Вы здесь

Танатологические мотивы в художественной литературе. Введение в литературоведческую танатологию.. Глава 2. Семантика и поэтика танатологических мотивов (Р. Л. Красильников, 2015)

Глава 2

Семантика и поэтика танатологических мотивов

2.1. Семантика танатологических мотивов

Характеризуя семиозис как «процесс, в котором нечто функционирует как знак», Ч. У. Моррис среди «измерений» этого процесса выделяет «семантическое»: в его рамках можно изучать «отношения знаков к их объектам» [Моррис 2001: 47, 50]. Современная семантика – это целая научная дисциплина, рассматривающая проблемы взаимодействия формы знака и его референциональной (предметно-понятийной) сферы, а также структурные связи внутри этой сферы.

Как наука семантика оформилась и функционирует в рамках лингвистики (лингвистическая семантика), однако сегодня данный термин все чаще используется в других гуманитарных дисциплинах: культурологии, искусствознании, литературоведении и т. д. По большому счету семантика выходит за рамки отдельных наук; одно и то же значение может быть выражено с помощью различного материала, но язык был и остается наиболее удобным и экономным средством выражения содержания, поэтому семантический подход активно применяется относительно тех или иных форм словесности.

Безусловно, изучение содержания литературного произведения началось задолго до возникновения семантики. Наверное, справедливо утверждать, что толкование текстов длительное время было основным, если не единственным (хотя нельзя забывать о «Поэтике» Аристотеля), способом их анализа. В период романтизма в работах Ф. Шлейермахера данный подход получил название герменевтического и таким образом был связан с традицией толкования священных текстов [Зинченко 2002: 132–133][44]. В дальнейшем герменевтика была развита историком В. Дильтеем, философами Г.-Г. Гадамером и П. Рикером; постепенно возник ее специфический терминологический аппарат, используемый и современными литературоведами: «герменевтический круг» (процедура повторного чтения текста, неизбежно углубляющего его понимание), «интроспекция» (вглядывание внутрь себя, постановка себя на место персонажа), «эмпатия» (сопереживание персонажу). Произошли и заметные эпистемологические перемены: если Ф. Шлейермахер и В. Дильтей допускали окончательное постижение смысла, его исчерпание, реконструкцию, даже в чем-то додуманную за автора, то представители поздней герменевтики, в частности рецептивной эстетики (Р. Ингарден, X. Яусс, В. Изер), считают возможным лишь конструирование содержания произведения, очевидно принадлежащее уже не писателю, но читателю, исследователю [Западное литературоведение XX века 2004: 350]. Р. Ингарден пишет по этому поводу: «…Произведение художественной литературы не является, строго говоря, конкретным (или почти конкретным) объектом эстетического восприятия. Оно, взятое само по себе, представляет собой лишь как бы костяк, который в роде отношений дополняется или восполняется читателем, а в некоторых случаях подвергается также изменениям или искажениям» [Ингарден 1962: 72].

Перед нами важнейшая эпистемологическая дилемма, о которой не задумываются многие литературоведы. Можно ли утверждать, что исследовательская трактовка способна быть адекватной писательскому тексту? На наш взгляд, даже на уровне мотива происходит не столько его реконструкция, сколько конструирование, причем во многом обусловленное гипотезой ученого. Эта конструкция может казаться близкой к истине, но не абсолютной, что не отменяет ее научного характера (вспомним идею К. Поппера о научности только тех теорий, которые могут быть опровергнуты [Поппер 2005: 38]).

Г.-Г. Гадамер предлагает некоторые приемы ограничения относительности исследовательской гипотезы. Прежде всего, он предлагал уделять особое внимание «предрассудкам» эпохи, т. е. тем ментальным установкам, которые предопределяют взгляд автора на мир [Гадамер 1988: 329]. Другими словами, толкование текста должно быть историчным.

На герменевтическую традицию опираются многие другие литературоведческие подходы: биографический, сравнительно-исторический, культурно-исторический, психологический, социологический и пр. В том или ином виде их также интересует соотношение между означающим и означаемым, между языковым материалом и референциональной сферой, сигнификативной или денотативной.

В лингвистической семантике существует ряд понятий, которые на разном уровне описывают содержание высказывания (в нашем случае текста, сегмента текста). Для многих ученых актуально разграничение значения и смысла: значение – языковая единица семантики, совокупность всех характеристик объекта, данная в словаре, некий инвариант; смысл – речевая единица семантики, значение, данное в индивидуальном восприятии человека (писателя), конкретная реализация инварианта [см. об этом Алефиренко 2005: 69; Тюпа 2006: 24]. С этой точки зрения, в литературном произведении мы имеем дело лишь со смыслами, реализующими значения в определенном контексте. Если говорить непосредственно о нашем объекте исследования, то значение смерти зафиксировано в словарях (в другом, не лингвистическом виде – и в энциклопедиях), а смысл смерти – в индивидуально-авторских художественных системах как масштабных высказываниях, хотя разделить эти явления полностью не представляется возможным.

В то же время основным термином, применяемым для изучения семантики, является понятие концепта (см. 1.3). В лингвистике под концептом понимается «мысленный субстрат значения, на котором лингвокреативное мышление наращивает различные смыслы оценочного, эмотивного и экспрессивно-образного характера» [Алефиренко 2005: 63]. Таким образом, ядром концепта является языковое значение, которое осложнено смыслами индивидуально-психологического и коллективно-ментального (исторического, этнического, социального) происхождения.

Концептологический анализ предполагает выявление компонентов значения (поэтому его еще называют компонентным) – сем, «минимальных выделяемых смысловых элементов содержательной структуры слова» [Там же: 198]. Отличие сем друг от друга обусловлено их выраженностью через различные лексемы, конкретным контекстом функционирования знака, его месторасположением на оси высказывания. Частотность употребления тех или иных компонентов значения, релевантность одних и второстепенность других, синонимичность или антонимичность их друг другу – все это формирует определенные отношения между семами и приводит к структурированию концепта.

Следовательно, содержание языковых единиц имеет внутреннюю структуру. То же самое можно сказать и о мотиве, который, напомним, считается семантико-структурным элементом. Ядро этой структуры выделяется при формулировке мотива как инварианта (функции, мотифемы). К примеру, словосочетание «мотив смерти» не отражает все многообразие выразительных средств, способных описать изучаемый компонент текста. Здесь схватывается суть, средоточие, «обобщенное значение» мотива как вариации (алломотива), реализуемой в конкретном литературном произведении. И. Силантьев отмечает семантический характер инварианта, рассуждая о функциях В. Проппа: «Прибегая к семиологической терминологии, можно заключить, что функция – это генеральная сема или совокупность генеральных сем, занимающих центральное и инвариантное положение в структуре вариативного значения мотива» [Силантьев 2004: 27].

Поэтому проблема конструирования (реконструкции) мотива вообще в первую очередь семантическая. Словосочетание «мотив смерти» указывает на архисему (генеральную сему) танатологического элемента и означает прекращение жизни человека (персонажа). Зачастую эта формулировка охватывает все типы смерти: «естественную», случайную, убийство, самоубийство, танатологическую рефлексию, умирание, посмертное существование, хотя они могут становиться и самостоятельными семантическими инвариантами (мотив самоубийства, мотив убийства). Нельзя также не заметить, что при определении архисемы речь идет в первую очередь о предикатах. Далее в дело вступают дифференциальные семы, которые конкретизируют танатологическую ситуацию, характеризуя актантов и сирконстанты (субъекта, объекта, причину, орудие, пространство, время и пр.), отражают конкретную вариативность мотива смерти: Позднышев убивает свою жену из ревности, Иван Ильич умирает от неизвестной болезни, Козельцев погибает во время осады Севастополя, Поликей заканчивает жизнь самоубийством из-за потерянных денег и т. д.

Как известно, кроме денотативного значения, связывающего знак (символ) с определенным объектом из окружающего мира, существуют и коннотативные семы (см. [Эко 2004: 61, 69]), отражающие ассоциации носителя или производителя семиотического элемента, связанные с употреблением знака. Простейшие ассоциации носят эмоционально-экспрессивный характер, тогда к основному значению добавляются так называемые эмоционально-экспрессивные семы, выражаемые напрямую, через языковые формы или через общий настрой эпизода (модус художественности, пафос). Могут быть и более сложные коннотации, связывающие семиотические элементы с ментальными представлениями эпохи, социального слоя, философскими идеями писателя, интертекстуальными реминисценциями, требованиями жанра или стиля и т. и. Здесь мы переходим уже в область прагматики, изучающей отношение к знаку его носителей, производителей и реципиентов (автора, нарратора, читателя).

Трудно представить себе танатологические знаки (мотивы), лишенные коннотативных сем. Скорбь, печаль, страх, радость за победившего героя, убившего «справедливо» и избежавшего гибели, злорадство по поводу «справедливо» погибшего злодея, катарсическая слезная реакция – все это, как правило, сопровождает рецепцию танатологического дискурса, свидетельствуя о наличии в нем эмоционально-экспрессивных компонентов. Ничто так не привлекает внимание реципиента, как разговор или словесное рисование на табуированную тему: этот факт отмечают многие исследователи массовой культуры, активно эксплуатирующей образы смерти (см., например, [Кара-Мурза 2000: 272–273]). Любая танатологическая концепция имеет коннотативную связь с мировоззренческими системами, распространяющимися за границы литературы (религиозными, философскими, эстетическими и пр.), где зачастую феномен смерти ассоциируется со злом и наказанием за грехи.

Если же принять во внимание проблему недоступности смерти для познания человека, то значение танатологических мотивов явно теряет свою связь с денотатом и располагается в области одних лишь коннотаций. Это значит, что танатологическое повествование может касаться умирания или танатологической рефлексии, но сам факт смерти и посмертного состояния человека оказываются всегда сферой переносных значений, домыслов и гипотез.

Эта проблема становится не такой страшной, если учесть отношение к денотативному значению в семиотике вообще. Мы уже отмечали редуцированность денотата (референта) в концепции Ф. де Соссюра (см. 1.3). У. Эко так комментирует данный вопрос: «Наличие или отсутствие референта, а также его реальность или нереальность несущественны для изучения символа, которым пользуется то или иное общество, включая его в те или иные системы отношений. Семиологию не заботит, существуют ли на самом деле единороги или нет, этим вопросом занимаются зоология и история культуры, изучающая роль фантастических представлений, свойственных определенному обществу в определенное время, зато ей важно понять, как в том или ином контексте ряд звуков, составляющих слово “единорог”, включаясь в систему лингвистических конвенций, обретает свойственное ему значение и какие образы рождает это слово в уме адресата сообщения, человека определенных культурных навыков, сложившихся в определенное время» [Эко 2004: 64].

Значит, коннотативные компоненты в семантике танатологических знаков оказываются важнее первичной архисемы, которую можно отводить на второй план, лишь подразумевать и ставить на ее место новые генеральные семы метафорического характера.

Тот факт, что содержание танатологических элементов, тем более с концептологической точки зрения, оказывается конгломератом различных сем индивидуально-психологического и коллективно-ментального происхождения, с одной стороны, осложняет исследование, заставляя обращаться к дополнительным источникам (документам эпохи, произведениям современников, биографическим данным), а с другой – упрощает его, позволяя использовать данные смежных гуманитарных дисциплин, весь корпус накопленного танатологического знания.

В этом смысле продуктивно применение смысловых моделей из исторической антропологии (или исторической психологии), например из книги Ф. Арьеса «Человек перед лицом смерти», в которой автор опирается преимущественно на литературные источники. Огромное историко-психологическое пространство от Средних веков до современности он упорядочивает «благодаря простым вариациям четырех психологических элементов: самосознание (1), защита общества от дикой природы (2), вера в продолжение существования после смерти (3) и вера в существование зла (4)» [Арьес 1992: 496].

В дальнейшем ученый намечает пять главных этапов в изменении установок по отношению к смерти. Первый этап, который представляет собой не этап эволюции, а скорее состояние, остающееся стабильным в широких слоях населения, начиная с архаических времен и до наших дней, он обозначается выражением «все умрем». Это состояние «прирученной смерти». Данным термином Ф. Арьес подчеркивает, что люди, раннего Средневековья например, относились к смерти как к обыденному явлению, которое не внушало им особых страхов. Человек органично включен в природу, и между мертвыми и живыми существует гармония. Поэтому «прирученную смерть» принимали в качестве естественной неизбежности [Гуревич А. 1992: 12]. Ф. Арьес видит примеры подобного отношения к смерти в «Песне о Роланде», у крестьян или солдат в произведениях Л. Толстого. Хорошо об этом написал И. Тургенев: «Удивительно умирает русский мужик! Состоянье его перед кончиной нельзя назвать ни равнодушием, ни тупостью; он умирает, словно обряд совершает: холодно и просто» [Тургенев 1960, IV: 216]

Второй этап, который Ф. Арьес называет «смерть своя», утверждается интеллектуальной элитой в период между XI и XIII вв. на основе идеи Страшного суда. Этот этап является результатом трансформации человеческой судьбы в сторону ее индивидуализации. Собственная идентичность возобладает над подчинением коллективной судьбе. В своей смерти человек индивидуализируется: после кончины он подвергается индивидуальному суду [Арьес 1992: 478–479]. Историк подчеркивает, что именно с этой модели начинается «переворачивание» смерти: усиливается страх перед ней, ведутся поиски облегчения посмертной судьбы человека (повышается значение заупокойной службы, католическая церковь разрабатывает представление о чистилище), возникает проблема сохранения собственного «я» (появляется институт завещания). Данная концепция нашла отражение, например, в «Божественной комедии» Данте, у персонажей дворянского или купеческого круга в произведениях Л. Толстого (Андрей Болконский в «Войне и мире», Василий Андреич в «Хозяине и работнике»).

Третий этап эволюции восприятия смерти (эпоха Просвещения) – «смерть далекая и близкая». Он характеризуется, по Ф. Арьесу, крахом механизмов защиты от природы. И к сексу, и к смерти возвращается их дикая, неукрощенная, не смиренная ритуалами сущность. На первый план выходят ранее далекие танатологические аспекты (возможное сочетание с эротикой, например слух об эрекции у повешенных); одновременно происходит удаление из повседневности понятных и близких сторон смерти (сокрытие тела в саване, в катафалке). Символом данной концепции для ученого становится творчество маркиза де Сада. Показательно, что этой же эпохе посвящен и роман П. Зюскинда «Парфюмер», где также наблюдается сочетание танатологических и эротических мотивов.

Четвертый этап многовековой эволюции в переживании смерти – «смерть твоя» (эпоха романтизма). Комплекс трагических эмоций, вызываемый уходом из жизни любимого человека или друга, на взгляд Ф. Арьеса, новое явление, связанное с укреплением эмоциональных уз внутри семьи и вообще между людьми. С ослаблением веры в загробные кары меняется отношение к смерти; ее ждут как момента воссоединения с любимым существом, ранее ушедшим из жизни. Кончина близкого человека представляется более тягостной утратой, нежели собственная смерть. Романтизм способствует превращению страха смерти в чувство прекрасного [Гуревич А. 1992: 15–16]. Французский историк опирается в характеристике данной концепции на творчество сестер Бронте.

Пятый этап, названный Ф. Арьесом «смерть перевернутая», характерен для XX в., когда общество вытесняет смерть из коллективного сознания, ведет себя так, как будто ее не существует [Арьес 1992: 479]. На передний план выходят медицинские и экономические проблемы социального умирания: им занимаются лишь врачи и представители похоронного бизнеса. Умершее тело, равно как и информацию о смерти, стараются исключить из повседневной жизни, повседневных разговоров; родственники в большей степени доверяют клинической помощи, чем надеются на свои силы в сопровождении умирающего, ему остерегаются сообщить правду об истинном положении дел. Эту танатологическую модель можно проиллюстрировать произведениями из недавно вышедшего номера журнала «Иностранная литература», посвященного теме «memento mori»: «Последние слова» С. Дельбланка [Дельбланк 2010], «По наследству. Подлинная история» Ф. Рота [Рот 2010], «Собственная смерть» П. Надаша [Надаш 2010] и др.

Конец ознакомительного фрагмента.