Вы здесь

Твой дом. Глава третья (А. А. Кузнецова (Маркова), 1948)

Глава третья

Ученицы восьмого класса «Б» писали сочинение. У стола, устремив рассеянный взгляд в окно, сидела Агриппина Федоровна. За окном медленно падал снег. Пушистые, большие хлопья кружились в воздухе, застилая пешеходов, машины, дома. Обилие снега подчиняло себе мысли. О чем бы ни думала Агриппина Федоровна, она невольно возвращалась к снегу. Она то вспоминала сказку «Снежная королева», то ей представлялся утонувший в снегу старый сад Дворца пионеров. Она не смотрела на класс, но ученицы знали, что она все видит и все слышит.

Только на одно мгновение Агриппина Федоровна забыла о классе. Это случилось, когда мысли ее унеслись в прошлое.

Вот она стоит на укатанной горе в дубленом отцовском полушубке, в валенках. Внизу занесенные снегом дома родной деревни, где прошло ее детство, отшумела юность.

Она садится в сани. Сзади, уже на лету, со смехом валится в сани Алеша Фадеев – ее будущий муж. Полозья скрипят, ветер со смехом рвется в лицо. Крутой поворот. Алеша умело правит. Теперь самое страшное – гора круто обрывается вниз, кажется, что сани летят в пропасть.

Дух захватывает, и глаза невольно закрываются от страха.

Уже около леса сани перевертываются, и оба они со смехом летят в снег.

– Не визжала, удивительно, – говорит Алеша, поднимая ее и отряхивая полушубок. – Девчонки всегда визжат, как поросята. Удивительно! – повторяет он. – Верно Гриша говорит, что ты не такая, как все девчата.

Гриша Цветаев ждет их на горе.

– Теперь я, – говорит он и ревниво отстраняет Алешу. – Садись!

Ей не хочется больше кататься, но она боится обидеть Гришу. Он смотрит такими просящими глазами. Она молча садится, и сани снова несутся вниз… Счастливое время…

…Воспользовавшись задумчивостью учительницы, не сводя с нее осторожного взгляда, с первой парты неслышно перебралась на последнюю Вера Сверчкова. Из-под черного форменного передника она достала кипу исписанных бумаг и отдала их Стасе.

– Читай только дома, – шепнула она, – до завтра можешь оставить у себя.

Вера так же неслышно перебралась на свое место, а Стася, сунув бумаги в парту, принялась опять за сочинение, но вскоре достала несколько верхних потрепанных листов. На первом было написано:

Э п и г р а м м а

на Г. Сафронова.

Стася отодвинула свою тетрадь и с жадностью начала читать эпиграмму:

К Сафронову подхода нет.

Такая важность, сановитость.

Он наш философ и поэт,

Художник, словом, знаменитость.

Всегда один, всегда молчит,

Ни с кем он знаться не желает

И, обтирая краски стен,

О чем-то все соображает.

– Здорово! – громко усмехнулась Стася, забыв, что она на уроке.

Агриппина Федоровна, не отрывая взгляда от окна, сказала:

– Ночка, отложи посторонние дела и займись сочинением. Сверчкова, не мешай Ночке.

– Я не буду больше, Агриппина Федоровна, – чуть слышно пробурчала Вера.

Через минуту она, забыв обо всем на свете, с увлечением писала о пушкинской Татьяне. А Стася, также забыв обо всем на свете, читала листы из дневника Сафронова.


Недописанные строки

Г. Сафронов

После занятия кружка я задержался в литературном кабинете. Сторож, седой ворчливый старик, обошел здание Дворца и, должно быть не заметив света в нашем кабинете, закрыл его на ключ. Я хотел постучать в двери или крикнуть сторожу, но неожиданно меня увлекла возможность переночевать в старом доме.

Я долго писал стихи. Писалось удивительно легко, только заключительные строки последнего четверостишия не давались. Я сердился, нервничал, и от этого получалось еще хуже. Видимо, время близилось уже к полночи, когда я убедился, что так и не закончу стихотворения, и, бросив карандаш, стал ходить по кабинету и думать. Что может быть приятнее этого состояния – ходить и думать, думать обо всем! Во Дворце было непривычно тихо и немного жутко. Я сел в широкое кожаное кресло, в котором обычно сидит Агриппина Федоровна, и стал рассматривать кабинет. Любопытно, что в эту ночь все представлялось мне в каком-то другом свете. Комната казалась особенно большой, мебель необычайно массивной, классики на стене живыми. Я долго смотрел на умное лицо Крылова. Художником было верно передано выражение его спокойных глаз, в самой глубине которых светилась ирония. В линиях полного рта, в обрюзгшей тяжелой челюсти сквозило утомление и какая-то тихая грусть.

Рядом, в такой же раме, висел портрет Пушкина, такой знакомый, будто я каждый день встречался с ним… Я и в самом деле мысленно не разлучаюсь с ним, моим любимым поэтом. Нет, не такой он был в жизни, каким изобразили его здесь. Не сумел художник передать главного, затаенного в этом гении.

Я долго стоял перед портретом Пушкина и все думал о том, буду ли когда-нибудь поэтом, есть ли во мне искра божья. Иногда я уверен в себе, иногда же мне кажется, что я слишком обыкновенный человек для того, чтобы быть инженером душ человеческих. Товарищи мои называют меня сфинксом. Мне это льстит. По правде говоря, все почти странности мои надуманные. Я сфинкс только потому, что хочу быть им, потому что, по-моему, поэт должен быть обязательно необычным.

Я снова начал рассуждать и ходить по комнате. Потом принялся рассматривать портрет Толстого. Такого портрета я нигде еще не встречал. Толстой стоит под деревом, в белой рубашке, заложив руку за пояс, длинные брови полузакрыли глаза, которые все видят. Я очень люблю Толстого, только один Пушкин мне ближе и дороже его.

Я снова сел в кресло и незаметно, как это бывает часто, уснул. Не знаю, долго ли я проспал, но меня разбудил оживленный разговор в комнате. Я открыл глаза и долго не мог понять, где я и что со мной происходит. За круглым столом сидело много народа. Первая мысль моя была – спрятаться. Но это было бы невозможно. Я сидел на слишком видном месте. Взглянув на пустые рамы портретов классиков, я все понял. Радость и страх охватили меня, сердце забилось так, что я задохнулся и закрыл глаза. «Может быть, это сон», – пронеслось в сознании. Я открыл глаза, но ОНИ сидели за столом и по-прежнему оживленно беседовали. Я узнал их всех. Я не вслушивался в их разговор, я только жадно смотрел на дорогие лица, на которых играл настоящий румянец жизни, я только думал о том, что мне, единственному из смертных, дано такое необычайное счастье – видеть ИХ. Я старался не дышать, чтобы чудесное видение не исчезло. Я смотрел на Пушкина. Где-то я читал, будто бы он был некрасив. О, как лгали бесстыдные борзописцы! Никогда я не встречал лица прекраснее этого живого, смуглого, вдохновенного лица, обрамленного светлыми курчавыми волосами. Его голос был громкий, жесты энергичны, он весь горел.

Рядом со мной, согнувшись в кресле, сидел Достоевский. У него был нездоровый цвет лица, ввалившиеся веки, но в горячих, ласковых глазах светилась силища, покоряющая всякий физический недуг.

Я перевел взгляд на Лермонтова. Меня поразил его большой блестящий лоб и умные, широко расставленные глаза. Его манера сидеть немного подавшись вперед, его порывистые движения говорили о бурном темпераменте. В профиль он казался совсем юношей. В руках он держал тетрадь. Я вгляделся в ее синие корки и замер от ужаса. Это была моя тетрадь, забытая вечером на столе.

– Прочтите нам свои стихи, – строго сказал Лермонтов и подал мне тетрадь.

Я взял ее трясущимися руками и скорее почувствовал, чем увидел, что взгляды классиков устремились на меня.

Я открыл тетрадь, но читать не мог. Язык мне не повиновался. С отчаянием я оглядел строгие лица писателей и понял, что ни один из них мне не сочувствует.

Пушкин взял тетрадь из моих рук, открыл ее и звонким голосом начал читать стихи:

Ты обещала – не пришла, ну что ж?

В дни юности непостоянны все мы.

И я тебе прощаю эту ложь,

Невинную, как ласка, как поэмы…

В этом месте Пушкин в знак недоумения приподнял бровь. Я чуть не плакал.

Я болен, сир, угрюм, неласков, нем,

Я думою о жизни перегружен, —

продолжал Александр Сергеевич, и в голосе его я чувствовал насмешку.

Мне хотелось провалиться сквозь пол, обратиться в невидимую глазу пылинку. Критика ребят в нашем кружке никогда не заставляла меня почувствовать, что пишу я совсем не то, что надо. Но одна только интонация голоса великого поэта заставила меня ужаснуться.

– А дальше? – грозно спросил Пушкин.

Я краснел и упорно молчал, как первоклассник.

– Дальше пусть будет так, – подсказал Лермонтов недописанные строки:

Не потому ль я стал не нужен всем,

Не потому ли и тебе не нужен?

– Это как раз будет в манере автора, – с хитрой улыбкой добавил он.

– Вот что, молодой человек, – сказал Лев Николаевич Толстой, – способности у вас есть, и ежели вы взялись за перо – пишите, но пишите веселее. А ваше настроение под стать героям Федора Михайловича, – он кивнул в сторону Достоевского, – помните, что вы – строители новой жизни.

Мне стало легче дышать, я облизнул засохшие губы и хотел сказать, что стихи эти совсем не отражают моих ощущений, это все выдуманное, я очень люблю жизнь… Но я ничего не сказал, потому что проснулся.

Брезжил рассвет. Я сидел в кресле Агриппины Федоровны.

Раскрытая тетрадь с недописанными стихами лежала на столе, а на стенах в массивных рамах висели портреты классиков. Они смотрели строго и пристально. Я схватил карандаш и записал те две строки, которые во сне подсказал мне Лермонтов.

И вот уже несколько дней я хожу под впечатлением этого сна, живые образы любимых писателей несказанно смутили мой покой, а слова Льва Николаевича Толстого я воспринимаю как пророчество…


Стася с сожалением оторвалась от дневника. Уже дочитывая рассказ, она мечтала оставить его себе на память. Она быстро написала Вере записку: «Верочка, подари, пожалуйста, мне этот рассказ. Стася». Но записку она не успела отослать адресату, потому что Агриппина Федоровна встала, взглянула на ручные часы и предупредила, что до конца урока осталось три минуты.

Стася испугалась. Перед ней лежала тетрадь, в которой было аккуратно выведено: «Классное сочинение. Природа в лирике Пушкина». И больше ничего.

К столу, как и всегда, первой подошла Вера Сверчкова и уверенно положила розовую тетрадь. Трудно было поверить, что в этой опрятной тетради написано уже три классных сочинения. Она казалась совсем новенькой.

Вера будто невзначай оглядела класс. Десятки девушек видели, что она первая положила сочинение. Удовлетворенно отметив это про себя, она ревниво посмотрела на новенькую. Та, склонившись над партой, еще писала.

Чуть заметная улыбка пробежала по губам Веры, и она отошла от стола.

– Разрешите, Агриппина Федоровна, выйти, – сказала Вера.

Фадеева утвердительно кивнула. Вера вышла, остановилась у дверей и в щелку стала наблюдать за классом. Ей хотелось знать, когда сдаст свое сочинение Стрелова. Это непонятно волновало ее. В классе никто не мог соревноваться с Верой, особенно по литературе. Все считали Веру Сверчкову кандидатом на получение золотой медали по окончании школы. Но со вчерашнего дня в 8-й «Б» пришла новенькая. И Вера насторожилась. О причинах появления Стреловой в середине учебного года никто ничего не знал. Не знали также ее способностей. Но Вера помнила выступление Стреловой во Дворце пионеров на литературном кружке и не могла отрешиться от беспокойства, что новенькая по литературе будет учиться лучше ее. Так в тревоге она и прожила несколько дней, пока Агриппина Федоровна проверяла сочинения.

Наконец перед уроком литературы Сашка Макарова ветром влетела в класс и объявила, что Агриппина Федоровна идет с тетрадями. Следом за ней своей удивительно легкой походкой вошла Фадеева. Чуть улыбаясь, точно радуясь чему-то в душе, она ответила на приветствие учениц, положила на стол стопу тетрадей и внимательно осмотрела лица одноклассниц, в напряженном ожидании устремленные на нее.

Как всегда, сверху лежит розовая тетрадь Веры Сверчковой. Девочки знают, что Агриппина Федоровна осторожно возьмет ее, подержит на ладони, словно определяя на вес значимость написанного, и отложит в сторону, чтобы потом прочитать вслух. Затем достанет сочинение Сашки Макаровой или Раи Огородниковой, самых слабых учениц, и с них начнет раздачу тетрадей.

Так и теперь. Учительница осторожно взяла розовую тетрадь Веры, подержала в руке и отложила в сторону. Потом вытащила сочинение Сашки Макаровой, нерешительно положила его на тетрадь Веры и, порывшись в стопке, достала оттуда еще одну тетрадь в серых корках.

– Чья это? – зашептались в классе. Все задвигались, переглядываясь друг с другом.

– У Сверчковой, как всегда, работа отличная. Но лучшее сочинение у Стреловой. Прочтите, Стрелова, свое сочинение, – сказала Агриппина Федоровна, отыскивая глазами новенькую.

Но вместо Стреловой поднялась дежурная по классу Вера Сверчкова.

– Ее нет, Агриппина Федоровна, разрешите я прочту это сочинение, я хорошо разбираю чужие почерки.

– Прочти, – сказала учительница, протягивая ей тетрадь, и внимательно посмотрела на Веру.

Красные пятна выступили на шее Веры. Весь класс знал ее тщеславие, и странным казалось, что она вызвалась читать сочинение Стреловой. Все это было очень интересно, и класс затих… Сочинение действительно было написано очень хорошо, и девочки прослушали его внимательно.

Когда Вера кончила читать, Агриппина Федоровна обратилась к Стасе:

– Ночка, почему у меня нет твоего сочинения?

Стася ждала этого вопроса, и все же он застал ее врасплох. Она молчала.

Агриппина Федоровна долго ждала ответа, но и ее терпение иссякло.

– Ну, так где же твое сочинение? – сердясь, переспросила она.

– Я не успела написать, – упавшим голосом ответила Стася.

– Не лги, Ночка, я знаю, что ты была занята другим делом. Я вынуждена поставить тебе двойку. Садись.

Стася села, закрыла лицо руками и заплакала. Она плакала от обиды на Агриппину Федоровну, на себя, на Сафронова.