Вы здесь

Театральная история. Назначение (Артур Соломонов, 2015)

Назначение

Тысячелетия назад Бог обращался к своим избранникам. «Авраам, где ты?» Он не поинтересовался бы место-нахождением свинопаса или актера седьмого плана. Сегодня я услышал нечто подобное тому древнему и страшному зову. «Александр, где ты?» Неужели? Я избран? Пусть Бог обратился ко мне не напрямую. Пусть через своего ангела. Но ведь обратился же!

Я подхожу к зданию театра. Останавливаюсь. Смотрю на эту выкрашенную в красный цвет судьболомню. Кладбище амбиций, источник депрессий. Место, где чудо реально, а реальность не очень-то ценят. Здесь взрослые мужчины интригуют, чтобы получить роли привидений, зверей, а если повезет – высокородных принцев. А если судьба окажется совсем благосклонной, то они получат возможность выкрикнуть со сцены «Быть или не быть?» и утонуть в цветах. Или в бутылке. Зависит от качества сказанного.

Колени подкашиваются, подкашивается душа, лифт летит на третий, четвертый, и вот уже пятый этаж, здесь обитает Он. Хозяин театра. Сильвестр Андреев.

Лифт останавливается и брезгливо выплевывает меня в приемную Хозяина.

Не чувствую ног, это не увольнение, он не стал бы меня давить лично, собственной пятой, собственноножно не стал бы, много чести, но зачем тогда, Господи, зачем?.. Со мной здоровается его помощница Светлана. Она всесильна. Мы называем ее Сцилла Харибдовна.

Меня завораживает, пугает и манит черная дверь кабинета Хозяина. Теперь я знаю: от черного цвета можно ослепнуть.

Какие бы терзания ни ждали меня за этой дверью, я знаю, что буду сейчас делать. Я буду целовать зад. Это, наверное, непристойно, и быть может, это даже ругательство, но только не в театре. Здесь за место у режиссерского зада идет борьба ожесточенная, и не всякий получает шанс припасть к сиятельным ягодицам. Но тот, кто дорывается, входит в роль истово, а расстается с ней – в отчаянии. Сейчас мне нужно совершить церемонию целования максимально виртуозно и, по возможности, не теряя достоинства.

Дверь распахнута, свет – в глаза. Лысая голова сделала легкий приветственный наклон и торжественно засияла на летнем солнце. Господи, а он что тут делает, Иосиф Флавин? Этот толстяк журналист – здесь? Мы что, не помним, как он раздраконил нашего «Ричарда»? И что за омерзительный у него псевдоним, не говорю уже о лице, не говорю уже о жирных руках, о непозволительно тонких для такого толстого лица губах… Но о чем это я, о ком это я в такой момент!

Кто это, кто дает мне знак подойти? Режиссер. Приближаюсь к его лику. Слепну… Господи, неужели и на лице моем столько же благоговения, сколько и в душе? Позор. Но приятно.

– Присядьте.

Голос тихий, но кто, как не я, знает, какие раскаты таятся в нем, готовые в любой миг вырваться и разорвать все встретившиеся на пути барабанные перепонки. Сажусь на краешек стула.

– Нет, лучше постойте, так выгодней падает свет.

Встаю.

– Иосиф, а может быть, ты и прав, он по-настоящему нелепый, почти художественно нелепый… – Режиссер обращается к лысой голове, та одобрительно кивает. – И пол не вполне определенный…

Он вглядывается в меня, и я стараюсь сделать так, чтобы на моем лице сияла мысль и вместе с тем готовность исполнить все, что от меня потребуется.

– Александр («Он называет мое имя? Я должен сесть, срочно сесть, иначе…»), Александр, можете сказать: «Меня, меня женою сделай!»

– Кому?

– Ну не мне же! Говори ему! – безволосый режиссерский мизинец указует вглубь кабинета, и я замечаю, что под портретом Мейерхольда притаился карлик. Он едва дышит от благо- говения, мой собрат по страху и трепету. А в голосе режиссера уже клокочет нетерпение: – Ему говори, ну же, скорее, страстно и нежно, требовательно и с опаской – ведь решается твоя участь, это как «быть или не быть», но только женское, мягкое, чувственное…

Режиссер настроил слух словно музыкант: издаст ли инструмент нужный звук? Или он безнадежно расстроен?

Пауза. Еще секунда тишины, и лифт отвезет меня на самый нижний этаж и оставит там навеки. Можно ли в свой звездный час задавать вопросы? Интересоваться, почему я должен умолять карлика выйти за меня замуж? Я актер, я всегда в боеготовности.

– Меня, меня женою сделай! – прошу я карлика, и мне кажется, что Мейерхольд доволен.

Я слышу крик, от которого цепенею:

– Будете так просить, он вас не женой сделает, а дворником! Нет, Иосиф, ошибка, ошибка… С глаз, с глаз, вон с моих глаз! – кричит он на меня и делает вид, что сейчас в отчаянии начнет рвать волосы на себе. Или на мне.

Душа – та, что сейчас в пятках, свидетельствует: моему телу не сделать ни шага.

– Я попробую еще раз.

Вот так вот, без всякого «можно» да «позвольте». Режиссер смотрит на меня, как будто впервые видит, а Иосиф неожиданно встает на мою защиту:

– Он дерзок! Именно такие актеры тебе сейчас нужны, Сильвестр!

– Иосиф видел тебя в роли крестьянина во «Власти тьмы», – голос режиссера покинула буря. – Он говорит: грандиозно. А я что-то не припомню, разве ты играл там?

– Я тогда заменял заболевшего актера, роль бессловесная была…

Я осекаюсь – ведь почти все мои роли бессловесны, как будто в труппу из жалости приняли глухонемого. Но напоминать об этом высокому собранию считаю излишним и прикусываю язык.

– Иосиф, что ты в его бессловесной роли тогда увидел?

– Да, роль была бессловесной, – дребезжит Иосиф, – но как вы молчали, дорогой мой! – обращается он ко мне. – Вся власть тьмы отражалась на вашем лице! А когда Аксинья убивала свое дитя, куда я смотрел? На вашу дрожащую от ужаса руку, пронзенную ужасом руку, кричащую «О, ужас!» – руку! Да одна эта рука стоит всех монологов, что трепетали вокруг вас. Не подведите, Александр, я за вас поручился!

Он за меня поручился? Что в имени тебе моем, Иосиф? Не лги, шароголовый! И тут снизошел мой первых успех.

«Меня, меня женою сделай», – прошу я карлика, требовательно, но не теряя достоинства, настойчиво, но с горьким предчувствием отказа. Я вложил в этот сдержанный вопль всю мощь своего желания быть замеченным, услышанным, неотвергнутым, привлечь к себе все бинокли мира и уже не отпускать, не отпускать вовек… «Меня, меня женою сделай!» – молю я снова, подхожу ближе к карлику и слегка касаюсь его руки. Мой взор не лжет: если свадьба не состоится, жизнь моя кончена.

– Браво! – гаркнула лысая голова.

Морщинистые ладошки карлика зашлись в аплодисментах.

Режиссерский ус ободрительно приподнялся.

Кстати, об усах. Я хотел бы описать, как выглядит режиссер, но для меня это почти невозможно. Ведь он подобен божеству, которое создает мир, но никому не показывает своего лика. Когда я еще не встретил режиссера, мне говорили, что он очень похож на Сальвадора Дали. Это оказалось не вполне правдой, но усы и культивируемое безумие были им воспроизведены безукоризненно. И сейчас я смотрю на эти усы сквозь туман своего успеха.

Я без разрешения сажусь на стул. Слова режиссера и Иосифа путаются в моем сознании, а солнечный свет слепит (какой светлый осенний день!). От перенапряжения я слышу не сами слова, а только их эхо, и улавливаю в свете лучей, что на меня возлагаются немыслимые надежды. Мне сулят неистовый успех. Сам Хозяин собирается потратить на меня месяц непрерывных репетиций. И тут в мой мозг вплывает имя – «Джульетта». Кажется, эхо что-то напутало.

– Я правильно… Вы мне предлагаете роль Джульетты? – спрашиваю я подчеркнуто робко, так, чтобы мой голос был едва слышен в диалоге режиссера с Иосифом. Их голоса раздавались, а мой – пискнул что-то сбоку, на самой окраине их разговора.

– Предлагаю? – Хозяин изумлен. – Я тебя назначаю. Сомневаешься в себе? Похвально. Сомневаешься в моем выборе? Преступно… Милая моя! – обращается он ко мне, и безо всякого стыда я чувствую, что мне это нравится. – Моя милая, мы взорвем Москву! И господин Ганель, – указывает он мизинцем на карлика, как будто определил для него именно этот палец, – нам поможет! Он сыграет брата Лоренцо, но не католическим, а буддийским монахом!

– Браво! – кричит Иосиф.

– Завтра же, в десять утра, – продолжает Хозяин, – ты будешь знать наизусть всю сцену у балкона. Так ведь?

Я киваю: так, так.

– И помни, ты должен, как говорит Ромео, «убить Луну соседством». Талантом убить!

– Ромео, как вы понимаете, играет Сергей Преображенский, а кто же еще? – журчит Иосиф.

Я обдумаю это потом, потом. Сейчас – улыбаться, соглашаться, целовать, целовать, целовать… Режиссер превосходно знает этот взгляд и эту истому. Он чувствует, какому занятию предаюсь я в душе своей, и глаза его теплеют.

– Брат Лоренцо! – обращается Хозяин к карлику.

Его голос вкрадчив, и уж я-то знаю: это сулит мало хорошего.

Затишье. Как на море – за долю секунды до того, как в лицо влепится волна.

– Я! – вскакивает карлик. Даже сейчас, в полуобморочном состоянии, я замечаю, что рост его почти не изменился после вставания со стула. – Я, господин режиссер.

– Не называй меня так. Мэтр – это точнее, – режиссер смотрит насмешливо, очевидно, что слово «мэтр» кажется ему нелепым.

– Я, мэтр…

Тревога в глазах Хозяина. Карлик замер.

– А почему это ты «мэтр» как «метр» произносишь? Как единицу измерения? Что это, господин Ганель? Косноязычие? Желание унизить? Что? Отвечай!

Карлик понимает: угодило зернышко промеж двух жерновов, и косноязычие и унижение Хозяина – все равно жутко, равно преступно, равно опасно. От страха он забывает закрыть рот и смотрит на режиссера, не мигая. Так, с распахнутым ртом и глазами, опускается он на стул.

– Мееетр, мееетр, – блеет режиссер. – Может быть, вы, господин Ганель, хотите обратно в Детский ваш театр, играть динозавриков? Может быть, вы, господин Ганель, – режиссер распаляется, усы его гневаются вместе с ним, – желаете снова украшать собой утренники? Вместе с пьяным Дедом Морозом и помятой шлюхой Снегурочкой играть снежинку, льдинку или еще какую-нибудь ворсинку? Может быть, вы, господин… – но, видя, что карлик от страха будто уменьшается в размерах, режиссер мастерски меняет тон: – Господин Ганель, если вы научитесь выговаривать букву «э», а вместе с этим и называть меня, как подобает, перед вами откроются двери лучших театров. И киностудий.

Пауза. Хозяин обращается к Иосифу, который тоже, как я замечаю, побаивается режиссера, сколько бы ни хорохорился и не «тыкал» ему подчеркнуто, специально для нас:

– Монах Лоренцо – буддист и карлик! Мы взорвем Москву! Конечно, милый друг, – обращается он ко мне, – вместе с вами, с неподражаемо чувственной, многополой Джульеттой!

– А двух полов недостаточно? – хихикает Иосиф.

– Мне недостаточно! Мне мало двух! Я жажду беспре- дельности.

Карлик поднял ладошки для аплодисментов, но заметил предупреждающий взгляд Иосифа и заставил свои ручки замолчать.

– Шучу я, Лоренцо. Иди ко мне, не бойся Детского театра, я не отдам тебя на растерзанье детям, брат.

Режиссер раскрывает объятия, карлик в надежде приподнимается, но уже поздно – Хозяин передумал лобызаться и, кажется, вообще забыл о Ганеле. Его взгляд упал на портрет Мейерхольда. Он глядит на расстрелянного гения с угрюмой завистью и бормочет:

– Умел ставить, старик, умел! Джульетта, сними портрет.

Я снимаю и передаю его Хозяину, слава богу, без поклона. Режиссер с восторгом и ревностью смотрит на Мейерхольда и вдруг смачно целует портрет.

– Обожаю старика! Повесь обратно. Да поаккуратнее! Вот так. Ты, Саша, должен с этого дня стараться быть грациозней. Розы должны стыдиться цвести в твоем присутствии. Ну, к делу! Господин Ганель, Александр, садитесь ближе.

Через секунду мы уже сидим рядом с господином Ганелем, и рукава наших рубах соприкасаются. Режиссер смотрит на нас взглядом, расшифровать который я не могу, и говорит, указывая на Иосифа большим пальцем правой руки (кажется, у него какая-то странная игра – указывать на каждого только для него определенным пальцем):

– Наш друг будет переделывать Шекспира – уберет длинноты, добавит юмора и так далее.

– Хватит потешаться, Сильвестр! Я только немного осовременю классика.

– Иосиф! Этого мэтра, – услышав слово «мэтр», господин Ганель сжимается, – не редактировали четыреста с лишним лет! Ты представляешь объем работ!

– Довольно шуток. – Иосиф порывается встать.

– Сидеть! – и режиссер, запретивший Иосифу покидать стул, встает сам, задумчиво проходит по кабинету и садится в кресло. – Вот закрою глаза свои, и встают предо мной тысячи предателей. – Режиссер закрывает глаза.

– Тысячи? – подает голос Иосиф.

– Это публика. Многоголовая изменница. Но люблю ее, не могу! Вот вечером зал заполняется людьми, такими разными, и каждый со своим запахом. От кого-то несет обожанием, кто-то пропах иронией, кто-то невежеством, а от умников идет такой тонкий, противный душок интеллектуальности.

Мы молчим, и молчание наше полно почтения. Но, кажется, молчание Иосифа содержит гораздо меньше благоговения, чем наше с господином Ганелем. Его молчание многослойнее, противоречивее нашего, в нем есть и отрицание, и насмешка, и даже презрение. Я это чувствую, но вот чувствует ли Хозяин? Нет, он, закрыв глаза, продолжает свою речь. Я уверен, он продолжал бы ее, даже если был бы в кабинете один.

– Но больше всего мне нравятся тихие зрительницы – они трепетны, они готовы увидеть именно то, что я поставил, а не свои вымыслы и домыслы. У них по большей части нет собственного запаха, они впитывают чужой. Кто-то укутан в преданность супруга, овеян его прощением, пропитан беззвучным плачем…

Я слушаю режиссера и понимаю, что значит «не верить ушам своим». Разве мог он знать о том, как именно я чувствую присутствие Наташиного мужа?

Хозяин продолжает:

– Люблю и тех, кто лелеет свою печаль, как дитя. И тех, кто не может наглядеться на свои дородовые травмы и летает на качелях: легкость – тяжесть, легкость – тяжесть.

Режиссер показал эти качели с помощью позолоченной ручки. Два медленных взмаха перед моими глазами. Так совсем недавно летала чашка перед глазами Наташи, когда я говорил: «От легкости – к тяжести, от матери – к отцу: мой маятник». Я почувствовал, что сейчас происходит что-то оглушительно важное для меня. Еще более важное, чем назначение на роль.

– Но все они рождены зрителями, Александр. Все, кто так погружен в свою маленькую жизнь, могут только наблюдать за чужим творчеством. Актеры – из другого мяса. Сожги все, собери в пыльный мешок и сожги – свои травмы, запахи своих двуличных любовниц и их плаксивых мужей, это бормотание про легкость и тяжесть. Научись предавать по-настоящему – у тебя теперь есть учитель. – Режиссер показывает (снова!) большим пальцем на Иосифа, который беззастенчиво ухмыляется, услышав слово «предательство».

Конец ознакомительного фрагмента.