Кто умер? Кто женился? Кто развелся? У кого кто родился и у кого жена на сносях?
– Ну, что тебе, – говорю я, – жена моя, до чужих свадеб и рождений? Ты позаботься лучше, чтоб перекусить было чего. «Всяк алчущий да приидет…» Какая там пляска, коли в брюхе тряска? Ежели есть борщ, – прекрасно, а нет борща, так и пироги сгодятся, или вареники, галушки, а то и блинчики, лазанки, вертуты… Словом, пускай будет блюдом больше, лишь бы скорее!
Короче говоря, помыли руки и славно закусили, как положено.
– Кушай, Менахем-Мендл, – говорю я, – ибо «все суета сует», как сказал царь Давид[4], нет на свете правды, одна фальшь. А здоровье, – говорила моя бабушка Нехама – царствие ей небесное, умная была женщина! – здоровье и удовольствие в тарелке ищи…
Гость мой, – у него, у бедняги, даже руки тряслись, – на все лады расхваливал мастерство моей жены и клялся, что он уж и времени того не помнит, когда ему доводилось есть такие чудесные молочные блюда, такие вкусные пироги и вертуты!
– Глупости! – говорю я. – Попробовал бы ты ее запеканку или лапшевник вот тогда бы почувствовал, что такое рай на земле!
Ну вот, покушали, молитву прочитали и разговорились каждый о своем, как водится: я о своих делах, он о своих. Я – о том о сем, пятое – десятое, а он об Одессе, о Егупце, о том, что он уже раз десять бывал «и на коне и под конем», нынче богач, завтра – нищий, потом снова при деньгах и опять бедняк… Занимался такими делами, о которых я сроду и не слыхивал, дикими какими-то, несуразными: «гос» и «бес», «акции-шмакции». «Потивилов», «Мальцев-Шмальцев» бог его ведает! А счет ведется прямо-таки сумасшедший – десять тысяч, двадцать тысяч… Деньги – что щепки!
– Скажу тебе по правде, Менахем-Мендл, – говорю я ему, – то, что ты рассказываешь о своих диковинных делах, – это, конечно, ловкости требует, уметь надо… Но одно мне не совсем понятно: насколько я знаю твою супружницу, меня очень удивляет, что она позволяет тебе эдак носиться и не приезжает к тебе верхом на метле…
– Эх, – отвечает он со вздохом. – Об этом, реб Тевье, лучше не напоминайте мне… Достается мне от нее и так… И в жар и в холод бросает… Послушали бы вы, что она мне пишет, – вы бы сами сказали, что я праведник! Но все это мелочь, на то она и жена, чтобы в гроб вгонять. Есть, – говорит, – кое-что похуже. Имеется у меня еще и теща. Рассказывать вам о ней мне не к чему, – вы сами ее знаете!
– В общем, – говорю я, – у тебя, как сказано: «И пятнистые, и пегие, и пестрые…» Болячка на болячке, а поверх болячки – волдырь!
– Совершенно верно, реб Тевье! Это вы очень правильно сказали. Болячка болячкой, но волдырь, – отвечает он, – хуже всякой болячки!
Словом, проболтали мы таким манером до поздней ночи. У меня даже голова закружилась от всех этих историй и сумасшедших дел, от этих тысяч, которые то взлетают кверху, то свергаются вниз, от сказочных богатств Бродского…. Всю ночь потом мерещились мне Егупец, полуимпериалы, Бродский, Менахем-Мендл со своей тещей… И только на следующее утро он наконец выложил все начистоту. В чем дело?
– Так как, – говорит он, – у нас в Егупце сейчас деньги, можно сказать, на вес золота, а товар полетел вниз, то вы, реб Тевье, могли бы в настоящее время отхватить порядочный куш, а меня вы бы очень поддержали, прямо-таки из мертвых воскресили бы!
– Рассуждаешь ты, как мальчик! – отвечаю я. – Думаешь, у меня егупецкие деньжищи, полуимпериалы? Глупенький! Дай бог нам с тобою в компании заработать до пасхи столько, на сколько я не дотянул до Бродского!
– Конечно, – говорит он, – я и сам понимаю… Но вы думаете, что для этого нужны большие деньги? Дайте мне, – говорит, – одну сотню, и в течение трех-четырех дней я сделаю вам из нее двести, триста, шестьсот, семьсот, – а почему бы и не всю тысячу?..
– Очень, – отвечаю я, – может случиться так, как в писании сказано: «Барыш под рукой, да карман – за рекой…» Bce это хорошо, когда есть чем рисковать. А как же быть, если и сотни нет? Вот и получается: «Пришедший в одиночку, в одиночку и изыде», – иначе говоря: хворобу вложил, – лихоманку достал!..
– Бросьте! – говорит он. – Сотня у вас еще найдется, реб Тевье! При ваших заработках, при вашем добром имени, не сглазить бы…
– А что толку, – отвечаю я, – от моего имени? Имя, конечно, вещь хорошая, да беда в том, что я так при имени своем и остаюсь, а денежки-то все-таки у Бродского… Если хочешь знать в точности, то у меня всего-навсего едва ли сотня наберется. Да и ею надо тысячу дыр заткнуть: во-первых, дочь замуж выдать…
– Об этом и разговор! – перебил он меня. – Когда еще, реб Тевье, вам такой случай подвернется: вложить в дело одну только сотню, а получить, с божьей помощью, столько, чтобы хватило и на выданье дочерей и еще кое на что?
И снова пошла канитель на битых три часа. Он стал объяснять мне, как из одного рубля делают три, а из трех – десять. Перво-наперво, говорит он, вносят сотню и велят купить десять штук, – уж я и забыл, как это называется, – потом выжидают несколько дней, пока это самое не поднимется в цене… Тогда дают куда-то такое телеграмму и велят продать это, а на вырученные деньги купить вдвое больше… Потом это снова повышается в цене, и снова посылают телеграмму, и так до тех пор, пока сотня не превратится в две, две – в четыре, четыре – в восемь, а восемь – в шестнадцать. Чудеса да и только! Видел он, говорит, в Егупце таких, что совсем еще недавно без сапог ходили, были маклерами, лакеями на побегушках… А сейчас у них собственные дома, палаты каменные, жены у них с желудками возятся, за границу лечиться ездят… А сами они носятся по Егупцу на резиновых шинах – фу-ты, ну-ты! – и людей не узнают!
Словом, о чем тут долго говорить! Разобрало меня не на шутку! Чего, думаю, на свете не бывает! А вдруг сама судьба послала его мне? Ведь вот, слышу я, люди в Егупце при помощи пяти пальцев богатеют! Чем я хуже их? Менахем-Мендл как будто бы не лгун, не из головы же он выдумывает такие чудеса! А вдруг, думаю, и в самом деле повернет, как говорят, направо, и Тевье на старости лет в люди выбьется? И правда, до каких пор маяться, из сил выбиваться? День и ночь только и знаешь: коняга да телега, сыр да масло… Пора, говорю, тебе, Тевье, отдохнуть, зажить по-человечески, не хуже других, в синагогу почаще заглядывать, за священной книгой посидеть… Да, но что если, неровен час, все это обернется другой стороной, упадет, так сказать, маслом вниз? Но, опять-таки, почему же мне не надеяться, что все будет хорошо?
– А? Что ты скажешь? – обращаюсь я к своей старухе. – Как тебе, Голда, нравится его план?
– Что я могу сказать? – отвечает она. – Я знаю, что Менахем-Мендл – не первый встречный, обманывать он тебя не станет. Он, упаси бог, не из портных и не из сапожников! У него очень порядочный отец, а дед был и вовсе святой жизни человек: день и ночь, уже будучи слепым, сидел над книгами. А бабушка Цейтл, да будет ей земля пухом, – тоже была женщина на из простых…
– Пошла болтать ни к селу ни к городу, – говорю я. – Тут о деле разговор, а она – со своей бабушкой Цейтл, которая пряники пекла да со своим дедом, у которого за рюмкой душа ушла в рай… Баба бабой остается! Недаром царь Соломон весь свет изъездил, и ни одной женщины с клепкой в голове не нашел…
Короче говоря, решено было составить компанию: я вношу деньги, Менахем-Мендл – сметку, а что бог даст, – пополам.
– Поверьте мне! – сказал Менахем-Мендл. – Я с вами, реб Тевье, рассчитаюсь, бог даст, честно, как самый добропорядочный человек, и вы, надеюсь, будете получать деньги, деньги и деньги!
– Аминь! – ответил я. – И вам того же. Из твоих бы уст да богу в уши! Однако непонятно мне одно: как коту Ваське речку переплыть? То есть, понимаешь… Я здесь, ты там… Деньги – ведь это, знаешь, материя деликатная… Уж ты не обижайся, я без задних мыслей. Помнишь, как у праотца Авраама сказано: «Сеющий во слезах, с песнею пожнет…»[5] То есть лучше наперед оговорить, нежели потом слезы проливать…
– Ах! – спохватился он. – Может быть, вы хотите расписку? Пожалуйста, с удовольствием!
– Погоди-ка, – сказал я. – Если подойти к этому делу с другой стороны, то ведь одно из двух: если ты захочешь меня зарезать, то чем уж тут расписка поможет? Как в талмуде сказано: «Не мышь ворует, а нора…» Платит-то не вексель, а человек. Ну, что ж поделаешь? Повис на одной ноге, – буду висеть на обеих!
– Поверьте мне! – опять сказал он. – Честным своим именем клянусь вам, реб Тевье. Да поможет мне бог! Обманывать вас, реб Тевье, я не собираюсь, боже меня сохрани! У меня в мыслях лишь одно: честно, честно и благородно делиться с вами поровну, доля в долю, вам половина, мне половина: мне сто – вам сто, мне двести – вам двести, мне триста – вам триста, мне четыреста – вам четыреста, мне тысяча – вам тысяча…
В общем, достал я свои сто рублей, трижды пересчитал, – руки у меня тряслись, – подозвал старуху свою в свидетели, еще раз объяснил Менахем-Мендлу, какие это кровные деньги, и отдал их ему, зашил в боковой карман, чтобы, упаси бог, в дороге не украли. Уговорились мы с ним, что не позднее будущей недели он напишет мне подробно обо всем, попрощались честь-честью, расцеловались сердечно, как полагается родственникам.
Уехал он, а меня, едва я остался один, стали одолевать всякого рода мысли, ну прямо сны наяву, – и все такие сладостные, что хотелось, чтобы они продолжались вечно, чтобы им конца не было. Представлялся мне большой дом в центре города, железом крытый, с сараями, чуланами, клетями и кладовыми, полными всякого добра. А хозяйка с ключами за поясом заглядывает во все углы: это моя жена Голда, но ее и узнать нельзя, право – совсем другое обличье! Богачиха, с двойным подбородком, с жемчугами на шее. Важничает и слуг ругает почем зря. Дети одеты по-праздничному, околачиваются без дела, палец о палец не ударяют. Двор кишмя кишит курами, гусями и утками. В доме у меня все сверкает, в печи огонь – готовится ужин, а самовар шипит, как злодей! Во главе стола сам хозяин, то есть Тевье, в халате и в ермолке, а вокруг самые уважаемые люди, и все лебезят перед ним: «Извините, реб Тевье!» «Не взыщите, реб Тевье!..» «Эх, – думаю я, – денежки, черт бы вашего батьку с прабатькой взял!»
– Кого это ты ругаешь? – спрашивает меня Голда.
– Да никого! – отвечаю. – Так, размечтался… Мысли всякие, глупости, прошлогодний снег… Скажи-ка мне, Голда-сердце, ты не знаешь, чем это он торгует, твой родственник, Менахем-Мендл то есть?
– Вот те и здравствуй! – говорит она. – Все, что снилось мне в прошлую и позапрошлую ночь и за весь год, пусть обрушится на головы моих врагов! Просидел с человеком битые сутки, говорил, говорил… А потом спрашивает у меня, чем он торгует! Ведь вы же вместе какое-то дело затеяли!
– Да, – отвечаю я, – затеять-то затеяли, но что затеяли, убей меня, – не знаю! Не за что, понимаешь ли, ухватиться… Однако одно другого не касается, – беспокоиться тебе, жена моя, нечего: сердце мне предсказывает, что мы заработаем и как следует заработаем! Говори «аминь» и готовь ужин!
Между тем проходит неделя, другая и третья, – нет письма от моего компаньона! Я вне себя, голову теряю, не знаю, что и подумать! Не может быть, чтобы он просто забыл написать: он слишком хорошо знает, как мы тут дожидаемся весточки. Но тут же мелькает мысль: а что я с ним поделаю, если он, например, снимет себе все сливки, а мне скажет, что заработка никакого нет? Поди разберись! «Да не может этого быть! – говорю я сам себе. – Как же это так? Я обошелся с человеком, как с самым близким и родным, дай мне бог того, что я ему желаю! Неужели же он сыграет со мной такую штуку?» Однако тут же мелькает и другая мысль: что уж там о барышах говорить? Бог с ними – с барышами! Не до жиру – быть бы живу! Помог бы господь при своем остаться! Меня даже холодом обдало: «Старый дурень! – говорю я себе. – Держи карман пошире, ослиная твоя голова! За эти сто рублей можно было купить парочку лошадок, каких свет не видывал, и тележку обменять на рессорную бричку!..»
– Тевье, почему ты ни о чем не думаешь? – говорит жена.
– То есть как это, – говорю, – я не думаю?
У меня голова от дум раскалывается, а она спрашивает, почему я не думаю!..
– Не иначе, – говорит она, – стряслось с ним что-нибудь в дороге. Либо разбойники на него напали и обобрали до нитки, либо, упаси бог, заболел он, либо, не приведи господь, умер!..
– Еще чего придумаешь, душа моя? – отвечаю я. – Разбойники ни с того ни с сего!
А сам, между прочим, думаю: мало ли что с человеком в дороге случиться может!
– Уж ты, – говорю я, – жена моя, всегда не к добру истолкуешь…
– У него, – отвечает жена, – вся семья такая: мать его, – да будет она заступницей за нас перед богом! – недавно умерла совсем еще молодой; были у него три сестры – царство им небесное! – и вот одна из них умерла еще в девицах, вторая, наоборот, успела выйти замуж, да простудилась как-то в бане и тоже умерла, а третья сразу же после первых родов сошла с ума, помучилась, помучилась и тоже богу душу отдала.
– Ну и что же? – говорю я. – Все мы, Голда, помрем. Человек подобен столяру: столяр живет, живет и умирает, и человек – тоже…
Словом, порешили мы, что я съезжу в Егупец. Тем временем товару немного накопилось – сыр, масло, сметана. Товар – первый сорт! Запряг я лошадку и – «покинули Сукот», то есть – марш в Егупец! Еду я, а на душе у меня, можете себе представить, невесело, тоскливо: один в лесу, фантазия разыгралась и полезли в голову всякие мысли.
Вот интересно-то будет, думаю я: приезжаю, начинаю расспрашивать о своем молодчике, а мне и говорят: «Менахем-Мендл? Те-те-те! Здорово оперился! К нему теперь не подступись! Собственный дом! В каретах разъезжает! Не узнать его!» И вот, – представляю я себе, – набрался я духу и прямо к нему домой, «Тпрру! говорят мне и локтем в грудь. – Не суйтесь, дяденька, сюда соваться нечего!» «Да я, говорю, свой, родственник! Он – четвероюродный брат моей жены!» «Поздравляем вас! – отвечают мне. – Очень приятно! Однако, говорят, можете и здесь у дверей подождать, ничего вам не сделается…» Догадываюсь, что надо задобрить привратника: не подмажешь, не поедешь… И поднимаюсь к нему самому. «Здравствуйте, говорю, реб Менахем-Мендл!» Но – куда там! Ни ответа ни привета. Даже не узнает! «Вам чего?» – спрашивает. Я чуть в обморок не падаю. «То есть как же это? – говорю я. – Родственника не узнаете? Меня звать Тевье». – «Как? – отвечает он. – Тевье? Припоминаю такое имя…» – «Серьезно? – говорю я. – Припоминаете? А не припомните ли, говорю, блинчики моей жены, ее пироги, галушки? Постарайтесь-ка припомнить…» Однако тут же представляется мне совсем другая картина: прихожу к Менахем-Мендлу, а он радушно и приветливо поднимается мне навстречу: «Гость! Какой гость! Присядьте, реб Тевье! Как живете? Как жена? Заждался я вас: рассчитаться пора!» – и насыпает мне полную шапку полуимпериалов. «Это, – говорит он, – барыши, а основной капитал остается в деле. Сколько бы мы ни заработали, будем делить все поровну, доля в долю: мне сто – вам сто, мне двести – вам двести, мне триста – вам триста, мне четыреста – вам четыреста…»
Задремал я, размышляя, и не заметил, как мой молодец свернул с дороги, зацепил колесом за дерево… Меня как стукнет сзади, – искры из глаз посыпались. «И то благо! – говорю я. – Спасибо, хоть ось не сломалась!»
Приехал я в Егупец, прежде всего распродал свой товар, справился, как всегда, быстро, без задержек, и пошел разыскивать своего компаньона. Брожу час, другой, третий, «а дитяти все нет» – что-то не видать его! Стал останавливать людей, расспрашивать:
– Не слыхали ли, не видали ли человека по имени Менахем-Мендл?
– Менахем-Мендл, – отвечают, – скушал крендель… Мало ли Менахем-Мендлов на белом свете?
– Вы, наверное, хотите знать его фамилию? Понятия не имею! Даже у него на родине, в Касриловке то есть, если вам угодно знать, его называют по имени тещи – Менахем-Мендл Лея-Двоси. Да чего уж больше, – тесть его, человек в летах, и тот зовется Борух-Герш Лея-Двоси. И даже сама она, Лея-Двося то есть, тоже зовется Лея-Двося, жена Борух-Герша Лея-Двосиного… Теперь вы понимаете?
– Понимать-то мы понимаем! – говорят они. – Но этого еще мало. Какая у него профессия, чем он занимается, ваш Менахем-Мендл?
– Чем занимается? – отвечаю. – Он здесь торгует полуимпериалами, каким-то «бес-мес», Потивилов, посылает телеграммы куда-то такое в Петербург и в Варшаву…
– А-а! – покатываются они со смеху. – Так уж не тот ли это Менахем-Мендл, который торгует прошлогодним снегом? Потрудитесь в таком случае перейти на ту сторону, – там их, этих зайцев, много бегает, и ваш среди них…
«Чем дольше живешь, тем больше жуешь, – думаю я. – Зайцы какие-то, прошлогодний снег?»
Перешел на другой тротуар, а там народу – ступа непротолченная, как на ярмарке! Теснота – не протолкнуться! Носятся как сумасшедшие, кто туда, кто сюда, друг на дружку наскакивают… Сутолока, ералаш, все говорят, кричат, размахивают руками: «Потивилов!», «Твердо, твердо!», «Ловлю вас на слове!», «Всучил задаток!», «Почешется!», «Мне куртаж причитается!», «Паршивец эдакий!», «Голову тебе размозжу!», «Плюнь ему в рожу!», «Смотри, пожалуйста, зарезали!», «Тоже мне спекулянт!», «Банкрот!», «Лакей!», «Черта твоему батьке!»
Оплеухами пахнет! «И бежал Иаков», – сказал я себе. – «Удирай, Тевье! Уноси ноги, не то и тебе влетит!.. Ну и ну, – думаю я. – Господь – отец, а Шмуел-Шмелькес его стряпчий, Егупец – город, а Менахем-Мендл – добытчик… Это вот здесь и ловят счастье за хвост? Полуимпериалы? И вот это у них называется заниматься делом? Горе тебе, Тевье, с твоими затеями!»
Остановился я возле большого окна, за которым выставлено множество брюк, и вдруг увидел в стекле отражение моего дорогого родственничка. У меня даже в груди оборвалось, когда я его увидел, чуть душа не выскочила. Врагам бы моим и вашим выглядеть так, как выглядел Менахем-Мендл! Где уж там пиджак! Какие там сапоги! А лицо! Господи, краше в гроб кладут! «Ну, Тевье, – подумал я. – Яко благ, яко наг, яко нет ничего! Пропала твоя головушка! Плакали твои денежки! Уже, как говорится, „ни медведей, ни леса“ – ни товара, ни денег, – одни горести!»
Он, в свою очередь, тоже, видать, очень растерялся. Остановились мы оба как вкопанные, не в силах слово вымолвить, и только смотрим друг на друга, как петухи, будто желая сказать: «Оба мы с тобою обездолены! Остается нам обоим по суме надеть и по миру пойти!»
– Реб Тевье! – произнес он едва слышно, а слезы так и душат его. – Реб Тевье! Несчастливому, знаете, лучше и на свет не родиться! Нежели такая жизнь… Вешать, – говорит, – меня надо, четвертовать… И больше ни слова вымолвить не может.
– Конечно, – сказал я, – тебя, Менахем-Мендл, за такое дело следовало бы разложить вот здесь, посреди Егупца, и всыпать тебе, не жалеючи, да так, чтобы ты свою бабушку Цейтл на том свете увидал! Подумай сам, что ты сделал? Взял да погубил целую семью, без ножа зарезал столько живых душ, несчастных, ни в чем не повинных людей? С чем, скажи, я вернусь теперь домой к своей жене и детям? Нет, скажи сам, душегуб эдакий, разбойник, злодей!
– Правда! – пробормотал он, прислонясь к стене. – Святая правда, реб Тевье! Честное слово…
– Ада, дурень эдакий, ада и того для тебя мало!
– Правда, реб Тевье! Все правда… Честное слово… Нежели такая жизнь, реб Тевье… Чем так жить… – повторил он и поник головой.
Стою я и гляжу на него, горемычного, смотрю, как он стоит, прислонившись к стене, понурив голову, шапка на сторону, и каждый его вздох и стон надрывают мне сердце.
– Хотя, – говорю, – если подойти к этому делу с другой стороны, то ведь совершенно ясно, что ты, может быть, во всем этом нисколько не виноват. Если рассудить как следует, то одно из двух: думать, что ты это сделал по злобе, глупо, – ты ведь был таким же компаньоном, как и я, заработок мы должны были поделить поровну. Я вложил деньги, ты – сметку. Горе мне! Ты, конечно, рассчитывал, как говорится, «на жизнь, а не на смерть». А если все это пошло прахом, – значит, не суждено. Как сказано: «Не хвастай днем грядущим», человек предполагает, а бог располагает. Ведь вот возьми для примера мой промысел. Уж на что, казалось бы, верное дело? А между тем, когда суждено было, то прошлой осенью, – не про тебя будь сказано! – полегла у меня корова, которая по дешевке, на мясо, не меньше полусотни стоила, а следом за ней – красная телка, за которую я бы и двадцати рублей не взял… И ничего не попишешь, как ни мудри! Уж если не везет, так и трижды три – нос утри… Я даже спрашивать у тебя не стану, где мои деньги. Сам понимаю, где они торчат, кровные мои денежки, горе мое горькое! В бумажки вложены, в прошлогодний снег… А кто же виноват, как не я сам? Дал уговорить себя, легкого хлеба захотелось, шальных прибылей… Деньги, братец ты мой, надо зарабатывать тяжким трудом, потом и кровью добывать! Бить тебя, Тевье, надо, бить, сколько влезет! Но что теперь толку от моего крика? Как в писании сказано: «И возрыдала отроковица», – плачь, хоть надорвись! Разум и раскаяние – обе эти вещи всегда приходят слишком поздно. Не суждено Тевье богачом стать. Как в поговорке: «Не було у Микиты грошив и не буде!» Так, видать, судил господь. «Бог дал, бог и взял», а толковать это надо так: пойдем, – говорю, – братец, хватим по рюмочке!..
Конец ознакомительного фрагмента.