Вы здесь

Тверская улица в домах и лицах. Тверская ул., дом 7. Благородный пансион: здесь Лермонтов учился (А. А. Васькин, 2015)

Тверская ул., дом 7

Благородный пансион: здесь Лермонтов учился

На этом месте сейчас Центральный телеграф, построенный в 1925–1927 гг. по проекту архитектора И.И. Рерберга, инженера С.З. Гинзбурга и при участии сына архитектора, художника Ф.И. Рерберга. Это типичный памятник эпохи конструктивизма, отличительной особенностью которого является вращающийся стеклянный глобус на фасаде. Но нас в данном случае интересует не этот дом с глобусом, а то, что стояло раньше, – Благородный пансион.

Здание Московского университетского благородного пансиона было широко известно в Первопрестольной. Возникновение пансиона неразрывно связано с историей Московского императорского университета. Его и создали в том же году – 1755-м. Правда, сперва это была университетская гимназия, готовившая студентов к поступлению в первое в России высшее учебное заведение.

В «Проекте об учреждении Московского университета» говорилось: «В обеих гимназиях учредить по четыре школы, в каждой по три класса. Первая школа российская, в ней обучать: в нижнем классе грамматике и чистоте штиля, в среднем – стихотворства, в вышнем – оратории. Вторая школа латинская, в ней обучать: в нижнем классе первые основания латинского языка, вокабулы и разговоры, в среднем толковать нетрудных латинских авторов и обучать переводам с латинского на российский и с российского на латинский язык, в верхнем толковать высоких авторов и обучать сочинениям в прозе и в стихах. Третья школа первых оснований наук: в нижнем классе обучать арифметике, в среднем геометрии и географии, в вышнем сокращенную философию. Четвертая школа знатнейших европейских языков. В двух нижних классах обучать первые основания и разговоры с вокабулами немецкого и французского языков, в двух верхних классах обучать чистоте стиля помянутых языков».

Михаил Васильевич Ломоносов, всю душу свою вложивший в дело создания университета, так писал в 1754 г.

И.И. Шувалову о гимназии: «При университете необходимо должна быть гимназия, без которой университет, как пашня без семян».

Только вот «семена» эти должны были взращиваться порознь друг от друга: отдельно дворяне и отдельно разночинцы. Кроме поступления в университет, гимназия готовила и будущих чиновников для государственной службы.

Гимназия несла в себе не только учебную, но и воспитательную функцию, и это одно из тех свойств, что роднило ее с будущим Царскосельским лицеем, основанным в 1811 г. Ученики жили в самой гимназии сначала в здании главной аптеки на Красной площади (ныне здесь Исторический музей), а потом в университетском корпусе на Моховой улице.

Из первой сотни учеников одна половина принадлежала к дворянскому сословию, другая – к разночинцам. Учили их за казенный счет. Многие богатые родители, узнав об учреждении гимназии, открывавшей перед их выпускниками такие широкие возможности, спешили пристроить туда своих чад. Спрос рождает предложение, а потому вскоре была предусмотрена такая возможность, как учеба «за свой кошт».

Все это и дало возможность в 1778 г. образовать отдельный Благородный пансион, статус которого был существенно повышен по сравнению с гимназией. Благородный пансион можно также еще назвать и дворянским пансионом. К 1787 г. в пансионе насчитывалось 1010 учеников (из них обучение лишь 150 человек оплачивалось из казны). Годовую плату установили в 80 рублей.

Принимали в пансион детей от 9 до 14 лет на шестилетний срок обучения, включающий изучение десятков дисциплин по университетской программе (кроме медицины). Нередко в пансион определяли сразу нескольких отпрысков из одной семьи, что было довольно удобно родителям.

Университетские профессора преподавали и словесность, и мифологию, и иностранные языки, и артиллерию, и богословие, и географию, и фортификацию, и архитектуру, и математику, а еще фехтование и верховую езду.

Выпускник пансиона должен был выйти из него энциклопедически образованным человеком, обладающим весомым багажом знаний и разносторонним кругозором.

Интересно, что окончание пансиона давало право на те же чины табели о рангах, что и диплом Московского университета, а также право на производство в офицеры. Лучшие воспитанники могли без экзаменов зачисляться в университет.

Среди выдающихся выпускников пансиона следует назвать имена В.А. Жуковского, А.С. Грибоедова, Ф.И. Тютчева, Н.П. Огарева, Н.И. Гнедича, В.Ф. Одоевского, С.П. Шевырева, А.П. Ермолова, Д.А. Милютина и, конечно, М.Ю. Лермонтова. Михаилу Лермонтову суждено было пробыть в стенах пансиона с 1 сентября 1828 по 16 апреля 1830 г. Сохранился интересный документ той эпохи:

«1828 года, сентября 1-го дня, суббота, в правление Университетского благородного пансиона, прибыв господа присутствующие: директор Петр Александрович Курбатов, члены: от совета – Ефрем Осипович Мухин, Инспектор – Михайла Григорьевич Павлов в 12 часов.

Слушали:…Статья 3-я. Прошения нижеписанных особ об определении в Университетский благородный пансион детей:

1) войска донского подполковника Пантелеймона Номикосова, сына его Константина – 13 лет,

2) того ж войска отставного генерал-майора Ивана Андреевича Селиванова, сына его Александра – 12 лет,

3) строительного отряда путей сообщения майора Павла Граве 2-го, родственника его Петра Вяземского – 15 лет, сына титулярного советника Александра Вяземского,

4) гвардии прапорщика Павла Смирнова, сына его Александра – 15 лет,

5) гвардии прапорщицы Ели заветы Арсеньевой, родного внука ее Михайлу Лермантова – 13 лет, сына капитана Юрия Лермантова и 6) профессора Московского университета статского советника Христофора Бунге, по препоручению доктора медицины, надворного советника Льва Руанета, сына его

Петра – 13 лет, прося включить трех первых в число полных пансионеров, а последних в число полупансионеров; следующие же на содержание их в оном пансионе с 1 июля сего 1828 года по 1 генваря 1829 года, всего 2250 р., представили при своих прошениях, равно и положенные на столовые приборы 144 р., также свидетельства о дворянском их происхождении, кои просят возвратить.

Определено: Означенных ма лолетних: Константина Номикосова, Александра Селиванова, Петра Вяземского, Александра Смирнова, Михайлу Лермантова и Петра Руанета, приняв в пансион, включить первых трех в число полных пансионеров, а последних в число полупансионеров, представленные же на содержание их с 1 июля сего 1828 года по 1 генваря 1829 года деньгами, всего 2250 р., представить принять г-ну инспектору, свидетельства о дворянстве возвратить, оставя при делах копии, внесенные же ими на покупку столовых приборов всего 144 р., представить также принять г-ну инспектору».

Лермонтова зачислили сразу в четвертый класс полупансионером, что давало право ученику, живя дома, находиться в пансионе с 8 часов утра и до 6 часов вечера, пользуясь при этом еще и казенным обедом. Михаил ходил на занятия в новенькой, с иголочки, форме, состоящей из «синего мундира или сюртука с малиновым воротником и золоченым прибором». Эта одежда была близка по внешнему виду мундиру студентов университета, отличаясь лишь тем, что студенты носили на своих воротниках по две золоченые петлицы, а пансионеры – по одной. Преподаватели же ходили в синих фраках с малиновыми суконными воротниками.

21 декабря 1828 г. Лермонтов по итогам экзаменов был переведен в пятый класс. А на торжественном акте 6 апреля 1829 г. в присутствии генерал-губернатора князя Д.В. Голицына и поэта И.И. Дмитриева его награждают двумя призами за успехи при переходе из четвертого в пятый класс. В отчете говорится:

«В сем собрании происходило следующее: читали…

в) выписку из определения правления пансиона о награждении и переводе воспитанников в высшие классы вследствие бывших прошлого года в декабре месяце испытаний.

…Переведенные из 4-го в 5-ый класс с двумя призами: книгу и картину – Николай Венкстерн, Михаил Лермонтов и Григорий Безгин; книги: Дмитрий Ножин».

А во время одного из публичных испытаний, когда Лермонтов демонстрировал свои успехи в науках и искусствах, он исполнил отрывок из скрипичного концерта Л. Маурера. На торжественном акте 29 марта 1830 г. Лермонтов был отмечен как первый ученик, выступив с чтением элегии Жуковского «Море»…

Один из однокашников Лермонтова вспоминал, что «в последнем, шестом классе пансиона сосредоточивались почти все университетские факультеты, за исключением, конечно, медицинского. Там преподавали все науки, и потому у многих во время экзамена выходил какой-то хаос в голове. Нужно было приготовиться, кажется, из тридцати шести различных предметов. Директором был у нас Курбатов. Инспектором, он же и читал физику в шестом классе, М.Г. Павлов. Судопроизводство – старик Сандунов. Римское право – Малов, с которым потом была какая-то история в университете. Фортификацию читал Мягков. Тактику, механику и проч. и проч. я уже не помню кто читал. Французский язык – Бальтус, с которым ученики проделывали разные шалости, подкладывали ему под стул хлопушки и проч.».

«Миша учился прекрасно, – отмечал его преподаватель Зиновьев, – вел себя благородно, особенные успехи оказывал в русской словесности. Первым его стихотворным опытом был перевод Шиллеровой «Перчатки», к сожалению утратившийся. Каким образом запало в душу поэта приписанное ему честолюбие, будто бы его грызшее; почему он мог считать себя дворянином незнатного происхождения, – ни достаточного повода и ни малейшего признака к тому не было. В наружности Лермонтова также не было ничего карикатурного. Воспоминанье о личностях обыкновенно для нас сливается в каком-либо обстоятельстве. Как теперь смотрю я на милого моего питомца, отличившегося на пансионском акте, кажется, 1829 года. Среди блестящего собрания он прекрасно произнес стихи Жуковского «К морю» и заслужил громкие рукоплесканья. Он и прекрасно рисовал, любил фехтованье, верховую езду, танцы, и ничего в нем не было неуклюжего: это был коренастый юноша, обещавший сильного и крепкого мужа в зрелых летах.

В начале 1830 года я оставил Москву, раза два писала мне о нем его бабушка; этим ограничились мои сношенья, а вскоре русский наставник Миши должен был признать бывшего ученика своим учителем. Лермонтов всегда был благодарен своей бабушке за ее заботливость, и Елизавета Алексеевна ничего не жалела, чтобы он имел хороших руководителей. Он всегда являлся в пансионе в сопровождении гувернера, который, однако, нередко сменялся. Помню, что Миша особенно уважал бывшего при нем француза Жандро, капитана наполеоновской гвардии, человека очень почтенного, умершего в доме Арсеньевой и оплаканного ее внуком. Менее ладил он с весьма ученым евреем Леви, заступившим на место Жандро, и скоро научился по-английски у нового гувернера Винсона, который впоследствии жил в доме знаменитого министра просвещения гр. С.С. Уварова. Наконец, и дома, и в Унив. пансионе, и в университете, и в юнкерской школе Лермонтов был, несомненно, между лучшими людьми. Что же значит приписываемое ему честолюбие выбраться в люди? Где привился недуг этот поэту? Неужели в то время, когда он мог сознавать свое высокое призвание, и его славою дорожило избранное общество и целое отечество? Период своего броженья, наступивший для него при переходе в военную школу и службу, он слегка бравировал в стихотворении на стр. 194-й первого тома, написанном, разумеется, в духе молодечества:

Он лень в закон себе поставил,

Домой с дежурства уезжал,

Хотя и дома был без дела;

Порою рассуждал он смело,

Но чаще он не рассуждал.

Разгульной жизни отпечаток

Иные замечали в нем;

Печалей будущих задаток

Хранил он в сердце молодом;

Его покоя не смущало,

Что не касалось до него,

Насмешек гибельное жало

Броню железную встречало

Над самолюбием его.

Слова он весил осторожно,

И опрометчив был в делах;

Порою, трезвый – врал безбожно,

И молчалив был на пирах.

Характер вовсе бесполезный

И для друзей и для врагов…

Увы! читатель мой любезный,

Что делать мне – он был таков!»

Зиновьев цитирует стихи из поэмы Лермонтова «Монго», написанной в 1836 г.

Лермонтов любил учиться, недаром весной 1829 г. он отметил: «Вакации[2] приближаются и… прости! достопочтенный пансион. Но не думайте, чтобы я был рад оставить его, потому учение прекратится; нет! дома я заниматься буду еще более, нежели там».

Учившийся в одно время с поэтом Дмитрий Милютин, так же как и Лермонтов, был зачислен сразу в четвертый класс полупансионером. В дальнейшем он опять же выбрал военную карьеру и воевал на Кавказе, достигнув в итоге высшей должности военного министра, которую занимал с 1864 по 1881 г. Не лишенный литературных способностей, Милютин оставил любопытные и подробные мемуары:

«Заведение это пользовалось в то время прекрасною репутацией и особыми преимуществами. Оно помещалось на Тверской и занимало все пространство между двумя Газетными переулками (Старым и Новым, ныне Долгоруковским), в виде большого каре, с внутренним двором и садом. Пансион назывался университетским только потому, что в двух старших его классах, V и VI, преподавали большею частью университетские профессора; но заведение это имело отдельный законченный курс и выпускало воспитанников с правами на 14-й, 12-й и 10-й классы по чинопроизводству. Учебный курс был общеобразовательный, но значительно превышал уровень гимназического. Так, в него входили некоторые части высшей математики (аналитическая геометрия, начала дифференциального и интегрального исчисления, механика), естественная история, римское право, русские государственные и гражданские законы, римские древности, эстетика… Из древних языков преподавался один латинский; но несколько позже, уже в бытность мою в пансионе, по настоянию министра Уварова, введен был и греческий.

Наконец, в учебный план пансиона входил даже курс «военных наук»! Это был весьма странный, уродливый набор отрывочных сведений из всех военных наук, проходимый в пределах одного часа в неделю, в течение одного учебного года. Такой энциклопедический характер курса, конечно, не выдерживает строгой критики с нынешней точки зрения педагогики; но в те времена, когда гимназии у нас были в самом жалком положении, Московский Университетский Пансион вполне удовлетворял требования общества и стоял наравне с Царскосельским Лицеем. При бывшем директоре Прокоповиче-Антонском и инспекторе проф. Павлове он был в самом блестящем состоянии. В мое время директором был Курбатов, а инспектором – Иван Аркадьевич Светлов, – личности довольно бесцветные, но добродушные и поддерживавшие, насколько могли, старые традиции заведения.

…Преподавание хороших учителей, приличное отношение их к воспитанникам, благовоспитанность большей части товарищей составляли резкую противоположность с порядками и нравами, присущими гимназии. Как в классное время, так и вне классов, воспитанники были под наблюдением особых лиц, называвшихся «надзирателями» и дежурившими поочередно. Это были люди весьма порядочные, хотя, конечно, и не без слабых сторон. В числе их было четверо русских: Ив. Ник. Данилевский (впоследствии служивший в Синоде, а в старости пристроенный мною в библиотеке генерального штаба), Зиновьев, Победоносцев и Попов, и трое иностранцев: француз Фэ (Fay), немец Мец и англичанин Соваж. Из них менее всех пользовались любовью воспитанников последние двое».

Упомянутый Милютиным университетский профессор российской словесности Петр Васильевич Победоносцев впоследствии экзаменовал Лермонтова при поступлении в университет, подписав соответствующее донесение о том, что поэта «нашли… способным к слушанию профессорских лекций». Однако затем отношения преподавателя и студента не сложились (рассказ об этом – в главе, посвященной университету).

«Перед Рождеством, – продолжает Милютин, – в пансионе проведены были экзамены выпускные и переводные. Я перешел в 5-й класс, братья мои в 4-й и 3-й. На торжественном «акте», происходившем в январе, я получил два приза[3].

…В 5-м классе, в который я перешел с начала года, преподавателями были уже все профессора университета. Математику, механику и физику преподавал Дм. Матв. Перевощиков, который был вместе с тем директором астрономической обсерватории (впоследствии был академиком); Мих. Александр. Максимович – естественную историю; Лев Алекс. Цветаев – римское право; русское же законоведение в 5-м классе преподавал Кольчугин, а в 6-м – проф. Сандунов; латинскую словесность и римские древности – проф. Кубарев; русскую словесность – поэт Раич, а в 6-м классе – проф. Мих. Троф. Каченовский, который читал и курс эстетики. Священник Терновский преподавал как закон Божий, так и греческий язык.

Из всех преподавателей наиболее выделялись Перевощиков, Сандунов, Цветаев и Каченовский. Первый отличался своею строгою требовательностью от учеников; он имел обыкновение каждый год, при начатии курса в 5-м классе, в первые же уроки проэкзаменовать всех вновь поступивших учеников и сразу отбирать овец от козлищ. Из всего класса обыкновенно лишь весьма немногие попадали в число избранных, т. е. таких, которые признавались достаточно подготовленными и способными к продолжению курса математики в высших двух классах; этими только избранными профессор и занимался; вся же остальная масса составляла брак; профессор игнорировал их, никогда не спрашивал и заранее обрекал их на самую низшую аттестацию – нулем. Так, из 60 учеников, перешедших вместе со мною из 4-го класса в 5-й, Перевощиков отобрал всего четверых, с которыми и занимался исключительно во все продолжение двухгодичного курса. В число этих счастливцев попал и я; только мы четверо и выходили поочередно к доске, так как Перевощиков следовал своей, совершенно оригинальной методе преподавания: он заставлял учеников доходить последовательно до выводов собственною работою мысли; сам же только помогал им, руководил этою гимнастикою мозга, не сходя со своего седалища на кафедре. Таким путем успевал он, занимаясь только немногими учениками, пройти в два года весь курс математики от первых начал арифметики до дифференциального исчисления. Правда, такой путь был весьма нелегкий, он требовал большого напряжения внимания и силы мышления; понятно, что таким путем не могли следовать юноши, худо подготовленные в младших классах, так что большинство учеников должно было сидеть в классе, хлопая ушами и не принимая вовсе участия в уроке. Зато путь этот был несомненно самый твердый и надежный; знание, приобретенное самостоятельною работою, врезывается глубоко и неизгладимо. Те немногие ученики, с которыми занимался Дмитрий Матвеевич, привязывались и к нему лично, и к науке. В числе моих товарищей были такие, с которыми случалось мне просиживать по несколько часов, в праздники и в каникулярное время, над решением какого-нибудь нового вопроса, или придумывая доказательство какой-нибудь теоремы. С одним из них (Ив. Петр. Шенгелидзев) даже после выхода из пансиона я был долго в переписке по занимавшим нас вопросам такого рода. В свободное время мы с ним хаживали к проф. Перевощикову на обсерваторию (близ Трехгорной заставы), чтобы посоветоваться с ним или просить разрешения какого-нибудь нашего сомнения и т. п. – Перевощикову считаю я себя обязанным столько же, сколько в детстве был обязан влиянию Заржицкого».

Дмитрий Матвеевич Перевощиков – выдающийся русский ученый, астроном и математик, преподавал в университете с 1818 г., а с 1848 по 1851 г. был его ректором. У Лермонтова имелись все основания войти в число отбираемых Перевощиковым «овец», а не «козлищ», поскольку он серьезно интересовался математикой, в четвертом классе имея по этой дисциплине высший балл. В дальнейшем, учась в школе гвардейских подпрапорщиков, он часто читал книгу Перевощикова «Ручная математическая энциклопедия». Современники утверждали, что «одно время исключительно занимавшийся математикой, приехавши (из Петербурга) в Москву к [А.А.] Лопухину, заперся в комнату и до поздней ночи сидел над разрешением какой-то математической задачи. Не решив ее, Лермонтов, измученный, заснул. Тогда ему приснился человек, который указал ему искомое решение; проснувшись, он тотчас же написал на доске решение мелом».

«Другая личность, глубоко врезавшаяся в моей памяти, – пишет Милютин, – был проф. Сандунов – маленький старичок, ходивший по-старинному в ботфортах, а в холодное время надевавший сверх форменного вицмундира синюю суконную куртку. Сандунов в прежнее время служил в Сенате обер-секретарем и славился как опытный и ловкий делец; достигнув чина действительного статского советника, он держал себя гордо, с достоинством относительно начальства и товарищей по университету; с учащимися обращался с некоторою саркастическою взыскательностью, – почему все: и ученики, и преподаватели, и начальство относились к нему с каким-то особенным «решпектом». У нас в пансионе он преимуществен но занимался практически судопроизводством и делопроизводством, т. е. заставлял нас знакомиться с сенатскими делами, писать деловые бумаги и т. п. Занятия эти могли бы приносить пользу в применении на службе и в жизни, если б на них уделялось несколько более времени, – что было совершенно невозможно при многопредметности и разнообразии нашего учебного курса.

Проф. Цветаев в молодости своей считался одним из передовых ученых; он был из числа тех профессоров, которые в начале царствования императора Александра I прошли через германские университеты и первые внесли в русский учебный мир новейшие приобретения европейской науки. Но мне довелось слушать лекции Цветаева только на склоне его жизни, когда уже не оставалось никаких следов бывшего некогда блестящего профессора: он обрюзг до безобразия, одевался (как и Сандунов) по-старинному, говорил невнятно, захлебываясь, и в своих лекциях держался буквально изданного им весьма поверхностного учебника.

Также и знаменитый Каченовский в описываемое время был уже на своем склоне. Затрудняюсь объяснить, почему Михаил Трофимович, специально подвизавшийся на поле русской истории, взял на себя читать в университетском пансионе эстетику, в виде дополнения к курсу словесности, читанному в 5-м классе сладким и нежным поэтом Раичем. Мы слушали с уважением лекции старого профессора, пользовавшегося авторитетом в ученом мире, но в сущности мало извлекали пользы из его толкований о красоте, грации, изящном и прочем, столь же мало поддающемся догматическому определению и законам теории.

Из прочих преподавателей наиболее симпатичным был М.А. Максимович, бывший впоследствии профессором в Киевском университете Св. Владимира; он читал нам естественную историю, хотя этот предмет не был главною его специальностью и проходился у нас поверхностно, по краткости времени. Прочие преподаватели (в том числе Ал. Мих. Кубарев, заставлявший нас переводить Корнелия Непота и Цицерона и объяснявший нам жизнь древнего мира, преподаватель статистики Изм. Ал. Щедритский и др.) оставили мало впечатлений в молодежи. Упомяну, в виде курьеза, об отставном майоре Мягкове, преподававшем все военные науки в совокупности. По краткости уделяемого на этот предмет времени он довольствовался тем, что каждый из учеников должен был к экзамену заучить один вопрос программы по выданной ему тетрадке. Такому курсу, конечно, никто не придавал серьезного значения.

Преобладающею стороною наших учебных занятий была русская словесность. Московский университетский пансион сохранил с прежних времен направление, так сказать, литературное. Начальство поощряло занятия воспитанников сочинениями и переводами вне обязательных классных работ. В высших классах ученики много читали и были довольно знакомы с тогдашнею русскою литературой – тогда еще очень необширною. Мы зачитывались переводами исторических романов Вальтера Скотта, новыми романами Загоскина, бредили романтическою школою того времени, знали наизусть многие из лучших произведений наших поэтов. Например, я знал твердо целые поэмы Пушкина, Жуковского, Козлова, Рылеева (Войнаровский). В известные сроки происходили по вечерам литературные собрания, на которых читались сочинения воспитанников в присутствии начальства и преподавателей. Некоторыми из учеников старших классов составлялись, с ведома начальства, рукописные сборники статей, в виде альманахов (бывших в большом ходу в ту эпоху) или даже ежемесячных журналов, ходивших по рукам между товарищами, родителями и знакомыми. Так, и я был одно время «редактором» рукописного журнала «Улей», в котором помещались некоторые из первых стихотворений Лермонтова (вышедшего из пансиона годом раньше меня); один из моих товарищей издавал другой журнал: «Маяк» и т. д. Мы щеголяли изящною внешностью рукописного издания. Некоторые из то варищей, отличавшиеся своим искусством в каллиграфии (Шенгелидзев, Семенюта и др.), мастерски отделывали заглавные листки, обложки и т. д. Кроме этих литературных занятий, в зимние каникулы устраивались в зале пансиона театральные представления. По этой части одним из главных участников сделался впоследствии мой брат Николай – страстный любитель театра.

Все эти внеклассные занятия, конечно, отнимали много времени от уроков; зато чрезвычайно способствовали общему умственному развитию, любви к науке, литературе, чтению; а такой результат едва ли даже не плодотворнее одного формального школьного заучивания учебников, особенно при том уровне, на котором в то время стояла вообще педагогика, при тогдашних жалких руководствах и поверхностном преподавании большей части предметов. Тогда учащееся юношество вообще не подвергалось мономании «классицизма», не притуплялось пыткою греческой и латинской грамматики; тогда не было «вопроса о школьном переутомлении».

В средине курса к числу наших товарищей присоединился Константин Булгаков – сын московского почт-директора, переведенный в наш пансион из царскосельского лицейского пансиона по случаю закрытия этого заведения. Это был бойкий и даровитый юноша, впоследствии получивший в Петербурге известность в числе гвардейских офицеров как остроумный шалун, остряк, карикатурист и забавный собеседник».

Заметки Милютина позволяют нам, за отсутствием свидетельств самого Лермонтова, четко представлять себе обстановку, в которой формировался великий русский поэт. Особенно обращает на себя внимание такая фраза: «Преобладающею стороною наших учебных занятий была русская словесность». Это очень важная особенность пансионской повседневности.

Литература была для учеников пансиона одним из непременных занятий, что и дало России столько знаменитых писателей. А те из пансионеров, кто избрал жизненной стезей иные области деятельности, проявляли свои недюжинные литературные способности в мемуарах и воспоминаниях, к которым мы не раз еще обратимся на этих страницах.

Литературное общество существовало в пансионе еще в те годы, когда в его стенах учился Василий Андреевич Жуковский, с 1797 по 1801 г. Называлось оно «Собрание воспитанников университетского благородного пансиона» и даже имело свой устав. Кроме Жуковского, ставшего его председателем, общество объединяло братьев Тургеневых, Дмитрия Дашкова и других пансионеров. Воспитанники пансиона публиковались в издаваемых с 1791 по 1807 г. журналах «Чтение для вкуса, разума и чувствований», «Приятное и полезное препровождение времени», «Иппокрена, или Утехи любословия», «Новости русской литературы», «Минерва». А еще выходили и альманахи: «Распускающийся цветок», «Полезное упражнение юношества», «Утренняя заря», «И отдых в пользу», «Чертеж науки и искусства» и «Каллиопа».

Учившийся с Лермонтовым журналист и критик Василий Межевич вспоминал: «С именем Лермонтова соединяются самые сладкие воспоминания моей юношеской жизни. Лет десять с лишком тому назад, помню я, хаживал, бывало, в Московский университет (я был в то время студентом) молодой человек с смуглым, выразительным лицом, с маленькими, но необыкновенно быстрыми, живыми глазами: это был Лермонтов. Некоторые из студентов видели в нем доброго, милого товарища; я с ним не сходился и не был знаком, хотя знал его более, нежели другие. Лермонтов воспитывался в Московском университетском пансионе и посещал университетские лекции как вольно приходящий слушатель. Между воспитанниками Университетского пансиона было у меня несколько добрых приятелей: из числа их упомяну о покойном С.М. Строеве. В то время (в 1828, 1829 и 1830 гг.) в Москве была заметна особенная жизнь и деятельность литературная. Покойный М.Г. Павлов, инспектор Благородного университетского пансиона, издавал «Атеней»; С.Е. Раич, преподаватель русской словесности, издавал «Галатею»; пример наставников, искренне любивших науку и литературу, действовал на воспитанников – что очень естественно; по врожденной детям и юношам склонности подражать взрослым воспитанники Благородного пансиона также издавали журналы, разумеется, для своего круга и рукописные; я помню, что в 1830 году в Университетском пансионе существовали четыре издания: «Арион», «Улей», «Пчелка» и «Маяк». Из них одну книжку «Ариона», издававшегося покойным С.М. Строевым и подаренного мне в знак дружбы, берегу я по сие время как драгоценное воспоминание юности. Из этих-то детских журналов, благородных забав в часы отдохновения узнал я в первый раз имя Лермонтова, которое случалось мне встречать под стихотворениями, запечатленными живым поэтическим чувством и нередко зрелостию мысли не по летам. И вот что заставляло меня смотреть с особенным любопытством и уважением на Лермонтова, и потому более, что до того времени мне не случалось видеть ни одного русского поэта, кроме почтенного профессора, моего наставника, А.Ф. Мерзлякова.

Не могу вспомнить теперь первых опытов Лермонтова, но кажется, что ему принадлежат читанные мною отрывки из поэмы Томаса Мура «Лалла-Рук» и переводы некоторых мелодий того же поэта (из них я очень помню одну, под названием «Выстрел»)».

Поэт и профессор Московского университета Алексей Федорович Мерзляков неоднократно встречается в воспоминаниях однокашников Лермонтова, что говорит в том числе и о его влиянии на учеников пансиона. Мерзляков преподавал пансионерам литературу, более того, Лермонтову он давал уроки на дому.

Соученик Лермонтова по пансиону и юнкерской школе Андрей Михайлович Миклашевский припомнил через полвека интереснейший случай:

«Лучшие профессора того времени преподавали у нас в пансионе, и я еще живо помню, как на лекциях русской словесности заслуженный профессор Мерзляков принес к нам в класс только что вышедшее стихотворение Пушкина:

Буря мглою небо кроет,

Вихри снежные крутя…

и как он, древний классик, разбирая это стихотворение, критиковал его, находя все уподобления невозможными, неестественными, и как все это бесило тогда Лермонтова. Я не помню, конечно, какое именно стихотворение представил Лермонтов Мерзлякову; но через несколько дней, возвращая все наши сочинения на заданные им темы, он, возвращая стихи Лермонтову, хотя и похвалил их, но прибавил только: «молодо-зелено», какой, впрочем, аттестации почти все наши сочинения удостаивались. Все это было в 1829 или 1830 году…»

Впрочем, можем ли мы утверждать, что Лермонтов не оставил воспоминаний о пансионе? А как же отрывок из поэмы «Сашка»:

Шалун был отдан в модный пансион,

Где много приобрел прекрасных правил.

Сначала пристрастился к книгам он,

Но скоро их с презрением оставил.

Он увидал, что дружба, как поклон —

Двусмысленная вещь; что добрый малый —

Товарищ скучный, тягостный и вялый;

Чуть умный – и забавней и сносней,

Чем тысяча услужливых друзей.

И потому (считая только явных)

Он нажил в месяц сто врагов забавных.

И снимок их, как памятник святой,

На двух листах, раскрашенный отлично,

Носил всегда он в книжке записной,

Обернутой атласом, как прилично,

С стальным замком и розовой каймой,

Любил он заговоры злобы тайной

Расстроить словом, будто бы случайно;

Любил врагов внезапно удивлять,

На крик и брань – насмешкой отвечать,

Иль, притворясь рассеянным невеждой,

Ласкать их долго тщетною надеждой.

Отношения Лермонтова со своими однокашниками были разными, как это обычно и бывает в таком возрасте, – с кем-то он дружил постоянно, с иными ссорился, а затем вновь мирился. В этой связи вспомним, что, живя в Тарханах, Лермонтов нередко в детских играх отводил себе первую роль, а потому и в пансионе он мог столкнуться с некоторого рода конкуренцией в части определения неформального лидера в юношеском коллективе. И он вполне имел на это право, будучи одним из лучших пансионеров.

Вот почему в иных воспоминаниях его соучеников встречаются и такие: «Всем нам товарищи давали разные прозвища. В памяти у меня сохранилось, что Лермонтова, не знаю почему, прозвали лягушкою. Вообще, как помнится, его товарищи не любили, и он ко многим приставал. Не могу припомнить, пробыл ли он в пансионе один год или менее, но в шестом классе к концу курса он не был. Все мы, воспитанники Благородного пансиона, жили там и отпускались к родным по субботам, а Лермонтова бабушка ежедневно привозила и отвозила домой».

Или: «Вообще в пансионе товарищи не любили Лермонтова за его наклонность подтрунивать и надоедать. «Пристанет, так не отстанет», – говорили о нем. Замечательно, что эта юношеская наклонность и привела его к последней трагической дуэли!»

Но образы некоторых однокашников, особенно близких Лермонтову, он действительно запечатлел, создав их поэтические портреты, посвятив им стихи… Вот, например, один из друзей Лермонтова – его однокашник по пятому и шестому классам Дмитрий Дурнов, окончивший пансион в 1831 г. и служивший впоследствии в Московском архиве Министерства иностранных дел. Ему посвящены стихи «К. Д…ву» («Я пробегал страны России»), «Романс» («Невинный нежною душою»), «К Другу», «К Дурнову». А стихотворение «Русская мелодия» Лермонтов даже сопроводил надписью: «Эту пьесу подавал за свою Раичу Дурнов – друг – которого поныне люблю и уважаю за его открытую и добрую душу – он мой первый и последний».

Еще один друг Лермонтова, Михаил Сабуров, учился с ним с четвертого по шестой класс, а затем и в Школе юнкеров. Посвятив ему ряд стихотворений, поэт еще и снабдил их приписками, позволяющими отследить развитие их дружбы в пансионе. Например, рядом со стихотворением «Посвящение N.N.» написано: «(При случае ссоры с Сабуровым)». Стихотворение «Пир» сопровождает надпись «К Сабурову (Как он не понимал моего пылкого сердца?)», а «К N.N.» – «(К Сабурову – наша дружба смешана с столькими разрывами и сплетнями – что воспоминания о ней совсем не веселы. – Этот человек имеет женский характер. – Я сам не знаю, отчего так дорожил им)». О Сабурове Лермонтов писал так:

Я знаю все: ты ветрен, безрассуден,

И ложный друг уж в сеть тебя завлек,

Но вспоминай, что путь ко счастью труден

От той страны, где царствует порок!..

Еще одна интересная и близкая Лермонтову личность – Дмитрий Петерсон, англичанин, уже в пятнадцать лет узнавший, что такое карцер. Еще до поступления в пансион, осенью 1827 г., он был арестован за «предосудительные поступки», посажен на две недели «на хлеб и воду» и выслан в Калужскую губернию. В конце года ему разрешили вернуться, но с условием, чтобы за ним «был строгий надзор известных учителей». В пансион он поступил одновременно с Лермонтовым, в четвертый класс. Петерсону в 1829 г. Лермонтов посвятил стихотворение:

Забудь, любезный Петерсон,

Мои минувшие сужденья;

Нет! недостоин бедный свет презренья,

Хоть наша жизнь минута сновиденья,

Хоть наша смерть струны порванной звон…

Но итоги творческой деятельности Лермонтова в период его обучения в пансионе гораздо богаче. В эти годы были написаны «Кавказский пленник», «Корсар», создан набросок к либретто оперы «Цыганы» (по поэме Пушкина), закончена вторая редакция «Демона» (на автографе так и начертано: «Писано в пансионе в начале 1830 года») и почти шестьдесят стихотворений, среди которых есть и утерянные «Индианка», «Геркулес» и «Прометей».

Помимо выдающихся литераторов пансион дал России и немало будущих декабристов. В его стенах учились Н.М. Муравьев, И.Д. Якушкин, П.Г. Каховский, В.Д. Воль-ховский, Н.И. Тургенев, А.И. Якубович. «Московский университетский пансион приготовлял юношей, которые развивали новые понятия, высокие идеи о своем отечестве, понимали свое унижение, угнетение народное. Гвардия наполнена была офицерами из этого заведения», – писал декабрист В.Ф. Раевский.

Неудивительно, что наконец-то «дошло до сведения государя императора, что между воспитанниками Московского университета, а наипаче принадлежащего к оному Благородного пансиона, господствует неприличный образ мыслей».

Процитированные слова содержатся в специальном предписании начальника главного штаба Дибича флигель-адъютанту Строганову от 17 апреля 1826 г. Строгонов должен был, в частности, выяснить, до какой степени неприличным является образ мыслей учеников пансиона:

«1) Не кроется ли чего вредного для существующего порядка вещей и противного правилам гражданина и подданного в системе учебного преподавания наук?

2) Каково нравственное образование юных питомцев и доказывает ли оно благонамеренность самих наставников, ибо молодые люди обыкновенно руководствуются внушаемыми от надзирателей своих правилами».

То, что вредного в пансионе было много, можно догадаться не только по мемуарам Милютина. Уже одно лишь подпольное чтение стихов казненного в 1826 г. декабриста Кондратия Рылеева способно было ввергнуть петербургского ревизора в ужас. Лермонтов, несомненно, читал в эти годы Рылеева, о котором он мог часто слышать от бабушкиного брата Аркадия Алексеевича Столыпина. Исследователи творчества поэта указывают на плоды влияния поэзии Рылеева в лермонтовских стихах «10 июля (1830)», «Новгород», «Опять вы, гордые, восстали» и других.

Николай Огарев вспоминал о той эпохе (он учился в старшем классе) в стихотворении «Памяти Рылеева»:

Мы были отроки…

Везде шепталися. Тетради

Ходили в списках по рукам.

Мы, дети, с робостью во взгляде,

Звучащий стих, свободы ради,

Таясь, твердили по ночам.

А уж существование в пансионе рукописных журналов и альманахов и вовсе можно трактовать как расцвет самиздата, не подконтрольного никакой цензуре, даже университетской. Вот почему Николай I, как говорится, «точил зуб» на пансион. Гром грянул неожиданно.

Именно в лермонтовское время произошло памятное посещение пансиона императором Николаем I, о чем поведал Милютин:

«В начале сентября возобновилось учение в пансионе. Но вот вдруг вся Москва встрепенулась: 29 сентября неожиданно приехал сам император Николай Павлович. Появление его среди зараженного народа ободрило всех: государь со свойственным ему мужеством показывался в народе, посещал больницы, объезжал разные заведения. В числе их вздумалось ему заехать и в наш Университетский пансион.

Это было первое царское посещение. Оно было до того неожиданно, непредвиденно, что начальство наше совершенно потеряло голову. На беду, государь попал в пансион во время «перемены», между двумя уроками, когда обыкновенно учителя уходят отдохнуть в особую комнату, а ученики всех возрастов пользуются несколькими минутами свободы, чтобы размять свои члены после полуторачасового сидения в классе. В эти минуты вся масса ребятишек обыкновенно устремлялась из классных комнат в широкий коридор, на который выходили двери из всех классов. Коридор наполнялся густою толпою жаждущих движения и обращался в арену гимнастических упражнений всякого рода. В эти моменты нашей школьной жизни предоставлялась полная свобода жизненным силам детской натуры; «надзиратели», если и появлялись в шумной толпе, то разве только для того, чтобы в случае надобности обуздывать слишком уж неудобные проявления молодечества.

В такой-то момент император, встреченный в сенях только старым сторожем, пройдя через большую актовую залу, вдруг предстал в коридоре среди бушевавшей толпы ребятишек. Можно представить себе, какое впечатление произвела эта вольница на самодержца, привыкшего к чинному, натянутому строю петербургских военно-учебных заведений. С своей же стороны толпа не обратила никакого внимания на появление величественной фигуры императора, который прошел вдоль всего коридора среди бушующей массы, никем не узнанный, – и наконец вошел в наш класс, где многие из учеников уже сидели на своих местах в ожидании начала урока. Тут произошла весьма комическая сцена: единственный из всех воспитанников пансиона, видавший государя в Царском Селе, – Булгаков узнал его и, встав с места, громко приветствовал: «Здравия желаю вашему величеству!» Все другие крайне изумились такой выходке товарища; сидевшие рядом с ним даже выразили вслух негодование на такое неуместное приветствие вошедшему «генералу»… Озадаченный, разгневанный государь, не сказав ни слова, прошел далее в 6-й класс и только здесь наткнулся на одного из надзирателей, которому грозно приказал немедленно собрать всех воспитанников в актовый зал. Тут наконец прибежали, запыхавшись, и директор, и инспектор, перепуганные, бледные, дрожащие. Как встретил их государь – мы не были уже свидетелями; нас всех гурьбой погнали в актовый зал, где с трудом, кое-как установили по классам. Император, возвратившись в зал, излил весь свой гнев и на начальство наше, и на нас, с такою грозною энергией, какой нам никогда и не снилось. Пригрозив нам, он вышел и уехал, а мы все, изумленные, с опущенными головами, разошлись по своим классам. Еще больше нас опустило головы наше бедное начальство».

Сцена, надо сказать, гоголевская – это как же чтили государя в пансионе, если никто из пансионских шалунов-дворянчиков даже не узнал его в лицо? А ведь наверняка портрет его венценосной особы висел в пансионе на самом почетном месте, и не один.

Возмущение Николая Павловича отчасти можно понять, к тому же его самого воспитывали гораздо строже. В записках 1831 г. он так рассказывает о своем тяжелом детстве. «Мы поручены были, – писал он, – как главному нашему наставнику генералу графу Ламздорфу, человеку, пользовавшемуся всем доверием матушки <…> Граф Ламздорф умел вселить в нас одно чувство – страх, и такой страх и уверение в его всемогуществе, что лицо матушки было для нас второе в степени важности понятий. Сей порядок лишил нас совершенно счастия сыновнего доверия к родительнице, к которой допущаемы были редко одни, и то никогда иначе, как будто на приговор. Беспрестанная перемена окружающих лиц вселила в нас с младенчества привычку искать в них слабые стороны, дабы воспользоваться ими в смысле того, что по нашим желаниям нам нужно было, и, должно признаться, что не без успеха. Генерал-адъютант Ушаков был тот, которого мы более всего любили, ибо он с нами никогда сурово не обходился, тогда как граф Ламздорф и другие, ему подражая, употребляли строгость с запальчивостью, которая отнимала у нас и чувство вины своей, оставляя одну досаду за грубое обращение, а часто и незаслуженное. Одним словом, страх и искание, как избегнуть от наказания, более всего занимали мой ум. В учении видел я одно принуждение и учился без охоты. Меня часто и, я думаю, без причины обвиняли в лености и рассеянности, и нередко граф Ламздорф меня наказывал тростником весьма больно среди самых уроков».

Вот как. Будущего императора нещадно били в детстве, и не только тростником и линейкой, но и даже ружейным шомполом! Больно и часто получал он за свою строптивость и вспыльчивость, коих у него было не меньше, чем у Лермонтова. Однажды граф Ламздорф в припадке ярости и вовсе позволил себе невиданное: схватил великого князя за воротник и ударил венценосной головой его об стену.

Николая Романова и Михаила Лермонтова, как видим, роднило и отсутствие материнской ласки. Но если у поэта матери не было как таковой, то у великого князя мать была и знала о жестоких наказаниях, заносимых в педагогический журнал, но в процесс воспитания не вмешивалась. И хотя в те годы о царском будущем Николая Павловича ничего не было известно (в очереди к трону он стоял отнюдь не первым), кто знает, быть может, Мария Федоровна таким образом готовила будущего российского императора?

Представляем себе, что думал Николай Павлович, наблюдая за творящейся в пансионе свободой передвижения «ребятишек» (а по его мнению – сущим беспорядком и бардаком): сюда бы этого Ламздорфа! Уж он бы навел порядок в два счета! Его, графа Матвея Ивановича, не пришлось бы искать по коридорам, чтобы спросить: что у вас тут происходит? Но дело в том, что к тому времени, когда император зашел в пансион, граф уже два года как скончался.

Уместным будет вспомнить об одной легенде, согласно которой Павел I, назначая в 1800 г. генерала Ламздорфа воспитателем своих сыновей Михаила и Николая, напутствовал его: «Только не делайте из моих сыновей таких повес, как немецкие принцы!» Уж не знаем про немецких принцев, а Николая Павловича можно было назвать повесой гораздо меньшим, чем Лермонтов.

Еще с 1822 г. Благородный пансион вошел в число военно-учебных заведений, а это значит, что и дисциплина здесь должна была царить армейская. «Чтобы создать стройный порядок, нужна дисциплина. Идеальным образом всякой стройной системы является армия. И Николай Павлович именно в ней нашел живое и реальное воплощение своей идеи. По типу военного устроения надо устроить и все государство. Этой идее надо подчинить администрацию, суд, науку, учебное дело, церковь – одним словом, всю материальную и духовную жизнь нации», – писал российский историк Чулков.

А восемнадцатилетний пансионер Константин Булгаков, единственный, кто узнал царя и выразил ему свои верноподданнические чувства (это даже могло быть воспринято как издевательство, что в некоторой степени роднило его поступок с выходками бравого солдата Швейка), приятельствовал не только с Лермонтовым, но и с Пушкиным. Он был сыном широко известного в Москве Александра Яковлевича Булгакова, чиновника генерал-губернаторской канцелярии и при Ростопчине, и при Голицыне. Но главным призванием Булгакова-отца стала работа в почтовом ведомстве: он служил московским почт-директором четверть века, с 1832 по 1856 г. (интересно, что его брат был почт-директором в Санкт-Петербурге). Но сын Александра Булгакова не пошел по стопам отца и дяди, выбрав военную карьеру. А известность в свете ему принесли остроумие и веселость характера, иногда переходящая в шутовство. Вот почему Лермонтов удостоил его следующей эпиграммы:

На вздор и шалости ты хват

И мастер на безделки,

И, шутовской надев наряд,

Ты был в своей тарелке;

За службу долгую и труд

Авось наместо класса

Тебе, мой друг, по смерть дадут

Чин и мундир паяса.

Кто знает, быть может, в этих строках автор отразил и свое отношение к выразительному «выступлению» своего однокашника перед императором.

«На другой же день, – рассказывает Милютин, – уже заговорили об ожидающей нас участи; пророчили упразднение нашего пансиона. И действительно, вскоре после того последовало решение преобразовать его в «Дворянский Институт», с низведением на уровень гимназии; а между тем последовала перемена начальства: директором вместо добродушного Курбатова назначен дейст. ст. сов. Иван Александрович Старынкевич; инспектором классов, вместо Светлова, Запольский. Впрочем, перемена была только в именах; по существу же все осталось по-прежнему. Новые начальники мало отличались своими качествами от прежних; только показались нам менее симпатичными, менее добродушными. Самое же преобразование заведения совершилось гораздо позже, уже по выходе моем из пансиона.

Таков был печальный инцидент, внезапно взбаламутивший мирное существование нашего Университетского пансиона. Вскоре по отъезде государя из Москвы прерваны были наши уроки, так же как и во всех вообще учебных заведениях в Москве, по случаю все усиливавшейся холеры.

После рождественских праздников возобновились прерванные холерой уроки наши в пансионе. Перерыв этот имел последствием перемену срока ежегодных экзаменов выпускных и переводных. Те и другие были перенесены с декабря на май месяц. Перемена эта, в связи с ожиданиями закрытия или преобразования нашего Университетского пансиона, побудила некоторых из моих товарищей по классу покинуть пансион и избрать себе другую дорогу. Так, Перовский и Булгаков отправились в Петербург и поступили в Школу гвардейских подпрапорщиков и юнкеров».

Добавим, что и герой нашего повествования также не окончил Университетский пансион, выйдя из шестого класса и получив по прошению увольнение от 16 апреля 1830 г. И хотя после этого он еще успел поучиться в Московском университете, в дальнейшем Лермонтов все равно, как и многие его однокашники (например, тот же Константин Булгаков), оказался в Школе гвардейских подпрапорщиков и юнкеров.

На решение Лермонтова покинуть пансион, безусловно, повлиял царский указ от 29 марта 1830 г., преобразовывавший Университетский благородный пансион во вполне рядовую гимназию по уставу 8 декабря 1824 г. на том основании, что существование пансиона с особенными правами и преимуществами, дарованными ему в 1818 г., противоречило новому порядку вещей и нарушало «единство системы народного просвещения, которую правительство ставило на правилах твердых и единообразных».

Понимал ли Николай, что ликвидация пансиона не будет принята большинством дворянства? Конечно, ведь он был далеко не глуп. Но для царя важнее было поставить пансион обратно в строй, из которого он ненароком выбился, причем поставить по команде «смирно», а не «вольно», к коей он привык. И то, что он прочитает уже в следующем году, нисколько не смутит его, а даже, наоборот, вдохновит: «Уничтожение в Москве Благородного университетского пансиона и обращение оного в гимназию произвело весьма неприятное впечатление и по общему отзыву московского и соседних губерний дворянства лишило их единственного хорошего учебного заведения, в котором воспитывались их дети», – из отчета Третьего отделения за 1831 г.

Преобразование пансиона в гимназию расширяло и полномочия воспитателей, обладавших правом применять такой вид наказания, как розги. Все становилось на свои места, так как в Николаевскую эпоху «для учения пускали в ход кулаки, ножны, барабанные палки и т. д. Било солдат прежде всего их ближайшее начальство: унтер-офицеры и фельдфебеля, били также и офицеры… Большинство офицеров того времени тоже бывали биты дома и в школе, а потому били солдат из принципа и по убеждению, что иначе нельзя и что того требует порядок вещей и дисциплина». В этом был убежден и сам император. Он помнил шомпол своего воспитателя Ламздорфа и, по-видимому, склонен был думать, что ежели он, государь, подвергался побоям, то нет основания избегать их применения при воспитании и обучении простых смертных.

Мы же скажем так: если бы не визит царя, свалившегося как снег на голову ничего не подозревающим воспитанникам пансиона, и последующие за этим оргвыводы, то Лермонтов мог бы доучиться до конца и окончить пансион…

Но внимательный читатель спросит: как же так? Указ о преобразовании пансиона в гимназию вышел в марте, а государь приехал в Москву 29 сентября. А все дело в том, что престарелый мемуарист Милютин перепутал даты визита государя. В том судьбоносном для Лермонтова 1830 г. Николай осчастливил своим приездом Первопрестольную по крайней мере дважды. И первый его визит в марте как раз и содержал в себе посещение Благородного пансиона со всеми вытекающими последствиями.

Кстати, когда Николай I приехал в холерную Москву осенью 1830 г., он также решил зайти в пансион (который уже стал к тому времени гимназией), чтобы проверить выполнение своего указа. И в этот раз его впечатления оказались куда более положительными. «В субботу государь был в Университетском пансионе и остался очень доволен против последнего разу; спросил о Булгакове. Вызвали Костю, он подошел и сказал смело: здравия желаю, ваше императорское величество!» – писал Александр Булгаков своему брату Константину 2 ноября 1831 г.

А 16 апреля 1830 г. выдано было свидетельство из Благородного пансиона «Михаилу Лермантову в том, что он в 1828 году был принят в пансион, обучался в старшем отделении высшего класса разным языкам, искусствам и преподаваемым в оном нравственным, математическим и словесным наукам, с отличным прилежанием, с похвальным поведением и с весьма хорошими успехами; ныне же по прошению его от пансиона с сим уволен».

Будто вослед Лермонтову полетел обзор, подготовленный Третьим отделением за 1830 г., в котором бывшему пансиону отводилось особое и почетное место: «Среди молодых людей, воспитанных за границей или иноземцами в России, а также воспитанников лицея и пансиона при Московском университете, и среди некоторых безбородых лихоимцев и других праздных субъектов мы встречаем многих пропитанных либеральными идеями, мечтающих о революциях и верящих в возможность конституционного правления в России. Среди этих молодых людей, связанных узами дружбы, родства и общих чувств, образовались три партии, одна в Москве и две в Петербурге. Их цель – распространение либеральных идей; они стремятся овладеть общественным мнением и вступить в связь с военной молодежью… Кумиром этой партии является Пушкин, революционная ода «Вольность» переписывается и раздается направо и налево». К тем, кто переписывал, относился и Лермонтов…