ГЛАВА 2
ВНАЧАЛЕ СЛОВА НЕ БЫЛО
Когда я вернулся из Томска, мама сразу заметила, что со мной что-то случилось, произошло, стряслось. Дня через три после моего возвращения она спросила, не влюбился ли я.
Как я был возмущён! Самым решительным и детским образом отверг я подобные подозрения. Фыркал, обижался… Сегодня-то я понимаю, насколько мама была права. Однако объект моей влюблённости был настолько неопределённым и таинственным, что если бы я даже согласился с мамиными предположениями, то не смог бы объяснить, что стало предметом моей любви… Если не какая-то конкретная девочка, то кто?.. Что?
Я возмущался мамиными предположениями, но видел по её улыбке, что именно моя бурная реакция убеждает маму в правоте.
Я не буду рассказывать, как трудно мне дались первые две недели по возвращении из Томска. Через день после приезда снова началась школа. Там у меня и без того было не блестяще, а тут я вообще ни на чём не мог хоть как-то сосредоточиться. Всё, как говорится, валилось из рук.
Хуже всего было то, что я ни с кем не мог поделиться своими впечатлениями и переживаниями. Мало того, что они были крайне неоформленными для самого себя, но главное, они были никому не понятны. Я догадывался, что никто меня не поймёт, и поэтому после пары попыток оставил идею хоть с кем-то ими поделиться.
Необходимо напомнить, что интернета и подобных источников информации тогда не существовало даже в самых смелых фантазиях самых фантастических людей. Единственным способом получить искомые нужные знания был поход в библиотеку. И, на худой конец, обращение к знающим людям.
Знающих хоть что-то про пантомиму людей в моём окружении и в самом ближнем круге общения моих родителей не нашлось. Библиотеки же меня поразили!
В детско-юношеской, куда я много лет ходил в читальный зал по выходным, где все меня знали, ценили и давали самые интересные и редкие книги часто без очереди, в предметном указателе не нашлось даже самого слова «пантомима». А когда я задал вопрос самой главной и величественной даме, которая заведовала читальным залом и могла дать полистать даже иностранные журналы, есть ли в наличии книги о пантомиме… Она удивлённо и запнувшись спросила: «О чём? О пантомиме?» Тогда я понял, что с этим вопросом и темой не всё так просто.
В библиотеке института и университета, где работали мои родители, произошло приблизительно то же самое. Я удивился, но успокаивал себя тем, что это были скорее научные библиотеки. А детско-юношеская – она и есть детско-юношеская.
Я, конечно, был удивлён, но ещё не обескуражен. Оставалась областная библиотека, где находились, по моему мнению, все-все книги. Такая она была большая и серая. А если в библиотеке есть все-все книги, рассуждал я, то найдутся таковые и про пантомиму. В этом я был уверен. Я в том моём возрасте был убеждён, что книги существуют обо всём на свете и всегда можно найти книгу с ответом на любой вопрос.
В областную библиотеку я вошёл с трепетом. Размеры, цвет и форма этого здания говорили о предельной серьёзности самого его предназначения и о безусловной серьёзности причин и намерений тех людей, которые в него заходили. Я прежде никогда в жизни по собственной надобности не входил в столь серьёзные здания. Университет и институт, в которых работали родители, были полны шумных, весёлых студентов, и к тому же это были здания, в которых работали папа и мама. Я никогда не входил в них с трепетом, привыкший к ним с детства. Их библиотеки не были для меня чем-то значительным. Разве что в них приходилось говорить шёпотом.
Здание больниц и поликлиник скорее вызывали скуку и страх. Ещё были музеи в Москве и в Ленинграде. Это были солидные здания, но туда я самостоятельно не заходил. Музеи являлись делом серьёзным, утомительным и в основном скучным, за исключением картин со сражениями и страданиями людей. Страдания поражали и впечатляли особенно сильно. Хоть на полотне «Девятый вал», хоть на «Гибели Помпеи».
В правительственные здания или партийно-профсоюзные мне к тому моменту моей жизни заходить не доводилось. Так что областная библиотека была самым значительным зданием, в которое я вознамерился войти по своим собственным мотивам и причинам… Не по чьей-то просьбе, указанию или заданию, не по рабочей необходимости, а потому что мне это было нужно лично.
А в библиотеку заходили и выходили из неё очень серьёзные, все слегка или сильно сутулые люди. Молчаливые. Знающие, зачем заходят и почему выходят.
На минуту я задержался у входа, задал себе вопрос, знаю ли я, зачем и что мне нужно в этом здании, решительно сам себе ответил, что точно знаю, и без сомнений потянул на себя тяжёлую, высокую дверь.
Не буду рассказывать подробно, как я записался в областную библиотеку. Скажу лишь, что с первого раза сделать мне это не удалось. Дело в том, что для записи нужен был паспорт, который я тогда не взял. Паспорт у меня уже был, я получил его, как положено, в шестнадцать лет. Но, когда я впервые вошёл в областную библиотеку, я ещё не был человеком, который привык при себе иметь паспорт или другое удостоверение личности. Такие были времена. Времена, когда паспорт требовался не часто. Поездом можно было ездить без паспорта. Покупка билетов на поезд и проезд не требовали предоставления документов. Областная библиотека оказалась серьёзнее поездки поездом.
Со второго раза в итоге и короче говоря я в библиотеку записался. И тут же поставил её сотрудников своей просьбой в тупик. Хранители бескрайних и бездонных книжных недр озадачились вопросом юного человека, что у них есть о пантомиме. Они были удивлены моим вопросом, а я был удивлён их удивлением.
В конце концов после продолжительного ожидания мне вынесли одну-единственную книгу…
Когда я её увидел, моё лицо приобрело выражение такого крайнего разочарования и растерянности, что вынесшая книгу дама, только и могла сказать: «Больше нету ничего… Даже в зале периодики».
В руках она держала тонюсенькую книжицу. Даже не книжицу, а скорее брошюрку. Бледненькую, похожую на школьную тетрадку. Только меньшего формата, чем школьная.
Как страшно мне было осознать в этот момент, что в этом царстве, в чертоге, где бессчётными этажами громоздятся многотомные собрания сочинений, словари, энциклопедии, атласы, научные трактаты, история, философия, могучие фолианты, подшивки газет и журналов… Все что хочешь и даже больше… Вся человеческая деятельность в виде бумаги и текстов… Текстов обо всём на свете… И вот среди всего этого нашлась только одна тонюсенькая книжка о пантомиме!..
Это сообщило мне тогда, что пантомима занимает ничтожнейшее место в бесконечной череде человеческих интересов и занятий. К тому же очевидным было и то, что в Кемеровской областной библиотеке я первый, кто попросил книгу о пантомиме, первый, кто эту книгу получил, и для сотрудников библиотеки явилось сюрпризом, что такая книжка у них есть.
Книга была маленькая и тоненькая, но она была. Это всё равно явилось хоть чем-то. Чем-то бóльшим, чем ничего. Я взял её и оформил на максимальный десятидневный срок. «Пантомима: Первые опыты» – так она называлась. Автором значился некий Илья Рутберг. Я положил её в портфель. В школьный, который перед походом в библиотеку освободил от тетрадей, учебников и прочих предметов, полагая, что он весь будет заполнен полученными книгами. По дороге домой из центра до моей окраины в автобусе книжку ту я из портфеля не достал, хотя очень хотел немедленно её пролистать. Однако этого не сделал. Чтобы открыть единственный найденный мною источник знаний на самую важную в тот момент для меня тему дома. В одиночестве. За столом. Спокойно. С чувством, с толком и расстановкой.
Я не знал тогда, что Илья Рутберг сыграет в моей жизни существенную роль, не только и даже не столько как автор той самой книжки, а лично. Я не знал, что сама книжка, тонюсенькая и невесомая, окажется ещё одним звеном в цепочке случайностей, как тот самый билет на «Шляпу волшебника» в томском Доме учёных. Я не знал того, что найду, а главное, того, чего не найду в книжице, которая лежала в темноте моего потёртого и избитого школьной жизнью портфеля. Той самой школьной жизнью, которая по причине неожиданно случившегося со мной всепоглощающего интереса к некой пантомиме стала мне окончательно безразлична.
Я смутно помню, поэтому не могу, да и не должен рассказывать о последних моих месяцах школы. Цель этой книги другая. Цель эта ставит передо мной задачи вспомнить определённые подробности и детали. Скажу лишь снова, что учёба моя после последних каникул пошла совсем худо. Особенно по точным предметам. С физикой, алгеброй и геометрией творилась у меня настоящая беда. Точнее, я попросту ничего не делал на этих уроках. Учебники не открывал. Тетради мои по физике и геометрии испещрил я рисунками каких-то фантастических существ или чем-то вроде комиксов. Делал это не из вызова, а просто так, чтобы чем-то занять себя на тех уроках.
Учителя били тревогу. Впереди совсем не за горами уже маячили, буквально нависали выпускные экзамены. Родители тоже беспокоились, и весьма. В том, что мне надо поступать в какое-то высшее учебное заведение, никто да и я сам не сомневался. Однако мои успехи по точным дисциплинам были таковы, что если бы учителя и дирекция школы захотели быть принципиальны, справедливы, честны и не боялись испортить свои рабочие показатели, а также если бы они не были в конечном счёте сердобольными и участливыми людьми, то никакого окончания школы и аттестата зрелости мне не светило. По совести, светили мне неудовлетворительные оценки по всем точным предметам и неведомые мрачные перспективы… Остальные дисциплины, типа географии, истории, литературы, обществоведения и английского как-то катились у меня по инерции, сами собой.
Со мной серьёзно пытались беседовать учителя, со мной говорили родители, несколько раз говорили учителя и родители вместе… Мама раздражалась, отец гневался, с ним случались припадки педагогики, он придумывал и применял санкции или, наоборот, прибегал к дипломатии, действовал мягко и ласково. Ничего не помогало. Меня, как ныне любят говорить, никто и никак не мог мотивировать на последний рывок в учёбе.
Мой взгляд на уроках был расфокусирован, а слух заглушён невнятными, но громкими мыслями, что звучали в голове.
Я помню, что пытался сосредоточиться. Старался себя заставить вникнуть в школьный процесс. Страх надвигающихся экзаменов и неизбежность выхода из школы в открытый космос неведомой и неизбежной дальнейшей жизни страшили. Периодически страх доходил до ужаса. Но сосредоточиться я не мог.
Родители допытывались, что со мной. Я конечно же поведал им о том, что меня страшно интересует пантомима, что я о ней всё время думаю, что мне это очень важно. Но ничего более тонкого и точного о своих переживаниях я сообщить не мог. Я пытался пересказать мною увиденное в Томске, силился найти какие-то слова, но не мог их отыскать. У меня этих самых слов не было даже для самого себя.
Сначала моё невнятное, но всепоглощающее увлечение сердило родителей. Особенно маму. Мама преподавала студентам теплотехнику и термодинамику, а сын её не имел и не желал иметь представление о том, как и с какой стороны открывается учебник физики, и был худшим по этому предмету в классе. Хуже всех. Хуже тех, кто были признанными идиотами и учителями, и одноклассниками.
Отец отнёсся к моему увлечению как к блажи, которая должна вот-вот пройти. Он считал меня неглупым, пытливым, но ленивым. Папа считал, что моя лень быстро одолеет интерес к пантомиме. Он преподавал в университете неведомую мне экономику, страстно любил математику и воспринимал большинство моих увлечений как проявление лени. Только когда я выказывал упорство и постоянство, он начинал это более или менее уважать. Например, будучи человеком напрочь немузыкальным, отец, увидев мою долгую страсть к рок-музыке, сам купил мне магнитофон и очень хорошую акустическую систему. Он где-то раздобыл отличные наушники, каких не было ни у кого. Он даже иногда пытался интересоваться тем, что я слушаю, задавал вопросы. Не из любопытства, а из уважения к моему непроходящему интересу. Он полагал, что мне будет приятно, если отец проявит внимание к увлечению сына. Я понимал отцовскую игру. Но мне действительно было приятно. Я становился счастливейшим человеком, когда отец спрашивал меня о дорогом мне и важном.
Точно так же, разглядев моё увлечение фотографией, а я пребывал в этом увлечении довольно долго, папа в конце концов купил мне хороший фотоаппарат и всё необходимое фотооборудование. Вскоре, правда, получив всё что нужно, я к фотографии охладел и забросил это дело. Он тогда меня жестоко высмеял, объяснил всё моей ленью и долгие годы при любом удобном случае больно напоминал и упрекал меня той самой фотоблажью.
Пантомима же у меня быстро не прошла. И отец увидел, разглядел моё состояние. Признал его. Мы несколько раз говорили. Один раз «по-мужски». Он пытался понять, что же меня так сильно разобрало. Но не понял. Да и не мог. Я же ничего толком сформулировать был не способен. Папа убеждал меня, что увлечение моё несерьёзное, что надо думать о высшем образовании и профессии, о взрослой жизни, в конце концов. Говорил он, что такой профессии, такой работы, такого серьёзного дела, как пантомима, нет и быть не может… Во всяком случае в Кемерово. Говорил, что артистов в нашей фамилии сроду не было… Говорил, что если всё же мне эта пантомима так важна, то на здоровье – сначала поступи в медицинский или в университет, а потом, уже будучи студентом, хоть на голове ходи, хоть марки собирай, хоть пантомимой занимайся в качестве хобби и гимнастики. Говорил папа и о том, что студенческая жизнь так чудесна, что, попав в неё, я забуду свою блажь…
Однако я понял тогда, что папа увидел признаки сильной страсти во мне, увидел и, несмотря на свой гнев по поводу полнейшего краха моей школьной учёбы, всё же мою блажь зауважал… Зауважал не явно. Скрыто. И, скорее всего, зауважал моё упорство, а не предмет моего интереса.
Впоследствии я узнал, что родители даже наводили справки. Они опросили самый широкий круг своих знакомых и коллег, знает ли кто-нибудь хоть что-нибудь о пантомиме. Никто из кемеровских знакомых ничего не мог им сообщить. Тогда они звонили приятелям в Москву и Питер, интересовались книгами, а ещё тем, где и как эту пантомиму можно посмотреть и где ей обучают. Никто ничего толком не знал, и никого, кроме Марселя Марсо и Енгибарова, вспомнить в связи с пантомимой не могли. Какие-то люди что-то видели, что-то слышали, говорили, что пантомима – это интересно, необычно и по большому счёту даже модно и элитарно, но не более того. Ещё родители узнали, что пантомиму чуть-чуть, самую малость, скорее факультативно, преподают в театральных училищах, да и то не во всех. Они выяснили также, что пантомиме учат в цирковом училище… Мама и папа мне об этом не сказали. Наоборот они объявили, что пантомиме не учат нигде.
Имена Енгибарова и Марселя Марсо мне каким-то образом были известны. Леонида Енгибарова любили все интеллигентные люди, даже в провинции, даже те, кто его никогда не видел. Я его видел в кино. Однажды. В котором он играл грустного клоуна. Енгибаров в этом фильме показывал чудеса гибкости, делал сложнейшие акробатические номера и какие-то пластические этюды. Это было удивительно. Даже поразительно. И сам он был какой-то чудесный, с потаённым смыслом. Он на руках стоял как какая-то таинственная метафора, как неразгаданное стихотворение, как строгий иероглиф, который хочется понять и расшифровать. Он был содержательно печален.
Но Енгибаров не ассоциировался у меня с пантомимой. Он умер давно и рано. Остался для всех загадкой, некой порванной струной, которая толком не успела ничего сыграть. К тому же он по основной своей деятельности был цирковой клоун. Ковёрный. Особенный, необыкновенный, но всё же цирковой артист.
Имя Марселя Марсо я услышал впервые и запомнил в песне Владимира Высоцкого: «…Она была в Париже, и сам Марсель Марсо ей что-то говорил». Вот, собственно, и всё. Просто Марсель Марсо звучало красиво и в высшей степени недосягаемо. Да ещё великий Высоцкий говорил про него: «САМ Марсель Марсо…» То есть его имя Высоцкий употреблял в значении символа предельно высших сфер.
Оказалось, об этом я узнал существенно позже, что в середине 60-х и в 70-е годы Марсель Марсо был страшно популярен и любим у нас. Он приезжал в Москву, выступал, давал концерты. На них невозможно было попасть. Видели его на сцене немногие счастливцы. Но те, кто видел, были в восторге. Остальные же довольствовались восторгами и рассказами счастливцев. Но именно Марсель Марсо привёз с собой моду на пантомиму.
А в то время исключительно рассказами, слухами и отголосками впечатлений о чём-то визуальном только и можно было довольствоваться. Спектакли, фильмы, даже живописные полотна уходили в пересказы. Если бы Енгибаров и Марсель Марсо что-то писали, говорили или пели, то это так или иначе можно было бы раздобыть, почитать или послушать. Но они молчали. Они делали пантомиму. Поэтому про них говорили. Показать ничего не могли. Чтобы показать, нужно было бы учиться пантомиме…
Видеомагнитофонов же и компьютеров ещё не было. Даже кинопроекторы и кинокамеры были редкостью. У нашей семьи не было ни родственников, ни знакомых с кинокамерами. Так что своё не статичное, не фото-, а движущееся изображение на экране я впервые увидел в возрасте шестнадцати лет. Меня снял на киноплёнку приятель, который был на год старше и поступил в институт учиться на кинооператора. Трудно передать моё удивление и потрясение. Тогда мало кто мог увидеть себя заснятым на киноплёнку… Но это к слову. И это я всё рассказал для того, чтобы стало яснее, что моя жажда познания пантомимы долгое время оставалась неутолённой. Утоление придёт потом.
Это потом я узнаю, что пантомима была весьма популярна в интеллектуально-творческих кругах в 60-е годы. Что по всей стране в 70-е жили и работали энтузиасты, которые одному богу известными способами учились пантомиме или себе её изобретали, а потом сами начинали обучать желающих. Что при разных университетах, Домах культуры, даже при заводах, в каких-то подвалах и где только это было возможно возникали ансамбли, студии, кружки пантомимы. В Прибалтике, Ленинграде, Челябинске и где-то в Иркутске сложились и работали театры пантомимы.
Молчаливое, таинственное, иносказательное, слегка заграничное, всегда многозначительное искусство как нельзя лучше подходило для того времени.
Но, когда я ехал из областной библиотеки с книжкой в портфеле, я всего этого ещё не знал…
Я прекрасно помню своё состояние. Оно в основном состояло из волнительного ожидания. Но было много и других разнообразных чувств, с которыми я вёз домой единственную найденную книжку о пантомиме. Отчётливо помню все эти чувства и их оттенки, но не берусь их описывать и анализировать.
Читал литературу дома я обычно лёжа, хоть и привык к чтению в читальном зале за столом. Лёжа читать было приятнее, это было удовольствие. Укладывался обычно на левый бок, ставил руку на локоть и клал голову на кулак. Рука вскоре затекала, давала о себе знать, тогда я разжимал кулак и клал голову на открытую ладонь. Это давало время ещё на пару страниц, после чего уже терпеть было невозможно, и я поворачивался на правый бок. Правая рука у меня затекала и затекает быстрее левой. И я снова возвращался на левый бок. Когда руки уставали окончательно и надоедало крутиться, я либо клал книгу на пол и читал, свесившись с кровати, либо садился спиной к стене, поджимал к себе ноги и клал книгу на колени. Но так мне не очень нравилось. Вот я и ёрзал в процессе чтения.
Учебники и всё, что следовало изучать по школьной программе, я читал только за столом. К этому приучили меня родители. Они утверждали, что лёжа ничего не усваивается, плохо понимается и не запоминается. Думаю, они правы.
Книгу, а точнее книжечку, Ильи Рутберга «Пантомима: Первые опыты» я открыл, усевшись за стол. Предварительно навёл на нём идеальный порядок, задёрнул шторы, включил настольную лампу, выключил верхний свет и только тогда положил перед собой книжку. Посидел, ровно, спокойно подышал и открыл её.
Прочёл и просмотрел я эту книгу до самого конца довольно быстро. Просмотрел и прочитал, потому что текста в ней было не очень много, а рисунков, наоборот, в избытке. Я прочёл книгу всю. От короткого вступления до оглавления. Я просмотрел все рисунки… Я видел в ней все буквы и знаки препинания. Мне в тексте не попалось ни одного непонятного слова. Но я не понял ничего. Совсем! Закончив чтение, я принялся читать сначала. Но родители распорядились погасить свет и спать. Как уснул тогда – не помню.
Следующим вечером я продолжил чтение. Книга Ильи Рутберга оказалась скорее учебным пособием, чем книгой. А к тому моменту я не имел опыта работы с учебными пособиями. И значит, книга была адресована не мне, а людям, которые уже имели представление о том, что такое пантомима, но не знали, как её исполнять и что для исполнения пантомимы нужно сделать.
До знакомства с книгой «Пантомима: Первые опыты» я имел дело только с учебниками и художественной литературой. Литературу я в основном читал сам по собственной инициативе и к собственной радости, а учебники – по требованию учителей и с их комментариями. По своей воле я никакой учебник в руки не брал.
Работа Ильи Рутберга была сродни учебнику. В его книжке описывалось, например, как нужно исполнить волнообразное движение рукой и какие упражнения нужно было делать, чтобы это движение получилось наиболее убедительным. Также описывалась техника шага на месте, который создавал иллюзию настоящего шага… И разные другие премудрости техническо-физического исполнения основных пантомимических приёмов.
В книжке представлены были вполне понятные, наглядные рисунки и схемы того, как надо разные движения делать, каким образом надо себя тренировать, растягивать, разминать и как держать осанку.
Книгу я через десять дней сносил в библиотеку, и продлили ещё на десять дней. За это время я её выучил практически наизусть и срисовал все рисунки из неё.
В то время привычной доступной копировальной техники не существовало. Поэтому необходимые тексты из книг обычно переписывались, перепечатывались на пишущей машинке, заучивались наизусть или перефотографировались. Я всё, что мог и хотел, запомнил, рисунки срисовал.
В процессе заучивания той книжки и копирования рисунков я пробовал делать то, что рекомендовал автор. Всё вроде было несложно, но ничего не получалось. Тело не слушалось указаний. Я впервые столкнулся с тем, что не знаю, как отдать точный приказ пальцам, кистям рук, ступням, шее… Мои собственные конечности не слышали меня или слышали и не понимали, а то слышали, понимали, но не слушались. Я был этим сильно удивлён. Но именно в этом нашёл азарт преодоления.
Часами проделывал я разные упражнения перед зеркалом. Спешил после школы домой и, пока родители были на работе, упражнялся упорно и неутомимо. Родители не одобрили бы мои старания в этих упражнениях, а настояли бы на занятиях по школьной программе. Когда кто-то из них, чаще мама, раньше отца приходила домой, я брал учебник и читал его стоя у стены в рекомендованном Ильёй Рутбергом для улучшения осанки и физической дисциплины положении. Это было непросто. Нужно было стоять, касаясь стены затылком, лопатками, серединой спины, крестцом и пятками. Необходимо было так стоять, всё время контролируя названные выше точки на предмет их соприкосновения со стеной. При этом я читал учебник и пытался вникнуть в суть и смысл того, что читал.
Так я делал день за днём, упорно и даже не пытаясь соблазнить самого себя каким-нибудь другим приятным и весёлым занятием. Или попросту поддаться лени, с которой я всегда был дружен. Я исполнял то, что рекомендовал Илья Рутберг, как приказ. Без вопросов. Исполнял рьяно. Такого со мной прежде не случалось.
Все мои попытки заниматься спортом, а такие в моей школьной жизни были, наталкивались на мою лень, отсутствие азарта и нежелание преодоления. Я пробовал заниматься вольной борьбой, плаванием и хоккеем. Но мне быстро становилось скучно, а соревновательность и желание кому-то и себе самому что-то доказать никак не просыпались. Довольно долго мне казалось, что я хочу заниматься фехтованием. Мне нравилась форма фехтовальщиков и оружие. Папа хотел, чтобы я занялся всерьёз хоть каким-то спортом… И когда наконец в городе открылась хорошая школа фехтования, я пошёл туда записываться. Я правда хотел. Но придя в назначенное место и ожидая своей очереди на собеседование, я увидел обычный спортзал, увидел мальчиков и девочек, юношей и девушек, которые бегали, прыгали, приседали, гнулись во все стороны, то есть делали то же самое, что и в секциях других видов спорта. Никто шпагами и рапирами не размахивал. Мне тут же стало заранее скучно, и я ушёл, не дождавшись своей очереди.
А тут вдруг я такой ленивый в своё вольное время, в свои шестнадцать лет, дома, без всякой практической необходимости, без указания учителей и родителей, наоборот, вопреки всяким указаниям и рекомендациям, в ущерб школьным занятиям и с риском погубить свою будущность занимался, в сущности, физическими упражнениями по книжке. Занимался не по причине пользы этих упражнений для здоровья… Я делал это потому только, что Илья Рутберг их описал и назвал свою книжку «Пантомима: Первые опыты». Слово «пантомима» было ключевым и решающим.
А вот тут я хотел бы вспомнить традицию английских старинных романов эпохи Просвещения и сентиментализма. Я хочу, как те романисты, обратиться к «пытливому читателю».
Обычно обращение выглядело приблизительно так: «В этом месте пытливый читатель непременно заметил бы…» Или: «Тут пытливый читатель вправе задать вопрос…». А я же скажу: если пытливый читатель успел подумать, не казалось ли мне самому странным моё тотальное увлечение и мои упорные занятия теми самыми упражнениями? То я отвечу: конечно, казалось!!! Я сам себе удивлялся. Я понимал, что то, чему я посвящаю так много времени вместо того, чтобы наслаждаться юностью или, наоборот, ответственно отнестись к завершению школьной учёбы и готовиться к поступлению в высшее учебное заведение… Я понимал, и весьма остро, что занимаюсь непонятно чем, непонятно для чего. Но в то же время я ясно осозновал, что это выше моего понимания и выше меня. Так-то!
Самым угнетающим и тяжёлым в моём том непонимании было то, что в книжке Ильи Рутберга имелось всё, что нужно для того, чтобы подготовить своё тело, сделать его гибким и послушным, сделать его особенным… Вот только в ней не было главного. В ней не было сказано – ДЛЯ ЧЕГО! Для какой цели?
Как научиться волнообразно двигать руками и всем туловищем, как создать иллюзию бега или шага, но при этом остаться на месте, как изображать ладонями несуществующую стену, тянуть несуществующий канат, поднимать несуществующую тяжесть – всё это в книжке было. Но что с этими удивительными навыками было делать, зачем всё это было нужно, какова цель?.. Вот чего я в книжке не нашёл. В книжке не было ни слова о том, как совершить чудо, которое я видел в томском Доме учёных.
Исполняя сложные упражнения, растягивая мышцы, тренируя пальцы, следуя указаниям и рисункам, я осознал, что делаю нечто подобное заучиванию слов неизвестного мне языка, не зная их значения, не имея представления о грамматике, а значит, и не имея никаких шансов на этом языке заговорить.
Мне было очень нелегко тогда. Паша, с которым мы ездили в Томск, занимался карате и с удовольствием демонстрировал набитые кулаки, высокий мах ногой и совершал разные стремительные движения. Карате было тогда модным делом, а главное, понятным. Особенно в городе Кемерово. А чем занимался я? Что мог я показать? У меня более-менее получалась несуществующая стена и кое-как волна руками. Разве этим можно было гордиться? Нет! Это нужно было держать при себе. Трудная для меня тогда выдалась затянувшаяся зима и начало весны.
Постепенно острота моих переживаний притупилась. Это свойство юности. Да и весна наконец наступила. Упражнения делать я продолжал, но скорее по привычке и без сложных душевных самокопаний. Зато читать стал ещё больше. И читать иначе, чем прежде. Гораздо пытливее.
Книги вдруг стали не просто доставлять удовольствие и упоительное наслаждение… Книги стали производить глубокое впечатление. Они стали будоражить и задевать самые сильные, прежде не затронутые чувства и переживания. Я впервые захотел перечитать какие-то книги из школьной программы, которые были прочитаны поверхностно, не по собственной воле. «Герой нашего времени» был первым перечитанным сознательно произведением. Роман засиял и заискрился. Я был в восторге. Следом я тут же перечитал «Капитанскую дочку». Проглотил просто. И нашёл эту повесть слишком простенькой и скорее забавной, а прежде она мне нравилась очень. «Преступление и наказание» читал по новой так, как в тринадцать лет не читал Стивенсона и Джека Лондона. Не мог оторваться, забывал про еду. А потом случайно, исключительно по причине нежелания отрываться от Достоевского, решил прочитать что-то из его собрания сочинений не очень объёмное и выбрал повесть «Неточка Незванова»… В процессе чтения со мной случилось почти то же, что в томском Доме учёных. Закончив чтение, я был готов идти куда угодно, как тогда после спектакля «Шляпа волшебника». Я был потрясён повестью. Но был к потрясению готов. Я даже ждал его. И вот оно снова случилось. Тогда был апрель. Я это помню. И было воскресенье.
Я читал повесть всю ночь с субботы на воскресенье. Закончил под утро. Уснуть не смог. Совсем. Когда родители проснулись, я им сказал, что хочу поехать в библиотеку. Оделся, вышел из дома и побрёл куда-то пешком. Ботинки были мокрыми вдрызг… Голода и жажды я не испытывал. Вернувшись домой, я хотел только одного: срочно взять повесть «Неточка Незванова» и начать её читать сначала, но с особой целью. Прежде я таких целей не знал и перед собой не ставил. Я хотел перечитать повесть, чтобы узнать, как она сделана. Каково её устройство. И как, каким образом, чем конкретно буквы, слова, предложения, абзацы текста производят такое во мне.
Помню отчётливо, что был рад тому, что осознал в себе этот интерес и сформулировал цель. А главное, я радовался, что у меня есть возможность эту цель достичь. Книга же была. Её можно было взять и во всём разобраться. Её можно было читать, перечитывать, останавливаться, думать. Со спектаклем этого сделать было нельзя. Его можно было только снова посмотреть. Но остановить было невозможно… Да и посмотреть снова у меня возможности не было. Для этого надо было как минимум ехать в Томск.
Теперь я понимаю, что именно тогда меня впервые сознательно заинтересовал феномен искусства. Пусть и весьма наивно. Мне стало необходимо разобраться в том, каким образом искусство воздействует на человека. Понять, как оно работает. Понять конкретно и определённо… Как ребёнку, который хочет разобрать куклу или машинку, чтобы выяснить, как кукла моргает, а машинка ездит.
Я, когда пишу эти строки, изо всех сил вгрызаюсь памятью в те свои переживания, что случились со мной более тридцати лет назад. Вгрызаюсь и не чувствую этих десятилетий. Переживания свежи и так же не разгаданы мною сегодняшним, как и тогда, мною шестнадцатилетним. Я никогда не пойму, почему, по каким конкретным причинам переживания те мне выпали и устремили мою жизнь в направлении, в котором я двигался, двигаюсь и намерен это движение продолжать. Я не смогу разобраться, даже если детально вспомню всё, что тогда со мной происходило. Почему искусство стало главной составляющей и сутью моей жизни.
Повесть «Неточка Незванова» я перечитал не лёжа, как прочёл изначально, а сидя за столом. Я занялся этим перечтением как работой. Читал внимательно. Подчёркивал в книжке особенно необычные обороты и диковинные слова, выделял целые куски, которые показались сложными или непонятными, намереваясь над ними подумать. Перечитал не отрываясь и не понял ничего про устройство прочитанной повести.
Я не понял, где и как в этом тексте спрятано то, что произвело на меня самое грандиозное впечатление. Я видел, что Достоевский употребляет слова не как другие авторы. Слышал и понимал, что тот язык, которым он пишет, устроен особенным образом, что его герои говорят так, как люди не разговаривают не только теперь, но и вряд ли говорили в бытность Фёдора Михайловича. Всё в его тексте было особенное. Но впечатление моё случилось не из-за этой особенности. Точнее, не только из-за неё… Сейчас я понимаю, что тогда я силился понять, как устроено чудо, полагая, что имею дело с каким-то фокусом, которому есть буквальное, конкретное объяснение, то есть существует разгадка. Когда тебе шестнадцать, всё должно иметь конкретное объяснение, причины и смысл. Смысл, по возможности, простой.
Однако ничего конкретного я тогда не понял, не увидел, не разглядел. И ничего успокаивающего придумать не смог.
Я же понимал, что повесть эту написал человек, которого звали Ф. М. Достоевский, живший когда-то давно. «Неточку Незванову» и историю её отца он выдумал или слышал о подобной истории и её додумал. Да мало ли! В любом случае, даже если такое с людьми, как в повести Достоевского, и случается, то я о таком не слыхивал и людей, похожих на героев Фёдора Михайловича, не знаю. В конце концов, думал я, это же просто книжка. Одна из бесконечно многих. Почему же со мной она сделала такое? И какое такое? Мне же было от этой книжки ни хорошо, ни плохо, ни грустно, ни весело… А как-то всё вместе… Непонятно… Но непостижимо сильно. До самотекущих слёз, до затруднения дыхания… И что мне были те люди на сцене маленького зала томского Дома учёных, которые играли спектакль? И сам спектакль… Что мне это всё?!
Да. Тогда я впервые в жизни заинтересовался не только феноменом искусства, но и непостижимой сутью впечатления, которое искусство производит. До сих пор для меня это так же важно и так же непостижимо… Но теперь я умею жить с непостижимым и с необъяснимым. А тогда мне необходимо было всё конкретно понять и постичь… Однако лгу. Физика, алгебра, геометрия и химия не входили в число тайн и чудес, которые мне хотелось постигать.
Конечно, в столь юном возрасте, в шестнадцать лет, я не мог долго мучиться глобальными вопросами. Юность взяла своё. И я, как-то само собой это произошло, стал просто наслаждаться непонятным мне чудом искусства.
Тогда впервые со мной случилась поэзия. Я вдруг… Не помню, хоть убейте, как и с какого именно поэта, нырнул в стихи. И понеслось… Блок, Лермонтов, Давид Самойлов, Высоцкий, Фет, Байрон, Вознесенский, Цветаева, Басё, Маяковский, Окуджава и даже Валерий Брюсов.
Помню, что я робко пытался рифмовать. Но цельного стихотворения у меня не получалось. Я просто пробовал – каково это, писать стихи. Трудно это или нет. Выяснил, что это непосильно трудно, и ещё более страстно стал восхищаться поэтами и поэзией.
Отчётливо понимаю сейчас, что желания и стремления к творчеству, к созданию собственного произведения искусства во мне тогда ещё не было. Искусство было слишком чудесно, и люди, его делавшие, – тоже. Но жить искусством мне уже хотелось. Жить чтением, слушанием, смотрением… Это да! Я, разумеется, хотел себе чудесной жизни.
Последний школьный апрель и май мне пришлось заниматься выбором и решением, куда идти учиться после школы. Родители насели. А я всё прекрасно понимал. Выбор делать надо. Тянуть с ним нельзя.
Физика по маминой линии была для меня невозможна, экономика по папиной стезе – тоже. Медицина, биология по стопам бабушки, дедушки и многих родственников были мной отвергнуты. Да никто и не настаивал, глядя на меня. Родителям и родне было видно, что я не рождён для таких поприщ. На юридический был слишком большой конкурс. В другой город меня на учёбу никто отправлять не собирался, а я и не хотел. Про театральное училище я не думал вовсе. Театр как таковой мне был неприятен. Куда ещё можно было пойти?.. В Кемерово было и военное училище, но в его сторону мы даже не глядели. Оставались история, иностранные языки и филология в университете.
Я лично не хотел ничего. Я хотел, чтобы всё шло как идёт. То есть просто хотел читать.
Пантомима?.. Она была мною уже осознана как нечто недосягаемое. Желанное, прекрасное… Но недосягаемое.
Короче говоря, я решил поступить на филологический, где можно будет много читать. А дальше – что называется, посмотрим. Пять лет университета тогда виделись бесконечным временем. В шестнадцать лет мне казалось, что школа была всегда. Дошкольное время не помнилось. Десять лет школы – целая вечность. Пять лет университета – это половина от всегда и вечности. То есть о будущем после университета можно было вообще не думать.
Родители не без скрипа одобрили мой выбор, к тому же на филологический конкурс был минимальный.
Школьные выпускные экзамены я сдавал как во сне. Волнений и страхов было много. учителя всячески их подогревали. Но в то же время как-то и почему-то было ясно, что никого не покарают и все так или иначе получат свои аттестаты зрелости и путёвки в жизнь. Школа нас до последнего дня хотела воспитывать, но никто зла нам не желал.
Волновались до обморочного состояния только отличники и отличницы. Для них оценки и безупречный аттестат, а то и медаль за великолепную учёбу были делом всей их недолгой жизни. Конечно, они жаждали отличных результатов и медалей. Они алкали отплаты за несчастное и безрадостное детство. Я не был отличником. Мне оценки были безразличны. Лишь бы только они не помешали дальнейшей жизни и не слишком огорчили родителей.
Всё же как прекрасно было то, что тогда экзамены были не тестами, не бесконтактными ответами на перечень вопросов. Если бы экзамены были именно тестами, то я не представляю, как сложилась бы моя судьба.
Учителя всё прекрасно о нас знали. Уровень нашей подготовки им был известен лучше, чем нам самим. У них, в отличие от нас, не было иллюзий на наш счёт.
На экзаменационной контрольной по алгебре, когда я прочёл задание и задачи, я сразу понял, что совсем ничего не знаю и не смогу решить ничего. Я сидел около часа и даже не пытался изображать деятельность. Все писали, морщили лбы, грызли ручки, кто-то елозил со шпаргалками… Когда первые отличники пошли сдавать свои работы, полностью справившись со всеми заданиями, наш любимый учитель математики тихонечко принёс мне листочек, на котором было написано решение задач и всё остальное. Мне нужно было просто всё это аккуратно переписать.
Помню, что даже не очень удивился. Я ждал чего-то подобного. Не именно этого, но чего-то в жанре неминуемого чудесного спасения. Ждал очень спокойно… Я тогда ещё был уверен, что взрослые сами всё придумают за нас…
Я переписал тот листочек точь-в-точь. Очень аккуратно. Без единой помарки. Контрольная моя выглядела не хуже, чем работа отличников. Возможно, даже лучше. Через день я узнал, что мне за контрольную поставили тройку. Я был, и по сей день, благодарен учителю математики, моей школе и той школьной системе в целом за тройку по алгебре и за то, что это было не унизительно.
С физикой было хуже. Не в смысле знаний, знания по алгебре и физике были одинаково хороши, а в смысле экзамена. По физике был устный экзамен. Всё, что я мог к нему подготовить и сделать, – это соответственно экзамену одеться и вовремя к нему явиться.
Учитель физики – маленький, кудрявый, довольно терпеливый, но злопамятный человек, который не любил меня за мою нелюбовь и презрение к его предмету, – подошёл ко мне до начала экзамена и сказал, чтобы я шёл последним. Он явно не хотел мне этого говорить, да и проявлять участие ко мне не хотел. Но он определённо исполнил высшую волю и общее правило, которое гласило: никого нельзя карать.
Нас, последних на тот экзамен, набралось человек шесть, разгильдяев и неучей. Я был, видимо, самым-самым плохим, поскольку позвали меня самым-самым последним. Экзаменационная комиссия к тому времени устала. За окном кабинета физики стояла дивная летняя погода. Занавески, как сейчас помню – бледно-жёлтые, колыхались у открытого окна и усиливали желтизну солнечного света. В школьном дворе веселились и горланили те, кто своё уже сдал. Их голоса и смех залетали в окна. Мне стало скучно…
Строгая наша завуч предложила мне выбрать билет. И непонятно зачем и для кого, соблюдая конспирацию, два раза стукнула пальцем по одному из билетов. Зачем была эта таинственность? Всем всё было ясно. А камер наблюдений тогда не существовало даже в фантазиях учителя физики…
Я подумал тогда: «Какой плохой всё это спектакль! Как бездарно все играют. Как противно, когда все роли выучены, всем пьеса известна, всем она не по душе, но нужно что-то изображать. В таком спектакле невозможно сыграть хорошо».
Я взял тот билет. Наивная наша завуч не могла догадываться, что я не знаю ничего. Вообще ничего! И бессмысленно мне было предлагать лёгкий билет. Лёгких для меня не существовало. Все билеты были одинаковы… Помню, однако, что мне попался билет с темой «Интерференция». Слово запомнилось само собой.
Завуч, увидев, что моё кислое лицо не просияло от лёгкости билета, догадалась, что слишком хорошо обо мне думала. Я же медленно прошёл за парту, сел и опять не стал изображать никакой работы, а просто стал ждать чего-то. И дождался. Маленький кудрявый наш физик, завуч и какая-то дама не из нашей школы, то есть комиссия, пошептались… И физик, страдая и морщась, принёс мне бумажку, которую как бы невзначай оставил мне на столе, якобы проходя мимо меня по своей надобности. В тот момент я вспомнил спектакль «На дне» нашего областного театра драмы – так всё было бездарно задумано и сыграно.
На бумажке было что-то нарисовано и написано. Я это срисовал и переписал. Принесённую бумажку смял и сунул в карман. Как же мне было противно играть эту шитую белыми нитками роль! А в это время предпоследний бедолага что-то мямлил у доски. Мямлил, как под пыткой, но он всё же что-то говорил… Я же точно ничего сказать не мог.
Когда тот самый предпоследний закончил, к доске пригласили меня – распоследнего. Я к доске пришёл и, не издав ни звука, в смысле не сказав ни слова, медленно срисовал и переписал со своего листочка всё, что на нём было, мелом на доску. Физик, завуч и дама терпеливо ждали и тоже молчали. Закончив писать и рисовать, я положил мел на полочку да так и остался стоять, глядя на то, что начертал, вытирая взмокшую и испачканную мелом руку о брюки. Пауза висела невыносимо долго. Я говорить ничего не собирался. Учителя тоже. А пауза висела. «Ненавижу театр», – думал я, изнывая от безмолвия и бессмыслицы происходящего.
– Ты что, плохо себя чувствуешь? – в конце концов спросила завуч. Подождала моего ответа, но не дождалась. – Голова болит, да?
Я подумал и кивнул.
– Погода так и меняется всё время, – продолжила она. – У меня голова день и ночь болит… Ну что ж… Ступай, если не здоров… Иди, иди…
Я ещё раз кивнул и вышел не оглянувшись. Не хотел встретиться глазами с физиком. Вышел из класса, как говаривал дед, будто в штаны натряс. Было ужасно стыдно, противно и тошно. Но не от незнания физики, а от участия в бездарной постановке. За экзамен мне поставили тройку. Всё равно спасибо большое!
Остальные экзамены не буду описывать.
Сочинение по литературе только упомяну. Темы были такие… Приблизительно такие: «Тема свободы в стихотворении “Парус”», «Раскольников и Свидригайлов в романе “Преступление и наказание”», а ещё была свободная тема.
– Пожалуйста, не выдумывай ничего! Пиши, как мы обсуждали. И коротко. Короткими предложениями, – быстро прошептала мне учительница литературы, когда выдавала мне бумагу для написания.
Я быстро и коротко написал сочинение на свободную тему. Написал про то, что в пьесе «Горе от ума» Грибоедова автору особенно хорошо удалось создать образ умного и страдающего молодого Чацкого, который всё же вёл себя глупо, пытаясь дуракам объяснить, что они дураки, а подлецам, что они подлецы. Написал, что таким глупым поведением герой не мог добиться расположения Софьи и что Пушкин считал, что Чацкий мечет бисер перед свиньями. Как-то так.
За это сочинение мне поставили пятёрку. А учительница по литературе сказала мне перед выпускным вечером, что я пижон, что я ей надоел со своими фокусами и что подвёл её своим сочинением, поставил в глупое положение перед другими членами комиссии. Спасибо ей огромное! Была бы возможность, извинился перед ней тысячу раз. За все свои фокусы, а за спектакль «Сирано да Бержерак» отдельно.
В день выпускного мне не верилось, что больше никогда в жизни я не буду прикасаться к алгебре, физике, химии. Я так радовался! Так ликовал! Тогда само осознание значения фразы «никогда в жизни» радовало и вызывало восторг облегчения. Теперь эта фраза вызывает совсем другие чувства.
К выпускному вечеру, хотя это мероприятие громко именовалось «Выпускной бал», наш класс на собрании решил подготовить небольшой концерт и стенгазету. Девочки радостно загалдели, желая делать газету. Они любили ко дням рождения учителей делать газеты с нарисованными цветами и вклеенными в эти цветы фотографиями, а также писать разноцветными фломастерами стихи. Наверное, им было приятно заняться рукоделием и повырезать лица из фотографий за все школьные годы. Меня всегда удивляла страсть девочек к вырезанию чего-то из чего-то, к рисованию цветов и платьев.
Концерт же был практически заранее готов. В классе нашем номеров для этого концерта хватало. Отличница из отличниц, самая аккуратная, с прямой, как указка, спиной и шеей, девочка всегда на школьных концертах громко и самоотверженно читала стихи, в основном про то, как ярко надо жить и стремиться к ещё большей яркости. Несколько девочек регулярно грустно пели весьма печальные песни о том, что школьные годы – это лучшее время в жизни, про то, что школа никогда не забудется и что всё будет хорошо. Один долговязый, сильно заикающийся наш одноклассник ходил в какой-то кружок, где учили делать фокусы. Он их с удовольствием показывал на школьных концертах и не раз представлял нашу школу на городских смотрах. А ещё мы всем классом могли спеть совсем грустную песню про учителя, который нас всех любит, но мы неизбежно растём, покидаем школу, а ему предстоит любить новых идущих следом, но мы, его ученики, никогда не забудем ни школу, ни своего учителя. Вот и весь концерт.
– А у нас ещё есть артист, – вдруг сказал Паша и указал на меня. – Он может показывать пантомиму.
На слове «пантомима» Паша стал нелепо размахивать руками, растопырив пальцы. Все заржали.
– Ну что же, прекрасно! – сказала наша учительница английского языка, самая модная дама в школе, любящая всё диковинное и необычное. – Мы с удовольствием посмотрим и послушаем.
– Я не умею!.. Я не могу… – почти крикнул я, вскочив и опрокинув стул.
– Не скромничай, – сказала учительница английского.
– Но я один не могу, – отчаянно сдерживая крик, сказал я.
– Привлеки кого хочешь, – ответила она. – Порадуйте нас, чтобы нам было что вспомнить о вас хорошего… талантливого, – сказала она, уже обращаясь ко всему классу.
От собрания и до выпускного вечера оставалось ещё четыре дня. В один из этих дней был назначен устный экзамен по истории, самый лёгкий и не страшный.
В те дни я придумал и сделал свой первый в жизни спектакль. Крошечный. Дурацкий. Но спектакль! Спектакль с началом, финалом, персонажами, музыкой, костюмами и даже диалогами. Сначала я был обескуражен заданием подготовить выступление, но потом идея меня увлекла. О настоящей пантомиме я думать не стал. Это было недосягаемо. А вот сделать что-то весёлое мне очень захотелось… И тогда я придумал спектакль-пародию на индийское кино.
Американское кино тогда появлялось на экранах кинотеатров редко. Европейское тоже. Да и то это были фильмы либо исторические, сказочные, или содержащие критику буржуазного общества. Зато индийское кино показывали регулярно. Люди от него были в восторге. Драки, песни, любовь. Мои друзья и я это кино терпеть не могли. Но индийские фильмы мы знали. Лет до одиннадцати-тринадцати мы их всё же смотрели, а то и по нескольку раз. Там много дрались, стреляли и были всякие трюки. Песни и любовь мы терпели. Да и другого кино попросту не было. Девочки индийские фильмы смотрели и после тринадцати лет. Они терпели драки и стрельбу, зато песен и любви в том кино было больше. Мы, мальчишки, над ними издевались по этому поводу.
Наверное, в то время многие так или иначе пародировали индийские фильмы. Или как-то шутили на их тему. Идея моя была не оригинальна. Но я тех пародий, честно, не видел и шуток не знал. Так что я сам придумал свой спектакль. Придумал. Сел. И написал. Это было моё первое сценическое сочинение.
Для постановки нужно было привлечь двух человек. Третьим персонажем, главным героем, намерен был быть я сам. Точнее, я хотел сыграть двух персонажей – отца и сына. Но нужны были ещё мальчик и девочка. Необходимы. Первым делом я привлёк Пашу, который тут же отказался, хотя любил всякие затеи да и покривляться был не дурак. Но спектакль для выпускного вечера – это было другое дело, иной уровень Но я его уговорил. Соблазнил возможностью в спектакле на сцене продемонстрировать свои боевые навыки и достижения в области карате. С девочкой было сложнее. Девочки все хотели участвовать либо с подругой, либо никак. Подруга была не нужна. В итоге удалось убедить одну любительницу индийского кино. Она наивно поверила, что мой спектакль будет не пародийный, не ехидный, а наоборот. А ещё оказалось, что у неё есть настоящая индийская одежда и у неё возникала возможность в ней покрасоваться.
Не буду вспоминать наши репетиции. Это оказалось очень трудным, а главное, очень нервным делом. Любительница индийского кино, моя единственная актриса пришла на репетицию с подругой, объяснив, что без неё она не сможет одеться в индийский наряд. Одевалась она больше часа, а мои аргументы, что для первой репетиции костюм не нужен, она просто пропустила мимо ушей. Паша весь этот час изводил меня легкомысленным своим отношением к делу. Парень, который должен был включать музыку, всё время куда-то уходил.
Мы выступили прекрасно. Не могу вспомнить, как я называл свой первый спектакль. Что-то вроде «Месть за месть» или «Месть из мести». Паша играл злодея, который убивал доброго и хорошего парня, которого играл я. Девочка исполняла роль возлюбленной героя, а потом его мать. Я придумал и выучил танец, который означал, что мой герой очень хороший, добрый, честный, умный и воспитанный человек. Во время этого танца злодей убивал моего героя. Но до своей гибели мой персонаж оказывал жалкое сопротивление, потом танцевал, умирая. Паше в этом спектакле нужно было только громко и зло смеяться. А девочке в индийском наряде нужно было только изображать рыдания и красиво ходить. Она это делала предельно красиво, явно удивляясь смеху зрителей. Чистая, наивная душа.
После гибели моего героя Пашин злодей радовался, показывал разные приёмы, стойки, блоки и удары из карате. А потом уводил рыдающую героиню. Я же в это время быстро переодевался и появлялся в другом костюме. Мой обновлённый герой обращался к героине «мама», а к Пашиному злодею «отец». Я написал пару дурацких диалогов и придумал себе танец, который означал доверчивость, доброту, юность и полную наивность.
В конце спектакля мой герой по имени Виджай возмущался жестокостью отца по отношению к матери и ко всему на свете, он начинал удивляться, почему сам он такой добрый, а отец такой злой. Да ещё совсем не похож с сыном.
В итоге героиня выкрикивала фразу, которая разоблачала Пашиного злодея и сообщала Виджаю, что перед ним не родной отец. После чего шёл танец с дракой, в которой злодей, на свою голову обучивший Виджая карате, погибал в страшных муках. Паша очень хорошо кривлялся на полу актового зала – школьной столовой, изображая мучительную смерть. Кривлялся долго. И при этом по заданию режиссёра, то есть по моему указанию, громко и жутко хохотал. В конце героиня и Виджай танцевали танец радости и торжества справедливости.
Единственная фраза, которую произносила героиня, разоблачая злодея, осталась в моей памяти дословно. Когда я её придумал, то сразу понял, что она мне удалась и является главной фразой всего действа. Я очень гордился ею. Когда на этой фразе зал взорвался смехом и аплодисментами, я впервые ощутил и испытал авторское счастье.
А фраза звучала так: «Сын мой! Это не твой отец. Твой отец убит, а убил твоего отца твой отец».
Нам долго аплодировали. Я видел восторг. Я был и удивлён этим, и счастлив одновременно. Удивлён тем, что у меня получилось пусть маленькое, но выступление на сцене, а счастлив, потому что я хотел восторга, я его жаждал… И получил.
Все нас поздравляли. Хвалили. Я очень хотел, чтобы кто-нибудь сказал мне что-нибудь про мой спектакль, оценил фразу, разглядел всю тонкость иронии и точность пародии… Но вслед за нами на сцену вышли девочки петь песню о чудесности школьных лет, потом были стихи, потом директор школы говорила нам торжественное напутствие, потом вручали отличникам грамоты и медали. Потом начал играть приглашённый ансамбль. Пошли танцы…Кто-то из одноклассников стал тайком уходить во двор или в туалет, чтобы выпить загодя припрятанного креплёного вина… Про мой спектакль забыли. Забыли быстро… А мне не хватило чего-то. Не хватило слов благодарности и внимания. Не хватило оценки и понимания… Не хватило!
Я тогда не знал, что не будет хватать никогда.
А потом было упоительное лето. Я готовился к вступительным экзаменам… Точнее, я что-то читал из списка литературы к тем экзаменам. Читал в своё удовольствие, ходил в кино на всё подряд. Летний город Кемерово был пустыннее обычного, демисезонного. Спокойнее. Ничто не отвлекало. Даже кино, которое я смотрел, забывалось через какой-то час после просмотра. Я ел мороженое, гулял по парку под названием Комсомольский в надежде найти хорошую скамейку, чтобы почитать. Хороших скамеек в том парке мне не попадалось. Все либо были сломаны, либо грязны, либо заняты. Честно говоря, я так и не научился читать в парках, на пляже, на балконе… Не смог. Всё меня отвлекало, да и теперь отвлекает… Жизнь мешает чтению.
Короче говоря, я поступил в университет. Экзамены сдал не без сильных волнений, но и без особого труда. Я и отвечал неплохо экзаменаторам, и у меня было существенное преимущество перед большинством поступающих. Фора. Козырь. Я был юношей. Мужским родом. А девяносто процентов желающих учиться русской филологии были барышни. В большинстве своём из районных центров, посёлков и деревень. А я был городской парень. Редкий экземпляр. Мне были рады.
Парней поступало на филфак всего десять человек. Поступили восемь. Двое откололись, да и то только потому, что поняли во время экзаменов, что не туда подали документы, и филология им точно не нужна в жизни и не интересна по сути.
За время подготовительных курсов перед вступительными экзаменами я познакомился с ребятами, с какими прежде не общался. Они были особенными. Они обращали на себя внимание. У них была своя компания, свой язык и даже своё собственное пространство и время. Они жили как бы не в Кемерово и как бы не в сегодняшнем актуальном времени. Они были постарше меня. Школу закончили кто пару лет назад, а кто-то и все десять. В армии не служили, как-то от неё отмазались. Что-то делали, где-то работали, или не работали. Подолгу жили не в Кемерово, часто вспоминали Москву и Питер. У одного были дети. На филфак они поступали компанией в четыре человека. Три парня и одна девушка. Однако эти четверо были только частью довольно большой группы тех самых особенных людей.
Они слушали особую музыку. Фрэнка Заппу. У них были пластинки группы Дорс, Чеслава Немана, Майлса Дэвиса… Читали они Германа Гессе, Хулио Кортасара… То, о чём они говорили и над чем смеялись, мне было непонятно. Но их компания меня так возбудила и так потянула в свои ряды! Я почувствовал жгучее любопытство и даже глубокий интерес.
До встречи с ними я был уверен, что много читал и слушал музыки. Но те имена, которые они называли, я в большинстве своём слышал впервые. Я подумал тогда: вот она – интересная студенческая, подлинно свободная жизнь. Вот, где настоящие глубокие содержательные разговоры и смысл.
С той компанией дружили аспиранты и молодые преподаватели филологического факультета. Сообщество, представителей которого я повстречал на подготовительных курсах, явно было центром притяжения для особенных людей. Я очень хотел быть особенным.
После поступления и зачисления, после получения студенческого билета, после торжественного ужина, который устроили родители в честь начала моего студенчества, но ещё задолго до начала занятий, летом, мне позвонил мой новый приятель, а теперь ещё и сокурсник, один из описанной выше компании. Он пригласил меня вечером в гости, «на квартирник». Так он сказал. В тот раз я впервые слышал этот термин. Адрес, который он мне сообщил, находился в самом-самом центре и в самом лучшем и красивом уголке города. Я прежде ни разу не бывал в домах и квартирах того уголка.
На том квартирнике собралось человек десять парней, мужчин и девушек. Сама квартира была большая, в сталинском доме, с хорошей мебелью и картинами на стенах. С превосходной библиотекой, красивой посудой в буфете. Квартира была почти как у профессоров в Томске, только чисто прибранная, без хлама, без джунглей разросшихся растений, без уютного беспорядка, а совсем наоборот. Всё было на своих местах, всё продумано, дорого и солидно.
Собравшиеся, наоборот, были продуманно неряшливы, длинноволосы, небриты и бледны. Они казались тайком проникшими ночью в музей. Девушек было две. Обе в джинсах и каких-то растянутых, застиранных свитерах. С прямыми, длинными волосами и обе в очках.
Когда я пришёл, все уже были в сборе. Большой стол в гостиной был отодвинут к стене. В центре комнаты на полу лежала серенькая скатерть. На ней стояли тарелки с хлебом и какой-то порезанной колбасой, блюдце с орехами, вазочка с конфетами. Всего немного. Никто ничего не ел. Ещё на скатерти стояли стаканы и бокалы. Пара бутылок вина и бутылка водки. Кто-то сидел на полу, кто-то на диване, кто-то курил на балконе. Голоса доносились с кухни. Все говорили разом. Смеялись.
Пригласивший меня парень представил меня всем. Парни и мужчины, которым я был представлен, как и девушки, были длинноволосыми, кроме одного, совершенно лысого. Все по очереди со мной поздоровались и продолжили свои разговоры. Я не знал, куда себя пристроить, потоптался и робко присел на диван. На том диване уже сидел тощий парень, одна из двух девушек, а перед ними на полу восседал высокий, румяный человек с кудрявой светлой бородой и роскошной шевелюрой. Они говорили оживлённо и весело то ли о какой-то книге, то ли о фильме, то ли о каком-то новом альбоме какой-то группы. Я слышал незнакомые иностранные имена, массу неведомых терминов, какие-то названия то ли городов, то ли планет, то ли рек, то ли просто неизвестных мне предметов одежды или продуктов питания. Я ничего не мог понять. Они же говорили так, что было ясно: они не просто знают значение всех этих слов, но и всеми упомянутыми предметами давно и привычно пользуются, бывали во всех упомянутых городах, а людей, чьи имена звучали, знают лично и близко.
Я, аккуратно стриженный, в своей аккуратной клетчатой рубашке с коротким рукавом, заправленной в мои любимые вельветовые брюки, казался себе в той компании страшно скованным дремучим провинциалом с окраины города. Города, который находится на окраине мира. Из глухомани. Из дыры.
В компании томских профессоров я не чувствовал себя столь убогим и ничего не знающим. Но мне было всё интересно, мне казалось, что всё наполнено смыслом. Я бы так и сидел, стараясь не привлекать внимания. Слушал бы и пытался запомнить незнакомые слова и названия. Но тут с балкона шагнул в комнату совсем бледный человек, очень худой, в белой, чистой, не глаженной длиннющей рубашке и сильно застиранных, почти белых, джинсах.
– Ну что, послушаем? – улыбнувшись, сказал он, обращаясь к собравшимся. – Запись свежая, можно сказать, тёплая. Ещё никто не слышал… Даже в Питере. Почти никто. А на просторах Сибири вы точно будете первыми.
– Давайте! – сказала девушка с дивана. – Мне не верится… Правда!.. Даже в дрожь бросает.
– Будем слушать новый альбом «Аквариума», – тихонечко, почти на ухо, сказал мне пригласивший меня парень. – Дима только что из Питера. Привёз запись. Только-только закончили писать… Ему дали… Гребенщиков лично…
– Только сразу говорю, – сказал человек в белой рубашке, улыбаясь, но серьёзно и многозначительно. – Чтобы без обид. Слушаем здесь и сейчас. Никому плёнку переписать не дам. Не могу. Дал слово. И домой никому не дам. Даже в руки не дам. Обещал… Ну что, готовы?
Магнитофон, усилитель и акустическая система в той квартире были великолепные. Японские. Я таких прежде ни у кого не видел.
Человек в белой рубахе сходил в другую комнату и принёс катушку с плёнкой… Магнитофон и усилитель включили, зажглись огоньки и экранчики индикаторов. Вздохнули и зашипели колонки. Все притихли, магнитофон начал вращать катушки, и плёнка потекла с одной на другую. Сначала зазвучала флейта.
Я тогда уже знал песни «Аквариума». Разные. Какие-то мне нравились, какие-то нет. Какие-то мне хотелось понять до конца, какие-то не хотелось понимать вовсе. Некоторые я знал наизусть и обожал.
Тот альбом мне совершенно не был понятен. Звучало всё неплохо, местами чудесно. Но я не понимал, о чём пелось. Я не знал буддистских терминов, не улавливал тем и не угадывал смысл. А все в той квартире понимали. Они вместе смеялись, вместе чему-то одобрительно кивали, переглядывались, чтобы поделиться восторгом. Я отчётливо видел, что всё, что мне непонятно, для остальных наполнено важным и ясным содержанием.
Я вообще-то слушал много музыки. Чаще всего дома один, бывало с другом или с несколькими приятелями. Какую-то я страстно любил и слушал с наслаждением. Но я никогда не слушал музыку так, как те люди в той квартире. Они впитывали всё. Их глаза закатывались или закрывались сами собой, так они растворялись в звуках. Они с упоением слушали даже шипение колонок и шелест плёнки в перерывах между песнями. Слушали, потому что это были шипение и шелест между песнями «Аквариума». Это шипение было записано на одной плёнке с голосом и музыкой Гребенщикова. Они наслаждались самим этим шипением.
Я тогда так захотел понять и почувствовать то же, что чувствовали собравшиеся! Я так захотел быть одним из них… Но ничего не понимал. Наоборот, чуть несколько раз не зевнул. С трудом и до сильной боли в скулах сдержал зевоту. Я понимал, что зевание под новый альбом «Аквариума» мне не простят.
Тогда, в той квартире, в элитнейшем районе Кемерово, сидя тихонечко на диване, я был уверен, что то общество, в которое я попал, – это и есть элита. Элита даже не Кемерово, а элита вообще.
Интересы этих людей были непостижимо далеки от того, чем жили, что делали, о чём думали, чего хотели, что читали и слушали, чем интересовались кемеровчане. Все! От вахтёров до врачей и преподавателей вузов. Мне страстно захотелось быть одним из тех, кто собрался на квартире, а не одним из кемеровчан.
После того вечера я потянулся к обществу этих людей всем своим существом. Я через день да каждый день к кому-то ездил домой или на дачу. Все мои новые знакомые были обеспечены и дачами, и квартирами в центре, и автомобили многим были доступны, что в то время было признаком широких возможностей. Никто из них не работал или не был очень занят и обременён обязанностями. Все как-то что-то и зачем-то делали. Но назвать это работой было нельзя. Я понимал, что квартиры и дачи принадлежали родителям, может быть дедушкам или дядям этих моих приятелей. А эти папы и дяди, очевидно, большие люди, но где они, эти предки, и почему отсутствуют, меня не интересовало.
Я удивлялся другому. Я же знал, хоть и не был знаком лично, что дети тех людей, которые жили в том районе города и имели дачи, не должны читать Музиля и Пруста или вообще что-то читать. Они не могут слушать Фрэнка Заппу и «Аквариум». Дети партийных руководителей, прокуроров, директоров шахт и заводов, главврачей и заведующих магазинами учились в двух центральных школах, похожих на уменьшенный вариант Смольного института. Про детей из тех школ ходили легенды и мифы. Люди пересказывали друг другу случаи про замятые жуткие скандалы, про настоящие оргии и даже про наркотики.
Новые мои знакомые были совсем не такими. Они могли часами говорить о неизвестных мне материях, обсуждать новую пластинку Дэвида Боуи или безмолвно слушать и страстно впитывать запись концерта Майлса Дэвиса. Они передавали друг другу книги… Были среди них те, кто мог много выпить водки и выпивал, а были те, кто не выпивал совсем. Курили в той компании поголовно. И, как я узнал позже, а сам догадаться и понять не мог в силу наивности и целомудренности, покуривали марихуану. Но тоже не очень активно. Иначе я заметил бы что-то странное. Они не матерились вовсе. Наоборот, старались говорить витиевато, часто иносказательно и иронично.
Вся мною прочитанная литература, всё, что я знал и любил, знанием чего я гордился, то, чего не читали и не знали одноклассники, было в том обществе, куда я случайно попал, давно и хорошо известным по умолчанию. Никакой Лермонтов, Толстой, Гоголь и уж тем более Стивенсон и Куприн ими не упоминались вовсе. Разве что Достоевский, да и то в связи с какими-то другими авторами или философами. Никакого Тютчева или Фета, никакого Блока! Про Твардовского или Рубцова глупо было даже заикнуться.
Сартр, Фриш, Беккет, Борхес, Гурджиев… Кортасар… Страшно сказать – Кастанеда… И масса ещё имён, которые я тогда услышал впервые. Некоторые из них я больше не слышал никогда.
Знания моих новых приятелей, их интересы мне виделись глубокими и особенными. А мои собственные познания и пристрастия осознались мною обычными, среднестатистическими, устаревшими и никуда не ведущими.
Они слушали и наслаждались такой музыкой, которая мне казалась либо слишком сложной, либо вообще не казалась музыкой. То, что слушал и любил я, было для них давно пройденным, переработанным материалом некой верхушкой, тем, с чего они когда-то начинали, но давно и быстро прошли, всё про это поняли и углубились или, наоборот, поднялись на качественно иной уровень.
Я брал у них записи и пластинки, брал книги. Слушал и читал. Упорно. И был в ужасе сам от себя. Мне трудно было слушать Майлса Дэвиса. Я не мог уловить разницы одной его композиции от другой. А Фрэнка Заппу я попросту не мог слушать. Я ощущал себя не то чтобы ущербным, но не способным полюбить ту музыку. Не способным даже её слушать.
С трепетом и пиететом один из моих новых знакомых дал мне на недельку почитать книгу Германа Гессе «Степной волк».
– Завидую тебе, – сказал он, протягивая мне весьма почитанную книгу в тёмно-синей обложке. – Ты ещё это не читал. Хотел бы я это прочитать так, будто не читал никогда. Перечитывал пять раз. Каждый раз открываю новое. Шедевр!.. А потом тебя ждёт его «Игра в бисер». Это вообще космическая книга.
Я прочёл «Степного волка». Это было трудно. Почти мучительно. Я заставлял себя. Заставлял не читать, а заставлял себя получать удовольствие, заставлял вчитаться и увлечься. Но мрак текста не давал мне такой возможности.
Сейчас мне ясно, что это мои юность и жизнерадостность сопротивлялись. Тягучий Роман Даниила Гранина «Картина», входивший в программу по внеклассному чтению, Тендряков и Приставкин не вызывали у меня такой тоски, как Герман Гессе. Даже Фадеев, даже «Мать» Горького многое во мне затрагивали. А тут… Я ненавидел себя!
Знакомство с тем обществом внесло смятение в мою душу и сознание. Мне не только хотелось быть в этом обществе, общаться в нём, слышать, слушать… Но и стать в нём заметной фигурой со своим мнением и со своей темой.
Но для этого мне необходимо было догнать их в развитии и познании. А как? Если то, что мне ими давалось для прочтения и прослушивания, усваивалось со скрипом, а то и попросту отторгалось. Я мучился! Они же в это время уходили вперёд семимильными шагами.
К тому же они много куда-то ездили, летали. В основном в Питер. У них были тесные связи с питерскими музыкантами, художниками, какими-то заметными, умными людьми. Из Питера они получали свежую музыку, тексты… От них я слышал про настоящие питерские «квартирники», то есть квартирные концерты Гребенщикова, Майка Наумова и Цоя. Записи этих квартирников мы слушали то на одной квартире, то на другой, то на чьей-то даче. Это мне искренне понравилось. И я слегка расслабился. Но те тексты, которые долетали из Питера, какие-то стихи новейших поэтов, новая проза, изобиловавшая, о ужас, матом, да ещё какие-то художественные манифесты литературных объединений или групп художников – этого уже я понять был не в силах. Мои же новые знакомые, наоборот, – всё понимали. Все эти стихи и манифесты были будто лично для них написаны.
Мне кажется, что я тогда совсем не думал о пантомиме. Не помню точно. Я был слишком увлечён, очарован. То очарование длилось недолго. Вскоре начались занятия. Начался университет.
Я не ожидал, что лекции и первые семинары так сильно меня увлекут. Мне понравился совершенно иной уровень обращения преподавателя из-за кафедры к аудитории, то есть ко мне, студенту, чем тот, что был в школе.
Первые же лекции по древнерусской литературе, языкознанию, античной литературе, фонетике просто поразили меня глубиной и объёмом тем, значений и смыслов. Я с упоением отдался учёбе. Поразительно, но то, что я изучал на первом курсе, запомнилось, врезалось в память и сохранилось в ней, уцелело намного лучше, чем то, что изучалось мною на третьем и четвёртом курсах университета. И уж тем более на пятом.
Я не пропускал ничего из учебной программы. А вот мои новые знакомые пропускали практически всё. Древнерусская литература, как они говорили, им была уже не нужна. Они сообщали об этом так, будто знают её глубоко и давно. Фонетика и языкознание было для них чем-то вроде букваря. Античную литературу они игнорировали, потому что лектор им не нравился. Они считали его формально относящимся к делу карьеристом, который недостоин их внимания и недостоин права говорить о великом античном наследии.
Появлялись они только на лекциях по введению в литературоведение, которые читал спокойный, ироничный и симпатичнейший преподаватель по фамилии Дарвин. Во время его лекций они часто, как знатоки, переглядывались друг с другом, постоянно что-то комментировали и даже хихикали. Для них эти лекции явно были слишком просты. Элементарны. Они уже прочитали работы Бахтина и Лотмана. Они были выше уровня тех лекций. Они приходили на них, только чтобы потешить своё самолюбие и убедиться в своей элитарности.
А я на лекциях по литературоведению почувствовал первый в жизни глоток, который ждала моя жажда знаний о том, как и каким образом устроено, живёт и работает произведение искусства. Я впервые услышал ответы на терзавшие меня вопросы, и их у меня сразу же возникло ещё больше.
На первом же занятии по теории литературы в качестве наглядного примера нам был предложен анализ стихотворения Лермонтова «Парус», того самого, что я учил наизусть в шестом классе. С этим стихотворением было связано столько школьной тоски и скуки! На этот белеющий на фоне моря парус за школьные годы было навешано столько тяжеловесных штампов! Он был и символом свободы и одиночества, и жажды чего-то прекрасного, и много чего ещё. Этот парус набил оскомину и мозоль. Он раздражал.
И тут вдруг давно заученное стихотворение, затёртый и истрёпанный по поводу и без повода «Парус» удивительным образом оказался невероятно сложно устроенным и тонко сшитым произведением. А потом в процессе разбора его деталей и анализа прямо у нас на глазах, в университетской аудитории, в устах преподавателя короткое стихотворение превратилось сначала в совершенный кристалл безупречной чистоты, а потом в уникальный бриллиант гениальной, сложнейшей огранки. «Парус» заиграл, засверкал всеми гранями, но ещё и поразил своей глубиной и ясностью.
У меня дух захватило от восторга. Я немедленно захотел подвергнуть такому же анализу все мои самые любимые стихотворения, а потом и прозу. Мне захотелось разобрать, препарировать, проанализировать всю известную мне литературу.
На третьем или четвёртом практическом занятии по введению в литературоведение наш очаровательный Дарвин предложил выбрать какие-то нам интересные литературные произведения для совместного анализа. Я тут же вскочил и сказал, что знаю, какой именно текст хочу проанализировать, и что всем он тоже будет интересен.
– Какой же? – улыбнувшись одними глазами, спросил Дарвин. – Весьма любопытно! Вы, надеюсь, понимаете, что произведение не может быть объёмным, мы ограничены во времени и… И ещё оно должно иметь бесспорные художественные достоинства. Лучше обратиться к классике. Это надёжнее всего.
– «Неточка Незванова»! – выдохнул я радостно. – Достоевский! Очень хорошее и небольшое…
У Дарвина поднялась одна бровь, он таинственно улыбнулся, опустил глаза, подумал и снова поднял взгляд на меня.
– Хорошая повесть, – улыбаясь непонятной мне улыбкой, сказал он. – Прекрасная… Но, поверьте мне, она огромная… Курсе на третьем постарайтесь вспомнить своё предложение… Тогда вы поймёте. – Он коротко задумался и улыбнулся ещё таинственнее. – На эту повесть можно потратить всю жизнь. Просто поверьте на слово… Давайте лучше я предложу… Ну-ка кто сможет продолжить?.. Ночевала тучка золотая… Ну?
– На груди утёса великана, – растерянно продолжил я, думая об услышанном.
Я со всем возможным рвением и упоением готовился ко всем занятиям, старался читать всё, что было рекомендовано, сердился на себя, если не успевал хоть что-то прочесть. Я почти прописался в читальном зале университетской библиотеки. После школьной лени и скуки всё во мне вскипело, всё ожило, всё с жадностью впитывало новые знания. Я не сомневался в нужности получаемого на лекциях и из книг. Родители не скрывали удивления, наблюдая за мной, сосредоточенным и увлечённым. А я утомлял их тем, что при любой возможности пытался рассказать им о своих открытиях, поведать, сообщить, объяснить то, что узнал в самом начале своего филологического пути.
О пантомиме я не вспоминал вовсе. Упражнения, тренировки пальцев, растяжки и работу над идеальной осанкой тоже позабыл. Позабыл как что-то необязательное и ненужное.
В новую свою компанию удавалось вырываться реже. Но я всё же находил время для встреч с моими длинноволосыми, бледными приятелями. Я не хотел рвать с элитой. Очарование их мирка и общества ещё не померкло. Но мне определённо стало с ними скучновато.
А ещё я перестал быть с ними во всём согласен. До открытой полемики не доходило, но внутренний спор со многими их утверждениями во мне уже начался. К тому же мне не нравилось, что мои сокурсники из той компании стали подшучивать надо мной по поводу моего рьяного отношения к учёбе. Меня это задевало, но не критично.
Интеллектуальный шарм и флёр тех вечеров, особые темы разговоров и ощущение приобщённости к важным культурным процессам, которые происходили в Москве и Питере, возможность пользоваться свежими их плодами и даже быть их частью крепко держали меня в том обществе.
Никто из тех элитарных моих сокурсников в итоге не отучится и года. Они не захотят и не смогут, как все остальные, в основном девочки из шахтёрских городков и посёлков, готовиться к экзаменам и зачётам, сдавать в срок сессию. Преподаватели быстро поймут их высокомерное отношение к себе и своим предметам. Они расстанутся с этими интеллектуалами без сожаления, если даже не с облегчением.
Я тоже с ними расстанусь, когда пойму, что их надменный взгляд на то, что мне интересно и важно в учебном процессе, на всё почти, что мне дорого в искусстве, меня обижает и оскорбляет.
Уходя из той компании, я громко хлопну дверью и заявлю перед уходом что-то обличающее и что-то насчёт того, что Герман Гессе – напрочь устаревшая муть и заумь, которая интересна только таким, как те, кто над ним трясётся, таким вот заумным отщепенцам, бездельникам и словоблудам. Вслед мне прозвучит дружный, громкий, вполне искренний и тем самым ещё более обжигающе-обидный смех.
Это теперь я понимаю, что мне посчастливилось пообщаться и сдружиться с последними хиппи уходящей эпохи, которая не ощущалась уходящей, а, наоборот, казалась бесконечной. Это были особые хиппи, уникальные сибирские битники, которые сами себе выдумали особый образ жизни, интересы и философию, будучи уверенными, что попросту точно восприняли и усвоили истинные идеи битничества и хиппизма.
В них фантастически преломилось всё: и музыка, и литература, и прочие месседжи их кумиров. Убеждён, что Фрэнк Заппа был бы страшно удивлён теми смыслами, которыми наделяли и освящали его музыкальные шалости кемеровские его апологеты. Уверен, что у Фрэнка не было более преданных поклонников, чем сибирские интеллектуалы.
Я вспоминаю их теперь с теплотой. При всей их абсолютной и сущностной бесплодности, лени и полной неспособности слушать и слышать современность они всё же были яркими. У них была своеобразная романтика и бесспорная стойкость.
Их невозможно было соблазнить или заставить делать карьеру, жить нормальной социальной жизнью и вообще делать хоть что-то, пусть даже за значительные деньги. Они, конечно, не голодали. Но, думаю, и реальный голод не заставил бы их работать. Сдохли бы тихонечко в обнимку с книгой Пруста или Музиля, докуривая последний косяк плохой сибирской марихуаны, но палец о палец не ударили бы ради пропитания. Где-то они теперь?..
Я благодарен им ещё и за то, что моё знакомство с ними, очарование, а потом бегство из их компании случились вовремя. Очень вовремя! Как своевременная, пусть и болезненная прививка. В данном случае прививка от жажды и стремления к элитарности. С тех пор я шарахался от любых закрытых обществ, братств и цехов. Про секты даже не говорю.
После того как я расстался с той компанией, меня уже ничего не отвлекало от учёбы. Я был ею поглощён полностью и целиком. Я стал посещать научные семинары, где мне было трудно что-либо понять, потому что то была территория зрелых литературоведческих интересов старшекурсников и аспирантов.
Я не поднимал головы от книг, конспектов, учебников. Латынь – и та меня радовала своим завораживающим академизмом.
Так бы оно и шло, так бы оно и продолжалось, если бы однажды холодным осенним вечером, которым сыпал первый снег за окном, мама не заглянула ко мне в комнату, где я при свете настольной лампы с сомнамбулическим наслаждением читал «Медею» Еврипида.
– Сынок, – сказала мама, – отвлекись на минутку. На следующей неделе в среду у нас в институте будет набор в студию пантомимы… Объявление видела вчера, но забыла тебе сказать. Это тебе ещё интересно?
Я не сразу до конца сообразил, что услышал. Могучая трагедия Еврипида не позволила моментально переключиться.
– В среду? – скорее из вежливости спросил я. – А во сколько?
– В девятнадцать часов, – ответила мама.
– В девятнадцать?.. Наверное, не смогу. У нас по средам научный семинар. Но спасибо!..
– Я подумала, тебе будет интересно… Дело твоё. Я должна была тебе сказать…
– Да-да… Спасибо, мама, – сказал я и продолжил читать буквы, но уже не складывая их в слова.
Я услышал, как мама закрыла за собой дверь. Мои глаза оторвались от книги. Я уставился в тёмное окно с летящим за ним по диагонали быстрым снегом. Посидел так секунду или минуту… А потом сердце сжалось, все внутри похолодело и опустилось в ноги, как от вида жуткой высоты или разверзшейся пропасти. В голове же при этом прозвучало: «Пантомима! Не может быть!.. В среду. В девятнадцать часов… У мамы в институте… В Кемерово… Быть не может!»
Не могу представить, как бы всё обернулось в моей жизни, чем бы я теперь жил, что делал бы, где и с кем… Если бы мама не увидела того объявления, или увидела, но забыла бы о нём, или, наоборот, сознательно решила мне о нём не сообщать, дабы не отвлекать от учёбы… Страшно подумать!
Институт, в котором мама преподавала страшные для моего слуха и сознания дисциплины – теплотехнику и термодинамику, находился в те времена на окраине города. Почти за городской чертой. Он стоял в темноте и за пределами света, которым ночью город освещает свои улицы и дворы. Потом уже город вырос и сначала обнял здание и территорию института, а потом и поглотил его своей растущей плотью. Но тогда это учебное заведение стояло на отшибе и к нему от границы светящихся окнами домов вела едва освещённая, а частенько совсем тёмная дорога. Когда выпадал и ложился снег, дорога та превращалась в скользкую тропу, а весной в некую болотную трясину, поверх которой периодически бросали узкие дощатые тротуары. На окраине ветер гулял почти свободно. Улицы Кемерово, как и всех новых сибирских городов, широки, расстояния между домами на их окраинах щедры, деревья редки и худосочны. Ветрам было где разгуляться. А за городской чертой дуло так, что люди шли в мамин институт против ветра чуть ли не под углом в 45 градусов или сбивались с тропы под особо сильными боковыми порывами.
Я не любил тот институт. Здание его было отвратительно некрасиво, да ещё и плохо построено. Ходили слухи, что проект этого здания был разработан для юга, а его построили в Сибири. В пользу такой версии говорили несуразно большие окна, которые никак не соответствовали лютой зиме. Эти окна с приходом холодов замерзали, покрывались белым инеем и слепли.
Мне доводилось бывать у мамы на работе, и мне не нравилась общая атмосфера, которая там царила. В мамином институте готовили кадры для пищевой промышленности. Он так и назывался: Технологический институт пищевой промышленности. В нём учились будущие холодильщики, технологи мясной и молочной продукции, заведующие разными пищевыми производствами и даже директора столовых, ресторанов и прочих ужасов тогдашнего общественного питания.
Разумеется, студенты, жаждущие получить все эти профессии, были не такими, какие учились в университете на историческом или математическом факультетах, не такими, как весёлые и циничные студенты-медики, и даже не такими отчаянными, как будущие инженеры разных шахтёрских специальностей, которых готовил кузбасский политех.
Студенты-пищевики были какие-то изначально взрослые, конкретные и не студенческие. Никакое студенческое творчество не могло зародиться и произрасти в стенах маминого института. Почему же студия пантомимы появилась в нём, для меня остаётся загадкой до сих пор. Возможно, в те времена существовали нормативы, по которым в каждом учебном заведении должны были существовать хоть какие-то творческие коллективы, вот руководство института и решило завести себе столь экзотическую студию. Кто знает… Но то, что студия пантомимы возникла именно в мамином скучном институте, стоящем практически за городской чертой, во многом и многое определило.
Но это мне стало ясно потом, а тогда сообщённая мамой новость меня просто ошеломила. Как могла появиться чудесная, таинственная, недосягаемая и очень нездешняя пантомима в скучном, мрачном и холодном институте пищевой промышленности?!
Мама меня удивила в пятницу, а набор в студию был объявлен на среду. К вечеру воскресенья я уже с большим трудом мог сосредоточиться на чтении учебника исторического языкознания. Весь понедельник и вторник на лекциях я ловил себя на том, что не слушаю, а рассеянно думаю о том, что мне предстоит в среду. Я усиленно старался не думать об этом, но получалось слабо.
Несколько раз я просил маму подробно мне пересказать, что было написано в том самом объявлении. Нужно ли к 19 часам в среду что-то подготовить, в смысле как-то продемонстрировать свои физические и артистические способности? Может быть, нужно что-то с собой иметь? Может быть, нужна какая-то специальная одежда или обувь? Но мама ничего такого не могла вспомнить и всякий раз, будучи на работе, забывала то объявление перечитать.
Во вторник после занятий я, вместо того чтобы пойти в библиотеку, поехал в мамин институт с одной только целью – прочитать объявление лично. От конечной остановки троллейбуса мне пришлось долго идти по осенней, холодной слякоти, на островках которой лежал не тающий уже снежок.
В холле на скучной доске объявлений, мимо которой местные студенты проходили не оглядываясь, среди объявлений о сдаче донорской крови, среди графиков каких-то дежурств и тому подобного, я не сразу нашёл листочек, на котором от руки синим фломастером было написано: «Такого-то числа (число соответствовало среде) в 19 часов в балетном зале, аудитория № (такая-то), состоится конкурсный набор в студию пантомимы. Приглашаются все желающие».
Слова «конкурсный» и «пантомима» были подчёркнуты красным. Объявление было маленькое, неприметное, написанное неуверенно и коряво. Но сердце моё бешено заколотилось. Особенно от слова «конкурсный».
Это слово предполагало, что в студию пантомимы ожидается много желающих, но количество тех, кто сможет быть в неё принят, ограниченно. То есть будет конкуренция и каким-то образом претенденты должны будут доказать своё право быть зачисленными.
Однако в объявлении больше ничего не сообщалось. Что будет за конкурс, что для него нужно подготовить или что с собой необходимо иметь – ни слова. Так что то, что нужно будет сделать, чтобы доказать своё право на попадание в студию пантомимы, для меня осталось загадкой. Тайной!
Полностью озадаченный и взволнованный, я пошёл из пищевого института домой. Мы жили не очень далеко, у самой окраины, но всё же в городской черте. Шёл я, погруженный в размышления, практически не разбирая дороги, хотя обычно старался ходить осторожно, чтобы не заляпать обувь. Дорога была сплошной грязью.
Как часто я думал в те времена: «Бедная мама! Как она ходит по этой дороге? Как умудряется она по ней ходить на каблучках? Как ей трудно! Как невесело, грустно, страшно зимними кромешными утрами и вечерами ходить ей на работу и с работы. Ужасная, унизительная, тоскливая дорога!»
Весь вечер накануне заветной среды я повторял упражнения из книжки И. Рутберга, разминал пальцы и гадал, гадал, гадал… Что же меня могут попросить сделать? И что сам могу показать?
Я вспомнил, как артистично умел падать в снег, изображая убитого, но подумал, что вряд ли это пригодится. Вспомнил, что веселил одноклассников рожами и кривляньем, довольно ловко мог изобразить разных калек: хромых, паралитиков, а также припадки и конвульсии. Вспомнил и сразу решил забыть… А больше я ничего такого не умел. Такого, что могло бы показать мои физические и пластические возможности. Ну и артистические в том числе.
Волнуясь, я гнал от себя мысль, что, возможно, придётся читать стихотворение или басню. Я твёрдо решил, что если потребуют, то встану и уйду. Я терпеть не мог выразительно читать стихи, и мне было мучительно неудобно слушать то, как свои стихи читают поэты. Я испытывал в этот момент жуткую неловкость за самих поэтов, как будто мне приходится наблюдать за человеком, который делает что-то нелепое и постыдное. Особенно сильную неловкость вызывали у меня телевизионные выступления А. Вознесенского и Б. Ахмадулиной. Даже один на один с телевизором я испытывал за них неловкость. Зачем они это делают так, думал я. Стихи были прекрасны, восхитительны. Зачем они так тянут звуки, зачем завывают, зачем придают чудесным сочетаниям слов такие нечеловеческие интонации? Зачем убивают собственные стихи и смыслы? Я сам глазами читал их стихи куда лучше. Во мне они звучали ясно и прекрасно… Хорошо, что тогда я ещё не слышал Бродского и прочёл его раньше, чем увидел и услышал.
Но самой большой загадкой и тайной, волновавшей меня накануне той среды, было вот что: а кто там в студии пантомимы будет проводить конкурсный набор? Кто будут эти люди? Неужели в Кемерово есть те, кто такое может сделать и потом пантомиму преподавать? Будет ли это некая комиссия из пантомимических специалистов и артистов? Или это будет какой-то один человек?..
А ещё меня очень интересовало, кто будут те люди, которые так же, как я, хотят пантомимой заниматься, знают, что это такое, и прочли то самое крошечное объявление в стоящем за городской чертой институте.
Мне грезились в качестве первых некие знакомы И. Рутберга, этакие тонкие, стройные пожилые люди с великолепной осанкой и балетной походкой. Таких я видел в кино про аристократов. В качестве вторых я представлял себе высоких длинноногих и длинношеих юношей и девушек, очень грациозных и гибких.
Так фантазировал я и тут же задавал себе вопрос: а откуда они все могут взяться в Кемеровском институте пищевой промышленности?
Я не помню, как прожил ту среду до вечера. Помню только, что тщательно продумал и подобрал одежду, в которой отправился на конкурсный набор в студию пантомимы. Я всегда, точнее, лет с четырнадцати был сильно недоволен своей фигурой, завидовал тонконогим и длинноногим сверстникам. Поэтому оделся во всё темное и, на мой взгляд, стройнящее. Начистил ботинки, почистил щёткой пальто, долго решал, в какой шапке пойти. А шапок было две. В итоге пошёл без шапки.
За секунду до моего выхода в прихожую выглянула мама.
– Ну что? Пошёл? – спросила она.
Я кивнул и буркнул что-то вроде, мол, да.
– Удачи, – спокойно сказала она.
Я снова кивнул, открыл дверь и шагнул за неё.
– Ты что, без шапки?! – успела негромко крикнуть мама, но я уже закрывал дверь.
То, как я шёл в студию пантомимы в первый раз, я запомнил отчётливо. Это был путь не в мамин институт, а именно на пантомиму.
Я пройду по той дороге множество раз, и это всегда будет для меня дорога в студию, а не в какой-то институт пищевой промышленности. С тех пор я никогда больше не думал про ту дорогу как про тоскливую, плохую и страшную.
Я шёл. В тот день к вечеру здорово приморозило и слякоть с грязью прихватило. Дорога стала скользкая, вся в коварных ямках, застывших лужах и шишках мёрзлой грязи. Но при этом совсем не пачкающая. Воздух стал студёный и почти неподвижный. Руки моментально замёрзли, я сунул их в карманы пальто и сжал там в кулаки. Однако шёл я не горбясь и не стал запахивать лёгкое своё пальтецо.
Со мной происходило нечто подобное тому, что я чувствовал в Томске, когда шёл на спектакль «Шляпа волшебника». Я ощутил, что со мной происходит что-то непостижимо важное и значительное, грядёт то, что будет иметь огромное значение для всей моей жизни.
Мне не было страшно, мне было волнительно. И во всём происходящем звенела странная торжественность. Торжественность, свойственная переломным событиям.
Когда я почти дошёл, совсем стемнело. Наступила холодная, осенняя сибирская тьма. Границы города с фонарями и окнами остались за спиной, и мне открылось ясное звёздное небо, которое нависло над уродливым зданием института. Здание это бледно светилось простуженным светом редких, ещё не погасших окон. Я взбежал на крыльцо легко и со всей возможной грацией.
Часы над входом показывали без четверти семь. Фойе института и его длинные коридоры были совершенно безлюдны. Гардероб стоял закрытый. В это время в моём университете ещё кипела жизнь. А тут… Тут казалось, что внутри холоднее, чем на улице.
Я постоял немного, подождал, пока появится кто-нибудь из местных обитателей. Я забыл узнать у мамы, где находится балетный зал. Первым из коридора на выход прошёл молодой толстый мужчина. Я извинился, поздоровался, он приостановился, и я спросил его про местоположение балетного зала. На мой вопрос он ответил тягучим «Чего-о-о-?», усмехнулся и ушёл. Потом я спросил двух весёлых, румяных старшекурсниц. Они переглянулись, засмеялись и сказали, что у них тут нет такого. Примерно так же мне ответили ещё несколько человек. Стало ясно, что балетный зал не пользуется в пищевом институте популярностью.
Объявления на доске уже не было, а номер помещения я не запомнил. Я уже решил пуститься в поиски и рыскать по всем этажам и корпусам, как появилась старенькая техничка1 и объяснила мне, как пройти.
Поднимаясь по указанной лестнице, я озадаченно думал о том, что не увидел в фойе многочисленных желающих пройти конкурсный отбор в студию пантомимы. Точнее, я не увидел ни одного желающего. Все, кого я встретил, спешили на выход.
На втором этаже главного корпуса свет был погашен. Налево уходил коридор, в котором тускло светили бледные лампы. Я прошёл по нему до конца.
Коридор заканчивался открытой дверью, ведущей в довольно большое и неожиданно ярко освещённое помещение. Я зашёл в него без пяти минут семь.
Это был обычный зал для занятий танцами. Я прежде в таких не бывал, но видел подобные в кино и каких-то передачах про балет. Одна его стена была полностью зеркальная, вдоль неё на высоте моей груди тянулся деревянный поручень, то есть балетный станок, только я тогда ещё не знал, что он так называется. Напротив зеркальной стены находилось большое сплошное от пола до потолка окно, которое тоже в тот момент представляло собой зеркало, потому что за ним густела непроглядная тьма. У дальней стены стоял покрытый серой тканью рояль.
В балетном зале ещё я увидел низенькие скамейки, стоявшие вдоль окна, и несколько стульев. На всём этом сидело человек десять. Точнее, все они были женщинами разного возраста. В основном молодыми, но всё же определённо старше меня. Они сидели молча. Кто-то был в наброшенных на плечи пальто или куртках. Кто-то держал верхнюю одежду на коленях.
Только одна была в тонком светлом свитере с глухим горлом, широких брюках и мягких светлых ботинках без каблука. Стул, на котором она сидела, стоял посреди зала строго напротив входа.
Взгляды всех были устремлены на меня. Очевидно, мои шаги слышались издалека, они гулко звучали, отскакивая от скучных и блёклых стен коридора, пока я по нему шёл. Я остановился в дверях, не решаясь шагнуть внутрь под столь пристальными взглядами.
Внимательнее всех и даже строго на меня смотрела та самая женщина, что сидела на стуле напротив входа. У неё была очень маленькая голова, туго собранные светлые волосы, маленькое лицо, и вся она была тоненькая и маленькая. Большими у неё были только очки с минусовыми стёклами близорукого человека. От этого глаза её казались совсем маленькими и по-настоящему строгими.
Одного взгляда было достаточно, чтобы понять: весь конкурсный набор, вся студия и вся кемеровская пантомима – это именно вот эта маленькая строгая женщина.
– Здравствуйте, – нарушил тишину я.
– Здравствуйте, – сказала маленькая женщина в очках и посмотрела на часы. – Проходите, садитесь. Можете не раздеваться, тут прохладно.
Я прошёл и сел на ближайшую низенькую скамейку. Снова воцарилась тишина. Мне неудобно было разглядывать присутствующих, так что сидел я смирно. Прошла минута, может быть, две. Тогда я встал, снял пальто и снова сел. Я не чувствовал ни холода и вообще температуры. Прошла ещё минута. Женщина в очках вдруг приподняла левую руку, глянула на часы и тихонько хлопнула ладонью по коленке.
– Ну всё, – сказала она спокойно, бодро и почти весело, – все, кто хотел прийти, пришли. Пожалуй, начнём…
Вся её строгость исчезла, она заулыбалась. В ней не было видно ни капли уныния или разочарования тем, что пришло совсем мало людей. Она выглядела совершенно довольной.
– Итак, – продолжила она, оглядев всех внимательно сквозь толстые очки. – Меня зовут…
В это время в коридоре послышались гулкие шаги, все, и я в том числе, повернулись к открытой двери. Шаги приближались. Они звучали почти грозно. Вслед за шагами в помещение робко вошёл взъерошенный мужчина. Он был в очках, которые принято называть роговыми, только они были из какой-то коричневой пластмассы и сидели на лице вошедшего криво и нелепо. Всё в нём было нелепо. Мятый коричневый пиджак был ему узок в плечах и короток везде. Комканные брюки, наоборот, были везде велики. Рубашку он застегнул на все пуговицы до самой верхней, и она его явно душила. Ботинки его были нечищены никогда. Портфель в руке был куплен явно в школьные годы.
– Простите, – сказал он. – Я опоздал?
– Самую малость, – ответила женщина в очках. – Проходите.
– Спасибо! – кивнул он. – А тут, если я не ошибаюсь, набирают на панто… Простите! – Он открыл портфель, поковырялся в нём, достал какую-то бумажку или, как говорила моя бабушка, листик, уставился в него и прочёл: – …на пантомиму. – При этом он сделал ударение на «о».
– Да, да! – ответила маленькая женщина. – Проходите, садитесь.
Он прошёл и сел рядом со мной. А она сделала шаг навстречу к нам.
– Итак, – сказала она снова, – меня зовут Татьяна Александровна. Именно таким образом следует ко мне обращаться. Я педагог… Преподаватель сценического движения и фехтования Кемеровского государственного института культуры. В том числе я преподаю и пантомиму студентам Института культуры. Но для них пантомима – это только небольшая часть их образования. На это сложное и удивительное искусство выделяется в программе актёрско-режиссёрского факультета совсем немного часов. Эту студию я решила открыть для углубленного и целенаправленного обучения именно и только пантомиме. Искусство это трудное. И требующее… Кстати, а кто из вас знает, что такое пантомима?
Я хотел сказать, что имею представление о том, что это такое, но не был уверен в себе. Мне очень понравилось, как эта Татьяна Александровна говорила, как произносила слова «пантомима», «сценодвижение», «искусство». Жесты её были выразительны и чётки, поворот головы плавен. При этом она была очень хрупкой… А точнее сказать – худой. Со спины, если бы не волосы, её запросто можно было бы принять за тощего мальчика, лет двенадцати. Но в ней чувствовалась сила и уверенные знания того, о чём она говорит и для чего нас пригласила в это странное место, в этот балетный зал, который совершенно не сочетался с тем зданием, в котором находился.
– Ну? – после паузы спросила она. – Что, никто совсем ничего не знает про пантомиму?
– Пантомима, – зачем-то сначала по-школьному, подняв руку, сказала полная, сильно напомаженная женщина непонятного тогдашнему мне возраста. – Это… Особенные движения, под музыку… Это умение изобразить несуществующую стену… Изобразить руками, как будто стена есть. – Она сделала несколько движений руками, но застеснялась, моментально покраснела и оглянулась на нас. – Я в Ялте на набережной видела такое выступление… Мне очень понравилось… Извините.
– Не надо извиняться. Не за что, – радостно сказала Татьяна Александровна. – Вы прекрасно всё сказали и объяснили. Кто видел что-то подобное?.. Подобные выступления? Возможно, по телевизору?
Все подняли руки.
– Замечательно! – сказала Татьяна Александровна, повернулась, шагнула к стулу и в быстром изящном повороте села на него. Это движение было восхитительно! Оно было неуловимым и особенным. В нём видно было мастерство.
– Итак, – ещё раз обведя нас взглядом, сказала она. – Я вам представилась. А теперь прошу вас каждого встать, сказать, как вас зовут, чем вы занимаетесь и, если хотите и можете, сообщить, с какой целью вы сюда пришли. Начнём с вас, – закончила она и, совершив плавное движение рукой, указала на даму, которая видела пантомиму в Ялте. Она так повела рукой и кистью, что на миг показалось, что пальцы её превратились в веер.
Дама встала, отложила в сторону куртку, сумочку и сказала свои имя, фамилию, а также сообщила, что работает в Технологическом институте пищевой промышленности в сфере снабжения. Татьяна выслушала её и попросила ненадолго задержаться после того, как всё закончится.
Я не помню ни её имени, ни фамилии. Больше мне не довелось её увидеть. Она впоследствии ни разу снова не появилась в балетном зале.
Всех остальных я тоже уже не помню. Память не удержала их имён и лиц. Кроме первой дамы остальные оказались студентами разных курсов и факультетов пищевого института. С кем-то из них мы прозанимались в той студии довольно долго, несколько месяцев, кто-то исчез вскоре. Все они были хорошие, весёлые, но пантомима случилась в их жизни как маленькое приключение, и не более того.
Мужчину во всём мятом я запомнил. Его звали Саша. И он оказался старшим преподавателем высшей математики. Мне мало встретилось людей в жизни столь упорных, упрямых и старательных, как он. Но более нелепого я не встречал никогда. А также более идиотически оптимистичного. Он мучил себя пантомимой до весны.
Мне теперь непонятно, почему я отчётливо запомнил все детали того осеннего вечера, но совсем не удержал в памяти людей, пришедших тогда вместе со мной в студию. Память сама за меня решила, что важно, а что нет.
Татьяна Александровна обратила на меня свой взор последним из всех. Я встал и сказал, что меня зовут так-то и так-то, что я студент госуниверситета, учусь на первом курсе филологического факультета и что мне семнадцать лет.
На слове «университет» Татьяна (так я в дальнейшем буду её называть, так мы её звали между собой, но обращались к ней всегда только по имени-отчеству) едва заметно вздрогнула и не смогла скрыть своего удивления. Она даже напряглась. И стала снова строгой.
– А что вы, юноша, знаете о пантомиме? – спросила она меня.
– Не много… – ответил я, решив выглядеть как можно более скромно. – Я только читал книгу И. Рутберга о пантомиме и прошлой зимой в Томске видел спектакль «Шляпа волшебника» в томском Доме учёных.
– И это всё? – прозвучал вопрос.
– Да, – был мой ответ.
Я удивился этому вопросу. По сравнению с остальными, которые не знали ничего, я был, на мой взгляд, чуть ли не специалистом и уж точно не случайно пришедшим.
– И вам понравился тот спектакль? – колючим голосом спросила Татьяна.
– Да, – ответил я.
– Вы пришли сюда, потому что хотите делать то же самое, что видели в Томске? – ещё более колюче спросила она, прищурив глаза за большими очками.
Это был трудный вопрос. Я не знал, что на него ответить. Я сам себе ни разу его не задавал.
– Точно не знаю, – признался я. – Мне кажется, что пантомима – это очень интересно… И что у меня может получиться.
– Вот как?! – усмехнулась Татьяна. – Ну это будет очень скоро ясно, – сказав это, она обвела взглядом всех собравшихся и встала со стула.
Она встала быстро, с совершенно прямой спиной, не как обычный человек, который, для того чтобы встать, слегка наклоняется вперёд. Она встала, сделала странное движение плечами и вытянула вверх шею со строго наклонённой вперёд головой.
– Пантомима – это сложное сценическое искусство, – сказала она торжественно. – это искусство требует серьёзной и долгой, а главное, очень специфической физической подготовки. Пантомима требует дисциплины и усердия. Так что о весёлых кривляньях, о разных фокусах и трюках, а также о выступлениях на сцене думать пока слишком рано. Прежде чем начать мечтать о выступлениях, необходимо оснастить, научить своё тело быть выразительным, послушным и сценичным. Это очень трудное и кропотливое дело. Это много-много долгих, монотонных и даже болезненных занятий. Это борьба со своим телом. Так что веселья вам здесь не будет. Наоборот, будет сложно. А быстрых результатов в случае с пантомимой не бывает… Ой! – вдруг остановилась и усмехнулась она. – Что это вы приуныли?.. Не бойтесь! Фокусам и трюкам вы научитесь. Это как раз самое простое.
Сказав это, она вскинула руки, которые, как выяснилось, могли существовать удивительным образом, как бы отдельно от её остального тонкого-звонкого тела, но и независимо друг от друга.
Её руки исполнили волну, которая началась от кончиков пальцев правой руки, прокатилась до плеча, перешла в левое плечо, потом в руку и через пальцы улетела в воздух. Показалось, что у этой маленькой женщины нет костей в руках и даже в её маленьких пальцах нет фаланг.
Следом за этой волной она как бы поймала из воздуха обратную волну, которая прошла по её рукам в обратном направлении. Но только эта волна уже не была плавной, а, наоборот была разбита на мелкие, последовательные движения и остановками меньше чем на миг. Так двигались куклы в плохих мультфильмах. Почудилось, что у Татьяны в руках много очень маленьких косточек и суставчиков.
А после этого она плеснула свои руки перед собой, и её ладони упёрлись в невидимый и недвижимый монолит. Я не раз видел, как люди изображали невидимую стену. Но тут эффект был абсолютно другого уровня. Казалось, что даже кожа её ладоней прилипла к прозрачной тверди идеальной плоскости.
Я был потрясён, заворожён и покорён. Несколькими движениями рук эта женщина показала мне мою странную и непонятную мечту. Тут я твёрдо мог сказать: «Я хочу так же».
– Эти фокусы – самое лёгкое, – бросив руки вниз, как отпущенные верёвки, сказала Татьяна. – После трудных занятий это делать легко. А для занятий вам понадобятся обтягивающие лосины, однотонные, желательно чёрного цвета. Колготки не годятся. Тут пол плохой, будете все в занозах, и на колготки не напасётесь. Верх для начала… Принесите маечки, футболочки, обтягивающие и не цветные. Если будете заниматься дольше, то будем думать о настоящей одежде. На ноги найдите чешки. Заниматься будем здесь. Три раза в неделю. Понедельник, среда, пятница. С девятнадцати до двадцати одного часа… Да! В студию приняты все.
Услышав это, я обрадовался, как будто сдал сложнейший экзамен, будто я прошёл тяжелый отбор в отряд космонавтов. И хотя были приняты все, кто бы они ни были, и я был бы принят, даже если бы не сказал ни слова, всё равно. Я был счастлив! И во мне не было сомнений в том, что мне это нужно.
Меня не смутило то, что в студию пантомимы пришли поступать дамы и барышни совсем, на мой взгляд, для этого не годящиеся, меня не напугала проза коридоров Института пищевой промышленности и убожество холодного балетного класса с ужасным дощатым полом, в сплошных щелях и занозах. Я будто всего этого не заметил, хотя был разборчив, да ещё и брезглив.
Слово «призвание» ещё не было мне понятно. Оно было затёрто и заштамповано, оно было связано со скучной героикой уроков истории или употреблялось в связи с жизнью и судьбой поэтов и композиторов, которые сызмальства, чуть ли не с младенчества, кропали стишки или сочиняли музыку и играли на всём подряд, ещё не научившись говорить. Знаменитым спортсменам так же приписывали призвание к спорту и спортивной судьбе. Но в себе я не видел никаких признаков призвания.
Ох не скоро, спустя годы, я догадался, что это оно, призвание, и было. Это оно заставило ликовать моё сердце тогда, когда меня приняли без всякого конкурса в студию пантомимы. Это призвание так терзало меня после спектакля в томском Доме учёных. Таинственное, неведомо откуда взявшееся во мне и до поры затаившееся призвание.
Когда я, не чувствуя под собой ног от счастья случившегося, шёл по скользкой дороге в сторону городских огней от института, меня окликнул женский голос:
– Юноша, подождите!
Я остановился, оглянулся и увидел, что меня догоняет Татьяна. Она была в светлом пальто и вязаной шапочке. Совсем маленькая, как школьница. Но совершенно нездешняя.
– Подождите, пожалуйста, – быстро подходя, сказала она. – Как вы узнали про набор в мою студию? В университете объявлений не было.
– Мне мама сказала, – ответил я, но этот ответ Татьяну явно не удовлетворил. – Моя мама работает здесь. – Я указал рукой на темневшее даже в темноте здание института. – Она преподаёт теплотехнику и термодинамику.
– А-а-а, вот оно что, – с явным облегчением, выдохнув белый пар, сказала Татьяна. – Пойдёмте, пойдёмте… Нечего тут стоять… Мама вам сказала. Это хорошо… – Она явно ещё что-то хотела спросить, но мы некоторое время шли молча.
– Да, мама сказала, – повторил я, чтобы что-то сказать. – Она знала, что я очень хочу заниматься пантомимой. Мы всю весну узнавали, интересовались, но в городе ни одной студии не было.
– Была одна, но давно, – задумчиво сказала она, продолжая быстро шагать рядом, и вдруг остановилась, я тоже. – Скажите, юноша, но только честно! Это очень важно. – Голос её стал предельно серьёзен. – Вас сегодня прийти ко мне в студию… Случайно… Не попросили в университетском театре? Вы не из театра «Встреча» ко мне пришли?
– Не-е-ет! – искренне и удивлённо ответил я. – Мне мама сказала…
– Я поняла, поняла, – сказала Татьяна торопливо, задумалась на мгновение, а потом пристально посмотрела мне в глаза: – Если вас будут в университете спрашивать про мою… про нашу студию, не говорите ничего, пожалуйста. Это для меня очень важно.
– Хорошо. Не буду, – сразу пообещал я, не понимая сути просьбы и не представляя, кто вообще меня в университете может о чём-то таком спросить.
– Вот и славно, – сказала Татьяна. – Давайте поспешим, а то холодно. Вы на автобус или троллейбус?
– Я тут рядышком живу. Вон там.
– Счастливчик! – усмехнулась она. В пятницу приходите. Чешки у вас есть?
– Найду. Постараюсь. Схожу в Детский мир. Давно не был в этом магазине.
– О! Да вы с юмором! – сказала она, махнула рукой и быстро побежала ловкими маленькими шажками в сторону остановки.
Меня, разумеется, озадачили такие вопросы. Я видел, какое волнение и тревогу вызвало у Татьяны одно только упоминание об университете, в котором, оказывается, есть какой-то театр «Встреча», но мне тогда было не до размышлений на эту тему.
Я шёл домой, вдыхая воздух полной грудью, не чувствуя его холода. Несмотря на всю внешнюю скромность произошедшего, я ощущал значительность этого события. Интересная, полная содержания и смысла жизнь открывалась передо мной. А главное, было ясно, что я смогу делать то, что действительно хочу, и то, что сам полностью самостоятельно решил.
– Ну что? Тебя можно поздравить? – с порога спросила мама.
– Да! Меня приняли, в пятницу первое занятие, – разуваясь, ответил я.
– Что ж, – мама слегка задумалась. – Любые занятия и навыки могут быть полезны. Но учти, своей пантомимой ты сможешь заниматься, только если она не будет мешать основной учёбе.
Мама это сказала так, как много раз говорила по разным поводам все мои школьные годы. Вот только услышал я это впервые иначе. Я в тот момент понял, что буду заниматься основной учёбой, если она не будет мешать заниматься пантомимой. Ещё я понял, что в данном, конкретном случае мама уже не вправе решать, что и как мне делать или не делать… Хотя, конечно, я маме ничего не сказал.
Весь четверг я рыскал по городу в поисках чешек. Объездил весь город, побывал и в Детском мире. Нигде не было. И только посетовав маме, я получил от неё ценный совет, благодаря которому нашёл белые чешки в женском отделе обувного магазина. Мой размер у женщин был не популярен.
Первое занятие в студии пантомимы более всего было похоже на урок физкультуры в школе. Мы много бегали по кругу, пока не запыхались и не разогрелись до такой степени, что более чем прохладный воздух балетного зала стал казаться жарой. Мы много приседали, делали наклоны, падали на пол и моментально вставали. То есть не делали ничего особенного.
Глобальная разница этого занятия от урока в школе заключалась в том, что Татьяна, в отличие от учителя физкультуры, внимательнейшим образом следила за каждым из нас, изучала, контролировала, как будто хотела каждому поставить некий медицинский диагноз.
Когда мы бегали, она строго требовала от нас правильного дыхания, когда приседали, следила, чтобы мы не отрывали пятки от пола, а когда нагибались, не сгибали ноги в коленях ни-ни. Каждую секунду мы должны были следить либо за осанкой, либо за точностью постановки ноги, либо за руками, и как только я начинал сосредоточенно контролировать спину или положение головы, как тут же всё остальное выходило из-под контроля.
Я с удивлением понимал, что совсем не умею просто бегать, думая о дыхании или о правильном отталкивании ноги от пола. Не умею приседать с прямой спиной… Вообще ничего не умею! Я просто всегда прежде бегал, прыгал или приседал так, как получается и как было удобно. Я был не из последних в классе и во дворе в плане ловкости, скорости или силы. Камни так я вообще бросал дальше и точнее всех мне знакомых мальчишек.
А тут я удивлялся своей неуклюжести.
После долгих, активных упражнений, когда мы разогрелись так, что взмокли и от нас чуть ли не валил пар в холодном, пронизанном сквозняками помещении, Татьяна выстроила нас в линию и предложила сделать ряд совсем простых движений, например сжимать одну ладонь в кулак, а другую разжимать, направляя кисть в сторону сжатого кулака, а потом быстро разжать кулак и, в то же время, сжать раскрытую ладонь. В её исполнении это получалось так легко и просто. У меня же не выходило ничего. Поглаживать ладонью круговыми движениями живот одной, а другой похлопывать себя по голове, тоже не получалось.
Я изо всех сил старался мысленно добраться до своих пальцев, чтобы отдать им точный приказ для исполнения движений, но не мог дойти до каждого из них. А когда всё же мне удавалось установить контроль над одной рукой, то утрачивался контроль над другой и она начинала жить отдельно от моей воли.
Мой мозг напрягался так, что не хватало сил даже понимать, что видят глаза. Я напрягал все извилины, чтобы заглянуть внутрь и заставить непослушные члены подчиняться приказам.
– Если бы вы видели, какие у вас сейчас физиономии, – весело говорила Татьяна, когда мы трудились над выполнением очередного её задания. – Следите за выражением лица. Когда вы стараетесь что-то сделать руками, всё ваше напряжение уходит в лицо. Следите за ним.
И действительно, когда я услышал это, то сразу проверил своё лицо, заглянув в зеркало. Лицо было искажено. Губы завернулись в какой-то узел и побелели, а зубы были намертво сжаты. Так усиленно я искал контакта со своими пальцами левой руки, которые не слушались.
– Не смотрите в зеркало! Не отвлекайтесь! – крикнула Татьяна. – Проверяйте и понимайте, что у вас с лицом, не глядя в зеркало. На сцене зеркал не будет.
Татьяна, давая новые и новые задания, прекрасно знала, что мы испытываем, что ощущаем, что с нами происходит и о чём мы думаем. Это было поразительно! А я был обескуражен знанием, что совсем не знаю своего тела. Оно, прежде послушное, оказалось мне неизвестным и совершенно неподатливым. Моё сознание как будто отделилось от туловища и наблюдало за ним, неуклюжим, со стороны.
К концу занятия я был подавлен и сильно утомлён. Татьяна методично и последовательно разрушила цельность моего устройства. Продемонстрировала и доказала мне, что я совсем не владею своим телом и оно мне не принадлежит. Мне даже подумалось, что я не смогу дойти до дома по скользкой и тёмной дороге без её указаний и подсказок. Ноги попросту не послушаются.
– Наше первое занятие закончено, – сказала она без четверти девять нам усталым, растерянным, поникшим. – Сейчас вы чувствуете, что у вас ничего не получается и не получится. Вам кажется, что вы беспомощные.
Именно это мы и ощущали, стоя перед ней спиной к окну и разглядывая в зеркале себя, усталых, взмокших и помятых. К тому же мы все перепачкались, делая некоторые упражнения лежа или сидя на нечистом и занозистом полу. Одежда наша была вся в мелких щепках. Зрелище было жалкое и убогое.
Большинство девушек занимались в толстых шерстяных носках. Носки эти превратились в лохмотья. Мои беленькие, новенькие чешки испачкались. Я смотрел на свои ноги и вспоминал детский садик, когда в последний раз носил чешки и они всегда были потёртые и исцарапанные.
– Вам сейчас наверняка хочется отсюда поскорее сбежать и больше не возвращаться, – улыбаясь, продолжила Татьяна, – но это будет ошибкой! Если вы не вернётесь, то у вас останется ощущение собственного убожества и неуклюжести. А это неверно! Это несправедливое отношение к себе. – Она сделала паузу и на каждого бросила внимательный взгляд. – Целью сегодняшнего занятия как раз и была демонстрация вам того, что вы очень плохо владеете своим телом, что тело вам не подчиняется и что вы его не знаете. Со следующего занятия мы начнём тело изучать. Изучать сначала по частям, а потом собирать его в одно целое. Целое, которое вы будете знать, любить и уметь им пользоваться. Мы будем работать над тем, чтобы связать ваше тело, состоящее из отдельных частей, одной-единой верёвкой. И чтобы указательный палец левой руки был связан с большим пальцем правой ноги, чтобы они друг друга слышали.
На этих словах она как будто поймала пальцами левой руки невидимую волну и пропустила по своему гуттаперчевому телу по диагонали в правую ногу, нога её совершила волнообразное движение и отпустила пойманный импульс куда-то в пол.
Я никогда не видел, чтобы люди такое могли делать. Брейк-данса тогда ещё не существовало, а про Майкла Джексона мы не слыхивали.
– Что-то вид у вас, прямо скажем, затрапезный, – улыбнувшись, сказала Татьяна. – Так не пойдёт. Да и в таком холоде, на таких сквозняках работать небезопасно. Так что, со следующего занятия у нас будут дежурства. Два человека должны будут приходить заранее и наводить порядок, а после занятий они же останутся и наведут порядок за нами. На понедельник назначаю… вас. – И она указала на двух румяных, толстопопых девушек, которые с готовностью кивнули. – А ещё на следующей неделе мы постараемся утеплить наше… это… пространство. С таким окном мы не перезимуем. Надо бы хорошенько его утеплить… Так… А теперь я с вами прощаюсь до понедельника. С понедельника у нас больше не будет занятий. То, что мы будем с вами делать, будет называться тренингами или репетициями, в зависимости от поставленных задач.
Утром вторника, после первого прошедшего в понедельник тренинга, у меня всё болело. Все мышцы. Каждое движение давалось через боль. Особенно больно было спускаться-подниматься по лестнице. Даже мышцы лица побаливали.
Тот тренинг я запомнил навсегда. И уверен, что запомнил не я один. Мне впервые пришлось так глубоко прогибаться, так широко расставлять ноги и так выворачивать руки. Сама же Татьяна, казалось, могла завязаться любым узлом.
Она была безжалостна и тверда. Никаких поблажек не было никому. В тот вечер пол нашего зала окропил не только пот, но и слёзы.
Труднее всех приходилось преподавателю высшей математики Александру. Он не гнулся ни в одну сторону. Координация движений у него напрочь отсутствовала или была парадоксальной. Бегал и даже шагал он иноходью, то есть левая рука двигалась с левой ногой, а правая с правой. К тому же одевался он для тренингов комично. Были у него для пантомимы только растянутые до невозможности, особенно в коленях, штопаные спортивные штаны, которые он заправлял в несвежие носки. Маек-футболок у него, судя по всему, не было, поэтому занимался он в рубашках, в которых приходил с работы, то есть в которых работал. Рубахи эти он заправлял в свои треники, а чтобы они из штанов не вырывались, натягивал штаны до пупа. Очки свои он не снимал никогда.
Выглядело это всё жалко. Также жалок Александр был в своих попытках выполнить хоть какое-то задание, которое давала нам Татьяна.
Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, что этому человеку не надо заниматься пантомимой. Его движения были так корявы и нелепы, что их невозможно было повторить. Сделать пародию на Александра не удалось бы никому. Даже актёрам, игравшим зомби в фильмах о зомби-апокалипсисах. Благо тогда мы этих фильмов не видели, а то непременно дали бы нашему высшему математику соответствующее прозвище. То, как он пытался совершать телодвижения, было даже не смешно. Это было патологично.
Вот только Татьяна, умный и опытный педагог, будто не замечала всего этого. Она старалась уделять Александру больше времени, чем любому другому студийцу. Она не могла не видеть, что все её усилия совершенно бесполезны, но неутомимо занималась с Сашей, много с ним говорила, чаще, чем других, хвалила за одной ей понятные его достижения.
Я очень удивлялся этому. Нашего математика надо было попросить не приходить больше никогда после первого же занятия. Но он ходил и ходил. Был всегда всем доволен, оптимистичен и, очевидно, глядя в зеркало, видел не то же самое, что видели все остальные, глядя на него.
Мне непонятно было отношение Татьяны к человеку, категорически непригодному не только к пантомиме, но и к любому виду сценической деятельности. Она тетёшкалась с ним как с вундеркиндом. Это потом уже, через многие годы, я узнал, что настоящие педагоги частенько тратят самые большие усилия не на способных, талантливых, хватающих всё на лету и перспективных учеников, а на самых трудных, неспособных и даже убогих, ставя перед собой какие-то свои сугубо педагогические задачи, понимая, что перспективные и без них справятся.
Татьяна сразу же стала для меня абсолютным и незыблемым авторитетом, педагогом и учителем. Её компетентность не вызывала во мне ни тени сомнения. Я представления не имел, откуда, где и от кого она получила свои знания и навыки, но в том, что они глубоки и совершенны, я был уверен.
Книгу И. Рутберга я сразу забыл, будто и не читал. В том, как работала с нами Татьяна, чувствовалась продуманная система и метод. И если что-то было непонятно, надо было просто подождать. У Татьяны на всё был готов ответ и совет.
Зная, что пантомиме нигде тогда в стране не учили, я ни разу не посмел поинтересоваться, у кого она училась, а также, имея опыт поисков книг об искусстве пантомимы и убедившись, что в Кемерово таких книг нет, я ни разу не спросил Татьяну об источнике её знаний.
Тот метод, которым она с нами работала, был совершенно убедителен и эффективен. Меньше чем за месяц тренингов я узнал о своём теле, о мышцах, о дыхании, о вестибулярном аппарате и об анатомии в целом больше, чем за всю предыдущую жизнь. Хотя моя любимая бабушка всю сознательную и трудовую жизнь преподавала в школе биологию и анатомию.
Я быстро, точнее, моментально, убедился, что Татьяна не просто изнуряет нас сложными физическими упражнениями, болезненными растяжками и мучает задиранием ног на балетный станок. Она каждым заданием преследует определённую практическую цель. Всякое разученное и закреплённое движение вело к умению исполнить определённое сценическое образное действие.
Но самое главное, что было в работе той самой студии и на чём Татьяна постоянно настаивала, – это было серьёзное, благородное и глубокое отношение к тому, что мы делали, и к тому, как мы это делали. Возможно, она была слишком серьёзна и строга, но именно эта строгость и благородство были главным. Это меня покорило более всего.
Во время наших тренингов никогда не включалась музыка. Татьяна сказала всем девицам, которые хотели заниматься под музыку, что пантомима – это не аэробика.
Справедливости ради, должен теперь признать, что все девчонки, которые прошли через студию пантомимы в Институте пищевой промышленности, конечно же хотели именно чего-то вроде аэробики. Им хотелось стройности, эффектности фигур и волшебства пластики. Всё это можно было в той или иной степени приобрести в процессе занятия пантомимой. Но девчонкам хотелось ещё и веселья. А вот веселья Татьяна не допускала.
Тех, кто пришли в день первого набора и продержались хотя бы полгода, было всего две. Остальные исчезли вскоре, но на их место приходили другие. Новеньким проходить самые первые азы Татьяна назначала помогать тех, кто занимался с основания студии. Бывало, что в нашем балетном зале на тренинг собиралось не более пяти человек. Но через какое-то время появлялись откуда ни возьмись новые девочки. Из медицинского, из Института культуры, из какого-то техникума… Появлялись и исчезали. Мужчинами были неизменно мы: высший математик Саша и я. Ни одного желающего мужского рода заняться пантомимой в нашей студии во всём городе с осени до лета так и не нашлось.
Татьяна на удивление спокойно к этому относилась.
Первые барышни отвалили из студии даже не потому, что им было трудно и невесело. Они занимались рьяно. Они видели результаты у себя на талии. Они радовались обретаемой гибкости, но им нужно было что-то ещё. Что-то сугубо человеческое и понятное. Все они жили в общежитии, все приехали откуда-то из предместий и глубинки, все были пухленькие, приземистые, румяные и жизнелюбивые.
Им, наверное, хотелось мужского внимания в стенах самой студии, но, юный и фанатично жаждущий только пантомимы, я не мог им внимания предоставить, а Саша, даже если бы и попытался, то скорее всего вызвал бы нормальный, здоровый смех. К тому же неким мужским вниманием наши барышни за пределами студии не были обделены. Периодически кого-то из них после тренинга поджидал кавалер, а то и несколько сразу.
Так что мужское внимание было не главным для них в нашей студии. Им хотелось чего-то такого, что хоть чуть-чуть согрело бы холодную строгость наших тренингов. Им хотелось хоть как-то одомашнить балетный класс.
То, что они великолепно и умело утеплили окно, явно имея опыт полудеревенской жизни, и навели почти идеальную чистоту в балетном классе, им было недостаточно.
Недели через две с половиной существования студии девушки наши притащили с собой чайник, чашки, какой-то подносик, оранжевую в белую крапинку уютную сахарницу, ложечки, а также печенье, баранки и баночку засахарившегося мёда. Как какие-то запасливые и аккуратные полевые мыши в норе или белки в дупле, они мгновенно обустроили милый чайный уголок в дальней части зала за роялем. Их замысел был прост и невинен: иметь возможность до начала и после уборки помещения выпить чайку, а по окончании тренинга всем вместе немного почаёвничать.
Устроили они свою чайную до прихода Татьяны, ничего ей не сказали и хотели её порадовать после совместной работы. Но во время тренинга, когда он был в самом разгаре, наш учитель и лидер случайно обнаружила появившийся уют и признаки обживания нашей аскетичной студии.
– Тянем, тянем носочек. Не забываем о руках, – громко говорила Татьяна нам, распластанным на полу. – Вам не больно! Вы можете ещё лучше! Ну-ка ещё… – И вдруг её голос оборвался, возникла пауза и тишина. – А это что такое?.. – вдруг прозвучало совершенно изменившимся тоном. – Встать!!! – практически прорычала она.
Мы повскакали с мест и уставились на неё, не узнав голоса. Прежде такой интонации она не демонстрировала. А Татьяна стояла возле рояля с той самой сахарницей в руке. Казалось, что она готова метнуть её кому-то в голову или в окно, если бы оно было открыто.
– Что это такое? А? – прошипела она. Её тонкие губы совершенно побелели. – Что за избу вы тут устроили? Что вы тут собрались делать? Чаи гонять и бабьи разговоры разговаривать? А потом кастрюли понатащите, борщ варить, котлеты жарить?.. – Она испепелила всех взглядом. – Чтобы сегодня же ничего этого, – и она тряхнула сахарницей, – тут не было… Кто всё это сюда притащил, мне неинтересно! Но чтобы больше всей этой кухней тут даже не пахло. А то я вас знаю…
Никто не посмел ни то что возразить, но и попытаться оправдаться, как-то объяснить невинность и доброту своего замысла. Мы так и стояли. Все очень виноватые. А кто-то насупленно и обиженно.
– Ну, что стоите? – сказала Татьяна после паузы своим обычным голосом. – Сели на пятые точки и вспомнили, как выглядят морские звёзды на дне… Вспомнили? А теперь убедите меня, что вы и есть морские звёзды.
Окончив тренинг без четверти девять, Татьяна необычно быстро с нами попрощалась и ушла. Девочки разобрали по сумкам и пакетам всё принесённое, пошушукались, да и пошли восвояси печально. Никто не ворчал, не говорил про Татьяну за глаза ничего обидного.
На следующем тренинге мы не досчитались двух девчонок. Они передали Татьяне записку. Татьяна записку прочитала, сложила вчетверо, сунула в карман. По лицу её ничего невозможно было прочесть. Лицо никак не изменилось.
– Так! Повернулись налево и побежали по кругу. Не спешим, не спешим! Саша, умоляю! Мы бежим, а не хотим кого-то покалечить, – начала Татьяна свой очередной тренинг.
Ещё одна девочка ушла и не вернулась через месяц. Она была, пожалуй, самая стройная и изящная. Точнее, она была единственная стройная девочка из всех. И она явно была самая способная.
Ушла она после того, как по окончании очередного тренинга попросила всех задержаться ненадолго, достала коробочку с тортом, бутылку какого-то шипучего вина и сказала, что у неё день рождения. 20 лет.
Татьяна тогда выдержала паузу, поздравила девочку с юбилеем и строго сказала, что наша студия не банкетный зал и не столовая. Сказала, что если мы хотим праздновать, то должны найти какое-то другое место. Именинница заплакала и ушла. Девочки и Саша поспешили за ней утешать, я помялся и тоже ушёл. Татьяна осталась в балетном зале одна. Ту девочку я больше не видел никогда. Мне было очень жаль, что всё так получилось и что хорошая, способная девушка покинула нашу студию, но я и не думал сомневаться в правоте Татьяны. Мне просто было грустно, что всё вышло именно так.
Сейчас я понимаю, что в тех обстоятельствах, в том времени и в том деле, которое Татьяна делала, она была совершенно и даже категорически… права!
От скольких ошибок, от скольких бессмысленных шагов тем своим поступком и примером она меня уберегла!
Татьяна вообще была против, чтобы мы, студийцы, встречались и общались вне студии. Она старалась пресекать любую постороннюю болтовню внутри студии. Какие-то забавные истории, фотографии кошек и собак, домашние радости и анекдоты были недопустимы на территории, предназначенной для пантомимы. Возможно, ещё и поэтому я совсем не запомнил тех, с кем тогда занимался в том балетном классе. Я совсем ничего не знал о тех девочках. Откуда они, чем живут и как. А это тоже было, как выясняется, правильно!
Татьяна не раз говорила, что мы в нашей студии не друзья и не приятели. Мы – люди, которые пришли заниматься пантомимой, и ничего, кроме пантомимы, между нами нет и быть не может. Вот она и была против нашего общения в стенах и вне стен балетного класса.
Мне до сих пор невдомёк, зачем Татьяна так серьёзно и так внимательно занималась с каждой девицей, прекрасно понимая, что все они хотят либо похудеть, либо ходят из любопытства, либо потому, что считают столь экзотическое занятие делом модным, либо от скуки. Но она со всеми работала. Наверное, иначе она не умела и не могла.
Для неё, конечно, та студия была заработком. Каким-никаким, но заработком. Однако наша студия не была для неё формальностью и чем-то фиктивным. Она, очевидно, просто очень любила пантомиму. Она ей служила. Она была рыцарем этого дела. Хотя заработок ей был нужен. Как выяснилось позже, она воспитывала маленького сына.
Расставалась Татьяна со всеми без видимого сожаления, а встречала всех со сдержанной радостью.
Как-то, спустя годы, она сказала мне, что если бы Саша, наш нелепый математик, и я ушли, то она закрыла бы студию.
– Саша, конечно, был особенный, – улыбаясь вспоминала она, – вот если есть в мире человек более других неспособный к пантомиме, так это он. Он же, вспомни, какой корявый и деревянный пришёл, таким и остался. Зачем ему всё это было нужно, ума не приложу. Но ему это было просто необходимо. Ты представить себе не можешь, как он мучился, как ему было больно, когда он пытался хоть как-то растянуть своё негнущееся тело. Я-то знаю. Я это понимаю. Он такое вытерпел! Но ходил. Упорно! Я бы всё сделала, чтобы ему хоть как-то помочь, чтобы у него хоть что-то получилось… Но нет! Он ни на что не был способен. Однако же как он старался! Я такого не встречала… – Она задумалась, улыбнулась и продолжила: – А все эти девки толстожопые… Ну что их было жалеть? Пришли – ушли. Не ушли бы раньше, ушли бы позже. На них в нашей работе делать ставку нельзя. Либо стервозный характер, либо появится ревнивый парень, либо забеременеет… А если талантливая, то всё это вместе… А вот если бы вы с Сашей ушли, то не было бы смысла сохранять студию. Только вам была нужна сама пантомима. Пантомима, и больше ничего.
Этот разговор состоялся тогда, когда я добился уже самостоятельных успехов в пантомиме. Меня тогда удивило то, что Татьяна могла отождествлять Сашу, неуклюжего и нелепого человека, совершенно непригодного к сценическому искусству, со мной, который проявил изрядные способности и даже получил признание на авторитетном фестивале пантомимы.
Теперь-то я понимаю, что Татьяна ценила в нас преданность делу. Саму преданность. Остальное для неё было вторичным. Это очень странно, но как есть. И всё только потому, что сама она была полностью предана этому странному искусству.
Это я потом узнал, что только такие сумасшедше-преданные пантомиме с ней и остаются. Только такие кладут свою судьбу на это безмолвное сценическое дело. Пантомима сама выбирает себе своих приверженцев и не отпускает. Она требует к себе от них религиозного, сектантского отношения. Пантомима выпивает из своих последователей все соки, кровь и самою жизнь.
Такие люди рассматривают отход от канонического отношения к пантомиме как фиглярство, клоунаду и предательство. Они строги ко всем и к себе.
Но такое понимание пришло ко мне существенно позже.
Как прекрасна и неповторима юность! Мне легко удавалось совмещать хорошую, вдумчивую учёбу в университете и занятия пантомимой. Мне пантомимы было даже мало. Всего три раза в неделю и всего по два часа. Я готов был заниматься дольше и каждый день. Но это было невозможно.
Я совсем не думал о будущей своей профессии. Ни филология, ни пантомима никаких конкретных и внятных перспектив будущности не сулили. Всё в этом смысле было туманно и очень далеко. А я и не пытался заглядывать тогда в далёкий туман неизвестной взрослой жизни и трудовой деятельности. В ближайшем будущем маячила неизбежная армия. То есть военная служба минимум на два года. Но и об этом удавалось не думать. Я просто с наслаждением учился и занимался в студии. А одно другому не мешало и не противоречило.
Тренинги шли своей чередой. Осень заканчивалась. В середине ноября пришли настоящие морозы, и снег лёг до весны. Я очень боялся простудиться и пропустить из-за болезни хоть один тренинг. Но также чувствовал, что занятия в холодном помещении, много упражнений на ледяном полу и продуваемая дорога из дома и домой только закаляют мой всё более и более тренированный, гибкий и упругий организм.
После общего ознакомления с телом, после того как мы привыкли к растяжкам и почувствовали первые возможности управлять своими руками и ногами, мы перешли к более сложным и интересным заданиям.
Мы стали учиться полностью расслаблять все мышцы. А это оказалось совсем непросто. Потом перешли к последовательным расслаблениям и напряжениям отдельных частей тела и групп мышц. Мы медленно-медленно подходили к тому, чтобы начать осваивать технику и язык пантомимы.
Мы, разбившись на пары, подолгу бросали друг другу теннисные мячики или большие пляжные мячи. Татьяна требовала, чтобы мы запоминали объём, вес этих предметов, анализировали то, как пальцы их держат, как ведут себя руки, когда бросают и когда ловят мяч. Но мы должны были ещё провожать мяч глазами и помнить, сколько по времени и с какой скоростью он летит. После этого мы бросали друг другу несуществующий мяч. Бросали, провожали его глазами в полёте и должны были поймать брошенный в ответ.
Потом Татьяна учила нас созданию иллюзии мёртвой, то есть неподвижной, точки в пространстве. Проще говоря, учила, как можно изобразить, например, попытку открыть запертую дверь, дёргая за ручку.
Мы тренировали и разминали пальцы и кисти рук постоянно. Я делал упражнения по растяжке пальцев и дома, и на лекциях.
У нас, кроме Саши конечно, начали получаться волнообразные движения сначала только кистями, а потом и руками. Мы прямо в своём балетном классе вдруг по команде Татьяны полетели, как маленькая стая неумелых птиц. Но всё же мы полетели.
Стену ладонями мы научились показывать после всяких упражнений так, будто только этим всю жизнь и занимались. Единственно, Александр махал в воздухе своими граблями, очевидно, не видя разницы между своими движениями и движениями остальных. Он радовался. Видимо, ему нравилось, как всё получалось у нас, и он был уверен, что у него получается точно так же.
Когда мы приступили к изучению и освоению волшебного пантомимического шага на месте, который так меня поразил ещё в спектакле «Шляпа волшебника», я просто ликовал. А когда у меня получилось и Татьяна похвалила меня – это был просто-таки мой личный праздник.
С какого-то момента Татьяна стала вкраплять в тренинги короткие теоретические сообщения. Она рассказывала про тот или иной выразительный элемент, объясняла его суть, открывала историю и тайну его создания. Так я впервые услышал имя французского актёра и создателя известной нам пантомимы Этьена Декру, который когда-то в давние довоенные годы создал в Париже свой театр и, как следствие, изобрёл закрепил и дал миру язык пантомимы. Это он настаивал на том, что настоящий театр – это голый человек на голой сцене. Безмолвный человек.
Тот шаг на месте, создающий иллюзию движения без перемещения в пространстве, оказывается, имел название – шаг Марселя Марсо. А сам Марсель Марсо оказался учеником Этьена Декру.
В один вечер Татьяна устроила нам кинопоказ в Институте культуры. А это было непростое дело. Кино существовало тогда только на плёнках и могло быть просмотрено только в кинозале и с разрешения руководства.
Татьяна показала нам старинный французский фильм «Дети райка», в котором одну из главных ролей исполнил знаменитый где-то и совершенно неизвестный у нас актёр и мим, человек, который обладал выдающейся техникой пантомимы, когда-то выступал с пластическими спектаклями и писал книги, Жан-Луи Барро.
Пантомимы в фильме было с гулькин нос, но и этого мне было достаточно, чтобы впасть в оцепенение от желания такой великолепной техникой владеть.
Искусство пантомимы зародилось и проросло в неведомом, довоенном, полном тайн Париже. Имена Декру, Барро, Марсо звучали завораживающе. Где черпала свои знания Татьяна, из каких источников – оставалось загадкой. Книг об этих удивительных людях в Кемерово сыскать было нельзя. От этого всё то, что она нам рассказывала и показывала, давало ощущение прикосновения к чему-то сокровенному, уникальному, доступному далеко не всем. Я чувствовал себя одним из избранных.
В декабре наши занятия стали делиться на две части: на тренинг и репетицию. То есть один час мы разогревались, растягивались и извивались, а второй час учились применять полученную гибкость и ловкость в изучении языка пантомимы.
Мы поднимали и переносили несуществующие тяжести, чемоданы и другие предметы, катали несуществующие шары, открывали такие же двери, гуляли с невидимыми большими и маленькими собаками, сидели на отсутствующих стульях, тянули невидимые канаты, ели абсолютно прозрачную еду… Еду разную. Татьяна нас учила создавать иллюзию еды так, чтобы было понятно, что мы едим. У меня это получалось лучше всех. Татьяна даже усаживала остальных смотреть, как я ем отсутствующую еду. Все старались угадать раньше других. Девчонки радостно кричали: «Это куриная ножка и он косточку глодает!», или «Это он ест длинные макароны!», или «Не может разрезать кусок мяса, мясо жёсткое», или «Пьёт горячее молоко с пенкой» и так далее. Яблоко, арбуз, яйцо или суп были слишком просты для языка пантомимы.
– Саша! Перестаньте, пожалуйста, изображать людоеда, – говорила Татьяна, когда наш математик пытался изобразить поедание какой-нибудь еды. – А вы прекратите смеяться над коллегой! Как вам не стыдно! Вы на себя бы посмотрели, – строго и громко говорила Татьяна всем остальным.
Числа десятого декабря Татьяна закончила работу с нами немногим раньше обычного. Она попросила нас сесть на скамейку близко друг к другу и, заметно волнуясь, обратилась к нам с сообщением.
– Друзья мои, – так она к нам раньше не обращалась, – на следующей неделе на наше с вами занятие придёт институтская комиссия. Это будут преподаватели и члены профкома. Как мне сказали, будет десять-двенадцать человек. Они придут с целью посмотреть, чем мы тут занимаемся. В этом их приходе нет ничего удивительного. Студия работает уже почти третий месяц, и руководство, конечно, желает и имеет право знать, что у нас тут происходит. – Она сделала паузу, перевела дыхание и продолжила: – Когда комиссия придёт, мы будем заниматься, как занимались. Все вместе. Потом новички присядут на скамеечку, а самые у нас опытные покажут то, что мы уже выучили и чему научились. То есть поделаем шаг Марселя Марсо, потянем канаты, исполним стену. Я уверена, что это вы сможете, а ваши навыки убедят любую комиссию в том, что мы тут серьёзно работали… И вот ещё что, – сказала Татьяна и указала на большую сумку, стоявшую на полу у двери, – я принесла вам настоящие балетные купальники и лосины. Возьмите их, дома постирайте. Они стираные, но лишним не будет… Зашейте, если надо. Размер у вас практически одинаковый… Я хотела бы, чтобы мы послезавтра выглядели достойно. На этом всё. Завтра и послезавтра много не ешьте, не набивайте пузо… Я всегда всё замечаю… Ну и не опаздывайте послезавтра… Да не вздумайте заболеть! Нас и так всего одиннадцать человек. Будет меньше десяти, прикроют нашу лавочку… Дежурные сегодня и послезавтра перед началом будут наши мужчины.
Мужчинами были Саша и я. Мы сразу стали всё расставлять по местам, наводить полный порядок. Татьяна же, обычно спешившая поскорее уйти, присела на скамейку.
– Саша, можно вас на секундочку, – сказала она тихо, когда мы уже совсем почти закончили. – Александр, – ещё тише сказала Татьяна подошедшему к ней Саше и встала со скамейки. – Я очень вас прошу прийти непременно на занятие послезавтра… Придите аккуратно одетым… И… посидите на стульчике. Комиссии я скажу, что вы в студии занимаетесь, что вы единственный наш преподаватель, что вы прекрасный студиец, но сегодня нездоровы… Мне важно, чтобы вы мне помогли. А то студию могут закрыть из-за малой численности.
Александр с полной готовностью кивнул. Осталось неясно, понял он суть просьбы или нет. Но он преподавал высшую математику, поэтому его понятийные механизмы были также таинственны, как и его неподражаемая пластика.
– Спасибо большое! – сказала ему Татьяна. – А теперь я хотела бы переговорить с нашим самым юным коллегой с глазу на глаз.
Саша не сразу понял сказанное, но всё же сообразил, что ему можно идти и ушёл. Я стоял поодаль и ждал.
– Подойди, пожалуйста, – сказала Татьяна мне, улыбнувшись. С какого-то момента она обращалась ко мне то на «вы», то на «ты». Система мне была непонятна. – У меня для тебя кое-что есть, – продолжила она, когда я подошёл. – Вот. Уверена, что с размером не ошиблась. – На этих словах она достала из сумки пакет, а из пакета чёрный свёрток. – Он не новый, но очень хороший. Отнесись к этому как к самому большому подарку, какой только возможен в этих стенах в рамках нашей студии.
Она встряхнула свёрток – он развернулся. В руке Татьяна держала настоящий балетный комбинезон тонкой чёрной эластичной ткани. Он выглядел маленьким, но на поверку, когда я его надену, окажется мне совсем впору.
Я глазам не поверил! Такие я видел на настоящих мимах в книге И. Рутберга. Такой был на артисте, который показывал пантомиму про зонтик под грустную музыку в одной телевизионной передаче, в таком показывал некоторые номера Енгибаров. Это была настоящая вещь из мира пантомимы.
– Постирай его и высуши просто на верёвке. Это синтетика. Прочная. На следующем занятии будешь работать в нём. И вообще, привыкай к настоящей культуре пантомимы. Этот комбинезон теперь твой. Мы называем его трико. Береги его. Вещь редкая.
Я взял лёгкое и скользкое трико в руки с трепетом. Самый дорогой шёлк, которого я тогда и в глаза ни разу не видал, показался бы мне ветошью по сравнению с этим настоящим костюмом для настоящей пантомимы.
– И вот тебе ещё. Лучше заниматься в них, – сказала Татьяна и протянула мне пару неизвестно чего, то ли тапочек, то ли туфель белого цвета. Они были похожи на чешки, но не из кожи, а из белой плотной ткани. И, в отличие от чешек, по ним сразу было видно, что предназначены они не для спорта или каких-то упражнений, а исключительно для искусства. – Это балетные туфли. С трессом будут идеальны. Если истреплются, то ещё найдём. В Кемерово не продаются, а в Новосибирске купить можно… Ну чего стоишь? Меряй!
Я послушно стал через голову снимать майку.
– Да не трико меряй, его дома наденешь. Туфли померь.
Я снял чешки и надел туфли. Они были идеально в облипку. Нога полностью изменилась. Когда я смотрел на свои ноги в чешках, я видел детсадовское детство, а тут я увидел ноги, которыми можно было выйти на сцену. Я увидел ноги, предназначенные для шага Марселя Марсо.
Думаю, что Золушка пережила что-то подобное, получив платье и хрустальные башмачки.
– А теперь главное, – сказала Татьяна. – Когда будет комиссия, после тренинга и общих пластических упражнений я попрошу тебя показать шаг, канат, стену. Одного. Пусть полюбуются. А потом покажи этюд… Покажи, как ты ешь. Изобрази целый обед: первое, второе, чай. Подумай над этим. У тебя получится. На комиссию внимания не обращай. Мы не для них тут работаем. Покажи просто мне и, как обычно, нашим девочкам. Хорошо?
Я уверенно кивнул.
– Да, – сказала Татьяна, усмехнувшись, – надевай под трико трусы… такие… как плавки… И чёрные… А то ткань тонкая… Сам понимаешь.
Домой я почти прибежал. Закрылся у себя в комнате, отыскал подходящие трусы, разделся, сменил трусы и впервые в жизни надел на себя чёрное трико. Я не знал тогда, что впервые надеваю настоящий сценический костюм. Я также не мог тогда догадываться, что этот эластичный тонкий чёрный чулок на всё тело будет моей главной одеждой на годы вперёд, что я переживу в нём такое, какое мне даже присниться не могло. Я не знал, что этот комбинезон станет мне дороже и важнее собственной кожи.
Надевалось это трико через отверстие для головы. На левом плече его была ещё маленькая застёжка на трёх блестящих маленьких пуговицах. В это отверстие надо было засунуть ноги и натянуть весь комбинезон на себя. С пуговицами я повозился, но справился.
Трико туго обтянуло моё тело.
Когда я подошёл в нём к единственному в доме ростовому зеркалу, стоявшему в прихожей, в которое я бессчётное количество раз гляделся, выходя из дома, то увидел не себя. Я увидел человека, которой мог бы быть учеником Этьена Декру или другом Марселя Марсо. Я увидел стройного, идеально сложённого, изящного человека, у которого были только мои не скрытые тканью кисти рук, моя шея и моё изумлённое лицо.
– Мама! – крикнул я, не отрывая взгляда от отражения. – Мне нужно одну вещь постирать, покажи, как это сделать.
– Оставь, – отозвалась мама с кухни, – я завтра заложу в стирку.
– Нет, мам! Я сам постираю… Сейчас… Только я не знаю, каким мылом… в какой воде.
К приходу комиссии мы все преобразились. Мы все были в чёрном. Даже толстопопые наши барышни стали стройнее и выше в балетной одежде. Татьяна тоже пришла в чёрных брюках и чёрной водолазке.
До начала тренинга мы с Сашей в качестве дежурных всё привели в порядок, протёрли пол. Я даже постарался собрать и оторвать все замеченные торчавшие щепки и перспективные занозы. Уж очень я боялся испортить мой драгоценный комбинезон. Моё настоящее трико.
Упражнения в профессиональной одежде делались иначе. Всё получалось лучше и гибче, точнее и выразительнее, чем в тренировочных штанах и футболке. Очень хотелось полюбоваться собой со стороны, так хорошо и уверенно я чувствовал себя в настоящей одежде мима.
Комиссия пришла часам к восьми, когда мы тренинг заканчивали. В дверях появились какие-то женщины в шапках, платках и расстёгнутых пальто. Татьяна, увидев их, сказала нам: «Продолжайте!» – и пошла встречать комиссию. У двери возникло какое-то громкое перешёптывание и возня, а потом пришедшие тихонько прошли гуськом и уселись вдоль зеркальной стены на скамеечку, на которой у дальней стены сидел Александр. Никто не снял верхней одежды и шапок. Всего пришли два мужичка и семь женщин.
Мы продолжали гнуться и прогибаться, делая вид, что никакой комиссии не замечаем.
– Стоп! – хлопнув в ладоши, почти крикнула Татьяна. Мы выпрямились и остались стоять. – Это наши студийцы, – поведя рукой сказала Татьяна комиссии. – Мы занимаемся чуть больше двух месяцев. Все студийцы местные, все студенты и преподаватели Института пищевой промышленности.
Я слегка покраснел.
– У вас и преподаватели занимаются! – удивлённо спросил один из мужиков.
– Один преподаватель, – ответила Татьяна и указала на сидящего у стеночки Александра.
Все повернулись и уставились на него.
– Александр Николаевич?! – воскликнула одна дама. – Вы что, этой вот пантомимой занимаетесь?
– Да, – сказал Саша и кивнул. У него случился порыв встать, но он остался сидеть. – Занимаюсь два месяца.
Задавая вопрос, дама изумлённо посмотрела на Татьяну.
– И у него получается? – спросила она, широко распахнув удивлённые глаза.
– О да! – уверенно ответила Татьяна. – Александр – самый упорный наш студиец. – Кто-то из девчонок едва слышно хрюкнул, Татьяна испепелила её взглядом. – Вот только он сегодня нездоров и не может заниматься. Тут, знаете ли, прохладно. Но, как видите, он не пропустил занятие и работает теоретически.
– Ну надо же! – сказала удивлённая дама. – Поверить не могу… Вы тут, наверно, чудеса творите… Просто мы с Александром Николаевичем работаем на одной кафедре…
– Простите, у нас совсем мало времени, – сказал второй мужик. – Татьяна А…
– Александровна, – подсказала Татьяна.
– Татьяна Александровна, пожалуйста, покажите, чем вы тут занимаетесь и чему учите наших студентов. А то мы представления не имеем, что это за панто… Короче, прошу вас что-то продемонстрировать.
Татьяна спокойно и уверенно попросила нас изобразить летящих птиц, продемонстрировать гибкость, показать несуществующую стену.
Комиссия довольно закачала головами, зашепталась, зацокала языками.
А потом Татьяна приказала девочкам сесть в стороне на пол, а мне показать сначала тот самый шаг на месте, потянуть несуществующий канат, перенести несуществующий тяжёлый чемодан, а потом сесть на стул и съесть несуществующий обед.
Над этим обедом я думал накануне весь вечер и подготовился. Я изобразил, что ем горячий суп, который сначала был недосолен, а потом я его пересолил и стал отплёвываться. На этом одна дама хохотнула. Потом я изобразил, что очень долго не могу разрезать кусок мяса, а потом не могу его прожевать. Тут хохотнули все. Когда я тряс несуществующей вилкой, не в силах стряхнуть с неё прилипший гарнир, кто-то захохотал. А в несуществующем чае или компоте у меня кто-то или что-то плавало, и я брезгливо старался это выловить из несуществующего стакана несуществующей ложечкой. В это время хохотала вся комиссия.
Закончив, я встал. Все захлопали. Даже девчонки. Я не знал, что делать, и, совершенно не готовый к аплодисментам, поклонился. Те аплодисменты были моими первыми в жизни профессиональными аплодисментами. Вторых таких у меня не было. Голова моя закружилась.
– Молодец какой, – сказал второй мужик явно про меня. – У нас же Институт пищевой промышленности, так? Пусть на новогоднем концерте выступит… Ты с какого факультета?
– Филологического, – честно ответил я.
– С какого? – спросило несколько голосов хором.
– Он студент университета, – спокойно и твёрдо сказала Татьяна, – но у него мама работает тут, и он, конечно, может выступить на концерте.
– Что мама преподаёт? – строго спросил всё тот же мужик.
– Теплотехнику и термодинамику, – без запинки отрапортовал я.
– Софья Николаевна? – уточнил он.
– Да, – кивнул я.
– Скажу ей, что сын у неё артист… Настоящий… – Он усмехнулся и вышел, а за ним все остальные.
Когда шаги комиссии стихли, Татьяна подошла ко мне.
– Ну куда ты тут со своим филологическим, а? – с упрёком сказала она, но осеклась. – Хотя что ещё ты мог сказать? Не врать же… Так что извини. Переволновалась… А ты молодец! Хорошо всё придумал… Перекривлялся, конечно. Но можно поработать, и получится неплохой номер. Вот только запомни раз и навсегда: когда ты на репетиции и когда ты не выступаешь, а учишься – никогда не кланяйся. Артист, тоже мне…
– Но они же захлопали, – обескураженно сказал я, пожав плечами.
– Справедливо! – усмехнулась Татьяна. – Аргумент принимается, но всё равно запомни… Хотя молодец! Все молодцы! А Саша сегодня просто самый лучший! Всем спасибо! Форму пока оставьте себе. В ней на вас хоть смотреть можно… А если соберётесь отвалить, то будьте любезны, сдайте. – Она сделала паузу, задумалась, а потом мотнула маленькой головой: – Спасибо, ребята, большое спасибо!
В тот декабрьский день, к сожалению, числа не помню, состоялось моё первое настоящее выступление.
До этого малюсенького выступления перед той вполне нелепой комиссией во мне не было никаких желаний, кроме жажды освоения техники и языка пантомимы. Я, казалось, готов был бесконечно заниматься растяжками и упражнениями на гибкость, совершенствовать пластику и точность движений. Я не сомневался, что, когда добьюсь в этом определённого, понятного только Татьяне результата, она предложит другой уровень познания и развития. Я был уверен, что за той ступенью, на которой я находился, последует следующая. Во мне не было никакой инициативы и собственной потребности.
Но после исполнения скромного и наивного этюда я обнаружил в себе желание двигаться в направлении выступлений. Мне страстно захотелось начать использовать полученные, пусть совсем ничтожные, знания и навыки в сценическом воплощении. Проще говоря, мне захотелось придумывать пантомимические сценки и номера. А также исполнять их для зрителей. Я захотел выступать.
Через пару недель после прихода комиссии я выступил-таки в сборном концерте студенческой самодеятельности на сцене актового зала Института пищевой промышленности. После этого я заболел сценой окончательно.
Татьяна помогла мне подготовить это выступление. Точнее, она сделала, выстроила и отрепетировала со мной полноценную пантомимическую миниатюру.
Она оставалась со мной после того, как остальные студийцы уходили, и мы репетировали. Это были первые в моей жизни настоящие репетиции.
Татьяна считала, а я ей верил, что выступление моё будет преждевременным, что мне рано на большую сцену, да ещё с большим номером. Но руководство приютившего нашу студию института в лице комиссии пожелало видеть в новогоднем концерте мой номер, и это желание необходимо было выполнить.
В процессе репетиций я что-то предлагал, что-то предлагала Татьяна. Она выстраивала композицию номера, закрепляла и фиксировала движения и мимику. Какие-то жесты и позы отвергала, какие-то требовала сделать крупнее и ярче, какие-то, наоборот, мельче. Это была удивительная работа. Мне было всепоглощающе интересно. А нам было весело.
В итоге у нас получился номер, в котором персонаж – студент, мы решили, что я играю студента, приходит в институтскую столовую пообедать. Всё, что он ест в этой столовой, оказывается невкусным, холодным, несвежим и либо слишком жидким, либо слишком твёрдым. Всё, что я ел, пил, а также держал в руках, я изображал языком пантомимы. В том числе стул и стол, на котором и за которым я сидел, и даже мух, которые летали и падали в мою пантомимическую еду. То есть я должен был выступать на голой сцене. Прям как хотел Этьен Декру.
Впоследствии я видел много вариаций на тему посещения столовой. Я тогда не знал, что знаменитый артист театра и кино уже показывал пантомиму ровно про это. Показывал в популярной телепередаче. Но я ту передачу не видел. И Татьяну в плагиате обвинить не могу. Наш номер сильно отличался от всего мною увиденного впоследствии. В процессе работы над ним я чувствовал себя первопроходцем.
За день до концерта после пятничного тренинга Татьяна сказала нам, что мы должны придумать название нашей студии. Это требование режиссёра концерта.
– Дело в том, что наша студия значится в документах как творческий коллектив. То есть как какой-нибудь вокально-инструментальный ансамбль. – При этом Татьяна брезгливо скривилась. – А творческий коллектив должен иметь название… Давайте придумаем… Я лично против этого. Нам до творчества ещё далеко… Но мы вынуждены подчиниться… Какие есть предложения? Только, пожалуйста, не надо никаких заумных и сложных слов. Не надо Пилигримов, Аэлит или Корпускул. Дружба или Доверие – это не про нас. Нам такое название не нужно. Мы тут не дружить собрались. Вот в университете есть театр «Встреча». Дали такое название театру, вот и встречаются. – Татьяна язвительно усмехнулась. – Давайте что-то ясное и лучше в одно слово. «Тень» было бы хорошим названием, но такой театр пантомимы уже есть… Ну? Давайте! Название мне нужно передать сегодня.
Девочки не предложили ничего. Саша предложил название «Волна», на что Татьяна сказала, что в этом случае от нас будут ждать матросский танец «Яблочко». Тогда он засыпал нас предложениями типа «Крылья», «Радуга», «Тишина», «Марсель» (в честь Марселя Марсо, пояснил он), «Весна» и ещё много. Я тоже что-то предлагал.
В итоге Татьяна хлопнула в ладоши и остановила этот процесс:
– Жили без названия и дальше проживём, – решительно сказала она. – Нам пока не нужно названий.
На концерт всей студии принесли билеты. Девчонки были очень довольны, на такие концерты невозможно было попасть простым смертным студентам. Родителям я про концерт не сказал. Так мне посоветовала Татьяна, и правильно сделала. Зачем было вносить дополнительные волнения, когда меня и без того трясло.
Перед концертом и во всё его продолжение за сценой было очень тесно. Ни о какой отдельной гримёрной и речи не было. А я и не знал, что такое гримёрная. В кулисах и во всех коридорах, комнатах, уголках толпились люди с гитарами, балалайками, девушки в красивых платьях, хористы в чёрных костюмах, бабочках и с перхотью на плечах… И ещё непонятно кто.
Татьяна, предвидя такое, предложила мне одеться в трико в нашем балетном зале, а потом накинуть сверху пальто и пройти потайными ходами за сцену. Я так и сделал. Внутри меня стоял абсолютный холод волнения. Мне казалось, что единственный мой оставшийся в живых орган – только сердце и его стук слышен даже на улице.
Когда я оделся для выступления, набросил на плечи пальто и собрался выходить из нашей студии, Татьяна остановила меня.
– Погоди! Сейчас я тебя слегка загримирую, – сказала она удивительные слова. – Присядь.
Я сел, а Татьяна достала из сумки чёрную широкую и плоскую пластмассовую коробочку, на которой было написано: «Грим». Она открыла её, и я увидел все цвета радуги, как в новой коробке пластилина, но только ярче и разнообразнее.
Татьяна пальцами брала белую краску из коробки и наносила мне на лицо. Быстро и уверенно. Потом попросила закрыть глаза и чем-то поводила по закрытым векам, ниже глаз и под бровями.
Она ещё что-то делала. От грима пахло бабушкиной пудрой и кремом для рук.
– Запомни этот момент, – закончив работу с моим лицом, торжественно и тихо сказала Татьяна. – Взгляни-ка сюда.
Я повернулся к зеркалу и увидел артиста. Настоящего артиста мима. Настоящего. Мне совершенно незнакомого. Этот артист был в классическом гриме. В гриме, без которого исполнять пантомиму невозможно. В гриме, который моментально вспоминается при слове «пантомима». Но у этого артиста были мои глаза.
Я выполнил просьбу моего учителя. Я запомнил тот момент.
Мой номер был в середине концерта. Со сцены доносилась музыка и стук каблуков танцоров, аплодисменты, объявления, стихи, аплодисменты, песни, аплодисменты. Татьяна стояла рядом. Я был собран и сжат, как семечко, как горошина, готовая дать росток, как крошечный птенец в скорлупе ещё целого яйца.
И вдруг чей-то голос рядом произнёс:
– Ваш выход следующий.
Потом была музыка, которая играла бесконечно долго, а потом я услышал весёлый и громкий мужской голос, долетавший со сцены:
– Много удивительных чудес скрывается в глубинах нашего института. Каких только талантов нет среди тех, кто учится в нём и работает. Эти таланты не перестают удивлять. В уходящем году мы видели массу сюрпризов на этой сцене. Но год ещё не закончился, и у нас в запасе есть ещё один сюрприз.
– Впервые на этой славной сцене, – продолжил бодрый женский голос, – вы сейчас увидите… Именно увидите, а не услышите… Уникальное искусство пантомимы. С начала учебного года в нашем институте открыта и работает студия пантомимы. – Тут зазвучали аплодисменты. – И пусть медицинский, политехнический, Институт культуры и даже университет кусают локти и завидуют нам. У них таких артистов нет, а у нас есть. – Снова загремели аплодисменты.
– Итак, – снова зазвучал мужской голос, – на сцене выступление студии пантомимы Технологического института пищевой промышленности. Миниатюра «В студенческой столовой». Вас ждёт юмор, сатира, критика и самокритика…
– Вот идиоты!.. – металлическим шёпотом сказала Татьяна.
– А также удивительное искусство пантомимы, – всё громче и быстрее говорил ведущий, – в исполнении студента первого курса…
И тут он произнёс мои имя и фамилию.
– Иди, – спокойно сказала Татьяна, и я пошёл.
Нам не дали порепетировать на сцене. Так что я вышел на такую большую сцену впервые в жизни. Зал аплодировал и даже смеялся в предвкушении юмора и сатиры.
Я в жизни слышал и читал много воспоминаний о первом выходе на сцену и непременном провале. С детства любил и люблю один из Денискиных рассказов Драгунского про то, как Дениска на концерте пел частушки «Папа у Васи силён в математике». И какой у него случился провал. Я обожаю гениальный монолог Ираклия Андроникова «Первый раз на эстраде» – этот удивительно смешной провал великого рассказчика.
Со мной ничего подобного не произошло. Всё моё волнение исчезло, как только я вышел на сцену. Я не ожидал, что она будет такая огромная и что свет будет таким ярким. Я также не был готов к тому, что из-за мощных прожекторов, бьющих в глаза, мне совершенно не будут видны зрители. Но это не помешало мне точно определить то место, на которое надо прийти, чтобы начать выступление.
Я, не торопясь, вышел на самую середину, туда, где свет был самым ярким, и остановился. Зал моментально затих. Воцарилась волшебная тишина, которую можно услышать только там, где в ожидании молчат сотни людей.
Секунд через двадцать после начала моего выступления кто-то стал хихикать, потом ещё кто-то, через минуту зрители хохотали.
Я отработал номер так, как мы репетировали, – ни лучше ни хуже. Всё сделал в точности от и до. В какие-то моменты мне хотелось добавить смешного, и я знал, что хочу добавить, но не стал.
Мне аплодировали очень горячо. Я же и тут выполнил наказ Татьяны, то есть быстро подошёл к краю сцены, поклонился одной головой и очень быстро убежал под гул аплодисментов и выкрики «ещё, ещё…».
Кроме радости и облегчения, я ничего тогда не чувствовал. Да. Совсем не чувствовал того, что сладкий волшебный яд проник в меня. Я вдохнул его на сцене.
– Молодец, – вполне спокойно сказала мне Татьяна, сразу после выступления уведя меня в тихое место. – Но над точностью надо поработать. Память рук надо развивать. На сцене все недочёты сразу становятся видны. Сцена вскрывает все недостатки. Но молодец. Всё сделал, как мы отрабатывали. Не суетился. Иди переодевайся. И грим смой, а это непросто.
Вскоре год закончился. На последнее занятие уходящего года Татьяна принесла малюсенькую пластмассовую ёлочку с несколькими фонариками. Это всё, что было праздничного в тот день в работе нашей студии.
А потом была первая сессия, и я в первый и в последний раз стал отличником. А ещё потом были первые студенческие каникулы. Это были первые каникулы, которым я был не рад. Они показались мне бесконечно долгими. Я истомился, ожидая их окончания. Вот как сильно мне не хватало пантомимы.
Татьяна закрыла студию на две недели. Я предложил продолжить работу. Но все, кроме меня, были иногородними, им надо было ехать домой, они рвались в свои районные центры и городки. Девчонки хотели каникул, домашней еды и мечтали хоть ненадолго покинуть общежитие, а также Институт пищевой промышленности в целом.
Я этого тогда понять не мог. Я жил дома с родителями. И у меня была своя комната. Мне тогда ещё было неведомо, какая это великая ценность, какое это счастье и благо.
Мне очень хотелось попросить Татьяну поработать со мной индивидуально, и я не понял, почему она отказала. Я тогда не знал, что можно желать просто побездельничать, даже если у тебя есть любимое дело и возможность от него не отрываться.
О юность! Ты щедра. Ты расточительно щедра на время. Ты даришь его так легко, что его просто не удаётся оценить. Ты, юность, даришь бесценного времени так много, что его совершенно не жалко тратить. С чего ценить то, что неисчерпаемо? В юности можно даже гневаться на то, что времени слишком много. Можно пытаться его ускорять, прожигать, убивать разными способами, например бесконечной болтовнёй по телефону, потугами писать стихи, стараясь возбудить в себе то, что принято называть вдохновением, а ещё можно маяться в ожидании чего-то, слоняться по городу без цели и с тоской видеть, что стрелки часов практически неподвижны.
В свои первые студенческие каникулы я в полной мере ощутил неподвижность юношеского времени, когда нечего делать. Татьяна отказалась вести студию для меня одного, заниматься со мной индивидуально, а также решительно не позволила мне приходить самому в балетный зал и заниматься в гордом одиночестве.
Дома в те каникулы мне совсем не сиделось. Никакой поездки я себе не придумал, интересной компании после расставания с местными битниками у меня не появилось. С девочками я к тому моменту ещё не научился общаться как с девочками, а стало быть, ни в кого влюблён не был и даже не был увлечён. То есть времени у меня было страшно много.
Именно поэтому тогда, той самой зимой, на грани своего совершеннолетия я взял – и от корки до корки прочитал «Илиаду». Уж если убивать время, так уж убивать.
Как я рад, что мне тогда каким-то чудом пришло в голову потратить свои первые студенческие каникулы таким странным и мучительным образом. Сейчас я понимаю, что если бы тогда я этого не сделал, то не сделал бы никогда. Я впоследствии не нашёл бы в себе сил и возможности прочесть этот невозможный для живого восприятия текст, а главное, не смог бы его полюбить.
Дома я не смог «Илиаду» читать. Дома я находил всякие лазейки и причины от этой книги оторваться, прекратить эту муку и тоску. Но цель была поставлена, и, чтобы её добиться, я стал читать в читальном зале библиотеки университета. Уезжал из дома утром, брал с собой бутерброды и читал.
Читал каждую строчку, боролся с желанием пропускать особо бессмысленные страницы. Даже Список кораблей2 я мужественно осилил полностью. Когда я терял понимание и просто бежал глазами по строчкам, читая буквы, которые не складывались в слова, когда моё сознание бунтовало и переключалось на живые и посторонние мысли, я останавливался, отрывался от книги, выходил из тихого и торжественно-пустого в дни каникул читального зала, шёл мыть лицо холодной водой, а потом возвращался к Гомеру, находил то место, с которого терял нить текста, сбегая в собственные неуловимые размышления, и продолжал мучительный труд. Только в юности можно заключать с собой такие пари, пытаясь себе что-то доказать.
«Илиада» за первую неделю поработила меня. Она подчинила меня себе, и мука превратилась в счастье. Когда к концу второй недели я завершил труд чтения этой великой книги, когда прочёл я «Так погребали они конеборного Гектора тело», когда «Илиада», казавшаяся бесконечной, вдруг закончилась и на странице ниже последней строки распахнулась пустота белой бумаги, я заплакал. Не сильно. Несколькими слезами.
«Илиада» вошла в меня и легла на своё место в моей жизни. Легла куда-то в основание, в фундамент. Тогда я не знал, что это основание и есть то, что называется словом «образование».
До сих пор горжусь тем, что могу ни капельки не лукавя говорить, что прочёл «Илиаду» от и до. С «Одиссеей» так не получилось. Я попытался её читать сразу после «Илиады», но уровень текста был не такой высокий, не такой великий. Да и каникулы кончились.
Жаль, что каникул, которые бы совпали с «Дон Кихотом», у меня не случилось. А то мог бы говорить, что я прочёл оба тома. Увы! Я и одного не осилил.
Не могу не отвлечься от повествования для важного комментария.
Я старательно избегаю отклонений от главной темы романа. Этой темой является таинственный путь к театру и поиск собственного театра. Поэтому пропускаю и должен пропускать значительные временные отрезки и важные события жизни, которые не являлись движущими или препятствующими на том пути.
Это очень непросто. Как только углубляешься в воспоминания, как только запускаешь этот процесс на полную мощь, так сразу прошлое возникает и обрушивает на тебя массу больших и совсем незначительных событий, кучи мелочей и целые вереницы лиц и имён. Что-то вспоминается точно и детально, что-то совсем смутно и без подробностей. И всё кажется дорогим, бесценным, необходимым. Хочется вспомнить и запечатлеть всё без исключения. Каждую вспомнившуюся деталь, каждое когда-то произнесённое слово, каждое услышанное в ответ, каждое лицо, имя, место… И даже одежду и обувь. То есть всё, что сохранила и позволила воспроизвести память.
Однако нужно выбирать. Приходится отказываться от дорогих и важных воспоминаний в пользу тех, которые могут стать частью этого романа. Остальное необходимо мужественно оставить на месте, понимая даже, что, вполне возможно, мне не удастся к ним вновь вернуться, а стало быть, они канут, исчезнут, растворятся без следа.
Когда «Илиада» и каникулы подходили к концу, после очередного дня, проведённого в читальном зале, я спустился из библиотеки к гардеробу и увидел двух парней, которые вешали на доску объявлений небольшую афишу. Парни были яркие, что называется «творческие личности». Они громко говорили, смеялись и вели себя очень свободно.
Когда парни сделали своё дело и удалились, я подошёл к афише. Она была аккуратно исполнена цветной гуашью на толстой бумаге. Кто-то во весь лист нарисовал стену красного кирпича, а на стене написал: Театр «Встреча», А. Казанцев, спектакль «Старый дом» тогда-то и тогда-то.
С тех пор как Татьяна спросила меня про некий театр «Встреча», я конечно же думал о нём. Я разузнал об этом театре всё что мог, но ни разу в нём не бывал. Мне было не любопытно. Театр он и есть театр, хоть областной, хоть университетский. Мне он был не интересен и не нужен.
Однако каникулы затянулись, и после десятка дней чтения «Илиады» мне не был страшен никакой театр. Так что я решил посмотреть спектакль «Старый дом».
Про театр «Встреча» я знал, что это сугубо студенческий театр, что каждый год в его студию набирают новых студийцев. Попасть в их число очень трудно, а стать одним из тех, кто допущен до сцены, почти невозможно. Точнее, возможно, но так же, как возможно чудо. Спектакли во «Встрече» давали не часто, билеты раздобыть было нереально.
Все те люди, что входили в число актёров «Встречи», все студийцы, а также некие приближённые к театру, все подруги, приятели или приятели подруг были особенными. Они ходили по университету по-хозяйски. Они были высшим обществом в университетских стенах. А университет определённо любил свой театр.
Спектакль «Старый дом» был назначен на вечер первого после каникул учебного дня. В студию в тот вечер идти было ненужно, и я после занятий посидел в читальном зале, всласть углубился в древнерусскую литературу и пошёл на спектакль.
Я знал, что во «Встречу» попасть трудно, что мест в этом театре мало, но шёл спокойно с мыслью: попаду – хорошо, не попаду – так ещё лучше.
Вечером университет был ещё полон жизни. Везде в переходах и коридорах горел яркий свет, всюду были люди.
В узком коридоре между двумя корпусами университета стояла небольшая толпа. Это были ожидающие спектакля зрители. Те, кто шли по своим делам из корпуса в корпус, вынуждены был протискиваться сквозь толпу. Я к толпе присоединился.
Мне не раз приходилось ходить по этому коридору. Коридор был как коридор. Двери с обеих сторон. Но на одной висела табличка «Театр “Встреча”», а рядом с дверью на стене находилась доска, пестрившая разной информацией о жизни театра. Где же был сам театр и какой он, я не знал.
Зрители, пришедшие в театр «Встреча» не были нарядными, но зато от них исходило благоговение. Они были тихи, как в читальном зале библиотеки, взволнованны и все в предвкушении. В основном в подавляющем большинстве это были молодые барышни и дамы. Скорее всего, студентки и преподаватели. Мужчин не было. И только несколько парней немногим старше меня решили посмотреть спектакль «Старый дом».
Минут за пять до назначенного времени начала спектакля за дверью с табличкой послышалась возня, зрители затаили дыхание и только кто-то ворча протискивался сквозь жаждущих театра, спеша по своим мирским делам.
Дверь приоткрылась, из неё выглянула девушка с причёской, строго оглядела окружающих и так же строго, как представитель высших сил, сказала: «Пожалуйста, приготовьте билеты».
Зрители, потянувшись в дверь, протягивали билеты. Там, за дверью, было темно. Я стоял и ждал, когда все пройдут.
Ждать пришлось недолго.
– Ваш билет, – выглянув в коридор и убедившись, что никого больше нет, спросила девушка с причёской.
– Простите, но у меня нет билета, – ответил я спокойно и улыбнулся.
– И что?
Я пожал плечами.
– С какого факультета? – быстро оглядев меня сверху вниз и обратно, спросила она.
– Филологический.
– Понятно, – предварительно тяжело вздохнув, сказала она. – Постой тут.
А я успел подумать о том, что, если бы я сказал, что я с исторического или математического? Она бы тоже так вздохнула?
– Всё. Пойдём двери перекроем, – позвала девушка кого-то.
На её зов пришла другая девушка, с другой причёской, и они пошли в разные стороны к дверям, которыми начинался и заканчивался коридор. Двери с грохотом быстро были закрыты, и девушки поспешили обратно.
Мне же было ясно, что на спектакль я конечно же попал, иначе меня бы не оставили в заблокированном с обеих сторон пространстве. Тогда я вспомнил то, как попал в томский Дом актёра на «Шляпу волшебника» и понял на всю жизнь, что в театр можно попасть всегда, если ты один и вежлив.
– Заходи, – сказала мне первая девушка, – проходи, садись там.
И я вошёл в театр «Встреча». Под ногами что-то захрустело. Я глянул и увидел рассыпанные по полу сухие осенние листья. Многие уже раскрошились под ногами.
Попал я в небольшое невысокое вытянутое помещение с чёрными потолком, стенами и без окон. Оно было даже меньше, чем то, где я смотрел «Шляпу волшебника». Но если там я не ощутил нелюбимого мною театра, там со мной случилось чудо, когда начался спектакль, то тут театр чувствовался сразу.
Больше всего меня поразило вот что: только что я стоял в ярко освещённом коридоре, по которому много раз ходил и по которому ходят и ходят люди по своим исключительно университетским делам, а потом сделал буквально один шаг за порог двери с табличкой «Театр “Встреча”» – и оказался в театре. Причём не просто в театре, а сразу на сцене.
Да, войдя в дверь и наступив на сухие листья, я увидел перед собой зрителей. Помещение было вытянутым вдоль коридора, и вдоль всей длинной стены напротив двери сидели в несколько рядов те самые люди, с которыми я толпился в коридоре. А вдоль той стены, в которой была дверь, стояла какая-то мебель.
В помещении было довольно темно. Тусклый свет шёл непонятно откуда и освещал зрителей. Остальное пространство уходило в полумрак и черноту стен.
Я увидел один-единственный свободный стул строго посередине первого ряда, прошёл к нему несколько шагов и уселся. Как только я это сделал, дверь в коридор закрылась, тусклый свет погас и всё погрузилось в темноту. Вслед за этим зазвучала музыка.
Зал, пятьдесят с небольшим зрителей, вдохнул и выдохнул. Кто-то прошёл мимо в полной темноте, едва меня не задев. Я почувствовал сильный сладкий запах духов. Следом прошёл ещё кто-то и пахнул потом. Темнота с музыкой длилась секунд двадцать.
И вдруг в дальний от меня правый угол ударил яркий свет нескольких театральных ламп. Музыка пошла на убыль, и стал слышен громкий, слегка треснутый девичий смех. Смеялась девушка, которая в освещённом углу стояла вдвоём с парнем на фоне убогой декорации, изображавшей стену заброшенного дома. Ещё там была какая-то лестница, на полу – сухие листья.
Парень и девушка заговорили… Они находились совсем близко и на одном уровне со мной. Мои ноги стояли на том же полу, что и их ноги. Несколько секунд назад они чуть не задели меня, проходя мимо, я уловил их запахи. Но стоило им заговорить, как они тут же стали недосягаемы и далеки, как в обычном театре. И говорили они так же неестественно и громко, как те актёры, что я видел на сцене областной драмы.
Спектакль я помню смутно. Он мне не нравился. Это был вполне обычный театр, только засунутый в маленькое помещение. Актёры были молодые, даже юные, но старались играть по-взрослому. Они наивно изображали зрелых людей, в отличие от профессиональных артистов областного театра, которые изображали молодых. Декорации были неряшливы, костюмы на всех выглядели одеждой с чужого плеча. К тому же всё – и декорации, и актёры – находилось совсем близко. Иногда на расстоянии вытянутой руки.
Пьесу тоже не помню. Какие-то разговоры, семейные сцены. Какой-то современный быт. Язык, которым говорили персонажи, был вроде похожим на живую речь, но в то же время он был каким-то слишком простым. Не таким, каким говорили известные мне люди. А после долгого чтения «Илиады» он казался мне просто примитивным. И трудно было после компании Агамемнона, Гектора, Приама и Ахиллеса переключиться на быт в исполнении юных людей.
Зрители же были в восторге. Они плакали, смеялись, взрывались аплодисментами. Их близость к исполнителям заводила последних, и они играли всё громче и громче.
Мне не нравилось то, что я видел. Но скучно и неловко за людей на сцене мне не было. Спектакль и сам театр были фальшивыми, но того отвращения, какое я испытывал на «Горе от ума» в драмтеатре, со мной в маленьком помещении «Встречи» не случилось.
Я не сразу понял почему. И только когда рядом со мной, метрах в двух, не более, появился здоровенный, мощный молодой парень и стал играть роль пьяного мужика, я осмыслил разницу двух театров, большого областного и маленького студенческого…
И тот и другой театры делали одно и то же, способы изображения и там, и там были одинаковые… Вот только в театре «Встреча» люди в свете прожекторов, в плохих костюмах и убогих декорациях беззаветно любили то, что они делали. По ним было видно, что сама возможность играть в театре, исполнять роль – это для них огромное счастье, дар и лучшее, что только могло с ними случиться.
Парень, игравший пьяного, говорил таким мощным голосом, что был бы слышен в огромном зале. Жилы на его шее надулись, глаза налились кровью. Такое было слишком, это было чересчур в маленьком театре для полусотни зрителей. Но было видно, что он работает на пределе, так его распирала страсть. Так он любил театр! Пот с него потёк почти сразу же. Но если бы было нужно, то он и кровь пустил бы из жил.
Когда он со страшным грохотом и хрустом опустил кулак на стол, за которым сидел, барышни по обе стороны от меня подпрыгнули. Я посмотрел сначала на одну, потом на другую. С ними происходило гораздо большее, чем просто театр. Если бы я был тогда старше, то смог бы догадаться, что с ними происходило.
Когда спектакль закончился, я был этому рад. Но радовался окончанию спектакля я один. Актёры бы ещё играли и играли. Барышни бы ещё смотрели и смотрели. Зато какую они устроили овацию! Настоящую, со взвизгиванием. Я не мог себе представить, что пятьдесят человек могут наделать столько шума.
Мы аплодировали стоя, актёры кланялись, вплотную подходя к нам. После двух волн аплодисментов на сцену вышел человек, при виде которого гром восторга усилился вдвое. Он в спектакле не играл, а, значит, был тем, кто спектакль делал.
Я вспомнил, как аплодировали в Томске столь поразившему меня спектаклю и его лидеру. Там восторг выражали куда скромнее, хотя спектакль был волшебный. Это я тогда объяснил себе тем, что в суровом промышленном Кемерово страсти кипят куда сильнее, чем в утончённом, культурном северном Томске.
Человек, который вышел на сцену, вёл себя совершенно свободно. Он подал актёрам знак подойти ближе к зрителям и откланяться как следует, а сам, даже не улыбаясь, а скорее усмехаясь, едва кивнул нам пару раз.
Он был с бородой, невысокого роста, с пузцом, в джинсах, заправленных в короткие сапожки на молнии, в свитере, на шее у него был повязан шарф. Так в кино показывали художников, учёных, путешественников. Всё на нём было мятое, и ничто не мешало его свободе. Он был в этом театре среди своих актёров свободнее, чем у себя дома, если, конечно, у него был дом. Жесты его были расслаблены и властны. Если бы римские императоры жили в Сибири, то они были бы одеты и выглядели бы именно так.
Когда овация иссякла, актёры не ушли за кулисы. Не растворились в недоступных недрах театра. Кулис и недр не было. Были какие-то лазейки за чёрной тканью, висевшей по стенам, и тот самый коридор, дверь в который распахнулась, и оттуда в театр ввалился свет обычного скучного коридора.
Зрительницы потянулись в эту дверь, обгладывая глазами актёров, которые, скинув с себя облик персонажей, принимали благодарность и поздравления от тех зрительниц, которые решились к ним подойти. Особенно жадно уходящие смотрели на парня, который играл пьяного мужика. Какие-то барышни окружили его и щебетали.
– А что? Оставайтесь! Сейчас чай будем пить, – говорил он щебетуньям своим могучим голосом на зависть уходящим. – Одежда у вас где? В гардеробе? Давайте бегом туда и обратно… Да нормально! Чаю попьём…
Помню, что ехал домой по холодному городу в ледяном троллейбусе, что называется, в смешанных чувствах. Я был рад тому, что спектакль и сам театр «Встреча» мне не понравились. Мне было спокойно и приятно осознавать, что всё я делаю правильно, что искусство пантомимы гораздо более высокое и прекрасное, чем то, что я видел в маленьком зале университетского театра. Но тот бешеный восторг зрительниц меня огорчил и обескуражил. Когда я наблюдал, что в областном драмтеатре людям нравилось ровно то, что мне не нравилось категорически, это вызывало у меня просто недоумение. А тут я чувствовал сильное беспокойство, раздражение и даже гнев.
Я не знал тогда, что испытывал первую в жизни ревность к чужим зрителям и чужому, как мне казалось, незаслуженному успеху. Я не понимал тогда, что впервые пришёл на спектакль не просто зрителем, а уже артистом другого коллектива, носителем другой художественной идеи. Не знал я и того, что уже больше не смогу быть в театре просто зрителем, а эта ревность будет только углубляться во мне и крепнуть.
Когда я смотрю на фотографии времён первого курса, а их осталось совсем немного, с десяток, то вижу очень странного человека. Таким я был всего один год. В школе я был весёлым, язвительным, увлекающимся всем подряд троечником, почти разгильдяем. Был человеком, которого невозможно было заставить делать то, что ему было неинтересно или казалось ненужным. Я, как мог, старался необычно одеваться и из кожи лез вон, чтобы блеснуть редкими для своего возраста знаниями, которые никак не могли помочь в учёбе.
На первом курсе всё изменилось. Короткая встреча с битниками кемеровского образца случилась вовремя и послужила прививкой от высокомерия и снобизма.
Я вдруг стал дисциплинированным и целеустремлённым. Первую сессию сдал на отлично без сучка и задоринки. Мне вдруг понравилось быть отличником. Я сразу и навсегда понял, что учиться в университете хорошо – это намного проще, чем учиться плохо. То есть с хвостами, пересдачами и прочими радостями.
Ну а занятия пантомимой делали мою жизнь полностью осмысленной и счастливой.
Одеваться я стал в университет очень аккуратно и скорее скучно, чем элегантно… Хотя какая могла быть элегантность в то время в семнадцать лет. В тот год я пристрастился тщательно чистить обувь. Регулярно и до блеска.
Стригся я коротко, без фокусов. Отрастил усы…
На самом деле усы полезли ещё в школе и довольно рано. Я этим гордился. Я был единственным усачом в классе. Но в школе за усами я не следил. А вот в университете стал их подстригать, ровнять, чуть ли не расчёсывать.
Мне всегда, точнее, лет с пятнадцати, ужасно не нравилась моя внешность. Я завидовал тем ребятам, у которых были густые и толстые волосы. Мне смертельно хотелось носить волосы на прямой пробор с волнами в обе стороны. Такое называлось «финский домик». Но мои тонкие и редкие волосы не позволяли с собой это сделать… Я завидовал длинноногим и высоким.
В школьные годы я не стеснялся своей картавости, спокойно пропускал мимо ушей смех класса на уроках истории после того, как произносил во время ответа «крейсер “Аврора”», или «Порт-Артур». Я не обижался, когда меня передразнивали…
А в университете я впервые ощутил картавость свою как что-то нехорошее, ущербное, неаккуратное. Студент-отличник не мог, не должен был так говорить. Стесняясь этого речевого дефекта, я научился довольно ловко подбирать слова с минимальным количеством неудобного мне звука, а также натренировался произносить его наиболее мягко, округло, не раскатисто.
Возможно, поэтому по всем этим причинам в свой первый студенческий год я совсем совершенно не интересовался барышнями. Ну совсем! Хотя их было вокруг столько… В сущности, на филологическом факультете только барышни и были. Да к тому же мы учились в одном корпусе с факультетом романо-германской филологии, проще говоря, с факультетом иностранных языков. А на нём учились самые красивые, нарядные и лихие барышни…
Но у аккуратного студента с короткой стрижкой, усами, во всегда свежей рубашке и блестящих ботинках, который смотрит на меня с фотографий первого курса, на уме была только пантомима, «Илиада», языкознание, латынь и восторг от начала изучения теории литературы.
Таким, как в тот год, счастливым, уверенным в себе, гордым и довольным своими успехами, таким целеустремлённым и эффективным я не был до и не буду уже после никогда. Но почему я был именно таким, в то время как все мои одноклассники наслаждались первым студенческим годом как абсолютной свободой накануне неизбежной армии, мне до сих пор непонятно. Видимо, пантомима требовала такого, и только такого, подхода к жизни.
В студии, на первом после каникул тренинге, я испытал прямо-таки физическое наслаждение от движений и нагрузки. Я пытался дома делать упражнения, тянуться, совершенствовать пластику, но сразу убедился, что это бессмысленно. Мне необходимо было свободное от всего домашнего, житейского, мирского пространство. Мне нужен был даже этот продуваемый путь от дома в студию и обратно, чтобы оставить всё постороннее за пределами зала с зеркалами и дощатым полом. Но главное, мне нужно было руководство! Я понял, что любые занятия без поставленной задачи, без замечаний и наблюдающего за твоей работой со стороны становятся просто физкультурой, просто утренней зарядкой. А у тренинга в студии каждый раз была задача, которую ставила Татьяна. Она же оценивала качество исполнения этих задач. Из совокупности выполненных задач вырисовывалась цель… А целью была пантомима!
После каникул девчонки вернулись весёлые, шумные. Некоторые принесли Татьяне домашние гостинцы. Наивные и милые барышни! Татьяна резко и коротко всё отвергла, приказала быстро переодеться, прекратить болтовню и построиться. Оглядев их, она язвительно отчитала бедных девчонок за набранный на домашних харчах вес. Татьяна как рентгеном прошлась по каждой.
– Пироги, картошка, блины, сметана, – чётко проговаривала она тонкими улыбающимися губами, – как же! Доченька приехала домой, доченька в городе исхудала!.. И что мне теперь с вами делать?.. Хотя я знаю, что делать!.. Будем ваш свежий жирок оставлять на этом полу… Повернулись направо и побежали… Быстрее, быстрее… По хлопку поворачиваемся и бежим в обратном направлении… Бегом!..
Мы побежали быстрее и быстрее. Бедолага Александр каждый раз по хлопку запаздывал, натыкался на кого-то, ронял очки, останавливался, чтобы их поднять, тогда натыкались на него…
– Запомните раз и навсегда, – громко говорила Татьяна нам, бегущим, – каждый пирог, каждая картофелина, каждая конфета и бутерброд повисают у вас на талии и увеличивают пятую точку. А куда её ещё больше растить? А?! Быстрее, быстрее! Спину держать! Красиво бежим!.. Когда в столовой борщ берёте, котлеты с картошкой, сметану, булки и компот, смотрите на тех, кто вам это приготовил. Хотите быть такими?.. Пожалуйста! На здоровье!.. Да! И ещё мороженое! Запомните: мороженое – это прекрасный и уникальный продукт. Стопроцентное усвоение. Сколько съел, столько прибавил в весе. Замечательно! Картошка и пельмени ни к чему, если есть мороженое. Александр! Что с вами? Ну-ка подойдите ко мне.
Саша подбежал к Татьяне, остановился перед ней, тяжело дыша. Он хотел что-то сказать, но не мог справиться с дыханием.
Ему так и не удалось ничего произнести, потому что язвительно-насмешливое выражение лица Татьяны вдруг страшно изменилось. Губы её побелели, лицо всё заострилось, а глаза за большими очками сощурились до тонких чёрточек.
– Вы пьяны! – громким шёпотом сказала она. – Немедленно уходите отсюда… Немедленно! И не вздумайте больше приходить сюда в таком виде… Вы разочаровали меня. Уходите!..
Александр поплёлся одеваться, весь сгорбленный и уничтоженный.
– Так… А теперь по хлопку разбежались и упали на спину! – не глядя на Александра, крикнула продолжавшим бежать по кругу нам Татьяна.
Тренинг в тот раз длился все два часа и был очень суровым. По его окончании Татьяна сразу ушла, не назначив дежурных. Мы все вместе навели порядок и разошлись восвояси. Между собой после тренинга не разговаривали. Все, и я в том числе, чувствовали какую-то таинственную вину. Вину за то, что Татьяна осталась недовольна, что она огорчилась и что мы не такие, как надо. Она конечно же была замечательным педагогом!
Про посещение театра «Встреча» я ей не рассказал. Даже не заикнулся.
В следующий раз Татьяна пришла весёлая, добрая и разговорчивая. Вместо того чтобы сразу начать тренинг, она нам рассказала о том, что мы начнём изучать новую технику, об истории пантомимы и вообще была интересна и нежна.
Увидев, что Александр не пришёл, Татьяна попросила барышень разыскать его в преподавательском общежитии или на кафедре, узнать, всё ли с ним в порядке, и сказать ему, чтобы он непременно приходил уже в следующий раз.
Она сделала нас счастливыми, и, когда начала тренинг, мы растягивались, прогибались, садились на шпагаты гораздо лучше, чем до каникул. А Татьяна хвалила нас, каждому уделила внимание и время, каждого окрылила. Что ещё было нужно?..
Так всё и продолжалось бы по понедельникам, средам и пятницам…
Но в один из последних дней января в нашем балетном зале появился Валера Бальм.
Я, как обычно, пришёл к семи вечера в студию, как обычно, зашёл в родное уже помещение и остановился в дверях, не решаясь войти.
В нашем зале у зеркальной стены, закинув ногу на станок, стоял высокий, идеально стройный мужчина и совершал какие-то красивые движения. Он одет был в чёрное трико, обтягивающее длинные прямые ноги, прямое гибкое тело и грудь. Руки же и плечи его были голые. Рукава тонкого своего комбинезона он завязал на плече, запустив один за спину. От этого он был похож на какого-то античного героя.
Пришедшие раньше меня девчонки и Александр сидели у двери на скамейке, не зная, что им делать, и заворожённо наблюдали за безмолвным человеком у балетного станка.
– Ну что притихли? – вдруг, продолжая телодвижения, сказал незнакомец. – Давайте переодевайтесь. Не обращайте на меня внимания. Татьяна… Татьяна Александровна скоро подойдёт.
Это было сказано бесцеремонно, но не грубо и не нагло. Он не поздоровался, но в этом не было хамства или высокомерия. Голос его звучал спокойно, но в интонации слышалась странная манерность.
То, как он к нам обратился, не предполагало диалога или хотя бы вопроса с нашей стороны. Вопроса типа: «Простите, а кто вы такой?»
Мы переоделись, не проронив ни слова, и уселись на скамейку. Незнакомец продолжал движения у станка. Весь он был гибок и грациозен, явно из некой высшей лиги, по сравнению с нами.
– Почему расселись? – неожиданно, опустив ногу со станка на пол и сделав пару шагов в нашу сторону, сказал незнакомец. – Вы что, сюда сидеть пришли? Ну-ка давайте стройтесь, как вас учили… Давайте, давайте…
Мы беспрекословно выполнили указание.
– А теперь начнём тренинг. Нельзя терять драгоценное время… О! Хороший комбинезон, – указав рукой на меня, сказал он, весело подмигнув мне. – Ну! Начали. Делай как я.
Он стал прыгать на месте, крепко сжав ноги и вытянув руки вдоль тела, весь напряжённый, как стальная пружина. Запрыгал он очень быстро, упруго отталкиваясь от пола, казалось, одними пальцами ног. Мы регулярно делали такое на тренингах, но его мастерство исполнения этого упражнения казалось недосягаемым.
Татьяна, давая нам задания, объясняя нам новые движения и упражнения, никогда не занималась тренингом с нами. Она всё очень точно и доходчиво объясняла словами. Иногда, заметив, что кто-то из нас начинал работать на тренинге формально, будучи уверен, что достиг совершенства исполнения того или иного движения, она демонстрировала, как действительно нужно двигаться. Она это делала только один или два раза так, что становилось ясно, что перед нами мастер и нужны тренинги и тренинги, чтобы хоть как-то приблизиться к её уровню.
А тут впервые незнакомый нам человек, взявшийся невесть откуда, но явно из недоступных нам пантомимических сфер, занимался с нами тренингом, исполняя сам своё же задание. Да ещё как исполняя!
– Бюстгальтер на тренинг нужно надевать покрепче и поменьше, – сказал он одной из девчонок, продолжая прыгать, совершенно ровным голосом, дыхание его не сбилось.
И тут в двери появилась Татьяна. Мы все, незнакомец в том числе, как один перестали прыгать и замерли. Только Александр ещё пару раз подпрыгнул по инерции, громко стуча пятками.
– Здравствуйте, простите за опоздание, – сказала Татьяна всем. – Прекрасно, что вы уже познакомились и начали тренинг. Продолжайте, пожалуйста.
– Нет, сказал незнакомец, – мы не познакомились… Татьяна Александровна, они у вас такие хорошие. Послушные. Прыгают и думают: «А кто это тут нами командует? Откуда он нам на голову свалился?»
Говорил он всё это весело, совершенно дружелюбно. Голос у него был приятный, взрослый, но с трещинкой. И фразы он растягивал в конце немного, как поэт или кокетливая дама.
– Ах, вот как? – улыбнулась Татьяна и подошла к незнакомцу. – Тогда хочу с удовольствием вам представить моего доброго знакомого и нашего коллегу из Новосибирска. Валерия…
– Бальм, – вставил многозначительно теперь уже не незнакомец, а Валерий. – Прошу не путать с Бальмонтом или балом.
– Валерий Бальм, – торжественно и иронично провозгласила Татьяна. Валерий церемонно нам поклонился. – Валерий, – продолжила Татьяна, – изъявил желание поработать с нами. Он уже не первый год серьёзно занимается пантомимой в Новосибирске, но теперь судьба забросила его в Кемерово. Так что по мере возможности он будет одним из нас. Валера… Валерий очень хороший… специалист. Иногда он сможет с вами заниматься без меня. Безусловно, он украсит и усилит нашу студию… Короче, он всем будет полезен. Я рада, что он к нам присоединился.
Валерий Бальм снова нам поклонился.
– А теперь продолжайте, – сказала Татьяна, – я посмотрю. Со всеми познакомишься по ходу…
– Нет, нет, – ответил Валерий, – я так не могу. Я сам хочу позаниматься. Давно не надевал трико. Давно не стоял у станка. И я обожаю твои… Простите, ваши тренинги.
– Хорошо, становись ко всем… Поехали!
Валера оказался очень хорошим человеком. Сложным, непонятным, закрытым и даже таинственным. Он присутствовал в моей жизни недолго, но неоценимо значимо.
Я мало о нём знал и знаю. Татьяна также знала о нём совсем немного.
Ему было тогда лет… Года двадцать три – двадцать четыре. Из какой он вышел социальной среды, осталось загадкой. Как-то он проговорился, что круглый сирота, но с какого возраста и кто его воспитывал, я не спросил. Он был для меня очень взрослым человеком, вот я и не решился спросить.
То, как он говорил и о чём, как себя держал, какие читал книги, и то, как себя вёл, скорее указывало на хорошее воспитание и образование. Хотя высшего образования у него не было, потому что в Кемерово он приехал поступать на заочное отделение Института культуры. Там он и познакомился с Татьяной как с преподавателем.
Пантомимой он занимался до встречи с нами уже несколько лет. У него был очевидный опыт и мастерство. Но у кого он занимался, с кем и в каком коллективе, он так и не сообщил.
Валера Бальм много курил. Его зубы были жёлтыми от курева, и от него пахло табачищем. Думаю, он и выпивал, потому что периодически исчезал на неделю, а потом появлялся больной и бледный. Он вообще выглядел болезненным человеком.
Скорее всего Валера жил очень бедно и неприкаянно. Где он работал, где находил кров, никто не знал. Похоже, служил он где-то ночным сторожем или вахтёром. Это тогда был многих славный путь. Никакого адреса или номера телефона, по которому в случае очередного исчезновения его можно было бы найти, он не дал.
Одежды у него было мало. За две первые недели знакомства я знал весь его гардероб. Одна пара ботинок, две пары брюк, длинная, растянутая самовязаная чёрная кофта, три рубашки, шарфик, несвежая кроличья шапка, старые перчатки. И длинное, чёрное, тяжёлое пальто. Толстое и бесформенное.
Шапку свою Валера ненавидел, но обойтись без неё сибирской зимой не мог. Я не раз видел, как он морозным вечером, сгорбившись, подгоняемый холодным ветром, широко и быстро шагал по дорожке к Институту пищевой промышленности. Но метров за двадцать до крыльца он сбавлял шаг, выпрямлялся, снимал шапку, комкал её и прятал в огромный карман пальто. Он делал так даже тогда, когда ни на крыльце, ни возле института никого не было, и он точно не знал, что я за ним наблюдаю… А в те дни, когда морозец был несильный и ветер не лютовал, он ходил вовсе без шапки.
Валера, очевидно, знавал лучшие времена. Он умел носить одежду и нести себя. Ботинки его не бывали грязными, а рубашки и брюки нестираными. Вот только ему, похоже, негде и нечем было их погладить.
Но сильнее всего бросалось в глаза то, что Валера был страшно одинок. Он не то что был неухожен, хотя частенько приходил небритым и явно не имевшим возможности принять душ… О Валере точно никто не заботился. Никто его не любил и не присматривал за ним. Никто его нигде не ждал. Сейчас я думаю, что Валера был гей. Вот только я тогда и представления не имел о том, что такие люди бывают.
Курить из балетного класса он убегал пару раз за два часа занятий в студии. Убегал на лестницу. Курил у окна. Я однажды тайком видел его там. Он сел на холодный подоконник, весь ссутулился и обвис, как глубокий старик. Он курил, бормотал что-то и делал какие-то жесты рукой, которой держал сигарету. Потом я узнал, что так беседуют с собой ужасно одинокие люди.
Кожа на лице его была ноздреватая и плохая. На щеках, бороде и шее всегда виднелись старые и свежие порезы. Я тогда уже вовсю брился и понимал, что Валера далеко не каждый день может позволить себе новое лезвие и у него нет регулярного доступа к горячей воде.
Всё его идеально сложенное тело было бледно, будто он никогда не подставлял его солнцу. Длинные его руки и ноги были гибки и выразительны, но как-то неестественно слабы. Аристократические ладони и пальцы желты… А в широкой его груди и плечах как будто отсутствовали сила и энергия.
Чем Валера питался? Кто готовил ему еду? Была ли у него ежедневная трапеза?.. Горячий суп, свежий хлеб, чай… этого тоже никто не знал. Боюсь, что никто ему не готовил и ел он не каждый день.
Но он был настолько горделив и непроницаем, что даже наши сердобольные девчонки, студентки Института пищевой промышленности, для которых высшей радостью было кого-то накормить, которые всех, кто был худее и стройнее, подозревали в недоедании… Даже они никогда не предложили Валере пойти с ними в общежитие поесть нормально. Мне предлагали не раз. Валере не посмели.
Светлые, почти голубые, глаза его были вечно невыспавшимися, красными, болезненными. Случалось, что он приходил в студию раньше нас и мы заставали его спящим. Но и спал он не как обычный человек. Он спал как рыцарь пантомимы. Спал, переодевшись в трико, улёгшись спиной на узенькую скамейку и вытянувшись как струна. Он даже во сне идеально держал равновесие.
Конец ознакомительного фрагмента.