Вы здесь

Танатологические мотивы в художественной литературе. Введение в литературоведческую танатологию.. Глава 1. Литературоведческая танатология в контексте гуманитарного знания (Р. Л. Красильников, 2015)

Глава 1

Литературоведческая танатология в контексте гуманитарного знания

1.1. Становление гуманитарной танатологии

Термин «литературоведческая танатология», безусловно, кажется новым. Поэтому необходимо вначале включить его в широкий историко-культурный контекст, описав эволюцию танатологии как научной дисциплины, прежде всего гуманитарной. При этом мы сознательно будем избегать в данном разделе литературоведческих работ, характеристике которых посвятим отдельный параграф.

Среди современных историков, филологов и культурологов существует негласное правило: «Нет слова – нет и понятия». Подобный «семиотический радикализм» позволяет избежать спекуляций относительно «древней истории» многих терминов, которыми «удобно» обозначать явления прошлого, в том числе и истории науки, называющей такой исследовательский принцип антикваристским [Философия и методология науки 1996: 342].

Поэтому наше внимание будет сконцентрировано в первую очередь на тех исследованиях, которые стремились к институционализации танатологии, активно внедряли этот термин в научный и повседневный язык. Тем не менее нельзя не упомянуть философов и естествоиспытателей, начавших разрабатывать проблему смерти. Речь пойдет преимущественно о западной и отечественной традиции, исторически и культурно наиболее близких друг другу, хотя будет отмечаться влияние на них и восточных практик.

Специальное изучение философской танатологии не является целью нашей работы, поэтому обратим внимание лишь на ее основные концептуальные повороты[2].

Характер греко-римской цивилизации, воспринимавшей себя островом высокой культуры, окруженным варварами, отличавшейся особым представлением о долге и общественном поведении, обусловил различные формы ментального преодоления страха смерти. Эти формы нашли отражение в изречениях Сократа («Те, кто подлинно предан философии, заняты, по сути вещей, только одним – умиранием и смертью» [Платон 1999, «Федон»: 64])[3], Эпикура («…Когда мы существуем, смерть еще не присутствует, а когда смерть присутствует, тогда мы не существуем» [Материалисты древней Греции 1955: 209]), убеждениях киников и стоиков. Отголоски танатологических идей античных мыслителей ощущаются во многих более поздних философских и даже психотерапевтических концепциях.

Проблема преодоления страха смерти была актуальна и для идеологов христианства: св. Игнатия Богоносца, св. Иустина Философа, Иоанна Дамаскина, Блаженного Августина. С одной стороны, вектор танатологических мыслей христианина изменил свое направление в сторону посмертного существования, с другой – появились идеи Страшного суда и ответственного отношения к жизни, данной Богом. Важнейшим вопросом христианской танатологии стала проблема спасения души после кончины, волновавшая, в частности, основоположника протестантизма М. Лютера. Он положил начало традиции так называемой «теологии смерти»; в ее рамках признавалась «абсолютная греховность всего рода Адама перед богом», а смерть понималась как «неопровержимое свидетельство богооставленности человечества, преодолеть которую не в человеческих силах, ибо возможность обрести спасение целиком определяется милостью бога» [Исаев 1991: 6].

Персонализация спасения души, индивидуализация чтения и толкования священных текстов в протестантизме привели к необратимым процессам секуляризации и рационализации ментальности. Философия Нового времени была нацелена на научное познание природных объектов с помощью наблюдения и эксперимента. В то же время данный подход оказался неприменим к доказательству посмертного существования и просто-напросто исключил его из сциентистской картины мира. Дискредитация религиозного мировоззрения привела к пониманию смерти как «стены», за которой ничего нет. Человеческая кончина превратилась в сферу интересов естественных наук, постепенно исключаясь из размышлений не только обывателей, но и философов. Материалистическое понимание смерти не предполагает наполнение ее метафизическими смыслами, в лучшем случае допуская бессмертие идей в духовном опыте человечества: «Смерть есть либо разложение органического тела, ничего не оставляющего после себя, кроме химических составных частей, образовывавших его субстанцию, либо умершее тело оставляется после себя некий жизненный принцип, нечто более или менее тождественное с душой, принцип, который переживает все живые организмы, а не только человека» [Энгельс 1987: 258].

Нельзя все же абсолютизировать процесс секуляризации в XVII–XIX вв. В это время постоянно появлялись мыслители, сомневавшиеся в непогрешимости сциентистской картины мира, пытавшиеся найти опору в христианской традиции. В том, что Б. Паскаль называл человека «мыслящим тростником», заложена глубокая мысль об ограниченности разума, главным барьером для которого является внезапная гибель. С. Кьеркегор в работе «Болезнь к смерти» (1849), развивая идеи М. Лютера, предлагает вместо 95 тезисов задуматься об одном – о смертности людей – и так определяет преимущество христианства в данном вопросе: «Христианин – единственный, кто знает, что такое смертельная болезнь. Он черпает из христианства храбрость, которой так недостает естественному человеку, – храбрость, получаемую вместе со страхом от крайней степени ужасного» [Кьеркегор 1993: 254].

Представители «философии жизни» искали опору уже не в христианстве. В концепции А. Шопенгауэра ощущается влияние буддизма: жизнь представляется как завеса, скрывающая от нас истинное бытие, которое понимается нами как небытие. Философ стремится развенчать страх личности перед исчезновением, абсолютизируя человеческое «я»: «Ужасы смерти главным образом зиждутся на той иллюзии, что с нею “я” исчезает, а мир остается. На самом же деле верно скорее противоположное: исчезает мир, а сокровенное ядро “я”, носитель и создатель того субъекта, в чьем представлении мир только и имеет свое существование, остается» [Шопенгауэр 1993: 123].

Ф. Ницше, определяя в качестве ключевого стремления человека «волю к власти», фактически видит в смерти «катализатор действия, (…) побуждающий человека напрягать все жизненные силы» [Лаврин 1993: 81]. Вместе с тем в ницшеанской теории сверхчеловечества, в противовес христианству, гибель выглядит закономерным итогом для тех, кто оказался неспособным выстоять в борьбе за жизненное пространство.

Здесь мы приближаемся к моменту возникновения танатологии и как термина, и как научной дисциплины. Безусловно, он был подготовлен многолетними размышлениями философов, исследованиями ученых, эволюцией образовательных, культурных и общественных институтов.

С определением слова «танатология» существует одна трудность. Она связана с одновременным использованием термина в медицине и гуманитарных науках. Тем интереснее процесс перехода понятия из одной дисциплины в другую, своеобразная «драматургия» изменения смысла. Чтобы понять, как и когда происходила трансформация представлений о танатологии, необходимо проанализировать соответствующие энциклопедические и словарные определения, фрагменты научных статей и монографий, возникнувших в разное время. Нас в первую очередь будет интересовать развитие гуманитарной ветви данной дисциплины, а также танатологические исследования в России.

Можно выделить три этапа в развитии танатологии как научной дисциплины: 1) период ее возникновения и утверждения в качестве естественной науки (вторая половина XIX – первая половина XX вв.), 2) период ее трансформации в междисциплинарную науку и усиления в ней гуманитарного начала (вторая половина XX в.), 3) ее распространение в России и разработка специальных литературоведческих исследований в данной области (рубеж XX–XXI вв.).

Рассмотрим каждый из этих этапов.

Оксфордский словарь отмечает, вероятно, одно из первых употреблений слова «танатология» в 1842 г. в «Медицинском Лексиконе» Р. Данглисона (в значении «учение о смерти»); в дальнейшем оно или образованные от него лексемы использовались в справочнике по судебной медицине И. Каспера (1861 г., «танатологический раздел»), в статье Дж. Джессе в журнале «Атенеум» (1881 г., «танатологические результаты»), в работе Э. Селоуса «Наблюдая за птицей» (1901 г., «танатологи») [The Oxford English Dictionary 1978, XI: 246].

В России слово «танатология» фиксируется в 1896 г. в «Большой энциклопедии»: «Танатолопя (греч.), учение о сущности и причинах смерти» [Большая энциклопедия 1896, XVIII: 275]. С одной стороны, определение осторожно: оно обращается к менее обязывающему слову «учение». С другой – слишком кратко: можно лишь догадываться, о каких причинах идет речь – религиозно-философских или физиологических. Примечательно, что слово «танатология» отсутствует в известном «Энциклопедическом словаре» Брокгауза и Ефрона (1890–1907), – это, вероятно, говорит о недостаточной распространенности данного учения в Европе (словарь издавался одновременно в Германии и России).

Вместе с тем полученные данные позволяют констатировать, что идея о танатологии как специальном учении возникает именно во второй половине XIX в. Напомним, что это было время дифференциации и профессионализации наук в русле позитивизма. Под воздействием концепции положительного накопления знаний, свободных от религиозных и метафизических «предрассудков», в данный период активно развивались естественные (медицина, физика, химия, география) и гуманитарные (история, психология, социология, филология, культурная антропология) науки.

Закономерно, что в начале XX в. приоритетным был медицинский смысл понятия. Только здесь танатология могла стать научной дисциплиной. Одним из первых над этим вопросом задумался Нобелевский лауреат в области физиологии и медицины И. Мечников[4]. В 1907 г. он публикует книгу «Этюды оптимизма», в которой центральное место занимает очерк «О естественной смерти». Для литературоведа важно и интересно, что, объясняя свое внимание к этой теме, Мечников ссылается на Л. Толстого, возмущающегося «против ученых, которые изучают разные бесполезные, по его мнению, вопросы (как, например, мир насекомых, строение тканей и клеток) и не в состоянии выяснить ни судеб человеческих, ни того, что такое смерть!» [Мечников 1987: 90]. В своей работе ученый дает «общий очерк современного положения вопроса о естественной смерти», стремясь «облегчить» ее изучение [Там же], закладывает основы геронтологии, науки о старении организма.

В 1925 г. профессор Г. Шор, ученик И. Мечникова, в монографии «О смерти человека (Введение в танатологию)» замечает: «Слово танатология не так уже чуждо нам, так как встречается в энциклопедических словарях, в иностранной литературе и в “Этюдах оптимизма” проф. И. И. Мечникова. Это слово должно означать учение о признаках, о динамике и статике смерти» [Шор 2002: 19]. Книга Г. Шора адресована медикам, однако в ней были предприняты важные шаги для становления науки в целом: ученый создает типологию смерти («случайная и насильственная», «скоропостижная», «обычная»), образует новые слова – терминологический аппарат появившейся дисциплины («танатолог», «танатологическое мышление», «танатологические задачи», «танатогенез»). Ученый обосновывает использование новообразований: «.. Эти термины придают определенный смысл излагаемому, подчеркивая, что данный вопрос имеет то или другое отношение к танатологии в целом и к тому углу зрения, который ею должен проводиться» [Шор 2002: 19]. Здесь впервые идет речь об особом «угле зрения», который свойственен танатологии и закреплен в соответствующих терминах, иными словами – о некоей специфической методологии. Это положение мы будем развивать в дальнейшем применительно к гуманитарным наукам, в частности к литературоведению.

В заключение Г. Шор высказывает пожелание, чтобы «к разработке танатологической проблемы приступили представители различных научных дисциплин, так как только полигранная разработка этих вопросов сможет внести ясность в учение о смерти» [Там же: 260][5]. Таким образом, он не только первым поместил слово «танатология» в заглавие своей книги, но и предсказал ее междисциплинарный характер в будущем.

В этот же период наблюдается возникновение научного интереса к проблеме смерти в психологии, конкретнее – в психоанализе. В начале 1910-х гг. в работах В. Штекеля и С. Шпильрейн появляются понятия «инстинкт смерти» и «Танатос». Но решающее значение в распространении этих терминов сыграли труды З. Фрейда, в том числе «Мы и смерть» (1915), «По ту сторону принципа наслаждения» (1920) и «Продолжение лекций по введению в психоанализ» (1933). В психоанализе инстинкт смерти (Танатос) наряду с инстинктом жизни (Эросом) – это одно из базовых бессознательных влечений человека, побуждающее его к агрессии или самоубийству. В то же время понятие «Танатос» было вписано в психоаналитическую концепцию З. Фрейда, относительно которой термин «танатология» не употреблялся.

Развитие танатологии в первой половине XX в., безусловно, было связано с Первой мировой войной. З. Фрейд считал, что это событие обнажило бессознательное влечение человека к смерти, которое так же тщательно скрывалось, как и сексуальный инстинкт: «Не лучше ли было бы вернуть смерти в действительности и в наших мыслях то место, которое ей принадлежит, и понемногу извлечь на свет наше бессознательное отношение к смерти, которое до сих пор мы так тщательно подавляли?» [Фрейд 1994а: 25]. Очевидно, что внимание к танатологическим проблемам усилилось вследствие необходимости осмысления войны и реабилитации ее участников.

Психоанализ находился на стыке рационалистской и иррационалистской картин мира. С одной стороны, внимание З. Фрейда и его сторонников было сконцентрировано на сфере бессознательного, с другой – истоки психоанализа, его методология и манера изложения изначально были связаны с позитивистской гносеологией, выявлением фактов, структуры и законов человеческой психики.

Закономерным выглядело возникновение после Первой мировой войны философской парадигмы иррационалистского характера – экзистенциализма, актуализировавшего идеи С. Кьеркегора и «философии жизни» XIX в. Одним из ключевых понятий этого направления стало понятие пограничной ситуации. Философ К. Ясперс, которого считают автором данного термина, в работе «Духовная ситуация времени» (1931) пишет: «Духовная ситуация человека возникает лишь там, где он ощущает себя в пограничных ситуациях. Там он пребывает в качестве самого себя в существовании, когда оно не замыкается, а все время вновь распадается на антиномии» [Ясперс 1991: 322]. Другими словами, в этот момент «человеческая экзистенция познает себя как нечто безусловное» [Философский энциклопедический словарь 1997: 347], индивид освобождается от условностей повседневности и задумывается о смысле своей жизни. Наибольшее воздействие на человека оказывает ситуация перед лицом смерти, из которой формируется, согласно М. Хайдеггеру, одна из составляющих истинной «экзистенции»: «То, что надо слышать в имени “экзистенции”, когда это слово употребляется внутри мысли, осмысливающей истину бытия из нее самой, могло бы прекрасно быть названо словом “выстаивание”. Только мы должны будем тогда в качестве полного существа экзистенции мыслить одновременно стояние внутри открытости бытия, вынесение этого стояния внутри нее (забота) и выдерживание в предельном (бытие к смерти)» [Хайдеггер 1993: 31].

Экзистенциализм стал одним из влиятельнейших интеллектуальных течений в XX в. Его развитие продолжилось во время и после Второй мировой войны в философском и литературном творчестве А. Камю, Ж.-П. Сартра, С. де Бовуар. Можно сказать, что экзистенциализм превратился в общекультурную мировоззренческую программу, в которой важнейшее место занимают танатологические проблемы.

В конце XIX – первой половине XX вв. появляются и первые специальные научные танатологические исследования гуманитарного характера. В 1899 г. увидел свет труд Ю. Кулаковского «Смерть и бессмертие в представлениях древних греков» [Кулаковский 1899], посвященный проблемам античной ментальности. В 1920 г. выходит книга К. Клемена, историка религии, «Жизнь мертвых в религиях человечества» [Клемен 2002], где он исследует формы, топосы («места») и понимание («содержание») загробной жизни. В 1938 г. Ф. Хуземан, последователь антропософии Р. Штайнера, в монографии «Об образе и смысле смерти» [Хуземан 1997], рассматривая вопросы психологии смерти, обращает внимание на различное ее восприятие в истории: у древних египтян, персов, шумерийцев, греков, европейцев Нового времени и т. д.

Таким образом, первый этап эволюции танатологии как научной дисциплины знаменовался ее утверждением в медицине, интересом к ее проблематике в психоанализе и экзистенциализме, зарождением внимания к ней в гуманитарных дисциплинах. Эти процессы были обусловлены дифференциацией и институционализацией научного знания, реакцией на Первую мировую войну, столкновением рационалистской и иррационалистской гносеологии.

Определяющими для развития танатологии во второй половине XX в. стали последствия Второй мировой войны. Многие танатологи в сфере психологии и медицины принимали непосредственное участие в реабилитации участников боевых действий. Особенно эта служба была развита в США, где после войны началось планомерное развитие танатологии.

Главной задачей в медико-клинической сфере стало максимальное облегчение предсмертных страданий больного и в душевном, и в физиологическом плане с помощью технических, фармацевтических средств и психологических методик. Вместе с тем началось очередное этико-философское переосмысление самого феномена смерти, обусловленное спорами о проблемах эвтаназии, положении умирающего в современном обществе и т. д.

Результатом развития танатологических исследований в 1950— 1960-е гг. стало возникновение целого научного сообщества, объединившего людей самых разных профессий: врачей, психиатров, психологов, философов и др. В 1959 г. прошел симпозиум «Понятие смерти и его связь с поведением человека», и тогда же был издан первый междисциплинарный труд – «Значение смерти» [Feifel 1992: 8]. Г. Фейфель, организатор симпозиума и издатель сборника, указывает на скудность систематизированного знания о смерти, называет составленную книгу «первой попыткой» рассмотреть данную сферу учеными различного профиля [The Meaning of Death 1959: VII]. Также отмечается запрет на внимание к танатологическим проблемам в обществе: «Интерес к смерти сослан на табуированную территорию, прежде занятую болезнями вроде туберкулеза или рака и темой секса» [The Meaning of Death 1959: XIV].

Книга состоит из пяти частей: «Теоретические точки зрения на смерть», «Возрастные особенности отношения к смерти», «Понятие смерти в сфере культуры и религии», «Клинические и экспериментальные изыскания», «Дискуссия» (критический обзор выдержек из опубликованных работ). В сборник входят статьи виднейших философов и ученых: К. Г. Юнга, П. Тиллиха, Г. Маркузе, В. Кауфмана, Р. Кастенбаума, Э. Шнейдмана и др. В них рассматриваются формы отношения к кончине, умиранию, скорби по умершим, их связь с религиозными и общественными ритуалами, проблемы репрезентации смерти в литературе и искусстве. Г. Фейфель выделяет три «лейтмотива» книги: «1. В основе американского мировоззрения лежат отрицание смерти и бегство от нее. Жизнь не постижима в полном смысле слова или прожита полно без честного столкновения с идеей смерти. (…) 2. Вероятно, наша научно мыслящая культура, стремящаяся измерять весь опыт внутри границ пространства и времени, не обеспечивает нас всеми необходимыми параметрами для исследования и понимания смерти. 3. Существует острая необходимость в более надежной информации и систематическом, контролируемом изучении этой области. (…) Исследование значения смерти и умирания может улучшить наше понимание индивидуального поведения и принести дополнительные плоды при анализе культур» [Ibid.: XVII–XVIII].

С тех пор в зарубежной науке, прежде всего в США, существует устойчивый междисциплинарный интерес к теме смерти. Этому способствовало создание в 1968 г. в Нью-Йорке Фонда танатологии [Гроф 1996: 23], который занимается поддержкой исследований в данной сфере, в том числе через публикацию статей танатологов в специализированных периодических изданиях: «Архивах Фонда танатологии», «Танатологическом журнале» и др. Примечателен круг дисциплин, очерченный в заметке, посвященной основанию фонда: психиатрия, медицина, религия, психология, социальные исследования, медсестринское дело, социальное обеспечение, философия, теология [Foundation of Thanatology 1969: 352].

В 1976 г. группа заинтересованных преподавателей и медиков организовала Форум образования и консультирования по вопросам смерти, который через несколько лет стал Ассоциацией образования и консультирования по вопросам смерти, или Танатологической ассоциацией (www.adec.org). Эта организация проводит ежегодные конференции, также междисциплинарного характера.

Начинается преподавание курсов по танатологии. Э. Кюблер-Росс пишет, что ее междисциплинарный курс, посвященный проблемам смерти и умирания, возник в 1965 г. на базе теологического семинара в Чикаго [Kübler-Ross 1969: 19]. В биографии Э. Кларк отмечается, что она преподавала курсы по танатологии с 1972 г. [The Thanatology Community 1992: I]. Э. Шнейдман утверждает, что в 1975 г. он получил должность первого профессора танатологии в мире [Шнейдман 2001:65].

Основополагающими танатологическими работами в конце 1960-х – начале 1970-х гг. стали книги «О смерти и умирании» (1969) Э. Кюблер-Росс и «Психология смерти» (1972) Р. Кастенбаума и Р. Айзенберга. Э. Кюблер-Росс выделяет пять психологических стадий, которые испытывает умирающий человек: отрицание и изоляция, гнев, переговоры с судьбой, депрессия, принятие [Kübler-Ross 1969: 235]. Работа «О смерти и умирании» стала бестселлером и положила начало хосписному движению во всем мире. Р. Кастенбаум и Р. Айзенберг создают своеобразную энциклопедию психологических и социологических знаний о смерти. Они очерчивают 10 направлений, актуальных для танатологических исследований того времени: психологическое, психиатрическое, социальное (социальная работа), медицинское, «частное» (документы частной жизни), художественное, государственно-правовое, религиозное, философское, «нечеловеческое» (поведение животных, биохимия смерти). Отдельные главы «Психологии смерти» посвящены проблемам понимания смерти, ее персонификации в различные эпохи, типам кончины в зависимости от ее природы (самоубийство, убийство, гибель от несчастного случая или болезни) [Kastenbaum 1972: 2–3]. Р. Кастенбаум и Р. Айзенберг дали определение многим, казалось бы, очевидным, но ранее не систематизированным понятиям, подкрепили свои утверждения статистикой, написав книгу, доступную как для профессиональных психологов и социальных работников, так и для непрофессионалов.

Все вышеизложенные факты позволяют говорить об институционализации танатологии как научной дисциплины в 1960—1970-х гг. Возникают специальные танатологические организации, объединяющие ученых различного профиля, проводятся конференции и образовательные курсы, издаются журналы и труды систематизирующего характера. Особенность танатологии в США, конечно же, в первую очередь определялась и определяется конкретной практической задачей помощи умирающему. Вместе с тем многими исследователями осознавалась значимость гуманитарного теоретического знания, нацеленного на понимание сущности смерти, использование тех или иных концепций отношения к ней, восходящих к определенным социальным и культурным практикам: историческим, субкультурным, этническим, религиозным, философским, художественным и др.

Так, например, значительным событием в сфере гуманитарной танатологии стала работа У. Шиблса «Смерть: междисциплинарный анализ» (1974), написанная по итогам семинара, проведенного автором в 1972 г. в университете Висконсина. Исследователь уделяет внимание психологическим, психиатрическим, социальным, медицинским, экономическим, биологическим аспектам феномена смерти. В то же время большая часть книги посвящена вопросам гуманитарной танатологии: критическому обзору наиболее важных с данной точки зрения философских (Эпикур, Лукреций, Марк Аврелий, экзистенциализм), теологических (Д. Филипс) и литературных (Л. Толстой, У. Шекспир, Э. Дикинсон, Д. Томас, Дж. Донн, М. Твен) концепций, проблем «искусства умирания» и изображения умирания в искусстве [Shibles 1974].

В Европе после Второй мировой войны интерес к изучению смерти также сильно вырос, но институционализации танатологии и организованной консолидации танатологов не произошло – это научное направление развивалось на уровне отдельных проектов и форумов, по инициативе конкретных исследователей. Хосписное движение ориентировалось на американскую модель и пользовалось заокеанскими концепциями и настольными книгами (например, в библиотеке психологического факультета Рурского университета в Германии большая часть литературы по танатологии англоязычная или переводная). В то же время в европейской танатологии изначально активно разрабатывался гуманитарный аспект.

В 1966 г. появляется книга В. Янкелевича «Смерть», философская в своей основе, но затрагивающая общие особенности восприятия смерти человечеством. П. Калитин во вступительном слове называет концепцию французского автора «первой в истории мировой мысли системой танатологии, или философии смерти» [Янкелевич 1999: 5]. Философ пытается разобраться в отношении человека к различным этапам кончины, каждому из которых посвящена отдельная глава: «по эту сторону смерти» – «в момент наступления смерти» – «по ту сторону смерти». Для литературоведения важно, что В. Янкелевич в своих рассуждениях постоянно опирается на творчество русских писателей: прежде всего Л. Толстого, а также И. Бунина, Л. Андреева, Ф. Достоевского и др.

В 1976 г. выходит книга Ж. Бодрийяра «Символический обмен и смерть». Созданная в ярком стиле, характерном для этого французского мыслителя, она предлагает семиотический философско-социально-политический взгляд на смерть, актуальный для капиталистического общества. Одна из ключевых идей данной работы: труд есть «отсроченная смерть» [Бодрийяр 2000: 103]. Это политэкономическая трактовка фрейдистского влечения к смерти как к исходному состоянию, разрешить которую, по мнению Ж. Бодрийяра, «символически возможно только через смерть» [Там же: 107]. По сути, речь идет о перманентном историческом подкреплении власти угрозой смерти, в современной социальной системе скрытой за воспроизводством жизни как ценности, за заработной платой и потреблением как символической деятельностью одаривания и подавления. Книга Ж. Бодрийяра показала, что танатологические проблемы могут быть ключом к демифологизации властных структур и различных общественных процессов.

В 1977 г. в рамках французской историко-антропологической «Школы Анналов» публикуется работа Ф. Арьеса «Человек перед лицом смерти». В русле истории ментальностей смерть предстает «одним из коренных “параметров” коллективного сознания», «эталоном, индикатором характера цивилизации» [Гуревич А. 1992: 6]. Ф. Арьес дает историко-психологическую классификацию отношения человека к кончине, выделяя пять танатологических моделей, приоритетных для различных эпох: «прирученная смерть», «смерть своя», «смерть далекая и близкая», «смерть твоя», «смерть перевернутая». Он также определяет круг факторов, влияющих на специфику этих моделей: «самосознание», «защита общества от дикой природы», «вера в продолжение существования после смерти», «вера в существование зла» [Арьес 1992: 496]. Ф. Арьес, как и В. Янкелевич, часто использует в качестве источников произведения художественной литературы. Без преувеличения отметим, что его книга открыла новый виток в развитии гуманитарной танатологии, продемонстрировав возможности масштабного диахронного исследования танатологической семантики. Так в 1983 г. М. Вовель опубликовал еще более объемную книгу «Смерть и Запад с 1300 г. до наших дней», в которой дал свою трактовку отношения к смерти западного общества от Средневековья до современности (см. обзор этой и других работ [Гуревич А. 1989: 120–126; Изотова 2010а: 267–272]).

Конец XX – начало XXI вв. за рубежом – время многочисленных частных танатологических исследований. Ученые углубляются в анализ танатологических аспектов произведений литературы и изобразительного искусства, конкретных философских систем. Из большого количества работ в сфере гуманитарной танатологии можно выделить такие общетеоретические монографии, как «Метафоры смерти: к логике пограничного опыта» (1987) немецкого философа Т. Махо (1987) и «Эстетика смерти» (1989) швейцарского исследователя К. Харт Ниббрига. Обе книги посвящены проблеме репрезентации смерти. Основной вопрос работы Т. Махо: «О чем мы говорим, когда говорим о смерти?» [Macho 1987: 7]. Определяя смерть как «коммуникативный провал», он рассматривает способы высказывания о ней, основанные, как правило, на метафорических переносах. Эти метафорические переносы Т. Махо находит в медицинских, философских, повседневных практиках, демонстрируя всю сложность танатологических знаковых систем. К. Харт Ниббриг воспринимает кончину как «мощный вызов, брошенный эстетическому сознанию» [Харт Ниббриг 2005: 10]. Он рассматривает репрезентацию смерти в различных видах искусства (живописи, литературе, музыке), документах, источниках личного происхождения. Книги Т. Махо и К. Харта Ниббрига интересны своим вниманием к плану выражения танатологических знаков и, несомненно, расширили горизонт танатологических исследований.

С проблемой репрезентации смерти тесно связано использование в современной танатологии гендерного подхода (women’s studies, gender studies). Б. Бассейн в монографии «Женщины и смерть: их связь в западной мысли и литературе» (1984) исследует различные вопросы феминологического характера. Предмет изучения в работе – ассоциации, укоренившиеся в сознании и имеющие маскулинное (мужское) происхождение: представление смерти как женщины, отношение к кончине женщины с поэтической и общественной точек зрения, ментальная связь между сексуальностью и Танатосом [Bassein 1984: IX–X]. К. Гутке в книге «Гендер смерти: история культуры в искусстве и литературе» (1999) заочно спорит с некоторыми феминологическими утверждениями: на широком художественном материале он показывает возможность репрезентации смерти через образы и мужчины, и женщины [Guthke 1999: 1–2].

Наконец, отметим, что во всем разнообразии современных гуманитарных танатологических исследований для нас важно появление литературоведческих изысканий. Основополагающими в этой сфере можно назвать работы В. Кисселя [Kissel 2004], В. Казака [Kasack 2005] и А. Ханзена-Леве [Hansen-Löve 2007], о которых речь пойдет в следующем параграфе.

Таким образом, современная зарубежная танатология представляет собой достаточно дифференцированный корпус знаний. Ее гуманитарный сегмент довольно четко определен, но открыт для междисциплинарного сотрудничества. Общетеоретические работы здесь перемежаются с узконаправленными исследованиями, развивающими конкретные области знания, будь то философия, литературоведение, искусствознание или gender studies.

Теперь обратимся к истории отечественной танатологии. Ее развитие было прервано в 1920-е гг. в связи с оптимистической пропагандой в Советском Союзе: «В условиях длительной доминации (…) сверхоптимистической коммунистической идеологии событие смерти вытеснялось, блокировалось, тема смерти была под негласным запретом» [Демичев 1997а: 5–6]. Танатологические исследования здесь возобновились только во второй половине XX в. и первоначально лишь в сфере медицины, что видно по определению из «Большой советской энциклопедии»: «Танатология (греч. thanatos – смерть и… логия), раздел медико-биологической и клинической дисциплин, который изучает непосредственные причины смерти, клиникоморфологические проявления и динамику умирания (танатогенез)» [Большая советская энциклопедия 1969:252]. Философско-психологический смысл термина актуализируется лишь в конце 1980-х гг.: «Танатология (от греч. thanatos – смерть и… логия), учение о смерти, ее причинах, механизмах и признаках. К области танатологии относятся и проблемы облегчения предсмертных страданий больного» [Советский энциклопедический словарь 1989: 1315]. Те немногие танатологические исследования, которые увидели свет в советское время, стремились включить понятие смерти в диалектическую пару вместе с понятием жизни, в сущности отказывая танатологической проблематике в самостоятельности[6]. Первооткрывателем данной темы для советского читателя стал академик И. Фролов, посвятивший несколько своих работ проблемам жизни, смерти и бессмертия (см. [Академик Фролов 2001: 422–485]). Например, в книге «Перспективы человека: опыт комплексной постановки проблемы, дискуссии, обобщения» (1983) он пишет о необходимости междисциплинарного, диалектического подхода к феномену смерти: «Чрезвычайно плодотворно, мне кажется, вообще подойти к проблеме смерти не просто “с точки зрения естествознания”, дополненной эмоциональными переживаниями, или с чисто нравственно-философских позиций, пытаясь “снять” эти переживания, а в единстве того и другого, причем с учетом не только личностных переживаний и размышлений по поводу твоей смерти как явления, относящегося именно к тебе самому, но и того, как оно отражается в другом, для которого твоя смерть является чистой рефлексией сознания и эмоций» [Фролов 2008: 280].

Рубеж XX–XXI вв. – период повышенного внимания к танатологии в России, очевидно обусловленный долгим табуированием этой проблематики[7]. Организуется Ассоциация танатологов Санкт-Петербурга (позднее – Санкт-Петербургское общество танатологических исследований), которая занимается изданием альманаха «Фигуры Танатоса» [Фигуры Танатоса 1991; 1992; 1993; 1995; 1998; Помни о смерти 2006]. Переводятся труды зарубежных авторов, публикуются оригинальные работы, в том числе в сборниках [Жизнь. Смерть. Бессмертие 1993; Смерть как феномен культуры 1994; Идея смерти 1999; Проблематика смерти в естественных и гуманитарных науках 2000; Философия о смерти и бессмертии человека 2001; Феномен смерти 2012].

Первые книги по танатологии отличались научно-популярным характером. В работах П. Гуревича [Гуревич П. 1991], А. Лаврина [Лаврин 1991; 1993], С. Рязанцева [Рязанцев 1994а; 19946], В. Голубчика и Н. Тверской [Голубчик 1994] осмысляется опыт зарубежных исследований, клинический, образовательный, философский, психологический, психоаналитический, историко-антропологический и пр. Эту широту танатологических ответвлений подчеркивает С. Рязанцев: «Танатология – наука, изучающая смерть, ее причины, процесс и проявления. (…) Проблема смерти изучается не только медиками и биологами, но и этнографами: погребальные обряды и связанная с ними символика, фольклор и мифология представляют собой важное средство для понимания народных обычаев и традиций. Не чужда эта проблема и для археологов, которые на основе материальных остатков далеких эпох пытаются реконструировать характер погребений и представления древних людей о смерти и загробном мире. Многократно встречались с темой смерти историки литературы. Реальна эта проблема и для философов» [Рязанцев 1994а: 92].

Одной из сфер, где российские исследователи сразу нашли свою нишу, стала русская философская танатология. Большой вклад в осмысление не только этого вопроса, но и сущности танатологии как науки внесла статья К. Исупова «Русская философская танатология» (1994). Автор выделяет четыре волны в развитии учения о смерти: эпоху классического масонства, спиритические дискуссии времен Ф. Достоевского и Н. Федорова, эмигрантская публицистика «серебряного века», современная интеллектуальная ситуация. Философия смерти в России для него – это «философия “ответственного поступания” (М. Бахтин), “трагического историзма” (Г. Флоровский) и личностного самоопределения в мире необратимых действий» [Исупов 1994: 106]. К. Исупов проблематизирует сферу танатологического с эпистемологической точки зрения: «Танатология – это наука без объекта и без специального языка описания, ее терминологический антураж лишен направленной спецификации: слово о смерти есть слово о жизни, выводы строятся вне первоначального логического топоса проблемы, – в плане виталистского умозаключения, в контексте неизбываемой жизненности» [Там же]. О возможности решения данной проблемы – проблемы объекта и языка описания – мы поговорим в следующем параграфе, но заслуга статьи К. Исупова очевидна: он переводит российскую танатологию в другую плоскость, требуя от нее четкого определения объекта и методов изучения, т. е. классических признаков институционализации дисциплины.

Одним из основателей российской философской танатологии по праву считается А. Демичев. В своей монографии «Дискурсы смерти: Введение в философскую танатологию» он называет стратегию современной науки о смерти «собирательно-энциклопедической» [Демичев 1997а: 7] и выявляет две группы оснований для ее дальнейшего систематического развития – культурологические и философские:

«1. К культурологическим основаниям современной танатологии должно отнести следующие положения:

– совокупность символов, ритуалов, обрядов и других культурно-опознавательных знаков, выражающих достаточно определенный смысловой канон отношения к умиранию и смерти, является одним из формообразующих и типологизирующих факторов культурной идентичности;

– история западноевропейской культуры демонстрирует два основных типа “культурного оформления” смерти: деструктивный и конструктивный, мотивированные общим стремлением преодоления страха и обретения отношений свободы со смертью, но детерминированные различной корреляцией символических пространств жизни и смерти;

– “культура смерти” определяется доминированием конструктивного типа понимания и интерпретации событий смерти и умирания;

– современная постмодернистская культура тематизирует событие смерти дискурсивно-метафорическим образом, используя его потенциал негативности в качестве деконструктивирующего средства по отношению к смысловым доминантам и, следовательно, средства сопротивления их диктату в многоголосии текста современной культуры.

2. К философским основания современной танатологии, а также к основным положениям современной философской танатологии необходимо отнести следующие идеи:

– идущее от Хайдеггера различение онтологического и онтического аспектов смерти, позволяющее коррелировать интуиции непостижимого настоящего собственной смерти и репрезентации прошлого смерти другого;

– знание и принятие неизбежности, осознание позитивности и придание суверенности собственной смерти является предельным витальным основанием самоидентификации личности, выступает ориентирующим и проектирующим началом человеческой жизни, придает суверенной жизни человека образ смысловой завершенности;

– идея гармонично-полифонического сосуществования жизни и смерти, взятых в модусе аффективной событийности;

– концептуально смерть должна быть ухвачена дважды – в двух различающихся, но дополняющих друг друга образах: как образ реального телесно-вещественного прекращения жизни в пространственно-временной единице настоящего и как образ бестелесного события-аффекта, распределенного в пространственно-временном континууме прошлых и будущих состояний жизни» [Демичев 1997а: 126–127].

В итоге А. Демичев призывает к созданию «особой, гуманитарно проработанной парадигмальной сетки: философия смерти – культурология смерти – культура смерти и умирания» [Там же: 127], которая должна изменить отношение к танатологии в научном и обыденном контексте.

Докторская диссертация А. Демичева «Философские и культурологические основания современной танатологии» [Демичев 19976] была одной из первых отечественных академических гуманитарных работ, где использовалось слово «танатология». К настоящему времени в России написано несколько десятков диссертаций, посвященных проблеме смерти, в том числе литературоведческих, однако парадоксальным образом многие из них не определяют свое место в систематическом танатологическом знании и выглядят автономными исследованиями.

Вместе с тем такие диссертации, как «Танатология: социокультурный контекст» (1997) Д. Матяша и «Трансформация феномена культа в контексте отечественной танатологии» (2004) Т. Мордовцевой, уделяют особое внимание организации танатологического дискурса. Д. Матяш рассматривает и типологизирует различное отношение к смерти в истории культуры и философии («позитивное», «негативное», мышление «о», мышление «в», мышление «к»), устанавливает зависимость социокультурных институтов от этого отношения (связь события смерти и власти), вводит понятие «архетип смерти», своими проявлениями определяющее характер культуры [Матяш 1997: 13–14]. Т. Мордовцева дает определение философской танатологии («самостоятельная отрасль знаний, в задачи которой входит системное изучение вопросов жизни и смерти, определение сущности каждого понятия и особенностей их существования как феномена культуры» [Мордовцева 2004: 6]) и танатологии в целом («научная отрасль знаний, возникшая относительно недавно, предметом изучения которой является сущность процесса смерти и умирания» [Там же: 21]). Она выделяет три основных типа понимания смерти в русской культуре: традиционный (связанный с синкретизмом мировосприятия и почитанием предков), религиозный (основанный на триаде «жизнь – смерть – бессмертие» и христианском культе святых) и светский (обусловленный страхом смерти, стремлением к социальному бессмертию, а также индивидуализацией личности) [Там же: 15–16].

Книги М. Шенкао «Основы философской танатологии» (2002) [Шенкао 2002] и «Смерть как социокультурный феномен» (2003) [Шенкао 2003] тоже созданы на основе диссертационного исследования (1999). Автор, опираясь на историко-антропологический подход, дает характеристику различных ментальных представлений о смерти: повседневных, этнических, религиозных, философских, научных. Важное место в книге занимает описание танатологических идей жителей юга России, демонстрирующее возможности региональных исследований в данной сфере.

Указанные работы свидетельствуют не только о включении слова «танатология» в научный обиход, но и о том, что российские исследователи активно проявляют себя в деле систематизации танатологического знания, в проблематизации его предметно-объектной сферы, в определении задач дисциплины.

Об этом говорит и появление специальных статей в справочной литературе гуманитарного профиля, например в «Философском энциклопедическом словаре» (1997), энциклопедии «Культурология. XX век» (1998) и «Проективном философском словаре» (2003). В «Философском энциклопедическом словаре» стандартное[8] определение танатологии как «учения о смерти, ее причинах, механизмах и признаках» дополняется кратким обзором психологических концепций Э. Кюблер-Росс, Р. Кастенбаума и Р. Айзенберга[9]. В качестве основных вопросов учения называются определение сущности смерти, реагирования на нее, траурного поведения, эвтаназии и т. д. [Философский энциклопедический словарь 1997: 447–448]. В других указанных изданиях дается не совсем обычная трактовка термина: «философский опыт описания феномена смерти» [Культурология 1998,1: 245], «одна из главных тем персонологии» [Тульчинский 2003: 392]. Так понятие «танатология» стало обозначать не только саму научную дисциплину, но и объект ее изучения, одновременно упрощая и усложняя ее осмысление.

Развитие российской гуманитарной танатологии сейчас входит в русло «нормальной науки», т. е., как писал историк науки Т. Кун, опирается на «достижения», признанные «определенным научным сообществом» как «основа для его дальнейшей практической деятельности» [Кун 2003: 30]. В. Варава, подводя предварительные итоги этого развития в статье «Современная российская танатология (опыт типологического описания)» (2008), характеризует сложившуюся ситуацию как «танатологический ренессанс» [Варава 2008: 61]. Он выделяет несколько направлений в отечественной танатологии: исследования в сфере эмпирической танатологии (А. Гуревич, Ю. Лотман, Ю. Смирнов, П. Калиновский, И. Вишев и др.), исследования философских аспектов смерти (М. Мамардашвили, П. Гайденко, П. Гуревич, В. Рабинович, А. Демичев, М. Уваров и др.), исследования, ориентированные на англо-американскую танатологию (Институт танатотерапии в Москве), исследования в области истории русской философии (В. Сабиров, О. Пугачев, К. Исупов и др.), художественную и эзотерическую литературу (Ю. Мамлеев, Л. Петрушевская, А. Проханов и др.)[10].

Таким образом, современная гуманитарная танатология предстает вполне устоявшейся междисциплинарной областью научных исследований, решающей большое количество задач, связанных с осмыслением сущности смерти, ее причин и механизмов, изучением исторических и современных стратегий ее понимания. Уровень развития данной дисциплины в США, Европе и России отличается в силу накопленного исследовательского и практического опыта и, вероятно, вследствие национальной специфики, той или иной картины мира.

* * *

Период «нормальной науки» должен отличаться относительной ясностью таких эпистемологических компонентов дисциплины, как ее объект изучения, структура и задачи. Эти компоненты никогда не бывают абсолютными, даже в устоявшейся науке, но необходимо хотя бы дать им рабочие определения.

Начнем с объекта изучения. На первый взгляд все просто: танатология изучает смерть, ее сущность, механизмы и признаки. Вместе с тем даже естественные науки до сих пор спорят, что такое смерть: остановка сердца, гибель мозга или что-то еще[11]. Естествоиспытателям в этом отношении легче: им достаточно договориться, при каких обстоятельствах (показателях) можно констатировать факт смерти. Гуманитарная танатология в большем замешательстве: она не может просто констатировать факт смерти через объяснение физических или биологических обстоятельств; ей присуща стратегия понимания, а следовательно, рефлексия и сопереживание. И тогда смерть предстает тайной, недоступной для человеческого познания. Р. Кастенбаум и Р. Айзенберг отмечают: «Даже высоко дисциплинированный разум может споткнуться при встрече (прямой или опосредованной) со смертью. Никакие ученые степени и профессиональные сертификаты в мире не гарантируют, что мы сможем размышлять о смерти открыто, тактично и бесстрастно» [Kastenbaum 1972: IX].

К. Исупов в статье «Русская философская танатология» смотрит на проблему объекта гуманитарной танатологии радикальным образом: «…Танатология – это наука без объекта и без специального языка описания; ее терминологический антураж лишен направленной спецификации: слово о смерти есть слово о жизни, выводы строятся вне первоначального логоса проблемы, – в плане виталистского умозаключения, в контексте неизбываемой жизненности. Смерть не имеет собственного бытийного содержания. Она живет в истории мысли как квазиобъектный фантом, существенный в бытии, но бытийной сущностью не обладающий. Танатология молчаливо разделила участь математики или утопии, чьи “объекты” – суть реальность их описания, а не описываемая реальность» [Исупов 1994: 106].

Высказывание Исупова явно провокационно. После кантианского переворота в гносеологии тенденция ограничивать человеческое знание областью «вещей-для-себя» доминирует, и современная наука в целом претендует на изучение в большей степени описания, чем реальности. Вместе с тем философом была поставлена очень важная цель определения гуманитарной танатологией своего объекта, что должно было позволить данной дисциплине повысить свое положение в России, перейти из статуса маргинального учения в ранг науки.

Здесь возникает чрезвычайно сложный вопрос о специфике взгляда на смерть в различных мировоззренческих и познавательных системах. В. Янкелевич подчеркивает отличие научного подхода к объекту танатологии от религиозного: «Смерть – точка касания метаэмпирической тайны и естественного феномена; феномен летального исхода относится к компетенции науки, а сверхъестественная тайна смерти апеллирует к религии» [Янкелевич 1999: 13]. Как отмечалось выше, А. Демичев разделяет культурологические и философские основания танатологии: среди первых обнаруживается дифференцированный объект изучения («совокупность культурно-опознавательных знаков», «типы “культурного оформления” смерти»), вторые представляют собой, скорее, исследовательские установки («различение онтологического и онтического аспектов смерти», «знание и принятие неизбежности, осознание позитивности и придание суверенности собственной смерти») [Демичев 1997а: 126–127]. Очевидно, что философская танатология сталкивается с проблемой статуса философии в целом: наука ли она, или метанаука, или специфическая мировоззренческая программа.

В нашем случае гуманитарная танатология (которая может быть и религиозной, и философской, и художественной) рассматривается как научная дисциплина, поэтому обратим внимание на поиск объекта в тех познавательных дискурсах, которые считаются научными или претендуют на этот статус. Значит, по В. Янкелевичу, мы будем иметь дело с феноменом смерти, представлением о ней, зачастую выражаемым гуманитарными дисциплинами опосредованно, через абстрагированные понятия.

Выше уже отмечалось, что первые признаки гуманитарной танатологии появились в психоанализе. Именно здесь за объект танатологии приняли вполне конкретное явление, эксплицированное в результатах психической деятельности человека, в том числе продуктах творческого труда. Речь идет об инстинкте смерти, или Танатосе.

Сейчас уже сложно определить, кто первым употребил слово «Танатос» применительно к инстинкту смерти. Понятие «инстинкт смерти» впервые использовали В. Штекель (в 1910 г.) и С. Шпильрейн (в 1912 г.) независимо друг от друга [Решетников 1994: 9—10]. Затем, по аналогии с парой «инстинкт жизни – Эрос», была сконструирована пара «инстинкт смерти – Танатос». Согласно словарю Ж. Лапланша и Ж.-Б. Понталиса, «в текстах Фрейда термин “Танатос” не встречается, однако, по свидетельству Джонса, Фрейду случалось употреблять его устно. В психоаналитическую литературу он был введен Федерном» [Лапланш 1996: 515]. По другому мнению, авторство понятия «Танатос» принадлежит В. Штекелю [Решетников 1994: 6].

Тем не менее сегодня в научном сообществе термин «Танатос» связывается с концепцией не В. Штекеля и не С. Шпильрейн, а З. Фрейда. Он в работах «По ту сторону принципа наслаждения» (1920) и «Продолжение лекций по введению в психоанализ» (1933) изменил свою раннюю теорию о существовании сексуальных и эгоинстинктов в пользу теории о разделении всех первичных позывов на иные две группы – смерти и жизни. Влечение к смерти – это бессознательное стремление любого организма к неорганическому, «исходному состоянию». Влечение к жизни – бессознательное стремление «обеспечить организму его собственный путь к смерти» [Фрейд 19946: 59–60], при помощи сексуальных инстинктов и инстинктов самосохранения воспрепятствовать сиюсекундному самоуничтожению индивида. В результате взаимодействия и борьбы этих типов влечений «возникают явления жизни, которым смерть кладет конец» [Фрейд 1989: 366], иначе – судьба организма. Если совокупность энергии жизни (прежде всего сексуальной) называли «либидо», то совокупность деструктивной энергии некоторые психоаналитики, например П. Федерн, обозначали терминами «деструдо» или «мортидо» [Райкрофт 1995: 40, 91].

Указанные типы влечений в совокупности образуют бессознательное человека, интенцией которого является достижение «принципа наслаждения». Суть культурологической концепции З. Фрейда заключается в том, что «принцип реальности», формируемый общественными установками, в том числе и культурой, не просто заглушает эротические позывы индивида посредством сублимации, но и контролирует позывы к смерти, способные негативно сказаться на окружающих.

Таким образом, чисто терапевтическая направленность психоанализа сменяется философско-культурологической концепцией, оправдывающей существование культуры. Не случайно З. Фрейд термину «инстинкт» предпочитал термин «влечение» (Trieb): «Влечение, в отличие от физиологического механизма инстинкта, есть некая психическая данность. Мы испытываем какое-нибудь влечение, не зная в точности о его причинах; механизм инстинкта становится нам известен в результате объективного познания. Иначе говоря, влечение есть репрезентация биологического процесса в психике, оно лежит между внесознательными физиологическими процессами и осознаваемым желанием или волевым актом. Бессознательное выступает как биологически детерминированное основание сознания, но, в отличие от чисто природного процесса, оно наделено смыслом, доступно для интерпретации (тогда как природный процесс требует не толкования, а каузального объяснения)» [История философии 1998: 197]. Следовательно, влечение можно рассмотреть как бессознательную область духа, а Танатос и Эрос – как онтологические категории. Психоанализ универсализировал эти категории, увидев в них основу человеческого бытия и его культурных воплощений. Более того, психоанализ дал посыл к поиску этих категорий в дискурсах, которые ранее считались абсолютно «прозрачными».

Одним из таких дискурсов, благодатных для психоанализа, стало мировое искусство, в частности мировая литература. Танатологические мотивы здесь интерпретируются психоаналитиками прежде всего как проявление индивидуального авторского бессознательного, его неврозов и потаенных стремлений. Данный подход отличается высокой степенью допущений, недоказанных гипотез, поэтому более продуктивным оказалось исследование коллективного бессознательного, расшифровка вневременных образов, мотивных схем и символов, восходящих к мифологии и фольклору.

Расшифровка символов культуры интересовала и З. Фрейда, в своих работах обращавшего внимание на значения снов, мифологических и фольклорных произведений. Однако лидером данного направления считается К. Г. Юнг, разработавший систему архетипов, «определенных форм в психике, которые распространены всегда и повсюду» [Юнг 2007: 12]. Коллективное бессознательное содержит в себе различные первообразы, тесно связанные с проблемой смерти, прежде всего архетипы Великой Матери и Тени, обозначающие хаотическое начало в природе и человеке.

Идеи К. Г. Юнга были развиты в русле мифологической школы, изучавшей устойчивые образы и мотивы (мифологемы), отражающиеся в культуре и восходящие к коллективному бессознательному. Такие представители этого направления, как Дж. Фрэзер, В. Топоров, Е. Мелетинский, Н. Теребихин, С. Телегин, внесли большой вклад в осмысление танатологических элементов в мифологии, фольклоре, литературе, языке, сакральной географии (образов моря, острова мертвых, мотива драконоборства, эсхатологических мотивов и пр.).

Фрейдизм, юнгианство и мифологическая школа схожи в том, что признают существование бессознательных фундаментальных интенций, влияющих на человека и на продукты его деятельности. Одной из этих интенций считается влечение к смерти (Танатос), ставшее первым объектом гуманитарных танатологических исследований. Изучается данное влечение с помощью психоаналитических средств, т. е. набора интерпретационных практик, включающих смерть в круг специфических семантических «сценариев»: комплексов, архетипов, мифологем и пр. Важно отметить также, что понятие «Танатос» шире понятия смерти: оно представляет собой все многообразие деструктивных тенденций в человеке, которые необязательно приводят к кончине, но обусловлены ее горизонтом.

Интерпретационные психоаналитические практики позволяют лучше понять смысл памятников культуры, воспринимая их как знаковые системы. Следовательно, гуманитарную танатологию, в отличие от естественнонаучной, интересует не сама смерть, а ее знаки. Ю. Лотман указывает, что, только превратившись в «формализованный набор средств», идея смерти отделяется от «первичного ряда своих значений» и становится «одним из универсальных языков культуры» [Лотман Ю. 1994: 422].

Таким образом, пустота и тайна смерти как референта в культуре нивелируется. Человек и общество способны заполнить эту лакуну новыми смыслами, переносными метафорическими значениями. На первый план выходит не смерть, а ее понимание, представление о ней, отношение к ней. В исторической антропологии отношение к смерти считается «одним из коренных “параметров” коллективного сознания». Примечательно, что, как и в психоанализе, этот феномен, являясь частью ментальности, характеризуется изначальной «неосознанностью или неполной осознанностью» [Гуревич А. 1992: 6–7]. Задачей науки становится рационализация данного объекта исследования.

Отношение к смерти, идея смерти определяются как объект исследования и в современных танатологических диссертациях. Словно отвечая на радикализм К. Исупова, Д. Матяш утверждает: «Специфика философского изучения темы “смерть” состоит в том, что смерть не может рассматриваться ни как проблема, ни как феномен. Предметом философского анализа выступает отношение к смерти» [Матяш 1997: 13]. Т. Мордовцева рассматривает в своей работе «целостный культурный образ смерти, ее идею, сущность…» [Мордовцева 2004: 3].

По-видимому, менее радикальными стали взгляды и К. Исупова. Напомним, что в энциклопедии «Культурология. XX век» он характеризует танатологию как «философский опыт описания феномена смерти» [Культурология 1998,1: 245]. Так термин получил новое, довольно неожиданное значение, закрепленное Г. Тульчинским в «Проективном философском словаре»: танатология – «одна из главных тем персонологии» [Тульчинский 2003: 392]. Подобно психологии или синтаксису, данное понятие стало обозначать не только саму научную дисциплину, но и объект ее изучения. Значит, танатология – это наука о танатологии?

Возможность такого двойственного толкования, очевидно, заложена в самом слове «танатология»: ведь его можно расшифровать и как «слово о Танатосе», и как «наука о Танатосе». Принимая справедливые замечания Исупова об описательности дисциплины, второе словосочетание можно усложнить – «наука о слове о Танатосе». Но более корректным выглядит совмещение первого и второго определений ученого: танатология – это наука об опыте осмысления феномена смерти.

Понятие «опыт» касается и формальной, и содержательной стороны танатологических знаков. Опыт – это совокупность переживаний, создающих представление о предмете; это преодоление методологической дистанции между субъектом и объектом, в результате чего отрефлексированные характеристики объекта входят в картину мира субъекта. По сути, опыт – это познание, сопряженное с процедурами интроспекции, эмпатии, понимания и объяснения.

И в то же время это результат познания, личностное знание, «знание конкретного субъекта, представляющее собой определенную содержательную систему» [Суворова 1999: 49].

О. Суворова в статье «Личностное знание о смерти: пути формирования, смысл и значение» выделяет три группы факторов, детерминирующих формирование представлений о личной смерти. Во-первых, «к их числу следует отнести общие основания становления всего неявного знания, корни которого, как показал М. Полани, – в являющемся фоном для сознания периферическом осознании тела, используемого человеком как инструмент во всех его делах с миром» [Там же]. Во-вторых, «такого рода неявные знания оказываются тесно связанными с осознаваемыми содержательными представлениями о смерти. Важным фактором формирования последних можно считать опыт встречи со смертью другого, общение с умирающим». Наконец, «необходимость усвоения факта неизбежности смерти, “примирения” с этой наиболее сложной загадкой бытия собственно и обусловила то обстоятельство, что тема смерти и посмертной судьбы человека заняла одно из важных мест во многих сферах общественного сознания, в первую очередь в религии, а также в искусстве, литературе, философии, предлагающих разнообразные объяснения смерти и соответствующие символические формы, обеспечивающие возможность опредмечивания смерти, превращения ее в феномен культуры, включения образов смерти в контекст культурного развития» [Там же: 53–54].

Перспективным, а иногда и единственно возможным, является изучение именно последнего фактора формирования представления о личной смерти – репрезентации танатологических элементов в культуре. Безусловно, речь идет не только о философской традиции, как пишет К. Исупов. Ведь из истории танатологии известно о психоаналитических, психологических, религиоведческих, литературоведческих, историко-антропологических танатологических штудиях. Следовательно, танатология – это наука об общекультурном опыте осмысления феномена смерти.

Возможность объединения исследований из различных наук в единую сферу танатологии может вызывать у кого-то сомнения, как вызывает сомнение существование такого междисциплинарного феномена, как культурология. Но доказательства есть. Во-первых, это апелляция представителей одних наук к другим: например, историк Ф. Арьес указывает, что использует в своей книге идеи философа В. Янкелевича [Арьес 1992: 495]. Во-вторых, декларируемая междисциплинарность танатологических исследований. В-третьих, постепенно формирующийся специфический терминологический аппарат: «Танатос», «влечение к смерти» (В. Штекель, З. Фрейд), «смерть прирученная», «смерть своя», «смерть твоя» (В. Янкелевич, Ф. Арьес), «смерть извне», «смерть изнутри» (М. Бахтин), «танатопоэтика» [Hansen-Löve 1993], «художественная танатология» [Семикина 2002], «танатэротика» [Высевков 2000], «танатография» [Танатография Эроса 1994] и др. Примечательно, что указанные понятия охватывают уже не только семантическую, но и структурную сторону танатологических знаков.

Вместе с тем очевидно, что общекультурный опыт осмысления смерти – это очень широко понятый объект исследований. Несмотря на сближение наук, происходит постоянный процесс типологизации танатологических элементов, что приводит к диверсификации объекта. Различные виды смерти в природе: смерть от болезни или несчастного случая, убийство, самоубийство – предполагают различное их восприятие в культуре. А ведь есть еще и «паратанатологические» феномены: похороны, скорбь, рефлексия о смерти или посмертном существовании. Объект исследования диверсифицируется, появляются разделы танатологии, о которых настало время поговорить.

* * *

Дисциплины-компоненты, входящие в структуру танатологии, должны заниматься частными вопросами, обусловленными различными аспектами объекта / предмета изучения или методологией исследования. Одна дифференциация танатологического знания уже была предложена: это условное деление на естественнонаучную и гуманитарную танатологию, а внутри данных групп на предметные области – медицинскую, психологическую, философскую, историко-антропологическую, культурологическую, литературоведческую, искусствоведческую и пр.

Другая классификация обусловлена природой смерти. На поверхности лежит разграничение насильственной и ненасильственной смерти. Ненасильственная смерть при всем ее многообразии всегда «приходит сама» в виде кончины от старости, или болезни (такую смерть называют естественной), или несчастного случая. В ней не заложено активное действие со стороны человека, а если окружающие спрашивают о более глубокой, онтологической причине кончины, то таковыми считаются природа или Бог. Насильственная смерть предполагает активность человека, причиной смерти служит он сам. В зависимости от направления деструктивного действия на себя или на других выделяются самоубийство и убийство. Эти два типа насильственной смерти имеют в культуре свои традиции восприятия и изучения.

Если общими вопросами умирания и смерти, прежде всего ненасильственной, занимается собственно танатология, то феномен самоубийства изучается суицидологией. Конечно, отделить суицидальный акт от проблемы смерти невозможно: самоубийство – это форма разрешения безусловности человеческой смертности, доказуемая через добровольный уход из жизни. Многие писатели-философы, например Дж. Донн или А. Радищев, отстаивали право человека на суицидальный акт как крайний способ борьбы за свое достоинство против тирании государства и даже Божественной предопределенности (см. [Суицидология 2011]). Вместе с тем, наряду с мотивом, самоубийство ставит перед человеком именно танатологические вопросы: что такое смерть, что будет после нее, предопределен ли мой последний шаг. Интересно, что А. Камю считал, что «есть лишь один поистине серьезный философский вопрос – вопрос о самоубийстве» [Камю 2001: 8], в то время как многие мыслители определяли сущность философии как «размышление о смерти» (см. выше).

Несмотря на то что встречаются суицидальные акты у животных, самоубийство считается чисто «антропологическим явлением» [Трегубов 1993: 3]. Будучи человеческим феноменом, а не общеприродным, оно несет в себе следы человеческого целеполагания и общественных обстоятельств, поэтому легче поддается научным изысканиям.

Одним из основоположников научной суицидологии считается Э. Дюркгейм, который в работе «Самоубийство. Социологический этюд» (1897) описал социальные и внесоциальные факторы суицида, дал первую типологию актов такого рода (эгоистический, альтруистический, аномичный) [Дюркгейм 1994][12]. В данной книге суицид рассматривался с социологической точки зрения, и в дальнейшем этот подход (наряду с психологическим) стал основным в суицидологии. В самоубийстве всегда видели некую патологию, аномалию, отклонение, обусловленное потрясениями общества и личности.

Психологический подход к самоубийству развивал К. Меннингер в книге «Человек против самого себя» (1938). Последователь З. Фрейда, он уделяет особое внимание инстинкту смерти как одному из ведущих влечений в человеческой психике [Menninger 1938: 5] и характеризует такие типы самоубийств, как собственно самоубийство, хроническое (аскетизм, мученичество, неврастения, алкоголизм, антисоциальное поведение, психозы), локальное (членовредительство, симуляция, преднамеренные несчастные случаи, импотенция, фригидность) и органическое (соматические заболевания).

В 1968 г. в книге «Теория суицида» М. Фарбер продолжает разработку общей суицидальной концепции. Он предлагает формулу расчета вероятности самоубийства: S = f (V, D), где S – вероятность самоубийства, f – функция, V – повышенная ранимость, D – масштаб общественных лишений [Färber 1968: 10]. Как видим, социологические и психологические исследования в данной области, с одной стороны, ориентировались на общие танатологические концепции (фрейдистская теория влечений), с другой – прибегали к методам точных наук, в частности к созданию формул и измерению (статистические данные, психологические тесты и др.).

Главной задачей суицидологии становятся меры по предотвращению самоубийств. В 1968 г. создается Американская ассоциация суицидологии (www.suicidology.org), организуются центры превенции суицидов. Основной идеолог этого движения Э. Шнейдман (как писалось выше, еще и первый профессор танатологии) в своих работах рассматривает самоубийство как один из «традиционных видов смерти» [Шнейдман 2001: 51]. Он описывает ключевые характеристики суицидальной ситуации, приводит примеры из собственной психологической практики, интересуется случаями из художественных произведений, в частности Г. Мелвилла [Shneidman 1973: 161–177]. Э. Шнейдман замечает: «Тема самоубийства пронизывает нашу литературу, занимает особое место в нашей культуре» [Шнейдман 2001: 123], – и тем самым переводит данную проблему в общекультурную плоскость.

Феномен самоубийства серьезно изучался и изучается российскими исследователями. Н. Бердяев в очерке «О самоубийстве» (1931) отмечает эпидемиологический характер суицида: «Самоубийца имеет дело не только с самим собой и насильственное уничтожение собственной жизни имеет значение не только для него одного. Самоубийца вызывает роковую решимость и в других, он сеет смерть» [Бердяев 1992: 5]. Он характеризует церковное отношение к суицидальному акту, размышляет о совмещении в нем смерти, способной стать «путем к спасению», и убийства, которое есть «чистое зло и самое страшное зло» [Бердяев 1992: 13].

В конце XX – начале XXI вв. в России вышло довольно много трудов, посвященных самоубийству. Л. Трегубов и Ю. Вагин в книге «Эстетика самоубийства» (1993) утверждают, что «самоубийство как один из аспектов человеческого поведения может быть (…) не только эстетичным вообще, не только трагичным, ужасным, безобразным и т. д., но и прекрасным» [Трегубов 1993: 46]. Они доказывают эту мысль на примере различных суицидальных актов, как индивидуальных, так и ритуальных.

И. Паперно в фундаментальном труде «Самоубийство как культурный институт» (1999) рассматривает суицид как «факт культуры» и «историческое явление». Автор не стремится объяснить, «почему люди кончают жизнь самоубийством», описать «феноменологию самоубийства», но посвящает свою работу «исследованию процесса осмысления человеческого опыта». Примечательно, что, как и в случае со смертью, самоубийство объявляется «роковой тайной», а объектом изучения – «человеческий опыт» [Паперно 1999: 5–6]. И. Паперно анализирует «отношение к суициду» в различных парадигмах: мировоззренческих (народные верования, церковь, источники личного происхождения), исторических (античность, Новое время), национальных (Европа, Россия), профессиональных (медицина, философия, социология, право, литература).

Объект суицидологии – феномен самоубийства – определяется учеными в одном ключе. Э. Дюркгейм относит к суицидальному акту «каждый смертный случай, который непосредственно или опосредованно является результатом положительного или отрицательного поступка, совершенного самим пострадавшим, если этот последний знал об ожидавших его результатах» [Дюркгейм 1994: 13]. М. Фарбер называет самоубийством «сознательное, намеренное и быстрое лишение себя жизни» [Färber 1968: 20], С. Аванесов – «сознательное, добровольное и целенаправленное достижение человеком смерти, осуществленное собственными силами» [Аванесов 2000: 17]. Таким образом, определяющими характеристиками суицида являются «сознательность», «намеренность» и «быстрота». Г. Чхартишвили в книге «Писатель и самоубийство» (2000) пишет: «Самоубийцей нельзя считать кита, выбрасывающегося на берег, так как его действие бессознательно. Как страстный и фанатичный христианин, совершить намеренное самоубийство не мог Гоголь, заморивший себя голодом во время Великого поста. Наконец, качество “быстроты” отличает суицид от суицидального поведения, которому подвержено большинство людей, чья профессия сопряжена с риском» [Чхартишвили 2000: 20].

Самоубийство в подавляющем большинстве религий считается самым страшным грехом, так как в нем нельзя покаяться. Как и в убийстве, тут присутствуют два элемента: субъект и объект, но они совмещены в одном сознании. Современные психологи отмечают, что «ощущение бессмертности нередко выступает как компонент переживания самоубийства» [Паперно 1999: 13].

Изучение убийства как феномена культуры не привело к созданию специального танатологического направления. В силу своей отрицательной смысловой нагрузки оно не получило развития в философской мысли. Не создана еще фундаментальная работа, наподобие книг Ф. Арьеса, М. Вовеля или И. Паперно, по проблеме восприятия убийства в истории ментальностей. Криминология является пока лишь юридической дисциплиной с особой практической методологией. Тесно связана с проблемой убийства теория агрессивности (агрессология), характеристику которой можно найти в «Анатомии человеческой деструктивности» (1973) Э. Фромма. Он выделяет два основных направления в объяснении агрессивности: инстинктивизм (З. Фрейд, К. Лоренц) и бихевиоризм (А. Басс), спорящие о наследственной или приобретенной сущности деструктивности по отношению к другим людям [Фромм 1994: 74]. Э. Фромм отмечает, что необходимо различать виды агрессии: «биологически адаптивную», «способствующую поддержанию жизни», «доброкачественную» и «злокачественную», «не связанную с сохранением жизни» [Там же: 163]. Именно «злокачественная агрессия» приводит к уничтожению человеком себе подобных, другими словами – к убийству. Э. Фромм описывает ее подвиды: «садизм (страстное влечение к неограниченной власти над другим живым существом)» и «некрофилию (страсть к разрушению жизни и привязанность ко всему мертвому, разложившемуся, чисто механическому)» [Там же: 24]. С помощью этой терминологии немецкий исследователь характеризует исторических деятелей – Сталина и Гитлера.

В природе агрессии пытается разобраться и российский ученый А. Назаретян. В книге «Антропология насилия и культура самоорганизации» (2007) он связывает агрессию с проблемой всеобщей конкуренции: «Всепроникающая конкуренция за утверждение собственного существования издревле обозначалась философами как “война” (Гераклит), “мука материи” (Я. Беме), “воля к власти” (Ф. Ницше), “борьба организационных форм” (А. А. Богданов) и т. д.» [Назаретян 2007: 17]. А. Назаретян рассматривает исторические формы насилия и культурные механизмы контроля над агрессивными импульсами. В то же время в теории агрессивности нет акцента на осмыслении феномена убийства.

Убийство в человеческой культуре всегда осмыслялось с этической точки зрения – как преступление. Через умерщвление другого человека своих героев проводили, например, А. Пушкин в «Евгении Онегине» или Ф. Достоевский в «Преступлении и наказании». Очевидно, что убийство меняет человеческую сущность, как и самоубийство, но, в отличие от последнего, оставляет следы человеческой рефлексии, дает возможность понаблюдать за действующим со стороны.

Убийство также связано с таким видом человеческой деятельности, как война. Существует специальная дисциплина, изучающая психологические, социально-политические и другие аспекты данного феномена, – полемология (за рубежом используется также название war studies). В России эта тема являлась предметом исследования на чтениях в Выборге и Санкт-Петербурге, где историки, культурологи, литературоведы и пр. обсуждали различные виды источников (военная корреспонденция, мемуары, мемориалы), особенности исторических и этнических представлений о войне и т. д. [Мир и война 2005; Хронотоп войны 2007].

Из других наук, соотносимых с танатологией, следует назвать тафологию, которая, согласно книге В. Багдасаряна и А. Гришкова «История погребальной культуры: танатологическая семантика» (2003), изучает «все аспекты погребальной онтологии». Исследователи отмечают возможность введения в научный обиход и таких терминов, как «тафосфера» и «моросфера»: «Ступень перехода от биосферы к тафосфере, т. е. в область самой смерти, охватывающей временной период распада органических соединений, обозначается термином моросфера (от греч. морос – смерть)» [Багдасарян 2003]. В. Багдасарян и А. Гришков описывают различные периоды в истории погребальной культуры, указывают на переломный момент в ее развитии, случившийся в XVIII в. в связи с началом ее десакрализации [Там же: 143].

Примечательно, что, разрабатывая тафологические проблемы, авторы в названии книги подчеркивают, что находятся в области танатологии. Таким образом, история погребальной культуры вполне вписывается в науку о смерти вообще.

Вопросами ситуации после смерти интересуется еще одно танатологическое направление – иммортология, изучающая представления людей о бессмертии. Основателем иммортологии как научной дисциплины считается российский философ И. Вишев, который разрабатывает концепцию практического бессмертия человека. Свои идеи ученый основывает на анализе работ русских философов: К. Леонтьева, Н. Федорова, В. Соловьева, С. Булгакова, Н. Бердяева и др. В книгах И. Вишева подчеркивается связь иммортологии с виталогией (учением о жизни) и танатологией [Вишев 2005: З][13].

Целый комплекс вопросов танатологического характера волнует эсхатологию – учение о конце света, хронологии и онтологии гибели мира, судьбе человечества после этого события, в том числе тех, кто умер до него. Данное учение, возможно, никогда не станет наукой, однако определяло и определяет отношение человека к индивидуальной кончине[14].

Существует также ряд наук и учений, которые, скорее, занимают смежное положение по отношению к танатологии, чем входят в нее. Например, геронтология – наука о старении – безусловно, тесно связана с восприятием смерти. В настоящее время она имеет лишь естественнонаучную направленность, хотя тема старости в культуре и истории является не менее перспективной для научных изысканий, чем тема молодости, разрабатываемая ювенологией.

Таким образом, в структуру танатологии можно включить дисциплины и учения, исследующие и осмысляющие феномены смерти и умирания (собственно танатология), самоубийства (суицидология), убийства (криминология, теория агрессивности), погребальной культуры (тафология), бессмертия (иммортология), конца света (эсхатология). Конечно, эта система сейчас выглядит неоднородной, неравномерной: одни дисциплины кажутся чисто практическими, другие – преимущественно теоретическими, третьи – лишь естественнонаучными, четвертые – только гуманитарными, даже эзотерическими. Объект указанных наук и учений тоже отличается по широте, характеру, сложности исследования.

Вместе с тем нельзя не заметить, что все эти дисциплины действительно связаны с танатологическими проблемами. Танатология для них в какой-то мере является метанаукой, способной дать ответы на большинство онтологических и экзистенциальных вопросов.

Охарактеризовав объект изучения и структуру гуманитарной танатологии, обратимся к формулировке ее задач.

Элементы такого целеполагания можно увидеть в материалах Национального конгресса по танатологии в Нью-Йорке в 1990 г., где были обозначены основные проблемы науки о смерти вообще:

– необходимость международного сотрудничества;

– необходимость создания центра танатологической информации;

– формирование комплексной танатологической базы данных;

– необходимость скоординировать усилия относительно исследовательской деятельности и фондовой поддержки;

– необходимость объединенных, мультидисциплинарных исследовательских действий;

– объединение ресурсов учреждений и ассоциаций;

– улучшение кооперации между теоретиками и практиками;

– усиление сотрудничества в целях предотвращения дублирования действий;

– снижение конкуренции между дисциплинами;

– законодательная деятельность по проблемам смертельно больных и переживших тяжелую утрату;

– усиление пропаганды для отдельных групп;

– передача обществу информации о последних открытиях и достижениях в сфере клинической, исследовательской, образовательной танатологии;

стандарты деятельности:

– утверждение стандартов деятельности для сферы танатологии;

– сертификация в области танатологии и ее отраслей;

– разработка образовательных программных рекомендаций для профессиональной подготовки;

– экспертиза планово-клинического вмешательства; и учебные цели:

– интеграция танатологии в учебные планы профессионального образования;

– интеграция проблемы тяжелой утраты как части жизненного цикла в учебный процесс;

– необходимость танатологического образования на протяжении всей жизни человека;

– разработка более эффективных подходов для образования общества в сфере смерти и умирания;

– общественные просветительские кампании [The Thanatology Community 1992: 2].

Обратим внимание на то, что в этом перечне нет разделения танатологии на естественнонаучную и гуманитарную, на клиническую, психологическую, философскую, историко-антропологическую и т. д. Краткий обзор истории танатологии также показал, что ее ветви, несмотря на то что каждая из них по-своему понимает «сущность, механизмы и признаки смерти», имеет свои методы и конкретные задачи, никогда не были противопоставлены друг другу Врачи и психологи регулярно обращались и обращаются к религиозному, философскому, этнографическому, историческому и литературному опыту описания смерти. Религиоведы, философы, этнографы, историки и литературоведы постоянно опирались и опираются на достижения медицины и психологии. Поэтому задачи гуманитарной танатологии не могут не пересекаться с задачами танатологии в целом. Сформулируем основные из них:

– изучение сущности смерти и ее видов, способов их репрезентации и представлений о них в различных культурах, исторических эпохах, философских и художественных системах;

– классификация форм и смыслов (моделей) умирания, способов защиты от страха смерти, которые могут использоваться в том числе в образовательных целях и для помощи умирающим;

– исследование опыта умирания и наблюдения за умиранием, физиологических и ментальных (религиозных, философских, социальных) механизмов и причин умирания;

– определение влияния танатологических представлений на тип культуры, иначе – последствий принятия обществом или индивидом той или иной танатологической концепции;

– анализ понятий и форм, связанных с Танатосом в истории человеческой культуры (жизнь, зло, грех, война, кладбище, женщина, хаос, эсхатология, потусторонний мир и др.), их взаимодействие с Танатосом;

– рассмотрение танатологических метафор («смерть души», «смерть автора», «смерть искусства») и их влияния на культуру;

– общественное обсуждение и решение вопросов эвтаназии, сопровождения тяжелобольных, распространения танатологической информации в обществе.

В заключение этого параграфа отметим, что исследования в сфере общей и гуманитарной танатологии не могут не влиять на литературоведческую танатологию. Ведь литература как часть культуры отражает, воплощает, создает определенные материальные и духовные феномены, хотя и в специфическом варианте – в виде литературного произведения.

1.2. Специфика литературоведческой танатологии

Представление о том, что термин «танатология» способен обозначать и саму науку, и объект ее изучения, приводит нас к дуалистическому пониманию исследований в данной сфере. Буквально говоря, философскую танатологию изучает историко-философская танатология, религиозную – религиоведческая, этнографическую – этнологическая, культурную – культурологическая и т. д. Литературная танатология, которая представляет собой литературный опыт осмысления феномена смерти, должна изучать область литературоведения, которую можно условно назвать литературоведческой танатологией (танатологическим литературоведением).

Специфике литературной танатологии как объекта исследования будет посвящен отдельный параграф. Но прежде обратим внимание на становление литературоведческой танатологии, существующие работы в этой области, использованные в них методологические приемы.

Описание танатологических элементов можно обнаружить уже в «Поэтике» Аристотеля. Рассматривая фабульную структуру трагедии, он, вслед за «перипетией» и «узнаванием», ее третью часть обозначает как «страдание» («страсть») – «действие, причиняющее гибель или боль, как, например, всякого рода смерть на сцене, сильная боль, нанесение ран и тому подобное» [Аристотель 2007, «Поэтика»: 52 b9]. Он рекомендует поэтам изображать не отношения людей, безразличных друг к другу, а страдания «среди друзей, например, если брат убивает брата, или сын – отца, или мать – сына, или сын – мать, или же намеревается убить, или делает что-либо другое в этом роде…» [Тамже: 53 b19].

Безусловно, танатологические элементы у Аристотеля не становятся предметом специального анализа. То же самое можно сказать о различных последующих эстетических и критических парадигмах, которые проявляли интерес к мотиву смерти, давали рекомендации или оценку относительно создания танатологических сюжетных ситуаций: классицистической (относительно все той же трагедии), романтической (относительно смерти романтического героя и проникновения в потустороннюю действительность), реалистической (относительно социальной и психологической правды умирания) и др.

Однако, как писалось выше, спецификация танатологического научного знания в целом произошла лишь во второй половине XIX – первой половине XX вв. Первые танатологические исследования, соответствующие современным представлениям о научном литературоведении, по всей видимости, появляются также в данный период, точнее, в начале XX в.

В это время наблюдается выделение из литературной критики литературоведения с его стремлением к безоценочным, беспристрастным суждениям и применением специфического терминологического аппарата. На грани указанных двух смежных областей создаются эссе танатологического характера И. Анненского «Умирающий Тургенев» (1906) [Анненский 1979], Р. Иванова-Разумника «О смысле жизни. Ф. Сологуб, Л. Андреев, Л. Шестов» (1908) [Иванов-Разумник 1910], Д. Святополка-Мирского «Веяние смерти в предреволюционной литературе» (1927) [Святополк-Мирский 1997], Л. Шестова «На весах Иова» (1929, имеется в виду первая часть книги, посвященная «откровениям смерти» Ф. Достоевского и Л. Толстого) [Шестов 2001: 26–166] и пр. Важное место проблематика смерти занимает в критических очерках С. Андреевского [Андреевский 2005], К. Чуковского [Чуковский 1914], Ю. Айхенвальда [Айхенвальд 1994], в «Русской литературе XX века» под редакцией С. Венгерова [Русская литература XX века 2004] и др. С методологической точки зрения, в этих штудиях разрабатываются биографические и интуитивистские исследовательские приемы, в них много этических, философских, историософских размышлений, авторских отступлений от предмета изучения.

Новый виток в развитии литературоведения, как известно, был связан с открытиями русской формальной школы и дискуссиями вокруг этих открытий. Как раз в данный период появляется статья П. Бицилли «Проблема жизни и смерти в творчестве Толстого» (1928), которую в полной степени можно назвать литературоведческой, историко-литературной и которая дала толчок к изучению произведений этого писателя в танатологическом ракурсе. Ученый считает доминантой мировоззрения Л. Толстого «мистику смерти» [Бицилли 2000: 475] и объясняет свое суждение, сравнивая его творчество с художественным миром Ф. Достоевского. В статье П. Бицилли мы встречаем привычные для современного литературоведа научные приемы (использование источников личного происхождения, сопоставление творческих систем, последовательность размышлений, результативные определения) и термины (образ, тема, мотив, доминанта и т. д.). Он не только рассматривает проблемы семантики, но и касается особенностей поэтики танатологических мотивов, например в произведениях Ф. Достоевского: «Он никогда не описывает умирания. Его герои умирают мгновенно: либо их убивают, либо они убивают самих себя» [Бицилли 2000: 476].

Зарубежные танатологические исследования первой половины XX в. тоже не столь многочисленны. В. Казак указывает в качестве одной из первых литературоведческих работ в данной области книгу В. Рема «Размышления о смерти в немецкой поэзии от средневековья до романтизма» (1928) [Kasack 2005: 287], представляющую собой масштабный историко-литературный труд, рассматривающий танатологические мотивы в ментальности и памятниках письменности древнегерманских племен, периода их христианизации, высокого и позднего Средневековья, XVI в., эпохи барокко, Просвещения, сентиментализма, «Бури и натиска», классицизма и романтизма [Rehm 1967][15]. Другие танатологические исследования этого времени посвящены мотиву «плясок смерти» (macabre, Todestanz) [Breede 1931; Kurtz 1934], писательским установкам по отношению к смерти, бессмертию, потустороннему миру [Koch 1932; Spencer 1936; Triller 1937] и т. д.

Необходимо также заметить, что в данный период танатологические мотивы в литературе активно изучаются психоаналитиками, зарубежными и российскими. В таких работах, как «Мотив выбора ларца» (1913) [Фрейд 20026], «Достоевский и отцеубийство» (1928) [Фрейд 2002а] З. Фрейда, «Достоевский» (1923) И. Нейфельда [Нейфельд 2002], «Очерки по анализу творчества Н. В. Гоголя» (1924) И. Ермакова [Ермаков 1999: 208–221], «Страшное у Гоголя и Достоевского» (1927) Н. Осипова [Осипов 2002], с помощью психоаналитической терминологии рассматриваются особенности изображения смерти в творчестве определенного круга писателей.

Во второй половине XX – начале XXI вв., во время трансформации танатологии в междисциплинарную науку и усиления в ней гуманитарного начала, танатологическая литературоведческая библиография значительно расширилась. За рубежом литературному опыту осмысления смерти посвящаются специальные хрестоматии [Der Tod in Dichtung 1978; Death in Literature 1980], сборники статей [Weiblichkeit und Tod 1987; Sex and Death 1990; Death and Representation 1993; Death in French Literature 1995; Birth and Death 2007; Ende, Grenze, Schluss 2008]. В свете данной проблематики исследуются историко-литературные эпохи, национальные школы, стили и жанры, а именно: древнегреческая поэзия [Vermeule 1979], английская литература Средневековья [Tristram 1976; Galler 2007], Возрождения [Andrews 1989; Engel 2002], викторианской эпохи [Wheeler 1990; Dever 1998], французская поэзия Средневековья и Ренессанса [Dubruck 1964], фантастический реализм XX в. [Carlsson 1978], американский роман [Fielder 1960] и т. д.; творчество отдельных писателей, как то: И. В. Еете [Dye 2004], Ж. Ерина [Cooke 1960], У. Джойса и С. Малларме [Carpenter 1988], Ч. Диккенса [Dever 1998], Ф. Достоевского [Накамура 1997], О. Мандельштама [Hansen-Löve 1993], В. Набокова [Allan 1994], М. Унамуно [Valdés 1964], Т. Фонтане [Faber-Castell 1983], У. Шекспира [Calderwood 1987] и др.

Важный вклад в развитие литературоведческой танатологии внес М. Бланшо. В его книге «Пространство литературы» (1955) одна из глав посвящена соотношению художественного произведения и пространства смерти. Размышляя о текстах Ф. Кафки, Ф. Достоевского, С. Малларме, P. М. Рильке и др., М. Бланшо замечает стремление многих писателей «властвовать собою перед лицом смерти», устанавливать с нею «отношения господства»: «Искусство – это самообладание у смертного предела, предел всякого самообладания» [Бланшо 2002: 87]. Исследователь характеризует творческий акт как «опыт смерти» и выявляет такую связь: «Писать, чтобы иметь возможность умереть – Умирать, чтобы иметь возможность писать» [Там же: 90]. Представление о гибели как возможности приводит М. Бланшо к проблеме выбора человеком «добровольной», «осознанной» (Кириллов у Ф. Достоевского), «хорошей» (Аррия в римских исторических легендах), «праведной» (лирический герой R М. Рильке) смерти. Под пространством смерти, по всей видимости, исследователь понимает танатологический опыт писателя, его концепцию по отношению к гибели не столько персонажей, сколько самого себя как субъекта творчества. Черты такого онтологического подхода к литературе как к одной из форм (исторически приоритетной) взаимодействия между человеком и Танатосом свойственны и философской работе В. Янкелевича «Смерть» или историко-антропологической книге Ф. Арьеса «Человек перед лицом смерти», которые наполнены примерами из мировой словесности.

Нельзя обойти вниманием также статью Ф. Хофмана «Смертность и современная литература» (1958), вошедшую в книгу «Значение смерти» (1959) под редакцией Г. Фейфеля, которая, напомним, стала знаковой для развития гуманитарной танатологии. Наряду с концептуальными рассуждениями о трансформации отношения к смерти в XX в. литературовед выделяет два основных типа изображения кончины в мировой литературе: «Существуют два принципиальных вида образа: первый полностью реалистический, другой совершенно “идеалистический”. В первом случае мы имеем дело с memento mori, червем-победителем (…), во втором – воображение старается как можно тщательнее нивелировать признаки разложения, предлагая взамен духовные идеи. Другими словами, в этом втором типе заключается идея смерти как трансценденции. Все трансцендентные иллюзии имеют в своей основе желание отвергать телесную природу человека…» [Hoffman 1959: 136].

Ф. Хофман устанавливает тесную связь между изображением смерти и восприятием пространства и времени: «Эпоха, когда люди мало верят в бессмертие или мало удовлетворены надеждой на бессмертие, благоприятна для создания литературы, которая делает акцент на пространственных сторонах жизни. Эта литература также интересуется концентрацией объектов с их текстурой, со специфическими ценностями, переживаемыми в опыте. Если смерть – стена, а не порог, темп переживаний уменьшается, внимание ко времени переходит в сосредоточенность на пространстве, и каждая деталь изменения фиксируется и хранится» [Ibid.: 136–137].

Литературовед рассматривает проблему смерти в контексте трех понятий: милосердие, насилие, личность – и определяет место этих концептов в литературе, возникшей в условиях мировых войн и имперсонального уничтожения. Дихотомия милосердия и насилия во внутреннем мире человека (писателя) – в том числе танатологический вопрос, определяющий отношение индивида к своей будущей кончине, степень его веры в бессмертие: «…Можно сказать, что насильственное уничтожение возможностей милосердия заставляет личность ответственно относиться к смерти» [Ibid.: 138].

Работа Ф. Хофмана, безусловно, занимает важное место в становлении литературоведческой танатологии, в осмыслении особенностей изображения смерти в современной литературе. Необходимо отметить также факт употребления исследователем термина «танатология» [Ibid.].

В 1970-е гг. со статьи «Гоголь и смерть» (1979) начинает свои танатологические изыскания известный славист В. Казак. Эта работа вылилась в масштабный проект «Смерть в русской литературе», замысел которого окончательно оформился, по всей видимости, в 2001 г., но не был осуществлен из-за смерти литературоведа в 2003 г. В 2005 г. был издан сборник танатологических статей В. Казака, посвященных проблеме смерти в творчестве А. Пушкина, Н. Гоголя, Ф. Достоевского, Л. Толстого, Г. Иванова, Д. Андреева, К. Паустовского, В. Линденберга; также в нем были опубликованы наброски введения к монографической работе, концептуальные тезисы общего характера и относительно произведений сорока других русских писателей XIX–XX вв.[16]

В заметках 2001 г. В. Казак подчеркивает, что книги о смерти и умирании чаще пишутся теологами, философами, людьми, сопровождающими умирающих, – литературоведение эту тему скорее избегает [Kasack 2005: 287]. Вместе с тем свой проект он хотел предназначить не столько для специалистов, сколько для читателей, стремящихся разобраться в этом сложном вопросе. В материалах немецкого слависта мы находим много интересных идей, изложенных в тезисной форме, претендующих на статус методологических. Прежде всего, он стремится отказаться от хронологического и биографического принципов структурирования исследования; его подход поистине танатологический, соотносимый, к примеру, с философским трудом В. Янкелевича. В. Казак разделяет сюжетные ситуации в зависимости от их отношения к моменту смерти: им намечены вероятные главы «Установки относительно смерти во время жизни», «На пути к смерти», «Умирание», «После смерти» [Ibid.: 289–291]. Также немецкий славист значительно расширяет список танатологических мотивов, считая таковыми и реакцию на смерть, и прощание с умирающим, и встречу с мертвецом, и размышления о жизни после кончины, и заботу о душе и т. д.

Без сомнения, работа В. Казака, несмотря на ее незавершенность, чрезвычайно важна для современной литературоведческой танатологии. Реализация замысла немецкого слависта, наверное утопического для отдельного ученого, должна стать одной из главных задач в дальнейших исследованиях.

Опыт изучения функционирования танатологических мотивов в западной литературе представлен в работе X. и И. Дэммрих «Темы и мотивы в западной литературе» (1987). В отличие от других подобных словарей (например, Э. Френцель) здесь присутствует специальная статья, посвященная смерти «как теме и как мотиву» [Daemmrich 1987: 78]. Авторы пишут о противопоставлении в истории литературы и культуры двух концепций отношения к смерти, обусловленных отношением к жизни: «Если жизнь кажется грешной, ограниченной или исполненной вины, страха, опасности или боли, то смерть приветствуется как избавление или освобождение. (…) Но если земное существование наделяется предельной ценностью, то смерть, как угасание жизни и уравнитель человечества, становится страшна и ужасна» [Ibid.]. X. и И. Дэммрих справедливо отмечают усиление интереса к танатологической проблематике во время «серьезных социальных перемен» (поздней античности, позднего Средневековья, начала XX в.). Относительно литературы они говорят об особой «тематической функции» изображения момента кончины, отличающегося наиболее интенсивным «эмоциональным напряжением»: ведь он «резко разделяет прошлое и будущее и придает человеческому опыту, развитию личности, самосознанию абсолютно новую перспективу» [Ibid.: 78–79]. С одной стороны, запредельность смерти предоставляет творческому воображению полную свободу при изображении последнего мгновения; с другой – писатели часто используют при этом традиции других искусств и стандартный мотивный и жанровый репертуар («пляски смерти», элегия, плач, метафоры жатвы, ловушки, сна, тьмы, сумерек, ледяного потока).

Краткий обзор функционирования мотива смерти в западной литературе X. и И. Дэммрих выстраивают на основе собственного читательского и исследовательского опыта. Точками опоры в этом обзоре служат концептуальная трактовка мотива и стилевая принадлежность произведения: «Смерть как вход в божественное царство и бегство от фальшивого блеска мировой силы, власти и страстей доминирует в литературе Средних веков, Реформации, барокко, романтизме и неоромантизме»; «Тема смерти как разрушителя жизни (часто представленного в образе жницы) и врага человечества (изображенного в виде отвратительного скелета), с которыми мы боремся и которых мы ненавидим, формирует произведения позднего Средневековья (…), Ренессанса (…), преклассицизма и классицизма» [Ibid.: 79]. Это резкое противопоставление «положительного» и «отрицательного» значения кончины становится «расплывчатым» в XIX и XX вв., когда писатели разрабатывают новые «техники» повествования о смерти: «потока сознания», «внутреннего монолога», «смены точек зрения» и др. [Ibid.: 81]

В статье X. и И. Дэммрих для нас ценен не только опыт описания функционирования танатологических мотивов в западной литературе, но и перечень художественных текстов и список литературоведческих работ по проблеме в конце исследования [Daemmrich 1987: 81–82].

В. Казак указывает на стагнационное значение советского периода для изучения темы смерти в русской литературе [Kasack 2005: 287]. Наш обзор показывает, что большинство отечественных работ первой половины XX в., посвященных танатологической проблематике, было создано в культурной среде русской эмиграции. Однако крупнейшие российские литературоведы второй половины XX в., прежде всего М. Бахтин и Ю. Лотман, находили способы писать об этой теме.

Размышления о танатологических элементах в литературных произведениях обнаруживаются в нескольких сочинениях М. Бахтина. Уже в его работе «Автор и его герой в эстетической деятельности» (1920–1924) появляется разделение смерти «изнутри» и «извне» [Бахтин 2000: 125]. Эта проблема вписывается в общеэстетические рассуждения литературоведа: «В переживаемой мною изнутри жизни принципиально не могут быть пережиты события моего рождения и смерти; рождение и смерть как мои не могут стать событиями моей собственной жизни. (…) Помыслить мир после моей смерти я могу, конечно, но пережить его эмоционально окрашенным фактом моей смерти, моего небытия уже я не могу изнутри себя самого, я должен для этого вжиться в другого или других, для которых моя смерть, мое отсутствие будет событием их жизни; совершая попытку эмоционально (ценностно) воспринять событие моей смерти в мире, я становлюсь одержимым душой возможного другого, я уже не один, пытаясь созерцать целое своей жизни в зеркале истории, как я бываю не один, созерцая в зеркале свою наружность» [Там же: 127–128]. Вопрос о смерти оказывается поводом к осмыслению и переживанию другого, в сознании которого творческий субъект в силах увидеть себя, понять через него ценность своей жизни и своих поступков.

Данная идея развивается в последующих работах М. Бахтина. В заметках 1961 г. она обосновывается как концептуальная дифференциация повествования о смерти с точки зрения субъектной организации произведения, выбранной нарративной инстанции [Бахтин 1997: 347] (см. подробнее 2.3). Эта дифференциация становится одной из ключевых для литературоведа при сопоставлении художественных миров Ф. Достоевского и Л. Толстого. В «Проблемах поэтики Достоевского» (1963) М. Бахтин, рассматривая особенности субъектной организации рассказа Л. Толстого «Три смерти» («Здесь только один познающий субъект, все остальные только объекты его познания» [Бахтин 1972: 122]), предполагает, как этот же сюжет выглядел бы у Ф. Достоевского: «Конечно, Достоевский никогда не изобразил бы трех смертей: в его мире, где доминантой образа человека является самосознание, а основным событием – взаимодействие полноправных сознаний, смерть не может иметь никакого завершающего и освещающего значения» [Бахтин 1972: 124].

Танатологические мотивы исследуются М. Бахтиным и в свете его теории смеховой, карнавальной культуры. В очерках по исторической поэтике «Формы времени и хронотопа в романе» (1937–1938), анализируя материализующие ряды романа «Гаргантюа и Пантагрюэль» Ф. Рабле, он обращает внимание на «ряд смерти», на первый взгляд завуалированный, но чрезвычайно важный. По мнению исследователя, вместе с разрушением средневековой картины мира французский писатель «должен был переоценить и смерть, поставить ее на свое место в реальном мире (…). Это значило – показать материальный облик смерти в объемлющем ее и всегда торжествующем ряду жизни…» [Бахтин 1975: 343]. М. Бахтин показывает специфические приемы изображения смерти у Ф. Рабле, отвечающие карнавальному духу романа, указывает на «непосредственное соседство смерти со смехом, едой, питьем, половой непристойностью» [Там же: 348], которое можно встретить и у других представителей эпохи Возрождения (Дж. Боккаччо, Л. Пульчи, У. Шекспира), символиста Ш. Бодлера.

Таким образом, танатологическая проблематика пронизывает наследие М. Бахтина. Она вписывается в его основные концептуальные идеи: полифонии, эстетического взаимодействия автора и героя, разграничения типов наррации, карнавальных инверсий – иллюстрирует их, становится необходимым условием их обоснования.

Черты методологии танатологического анализа обнаруживаются в поздних сочинениях Ю. Лотмана. Т. Кузовкина выделяет следующие основные ступени развития этой темы в работах ученого: «1) определение понятий неподвижности, небытия, пустоты (мы бы назвали это попыткой осмыслить смерть на некоем метатеоретическом уровне, уровне философских, понятийных абстракций); 2) осмысление жизни и смерти на биологическом уровне; 3) определение понятия индивидуальности как необходимого звена в осмыслении проблемы жизни / смерти; 4) связь жизни и искусства» [Кузовкина 1999: 262]. Речь идет прежде всего, по-видимому, о последней опубликованной статье Ю. Лотмана «Смерть как проблема сюжета» (1992) [Лотман Ю. 1994], о которой также поговорим немного позднее (см. 2.3), трудах «Культура и взрыв» (1992, глава «Конец! Как звучно это слово!») [Лотман Ю. 2000: 137–141], «Беседы о русской культуре» (1993, главы «Дуэль», «Итог пути») [Лотман Ю. 1999: 164–179, 210–230] и др. Лидер московско-тартуской семиотической школы одним из первых рассматривает мотив смерти как структурный элемент, способствующий порождению смысла знаковых систем и культуры в целом, влияющий на их характер (циклический, линейный), провоцирующий их на противостояние с ним («борьбу с “концами”» [Лотман Ю. 1994: 419]). Ю. Лотман уделяет также много внимания взаимодействию искусства и действительности и моделям жизни и умирания, которые исторические личности заимствовали из литературы (Катон Утический из трагедии Дж. Аддисона «Катон» – А. Радищев [Лотман Ю. 2002: 250]).

Танатологической проблематикой интересовались и другие представители московско-тартуской школы. Так, В. Топоров в работах «О “поэтическом” комплексе моря и его психофизиологических компонентах» (1991) [Топоров 1995: 575–622], «Странный Тургенев» (1998, глава «Любовь и смерть» [Топоров 1998: 54—183]) пишет о глубокой связи между внутренним и художественным миром писателя, между планом содержания и планом выражения, когда форма способна нести в себе смыслы из области бессознательного, где в круг ведущих интенций входит влечение к смерти и к «пренатальному состоянию».

Как видим, и Ю. Лотман, и В. Топоров активно занялись танатологическими вопросами лишь в 1990-е гг. На рубеже XX–XXI вв. гуманитарная танатология стремительно утверждается в России. Из последних наиболее значимых событий в данной сфере отметим конференцию «Мортальный код в знаковых системах культуры», состоявшуюся в 2012 г. в Твери[17], и сборник «Феномен смерти в художественном изображении» [Феномен смерти 2012], вышедший в том же году в Кемерове. И в конференции, и в сборнике приняли участие представители различных дисциплин, в том числе и литературоведы.

Количество работ, посвященных проблеме смерти в литературе, огромно. Из этого обширного корпуса исследований обратим внимание на те, что в той или иной мере разрабатывают теоретические основы литературоведческой танатологии.

Начать нужно с научной деятельности О. Постнова, в первую очередь с его книги «Пушкин и смерть: Опыт семантического анализа» (2000). Литературовед заявляет широкую тему на будущее – общий труд «Смерть в России», предполагая исследовать «силовые поля» темы смерти в произведениях В. Жуковского, П. Вяземского, А. Майкова, Н. Гоголя, Ф. Достоевского и др. [Постнов 2000: З][18]. Начинает О. Постнов реализацию своего замысла с творчества А. Пушкина и уделяет особое внимание методологии изучения: «…Весь ход исследования распадается на два этапа. Первый принимается как бы “по умолчанию” и включает всю совокупность феноменов, не поддающихся интеллектуальному постижению, то есть принципиально всегда неравных ему. Таким образом, наш научный проект заведомо предполагает этап приобщения (который в искусстве принято обозначать как акт эстетического сопереживания), формальное выражение которого, правда, нашло себе место лишь в системе цитирования пушкинских текстов, основанной на подразумеваемом “ответном”, уже состоявшемся приобщении читателя, не нуждающегося в развернутых цитатах. Второй этап, в максимальной степени нашедший выражение в тексте работы, связан с тем общим и очевидным фактом, что тема “Пушкин и смерть”, как и любая сквозная тема в пушкинском творчестве, обширна и многопланова. (…) Можно сказать, что наиболее верным было бы решение показать логику возникновения тех типов трагического (а вместе с ним и образом смерти), которые выявлены Лапшиным» [Там же: 9—10] (речь идет о видах трагического, выявленных в работе И. Лапшина «Трагическое в произведениях Пушкина» [Лапшин 1998: 319–334]). В методологии О. Постнова приоритетными становятся герменевтические приемы «приобщения», «эстетического сопереживания», изучения «логики возникновения», в итоге – толкования семантики танатологических мотивов в произведениях А. Пушкина. Перспективными представляются и другие идеи литературоведа: о необходимости исследования художественной танатологии поэта «в хронологической последовательности»; о важности характеристики «риторического и мировоззренческого фундамента проблемы смерти (культурно-бытового взгляда на нее), который существовал в его эпоху независимо от литературы или, по крайней мере, не только в ней»; о «специфической “валентности”» темы смерти у А. Пушкина, вступающей «в весьма своеобразные отношения с другими ведущими темами»; выделение трех образов смерти: «аполлонического» (смерть поэта), «героического» (смерть воина) и «эротического» (смерть мудреца) [Постнов 2000: 11, 13, 15, 35].

Следующей важной для нас работой является статья А. Бабаянца «Несколько замечаний о категории смерти в литературе» (2002). Исследователь отмечает отсутствие методологии анализа темы смерти в искусстве, междисциплинарность танатологических исследований, интерес танатологов к творчеству конкретных писателей [Бабаянц 2002: 52]. А. Бабаянц ставит проблему несоответствия термина «тема смерти» и всей широты проявлений танатологических элементов в литературе. Опираясь на идеи В. Топорова, он считает смерть одним из «универсальных модусов», относительно которого художественно-литературный текст выступает в двух функциях: пассивной («источник модусов») и активной («тексты сами формируют и “разыгрывают” мифологическое и символическое»). В итоге, правда, литературовед считает и понятие «модус» недостаточным для описания танатологических элементов и утверждает категориальный характер этого феномена [Там же: 53].

А. Бабаянц предлагает рассматривать проблему в русле четырех подходов, склонных к взаимодействию: мифопоэтического, классификационного, жанрового, формального. Мифопоэтический подход он связывает с процессом порождения и функционирования мотивов (судьба, суд, безумие, сон, обожествление, перерождение, пьянство, секс, путь, дорога, крайность, весы, осмысление жизни, таинство, страх, жажда вечной жизни, табу, неудержимое желание, жертвоприношение); классификационный – с выделением типов (смерть-судьба, «окказиональная» (неожиданная), героическая, легкая (в «легком» жанре), неестественная (насильственная или самоубийство), обманная (симулированная), фантастическая (мистическая), мнимая, таинственная (скрытая), «перевернутая»); жанровый – с определенным кругом жанров (трагедия, элегия, эпитафия, плач, детектив, рассказ, повесть); формальный – со средствами художественной выразительности (метафора, олицетворение, метонимия) [Там же: 62–63].

Статья А. Бабаянца представляет собой одну из первых попыток систематизировать все многообразие представлений о смерти и образов смерти в литературе, наметить методологические установки танатологического анализа. Вместе с тем примечательна некая затрудненность исследователя в определении своего терминологического аппарата, что вызвано слабой связью работы с танатологической парадигмой в целом.

Эта связь начинает постепенно устанавливаться; на рубеже XX–XXI вв. среди множества статей, посвященных проблеме смерти в литературе, обнаруживается круг исследований, прямо указывающих на свою причастность к танатологическому дискурсу [Дранов 1999; Сафонова 2000; Семенов 2000; Усачева 2003; Алябьева 2004; Иванова 2005; Махинина 2005; Мокрова 2005; Беляева 2006; Семикина 2007; Ходанен 2007; Волков В. 2014].

Среди исследований такого рода, конечно же, выделяется диссертация Ю. Семикиной «Художественная танатология в творчестве Л. Н. Толстого 1850–1880-х гг.: образы и мотивы» (2002). Под объектом работы здесь понимаются «художественные инверсии танатоса в философско-религиозной и этико-социальной проекциях, своеобразное “искусство умирания” (ars moriendi), выраженное средствами литературы», а под предметом – «эстетика и поэтика смерти в творчестве Л. Толстого, нашедшие выражение в комплексе взаимосвязанных танатологических мотивов и образов, их генезис и трансформация». В диссертации предпринимается «попытка анализа толстовского Танатоса как целостной идейно-тематической художественной системы» [Семикина 2002: 6–8].

Ю. Семикина не только оперирует специфическими терминами танатологии, но и выстраивает интересную схему-типологию реализации категории «смерть» в произведениях Л. Толстого. Она выделяет варианты физической смерти: убийство, жертву (кровавую сознательную и несознательную, бескровную осознанную и неосознанную), самоубийство (реальное и гипотетическое), естественный конец (преждевременный и закономерный); духовную кончину и трансформацию танатоса в сон или уход [Там же: 148–149][19].

Несмотря на то что некоторые терминологические выражения в диссертации Ю. Семикиной спорны («художественные инверсии танатоса», «поэтика смерти»), она вызывает несомненный интерес как опыт системного исследования танатологической семантики и поэтики в творчестве одного писателя.

Примечательно, что практически одновременно необходимость спецификации литературоведческой танатологии почувствовали и зарубежные исследователи. В 2006 г. в Мюнхене состоялась конференция «Танатология, танатопоэтика, смерть поэтов, поэты смерти», а в 2007 г. был опубликован сборник ее материалов [Thanatologien, Thanatopoetik 2007], который открывает статья А. Ханзена-Леве «Основные положения танатопоэтики». Необходимо отметить, что термин «танатопоэтика» А. Ханзен-Леве использовал еще раньше, например в работе «Танатопоэтика Мандельштама» (1993): «…B мире поэтики и мировоззрения Мандельштама смерть занимает настолько доминирующее положение, что это позволяет нам говорить о танатопоэтике» [Hansen-Löve 1993: 121–122]. В статье 2007 г. он вписывает танатопоэтику в широкий философский контекст и одновременно имплицитно выделяет ее из общего танатологического дискурса как специфическую область: при анализе философских и эстетических трудов он использует термин «танатология», тогда как применительно к литературе говорит о «танатопоэтике».

А. Ханзен-Леве вслед за К. Харт Ниббригом отмечает: «Согласно специфической семиотической точке зрения умирание показывается как всеобщее означающее без означаемого и, с точностью до наоборот, смерть показывается как означаемое без означающего» [Напsen-Löve 2007: 7]. Он подчеркивает, что танатологический процесс представляет собой движение к отрицанию, в художественном творчестве – к неизобразимости или изобразимости через негативацию. Эта «негативная эстетика» восходит к апофатическому богословию Дионисия Ареопагита, видевшего единственный путь к пониманию / описанию Бога через отрицание не присущих ему признаков. Смерть, как и Бог, является тайной, о которой человек больше молчит, чем говорит. Поэтому главный вопрос, который решают танатологи-исследователи, – «Как можно говорить о молчании?», иначе – «Как можно изучать молчание?»

Вместе с тем именно эстетическая экспликация смерти, несмотря на ее перманентную семиотическую неполноценность, о которой писалось выше (при умирании отсутствует означаемое, при смерти – означающее), является основным источником и даже методом осмысления кончины. А. Ханзен-Леве замечает, что философы зачастую редуцируют писательскую танатопоэтику, что приводит их к радикализации танатологии, абсолютизации смертельного ужаса и смертельной пустоты [Ibid.: 10–11].

Увлекаясь анализом, с одной стороны, философской танатологии, с другой – конкретных художественных систем, А. Ханзен-Леве, к сожалению, так и не дает четкого определения танатопоэтики, что вполне свойственно его оригинальному стилю изложения, где сливаются в единый конгломерат энциклопедические знания и ассоциативность мышления. До конца не понятно, охватывает ли танатопоэтика проблемы танатологической семантики и прагматики, что является предметом ее изучения. По разборам «от Пушкина до Чехова» становится ясно: результаты танатопоэтического исследования зависят от особенностей творческого мира того или иного автора, что закономерно с эстетической, но не методологической точки зрения. Из характерных черт статьи А. Ханзена-Леве можно отметить постоянную апелляцию к культурологическим идеям (дионисийство, культурная память, эсхатологизм), которые позволяют поднять конкретную художественную систему до уровня общечеловеческой программы, основанной на мифологии и архетипике. Литературовед внимательно относится к эстетическим парадигмам эпохи (романтическим, реалистическим), их жанровым предпочтениям («кладбищенская» элегия, «готический» роман), обусловливая тем самым авторскую стратегию творчества и жизни.

«Танатопоэтика» А. Ханзена-Леве, несомненно, представляет собой оригинальную концепцию, которая, правда, чрезвычайно трудна для ее воспроизведения другими учеными. Она демонстрирует важность междисциплинарных связей в интерпретационных практиках, системного исследования художественных систем. Однако сам термин «танатопоэтика» отражает специфический, но лишь формальный аспект литературы, тогда как понятие «танатология» охватывает весь спектр танатологических проблем, способных заинтересовать литературоведа: семантических и прагматических, синтагматических и парадигматических.

* * *

Наконец, встает вопрос о структуре и задачах литературоведческой танатологии (об объекте изучения см. 1.3).

Мы уже отмечали недостаточную разработанность многих разделов танатологии как гуманитарной дисциплины вообще. Большинство анализируемых нами исследований носят собственно танатологический характер, т. е. в них изучаются тема смерти, мотив смерти, категория смерти как таковые. Вновь специфический дискурс образуют работы суицидологического характера [Baden 1965; Knapp 1979; Niermann 1988; Der Selbstmord in Berichten 1989; Graf 1996; Кобринский 2000; 2003; Чхартишвили 2000; Наседкин 2002; Meier С. 2005; Долгенко 2005; 2007; Hofmann 2007; Жолковский 2008; Латыйпова 2012а]; редки изыскания, посвященные тафологическим [Белоусов 1994; Зоркая 1998; Леонтьев 2005], иммортологическим [Koch 1932; Живолупова 1993; Битов 1997; Косяков 2000; 2007] проблемам; практически не существует литературоведческих исследований в области геронтологии, теории агрессивности и криминологии [Senelick 1987]. Элементы филологического анализа используются в гендерной танатологии [Bassein 1984; Pippin 1992; Bronfen 1993; Todd 1993; Guthke 1999].

Подобно тому как культурные антропологи разделяют этнологию и этнографию (см. [Леви-Стросс 20016: 8]), мы можем разграничить танатологию и танатографию. С данной точки зрения, танатографим, как и этнография, занималась бы фиксацией и описанием танатологических мотивов и образов, возникающих и функционирующих в мировой литературе (культуре); танатология, как и этнология, – исследованием общих закономерностей этого возникновения и функционирования.

Если же взглянуть на проблему со стороны структуры науки о литературе, то можно говорить о теоретическом, историческом и литературно-критическом сегментах в литературоведческой танатологии. На сегодняшний день подавляющее количество танатологических работ принадлежит к истории литературы; основные немногочисленные теоретические изыскания (зачастую примыкающие к историко-литературным) были указаны в данном параграфе; встречались (особенно на рубеже XIX–XX вв.) и литературно-критические статьи (см., например, [Чуковский 1914]).

В заключение сформулируем задачи литературоведческой танатологии:

– определение объектно-предметной сферы литературоведческой танатологии;

– изучение танатологической проблематики и танатологических элементов на всех уровнях литературного произведения;

– выявление и классификация танатологических концепций, функционирующих в мировой литературе;

– исследование генезиса литературных элементов и форм, связанных с танатологической проблематикой;

– описание истории и методов танатологических изысканий;

– анализ возможностей использования в литературоведении опыта осмысления смерти из других областей человеческого знания;

– трансляция литературного опыта осмысления смерти в другие области человеческого знания и человеческой деятельности.

Итак, вопрос о литературоведческой танатологии должен сегодня восприниматься всерьез. И дело не столько в «погоне» за основным корпусом танатологических знаний или в очередном витке дифференциации гуманитарной науки, сколько в новых возможностях, которые обнаруживаются при сосредоточении на одном образе-мотиве, ключевом для мировой литературы, в новом взгляде на системный подход, который позволяет изучить функционирование этого феномена относительно различных аспектов литературного произведения, творчества отдельного автора или художественного направления в целом.

1.3. Танатологические мотивы как объект ийучения

Теперь обратимся к объектно-предметному полю, изучаемому литературоведческой танатологией. Обратим внимание на то, что до сих пор понятия объекта и предмета изучения не разграничены должным образом. Одними исследователями они воспринимаются как синонимы, другими разводятся. В первом, широком, смысле они оба обозначают проблемную область, изучаемую субъектом, во втором, узком, под объектом понимается проблемная область, под предметом – ее конкретные аспекты и характеристики, во многом определенные исследовательским подходом (не случайно иногда отождествляются предмет и метод) (см. [Кохановский 2004: 313–314]).

Проблема объектно-предметной сферы исследования – главным образом проблема терминологии, описывающей изучаемое явление. Задача данного параграфа – дать толкование терминам, используемым по отношению к танатологическим элементам при анализе художественной литературы. В зависимости от уровня абстрактности этих понятий они тяготеют либо к объекту, либо к предмету изучения. Например, художественная танатология И. Тургенева – это объект исследования, а специфика ее реализации в текстах писателя, характерные черты семантики, поэтики, стиля (эстетики) и т. д. – предмет исследования. (Хотя, повторимся, это деление условно и относительно тех же танатологических мотивов не всегда применимо.)

Существует большое количество терминов, традиционно используемых для анализа художественного воплощения смерти: «философия смерти», «категория смерти», «идея смерти», «концепция смерти», «представления о смерти», «тема смерти», «проблема смерти», «мотив смерти», «концепт смерти», «образ смерти», «изображение смерти», «репрезентация смерти» и др. Некоторые из этих понятий являются общенаучными, философскими, антропологическими, культурологическими, другие – специфическими для литературоведения или филологии в целом; одни характеризуют план содержания, вторые – план выражения; третьи – обе стороны танатологического знака.

При анализе корпуса танатологических работ обратим в первую очередь внимание на их заглавия как отражение их концептуальной основы. Во многих из них объектом изучения объявляется сама «смерть» [Чуковский 1914; Fielder 1960; Valdés 1964; Sexau 1976; Carlsson 1978; Der Tod in Dichtung 1978; Death in Literature 1980; Faber-Castell 1983; Libby 1984; Janz 1986; Carpenter 1988; Sex and Death 1990; Wheeler 1990; Hüllen 1990; Condrau 1991; Pippin 1992; Денисов 1993; Allan 1994; Мамлеев 1995; Death in French Literature 1995; Grote 1996; Dever 1998; Кознова 1998; Söller 2001; Engel 2002; Казак 2002; Freedman 2003; Dye 2004; Kasack 2005; Ende, Grenze, Schluss 2008; Изотова 2011], что, на наш взгляд, некорректно с эпистемологической точки зрения (см. об этом 1.1). В дальнейшем, как правило, оказывается, что в заглавии допускался метонимический перенос (смерть – мотив, образ смерти), отвечающий риторике названия, его задаче аттракции. Еораздо чаще исследователь сознательно выбирает для заглавия тот или иной термин, отражающий его взгляд на проблему, включающий работу в определенный дисциплинарный дискурс.

Общенаучные, философские, антропологические термины – «представление о смерти», «концепция смерти», «значение смерти» [Maltzan 1988], «аспекты смерти» [Vermeule 1979], «фигуры смерти» [Tristram 1976], «взгляд на смерть» [Williams 1976; Martyrdom in Literature 2004], «отношение к смерти» [Koch 1932], «философии смерти» [Самородских 2000; Шульц 2008], «чувство смерти» [Накамура 1997; Сливицкая 2002], «переживание смерти» [Priester 2001] – используются в относительно небольшом количестве литературоведческих статей. При их употреблении делается акцент на реконструкции сегмента мировоззрения автора, зачастую не совсем ясно какого – реального или художественного. При этом предполагается, что писательские установки можно представить в виде системы взглядов. С данными терминами коррелируются сочетания «идея смерти»[20] [Идея смерти 1999], «феномен смерти» [Пашкин 2001; Феномен смерти 2012], «категория смерти» [Бабаянц 2002; Хитальский 2007], отражающие наиболее общие формализованные представления о танатологической стороне бытия и являющиеся объектом философского (феноменологического, категориального) анализа.

В последнее время также в филологии все чаще употребляются термины «концепт смерти», «концепт “смерть”» [Бычкова 2004; Маслова 2004: 109–122; Чумак 2004; Осипова А. 2005; Гущина 2006; Ермакова А. 2006; Тетерина 2006; Туктангулова 2007; Пономарева 2008; Журчева 2009; Шишхова 2011], которые первоначально получили распространение в философии и культурологии. Существуют различные подходы к этому исследовательскому конструкту (об этом см., например, [Маслова 2004: 25–32]). Общим местом для всех ученых является то, что концепт «называет содержание», адекватен «смыслу» [Там же: 25], представляет собой «явление того же порядка, что и понятие» [Степанов 1997: 40]. Однако концепт – не любое означаемое, но, как отмечает Ю. Степанов, элемент «коллективного бессознательного», «сгусток культуры в сознании человека», «то, в виде чего культура входит в ментальный мир человека», и, с другой стороны, «то, посредством чего человек – рядовой, обычный человек, не “творец культурных ценностей” – сам входит в культуру, а в некоторых случаях и влияет на нее»; «в отличие от понятий в собственном смысле термина (…) концепты не только мыслятся, они переживаются»; «они – предмет эмоций, симпатий и антипатий, а иногда и столкновений» [Там же]. По сути, концепт – тоже опыт, изначально коллективный, может, даже неосознаваемый, но реализующийся в вербальных и рефлексивных практиках индивида, в частности в художественном творчестве.

Танатологические представления, как сущностные, важные, принадлежащие коллективному сознанию и бессознательному, несомненно, могут быть выстроены в виде концепта смерти, понятия смерти, в том числе на материале произведений конкретного автора. Для этого проводится сбор всех лексем, выражающих танатологическую семантику, анализируется их частотность, выделяются основные (ядерные) и второстепенные (периферийные) смыслы, делается заключение о характере авторского восприятия феномена кончины.

Концептологический анализ продуктивен, имеет довольно-таки проработанную методику проведения и в итоге дает подробное представление о танатологической семантике материала. Однако его статус относительно литературоведения пока не определен: он отчетливо позиционируется в дискурсе лингвистических и культурологических исследований, так как характеризует либо языковые особенности текста, либо сегменты исторической, этнической или социальной ментальности. Хотя, безусловно, элементы концептологического анализа в том или ином виде используются в литературоведческих работах, в том числе и в нашей.

Применение не специфических для литературоведения терминов с широким значением обусловлено тем, что узко профессиональные понятия не всегда достаточны для охвата всего спектра проблем, изучаемых специалистами в области литературы. Очевидно, что данный вопрос может быть решен только с помощью терминологии литературоведческой танатологии.

Широко распространены традиционные для литературоведения термины, характеризующие план содержания танатологических элементов, – «тема смерти» [Dubruck 1964; Daemmrich 1987; Таборисская 1990; Кибальник 1994; Смирнова 1994; Grote 1996; Постнов 1996а; 1999; Шабурова 2000; Meier F. 2002], «проблема смерти» [Wentzlaff-Eggebert 1970; Schneider 1973; Курляндская 1984; Sepasgosarian 1991; Романович 1996; Аствацатуров 1998; Постнов 1998; Романенкова 1999; Бицилли 2000; Косяков 2000]. Эти, казалось бы, довольно «избитые» понятия до сих пор имеют множество толкований в теории литературы.

Тема, как известно, – один из основных терминов для формулировки семантики произведения и его частей. В. Жирмунский отмечает: «К семантике относится прежде всего изучение слова как поэтической темы. Каждое слово, имеющее вещественное значение, является для художника поэтической темой, своеобразным приемом художественного воздействия, в то время как в языке науки оно лишь отвлеченное обозначение общего понятия» [Жирмунский 2001: 44]. Б. Томашевский пишет: «В художественном выражении отдельные предложения, сочетаясь между собой по их значению, дают в результате некоторую конструкцию, объединенную общностью мысли или темы. Тема (о чем говорится) является единством значений отдельных элементов произведений. Можно говорить как о теме всего произведения, так и о темах отдельных частей» [Томашевский 2003: 176]. Таким образом, термин «тема смерти» может характеризовать семантику как конкретного эпизода текста («Река времен» Б. Зайцева), так и произведения целиком («Собственная смерть» П. Надаша).

Понятие проблемы акцентирует глубокие противоречия, сопутствующие размышлению о каком-либо феномене. Данное понятие обнажает напряженность рефлексии. С темой проблему сближает отнесенность к содержательной стороне художественного произведения, отделяет от нее – многогранность и полемичность. Она «активна», интенциональна в стремлении стать решенной, на ней в литературе базируются феномены интриги, конфликта, коллизии, перипетии. Не всякие темы способны стать проблемами, но тематизация смерти (выделение этого объекта из ряда других явлений бытия) неизбежно приводит к ее проблематизации, т. е. в силу природы танатологического дискурса тема смерти практически всегда является и проблемой смерти. Хотя определенную роль в этом отождествлении играет и уровень авторского напряжения по отношению к феномену кончины: понятие проблемы в большей степени применительно к художественной танатологии Л. Толстого или И. Бунина, чем Ф. Сологуба, где Танатос предстает преимущественно освобождающей, разрешающей силой.

Все указанные понятия, характеризующие план содержания танатологических элементов, можно охватить словосочетанием «танатологическая семантика» («танатосемантика»)[21]. Данный термин является общим для всех дисциплин, изучающих знаки в культуре, в результатах творчества, и восходит к семиотике как гуманитарной метанауке, терминология которой все чаще применяется и в работах литературоведов.

Недостаток танатологической семантики в том, что при ее изучении вне поля зрения часто остается план выражения знака, репрезентация смысла. Репрезентация – это «придание чувственной воспринимаемости (отсутствующему предмету или концепту) посредством изображения, фигуры, знака и т. д.» [Гинзбург 1998: 6]. Термины «репрезентация смерти» [Pankratz 2005], «изображение смерти» [Климова 2001; Шиманова 2002], «представление смерти» [Andrews 1989] употребляются литературоведами, но редко становятся объектом специального анализа. Формальная сторона знака во многих танатологических работах словно лишь «прислуживает» смыслу, тогда как еще представители русской формальной школы уделяли первоочередное внимание приемам экспликации означаемого, считая их исследование специфической задачей литературоведения.

Как известно, В. Жирмунский, Б. Томашевский, Ю. Тынянов, В. Шкловский и др. реанимировали аристотелевское понятие поэтики, которое и охватило понятие формы произведения, его выразительных средств, композиции, особенностей повествования и пр.: «Задачей поэтики (иначе – теории словесности или литературы) является изучение способов построения литературных произведений» [Томашевский 2003: 22]. В современном словаре «Поэтика» Н. Тамарченко трактует данный термин как «учение о генезисе, сущности, видах и формах словесного художественного творчества», как «систему научных понятий, обоснованную как с философской, так и с лингвистической точек зрения и адекватную своему двойственному предмету – “художественному языку” литературы и произведению, как высказыванию на этом языке» [Поэтика 2008: 182]. Понятие поэтики в дальнейшем по уже известной схеме стало обозначать и раздел литературоведения, и изучаемый им объект.

Напомним, что А. Ханзен-Леве применил этот термин к танатологическим элементам, введя в научный оборот понятие танатопоэтики, другими словами – танатологической поэтики [Hansen-Löve 1993: 121–122]. По аналогии танатологическая поэтика, с одной стороны, изучает способы репрезентации танатологической семантики (танатологические формы), построения танатологических текстов или их фрагментов (танатологическая синтактика), с другой – обозначает совокупность данных способов, т. е. может становиться объектом изучения в литературоведческом исследовании.

Вместе с тем необходимы термины, которые объединяли бы содержательную и формально-структурную сторону отдельных танатологических элементов. Такая процедура возможна при использовании понятия «художественный образ» – «категории эстетики, характеризующей особый, присущий только искусству, способ освоения и преобразования действительности» [Литературный энциклопедический словарь 1987: 252]. Образ отличается нераздельным единством конкретно-чувственных и обобщенно-смысловых элементов. Как знак, основанный на тропе, он может иметь несколько означающих и несколько означаемых, что придает ему соответственно полирепрезентативность и полисемичность. Также в его основе могут находиться как прямые (миметические), так и переносные (метафорические, метонимические и пр.) значения.

Понятие «образ смерти» [Красильников 2007] отвечает эпистемологически необходимому требованию разграничения действительности и художественного вымысла. Оно подчеркивает условность и специфичность литературного осмысления феномена смерти, способно охватить многообразие и конкретность его проявлений с точки зрения и семантики, и поэтики.

Комплексный характер имеет термин «мортальный код», прозвучавший, к примеру, в названии уже упоминавшейся конференции, состоявшейся в Твери в 2012 г. («Мортальный код в знаковых системах»). Если понимать под кодом «совокупность правил или ограничений, обеспечивающих функционирование речевой деятельности естественного языка» [Ильин 2001: 106], то данное понятие предполагает «предзаданность» различных культурных (в том числе литературных) практик, связанных с осмыслением и переживанием смерти[22] (см. также [Козлов 2012]).

Вместе с тем самым широким термином, охватывающим все возможные компоненты текста, на наш взгляд, является понятие литературной танатологии. Ю. Семикина употребляет также сочетание «художественная танатология» [Семикина 2002], хотя оно может касаться любых видов искусства (вероятно, по аналогии А. Долгенко использует понятие художественной суицидологии [Долгенко 2007]). Эти два термина четко отграничивают объект изучения от литературоведческой танатологии как научной области. Напомним, что под литературной (художественной) танатологией мы понимаем опыт осмысления (описания) смерти в художественной литературе.

Понятие опыта вполне адекватно характеру художественной литературы и неоднократно осмыслялось ее субъектами. Главный персонаж романа P. М. Рильке «Записки Мальте Лауридса Бритте» так размышляет по этому поводу, касаясь, что примечательно, и танатологических проблем:

…Стихи – это опыт. Ради единого стиха нужно повидать множество городов, людей и вещей, надо понять зверей, пережить полет птиц, ощутить тот жест, каким цветы раскрываются утром. Надо вспомнить дороги незнаемых стран, нечаянные встречи, и задолго чуемые разлуки, и до сих пор не опознанные дни детства, родителей, которых обижал непониманием, когда они несли тебе радость (нет, та радость не про тебя), детские болезни, удивительным образом всегда начинавшиеся с мучительных превращений, и дни в тишине затаившихся комнат, и утра на море, и вообще море, моря, и ночи странствий, всеми звездами мчавшие мимо тебя в вышине, – но и этого еще мало. Нужно, чтобы в тебе жила память о несчетных ночах любви, из которых ни одна не похожа на прежние, о криках женщин в любовном труде и легких, белых, спящих, вновь замкнувшихся роженицах. И нужно побыть подле умирающего, посидеть подле мертвого, в комнате, отворенным окном ловящей прерывистый уличный шум. Но мало еще иметь воспоминанья. Нужно научиться их прогонять, когда их много, и, набравшись терпения, ждать, когда они снова придут. Сам воспоминания ведь мало чело стоят. Вот когда они станут в тебе кровью, взглядом и жестом, безымянно срастутся с тобой, вот тогда в некий редкостный час встанет среди них первое слово стиха и от них отойдет [Рильке 2000: 18–19][23].

М. Бланшо так комментирует данный отрывок: «“Опыт” означает здесь соприкосновение с бытием, самообновление при этом соприкосновении – то есть испытание, но чем-то неопределенным. (…) Стихи – это опыты, связанные с живым приближением к вещам, с движением, осуществляемым в серьезности жизненного труда» [Бланшо 2002: 83, 85][24].

Значит, литературная (художественная) танатология предстает как некая целокупность, охватывающая весь спектр переживаний, выражаемых автором (нарратором) в тексте. Переживания охватывают и содержание, и форму знака, и весь знак как неделимый феномен, гештальт, и бессознательные, индивидуальные и коллективные, влечения, и металитературные, прагматические, аспекты, социальные, исторические, экономические, литературно-бытовые и пр.

Еще одним рабочим, широким, но уже содержащим в себе указание на конкретизацию, термином является понятие «танатологические элементы». Они обозначают любой компонент художественного текста, связанный с изображением смерти, с отражением или выражением литературной (художественной) танатологии. Это танатологические мотивы в широком смысле – как любые повторяющиеся элементы, и к ним относятся танатологические мотивы в узком смысле – как структурно-семантические схемы, танатологические персонажи, танатологические хронотопы. В то же время в отличие от литературной (художественной) танатологии они касаются лишь внутреннего мира произведения, но не метатекстовой реальности.

Входя в сферу танатологических элементов, мы сталкиваемся с конкретными специфическими терминами из частных областей теории литературы. Объектом антропологически ориентированного литературоведения могут быть «танатологические персонажи» (Смерть, убийца, солдат, умирающий и т. и.), теории пространства и времени – «танатологические хронотопы» (поле боя, больница, кладбище и т. д.), теории жанра – «танатологические жанры» (эпитафия, элегия, детектив и др.). Семиотический подход к заявленной проблеме должна венчать танатологическая прагматика (танатопрагматика), изучающая взаимодействие литературной (художественной) танатологии с надтекстовыми и интертекстовыми явлениями (биографическим автором, читателем, обществом, историей, парадигмой художественности и пр.).

* * *

Также по отношению к танатологическим элементам литературоведы часто употребляют понятия «мотив смерти» [Daemmrich 1987; Ланин 1992; Смирнова 1993; Постнов 1994; 19966; Коновалов 1995; Чович 1995; Ottlinger 1996; Печерская 1996; Розанова 1998; Гражданов 1999; Финько 1999; Ничипоров 2000; Неминущий 2001; Канунникова 2002; Куркина 2002; Битколова 2003; Мирзоян 2003; Фролова 2003; Островских 2004; Фирулева 2004; Хван 2004; Швецова 2004; Афанасьева 2006; Васильчикова 2006; Шиманова 2006; Лебедева 2007; Левушкина 2007а; 20076; Романовская 2007; Рудакова 2009; Хасанова 2009], «мортальные мотивы» [Горюцкая 2011], «танатологические мотивы» [Усачева 2003; Махинина 2005; Петрык 2006; Семикина 2007; Ходанен 2007; Азатуллоева 2011; Гармаш 2011; 2012; Латыйпова 20126; 2012в][25].

Для того чтобы понять причины актуальности данного термина и его использования в нашей работе, необходимо обратиться к теории мотива, которая обладает серьезной историей. Эта история достаточно хорошо изучена и описана в отечественном литературоведении, в первую очередь в книге И. Силантьева «Поэтика мотива» [Силантьев 2004]. Мы же укажем лишь на основные характеристики мотива, с тем чтобы прийти к своему рабочему определению термина.

Исследователем, положившим начало изысканиям в области мотива, считается А. Веселовский. В статье «Поэтика сюжетов» он пишет: «Под мотивом я подразумеваю формулу, отвечавшую на первых порах общественности на вопросы, которые природа всюду ставила человеку, либо закреплявшую особенно яркие, казавшиеся особенно важными или повторяющиеся впечатления действительности. Признак мотива – его образный одночленный схематизм; таковы не разлагаемые далее элементы низшей мифологии и сказки: солнце кто-то похищает (…) браки со зверями, превращения, злая старуха изводит красавицу, либо ее кто-то похищает и ее приходится добывать силой и ловкостью и т. и.» [Веселовский 2008: 494].

Проблема, которую решает А. Веселовский, – поиск минимальных неразложимых элементов фольклорного и мифологического текста, из которых и составляется сюжет. Он обнаруживает существование устойчивых образных схем, применяемых для сообщения отрезков информации. Эти схемы были закреплены традицией за тем или иным типом содержания и служили ему планом выражения.

В. Пропп в книге «Морфология волшебной сказки», вычленяя из мотива функцию, показывает, что неразложимые элементы А. Веселовского разложимы. Если для А. Веселовского важны три стороны действия: агенс, пациенс и само действие, то для В. Проппа – только само действие: «Функции действующих лиц представляют собой те составные части, которыми могут быть заменены мотивы А. Веселовского или элементы Бедье. (…) Для выделения функций их следует определить. Определение должно исходить из двух точек зрения. Во-первых, определение ни в коем случае не должно считаться с персонажем-выполнителем. Определение чаще всего представляет собой имя существительное, выражающее действие (запрет, выспрашивание, бегство и пр.). Во-вторых, действие не может определяться вне своего положения в ходе повествования. Следует считаться с тем значением, которое данная функция имеет в ходе действия. (…) Под функцией понимается поступок действующего лица, определенный с точки зрения его значимости для хода действия» [Пропп 2001а: 21–22].

Таким образом, мотив у В. Проппа оказывается динамическим образованием: он состоит из неизменных функций-действий и изменяемых названий (а с ними и атрибутов) действующих лиц. Вместе с тем, как справедливо замечает И. Силантьев, «понятие функции не заменило, но существенно углубило именно понятие мотива»: «Дело в том, что с точки зрения семантики мотива и сюжета в целом функция является не более чем одним, хотя и основным, семантическим компонентом мотива. По существу, функция действующего лица представляет собой обобщенное значение мотива, взятое в отвлечении от множества его фабульных вариантов» [Силантьев 2004: 26–27]. Выделение абстрактных функций привело в итоге к разделению инварианта и вариантов сюжетных элементов, которые И. Силантьев связывает с дихотомическим подходом в теории мотива.

Также В. Пропп, по сути, определил одну из характерных, релевантных черт мотива в его узком значении – его связь с минимальным сюжетным действием. Однако понятие функции, применимое относительно схематичных фольклорных текстов, с трудом распространялось в литературоведении, где изучаются произведения, претендующие на уникальность всех компонентов. Это понимал и сам В. Пропп: «Очень возможно, что метод изучения повествований по функциям действующих лиц окажется полезным и для изучения повествовательных жанров не только фольклора, но и литературы. Однако методы, предложенные в этой книге («Морфология волшебной сказки». – Р. К.) до появления структурализма, как и методы структуралистов, стремящихся к объективному и точному изучению художественной литературы, все же имеют свои границы применения. Они возможны и плодотворны там, где имеется повторяемость в больших масштабах. Это мы имеем в языке, это мы имеем в фольклоре. Но там, где искусство становится областью творчества неповторимого гения, применение точных методов только тогда дает положительные результаты, если изучение повторимости будет сочетаться с изучением единственности, перед которым пока мы стоим как перед проявлением непостижимого чуда» [Пропп 20016: 471].

И все же литературоведение нашло сферу для применения пропповских функций – массовую литературу, как и фольклор, обладающую известной степенью схематизма. Опираясь на пропповскую теорию функций, В. Шкловский выстраивает очередность типичных «ходов» в произведениях А. Конан Дойла о Шерлоке Холмсе [Шкловский 1929: 141–142], У. Эко – в романах Я. Флеминга о Джеймсе Бонде [Эко 2007: 257] и т. д.

Проблемой термина «функция» является его многозначность. Так во «Введении в структурный анализ повествовательных текстов» Р. Барта сталкиваются значения функции-действия и функции-роли, определяющей статус текстового элемента. Изначально французский исследователь понимает под ней «структурную единицу», «любой сюжетный элемент», «единицу плана содержания»: «высказывание становится функциональной единицей благодаря тому, “о чем оно сообщает”, а не благодаря способу сообщения» [Барт 1987: 394–395]. Но затем он разделяет функции в пропповском смысле (дистрибутивные функциональные единицы) и признаки (интегративные функциональные единицы): «Функции предполагают наличие метонимических, а Признаки – метафорических отношений; первые охватывают функциональный класс, определяемый понятием “делать”, а вторые – “быть”», – причем уточняет в сноске: «Функции нельзя отождествлять с поступками (глаголами), а Признаки – со свойствами (прилагательными), так как существуют поступки, выполняющие роль Признаков, то есть служащие “знаками” характера, атмосферы и т. и.» [Барт 1987: 397].

Многозначность понятия функции заставляет вводить другие термины и в фольклористике, и в теории массовой литературы: например, «мифема» [Леви-Стросс 2001а: 451] или «литературная формула» [Кавелти 1996: 34] и т. д.

Понятие мотива, определенное с позиции конкретного подхода, также позволяет избежать двусмысленности при анализе. И. Силантьев выделяет несколько направлений в трактовке мотива: семантическое (А. Веселовский, А. Бем, О. Фрейденберг), морфологическое (В. Пропп, Б. Ярхо), тематическое (Б. Томашевский, В. Шкловский), психологическое (А. Скафтымов), дихотомическое (А. Дандес, Н. Черняева, Б. Путилов, Н. Тамарченко, В. Тюпа, Ю. Шатин) и др.

Фактически каждый исследователь определяет мотив по-своему. Тем не менее из всего многообразия существующих определений можно выявить два основных толкования этого термина – широкое и узкое. В широком смысле мотив представляет собой любой повторяющийся элемент художественного текста: слово, словосочетание, тему, идею, образ (персонаж, предмет, хронотоп, деталь), т. е. явления самых разных уровней текста. Ключевое место здесь занимает свойство повторяемости, «передвижения» элемента текста из одного произведения в другое[26].

Узкая трактовка термина восходит к работам А. Веселовского и В. Проппа и требует большего количества отличительных признаков.

Повторяемость (устойчивость, интертекстуальность), безусловно, важна для определения мотива и в его узком значении. Вместе с тем возникают некоторые нюансы. С дихотомической точки зрения, мотив делится на две части – инвариант и варианты. В первую очередь устойчивым элементом (семантическим и структурным) является инвариантная схема (мотифема). Вариативные реализации этой схемы в конкретном произведении (алломотивы) повторяются с различной степенью регулярности (см. [Силантьев 2004: 48]).

В узком смысле мотив обладает рядом дополнительных специфических характеристик. Перед нами минимальный элемент художественного текста, логически неразложимый на части[27]. При этом от простых повторяющихся предлогов и союзов его отличает такая черта, как значимость. Мотив обладает качеством предикативности, т. е., как правило, представляет собой минимальное высказывание с обязательным предикатом, а также актантами (агенсом, пациенсом) и сирконстантами (обстоятельствами действия). С логической точки зрения, предикативность имеет в своей основе феномен пропозиции, отражающий осмысление человеком событий и присвоения признаков. Построение мотива по образцу высказывания (агенс – предикат – пациенс) позволяет говорить о его структурности.

Кроме того, мотив как «формально-содержательный компонент», «содержательно-структурное единство» является знаковой единицей. Семиотичностъ ставит его в один ряд с терминами, позволяющими анализировать как план содержания, так и план выражения художественного текста. Знаковый характер мотива заставляет задуматься не только о его семантике, но и о синтактике (внутреннем устройстве и месте в сюжете) и прагматике (эстетическом воздействии на читателя, влиянии на литературный процесс и даже реальную действительность). Следовательно, под мотивом в узком смысле мы понимаем устойчивый минимальный значимый предикативный структурный семиотический компонент художественного текста.

Мотив как семантико-структурный элемент тесно связан с понятием сюжета, «цепью событий, воссозданной в литературном произведении, т. е. жизнью персонажей в ее пространственно-временных изменениях, в сменяющих друг друга положениях и обстоятельствах» [Хализев 2005а: 233], другими словами – совокупностью мотивов и мотивных комплексов. В этом контексте для нас важен еще один термин, с помощью которого некоторые литературоведы анализируют сюжет, – сюжетная ситуация. Наиболее последовательно это понятие раскрывается в работах Г. Краснова [Краснов 1972; 1980; 2001]: «В различных литературоведческих школах понятие сюжетной ситуации трактуется как эстетическое единство обстоятельств, характера, действия. Границы сюжетной ситуации в эпическом произведении обозначаются событием или сочетанием событий (появление Рудина в доме Ласунских, круг размышлений Константина Левина в сцене охоты, сцена суда в романе «Воскресение»). (…) По-видимому, границы сюжетной ситуации связаны с композиционным членением, сменой точек зрения, принципов повествования, изображения» [Краснов 2001: 25]. Сюжетная ситуация шире термина «мотив», способна включать в себя несколько семантико-структурных элементов, и соответствует эпизоду художественного произведения. Для обозначения фрагментов текстов, в которых повествуется о смерти, мы будем использовать понятия танатологической (сюжетной) ситуации или танатологического мотивного комплекса[28]. Примером такой ситуации (мотивного комплекса) может служить описание умирания, как в повести В. Тендрякова «Кончина».

Также танатологический мотив представляет собой элемент художественного текста. Понятие текста для современного гуманитарного знания имеет чрезвычайно большое значение. Будучи изначально термином сугубо лингвистического плана, «текст» оказался удобным для научного аппарата семиотики, а затем и для гуманитарных наук вообще. В нем были найдены все компоненты и характеристики знака, представляющего собой развернутую систему знаков более мелких уровней[29]. Анализ лингвистического текста стал примером для анализа других областей человеческой деятельности, где необходимая информация сообщалась при помощи специальных кодов. Подобные семиотические системы-тексты Р. Барт обнаружил в моде, К. Леви-Стросс – в обрядах племен, Ж. Бодрийяр – среди вещей.

Что же такое текст в современном понимании? Существует множество определений данного термина. В. Руднев дает указанному понятию следующее толкование: «Текст – это последовательность осмысленных высказываний, передающих информацию, объединенных общей темой, обладающая свойствами связности и цельности» [Руднев 2001:457]. Ю. Лотман определяет этот термин через три характеристики: «выраженность», «отграниченность» и «структурность». Под первой характеристикой ученый подразумевает «фиксированность текста в определенных знаках» и «противопоставленность внетекстовым структурам». Под второй – «включенность» одних знаков и «невключенность» других, а также противопоставленность текста «всем структурам с невыделенным признаком границы – например, и структуре естественных языков, и безграничности (“открытости”) их речевых текстов». Под третьей – «внутреннюю организованность текста, превращающую его на синтагматическом уровне в структурное целое» [Лотман Ю. 1998: 61–63].

И. Чередниченко отмечает в трудах Ю. Лотмана еще такую характеристику текста, как «иерархичность»: «Текст не есть неупорядоченная совокупность элементов, – не только сами элементы, но и сумма отношений между ними находятся в положении строгой субординации и представляют собой сложно организованное иерархическое целое» [Чередниченко 2001: 39].

Исходя из приведенных высказываний можно сделать вывод, что текст, как и любая семиотическая система, обладает планом выражения («выраженность», «последовательность высказываний», структурная «иерархичность»), планом содержания («осмысленность», «передача информации», «общая тема»), синтактикой («свойство связности»), границами («отграниченность») и отношениями системного характера («структурность», «свойство цельности»). То есть текст – это обособленная семиотическая система, обладающая специфическими планом выражения и планом содержания, иерархически организованными в структурное целое.

Постараемся уточнить выведенное определение, внеся в него коррективы в связи со спецификой объекта исследования – текста художественного. «Текст художественный, – пишет И. Чередниченко, – многократно закодированный иерархически структурированный семиотический объект, упорядоченный на синтагматической и парадигматической осях, характеризующийся знаковой выраженностью, отграниченностью, полифункциональностью, служащий для передачи и генерирования художественной информации, а также для декодирования других текстов» [Там же: 18].

Прежде всего отметим еще одну характеристику текста, которую упоминает вслед за Ю. Лотманом И. Чередниченко – «многоплановость» (в приведенном выше определении – «многократная закодированность»): «Многослойность художественного текста проявляется в одновременном сосуществовании нескольких возможных истолкований, при этом “истина” текста как эстетического объекта состоит не в “содержательной” истинности того или иного толкования, а в самом факте их множественности» [Там же: 39]. Свойство «многоплановости» присуще не всем текстам. Для некоторых из них, например для текста дорожных знаков, оно не нужно и даже опасно. «Многократную закодированасть» можно по праву считать одной из специфических черт художественного текста, так как степень «художественности» зачастую определяется потенциалом произведения относительно его возможных декодировок.

По сути, многие из остальных указанных в определении характеристик («структурность», «иерархичность», «отграниченность» и т. д.) были рассмотрены ранее и свойственны также текстам другого рода. Еще одной специфической чертой текста художественного является функция «передачи и генерирования художественной информации», которую невозможно понять, не столкнувшись с проблемой «художественности» на онтологическом уровне. В. Тюпа в книге «Аналитика художественного» пишет о трех составляющих «художественности»: «креативной», «референтной» и «рецептивной». Первая составляющая связана с тем, что в художественном тексте наблюдается «становление мысли, а не сообщение мысли как уже готовой». Вторая заключается в том, что содержанием художественного текста является «я-в-мире, или экзистенция – специфически человеческий способ существования: внутреннее присутствие во внешней реальности». Третья предстает как «со-творческое со-переживание между организатором коммуникативного события (автором) и его реализатором (читателем, зрителем, слушателем) относительно объединяющего, а не разделяющего их эстетического объекта» [Тюпа 2001а: 28–29, 33].

Таким образом, художественный текст предстает перед нами, как текст, который непрерывно «создается», «интроспектируется» и «сопереживается».

В. Тюпа рассуждает об онтологии «художественности». Но ее специфика может быть определена и через нюансировку привычных элементов знака. Так, с точки зрения плана выражения, «художественность» текста определяется наличием в нем различных тропов, репрезентации означаемых через несвойственные им означающие; с точки зрения плана содержания – вымышленностью событий и персонажей, воплощающих не реальные денотаты, но художественную идею текста. С точки зрения структурной организованности, элементы системы выстраиваются не в хронологическом, а в логическом порядке: «Хронологическая последовательность событий может быть полностью сведена к ахронной матричной структуре» [Барт 1987: 402]. Наконец, до сих пор не обсуждаемая прагматика в случае художественного текста тоже будет отличаться от текста вещей или обрядов. Если система вещей призвана создавать обстановку комфорта, сообщать информацию о своем владельце, система обрядов – передавать традицию и насущные знания, то художественная система замкнута на самой себе[30] и удовлетворяет принципу не жизненности, но красоты.

Следовательно, художественный текст – это многоплановая семиотическая система, иерархически организованная в логическое структурное целое, генерирующая при помощи тропов вторичный мир, экзистенциально переживаемый адресатом.

В нашем понимании художественный текст тождественен произведению. Если просто текст – это «эстетический феномен в состоянии невыявленности его художественной природы (то есть в ситуации “первичного” структурирования на уровне естественного языка)», то произведение (художественный текст) – это «текст, который обрел свое эстетическое (вторичное) значение» [Чередниченко 2001: 34][31]. Совокупность художественных текстов (художественных произведений) есть не что иное, как художественная литература.

* * *

Теперь наметим основные специфические особенности танатологического мотива как объекта изучения.

Во-первых, данное понятие эксплицирует связь исследования с танатологией как наукой и ее междисциплинарными интересами. Во-вторых, оно довольно широко и может применяться к различным типам смерти и смежным образам: «естественная» смерть, самоубийство, убийство, похороны, война и пр. В-третьих, оно отсылает нас к теории мотива и методологическим наработкам в этой области литературоведения. Мотив понимается здесь как краеугольный камень практически всех уровней произведения: идейно-тематического, сюжетно-композиционного, персонажного, пространственно-временного и т. д. При этом, безусловно, он тесно связан с другими литературоведческими понятиями (темой, проблемой, образом, сюжетной ситуацией и т. д.), в той или иной степени синонимичными или не синонимичными ему.

В широком смысле мотивом может считаться любой танатологический элемент: танатологические персонажи, танатологические хронотопы, танатологические предметы, танатологическая рефлексия и т. д. В узком смысле многие из них оказываются структурными компонентами мотива (актантами, сирконстантами), а данный термин – наиболее адекватным понятием для описания танатологических событий: собственно смерти, умирания, убийства, самоубийства и др.

Если соотнести танатологические мотивы с узким пониманием мотива как устойчивого минимального значимого предикативного семиотического элемента художественного текста, то мы увидим их полное соответствие. Они устойчивы и повторяемы, так как входят в том или ином виде в подавляющее большинство произведений мировой литературы. Они минимальны, поскольку представляют собой описание событийных фактов, по большому счету логически неразложимых на части. Когда мы дифференцируем умирание (сообщение о неизлечимой болезни, ухудшение или улучшение состояния умирающего, прощание с близкими, последние слова), посмертное существование (низвержение в ад, помещение в чистилище, вознесение в рай, суд), похороны (обмывание тела, панихида, погребение, поминки), казнь (приговор, приготовление к казни, восхождение на эшафот, последнее желание осужденного, удар палача), то все равно в данных мотивных комплексах выявляем более мелкие, но тоже неразложимые танатологические элементы.

Танатологические мотивы значимы. С одной стороны, они представляют собой семиотические объекты, обладающие семантикой миметического (иконического), метонимического (индексального) или метафорического (символического) свойства; с другой – влияют на организацию сюжета литературного произведения, на формирование и функционирование жанров и даже парадигм художественности.

Танатологические мотивы обладают качествами структурности и предикативности. Их структура предполагает обязательное наличие предиката, обозначающего действие или событие. А вот ее актантный и сирконстантный состав будет отличаться. К примеру, в случае мотива «естественной» или случайной смерти человек умирает «сам по себе», убийство предполагает наличие двух актантов (убийцы и жертвы), самоубийство объединяет субъекта и объекта танатологического акта.

Со структурной точки зрения, танатологические мотивы, их предикативный, актантный и сирконстантный состав, представляют собой дихотомическое единство инвариантов и вариантов. Разумеется, выявление инвариантов в художественной литературе затруднено по сравнению с мифологией и фольклором. Положим, фольклорные мотивы «герой убивает злодея», «герой погибает» здесь трансформируются в «главный персонаж убивает другое действующее лицо», «главный персонаж погибает», где изменяется статус действующих лиц, усложняется их внутренний мир, психологическая мотивировка поступков и состояний и т. д. Происходит переход от мифологического и фольклорного канона «так должно быть» к литературной тенденции «так может быть». И. Силантьев, опираясь на современные информационные концепции, пишет о вероятностной модели реализации мотивных инвариантов (см. [Силантьев 2004: 100–107]).

Выявление инвариантов в художественной литературе возможно по различным причинам. Прежде всего они выводятся на основе регулярных повторов текстовых (в нашем случае танатологических) элементов в большом количестве произведений. Также многие литературные мотивы (в том числе танатологические) восходят к мифологии и фольклору, то есть являются инвариантами, возникшими из инвариантов. Кроме того, инварианты есть не что иное, как типологические закономерности, без которых не существовало бы объектно-предметной сферы теории литературы.

Наконец, танатологические мотивы являются семиотическими элементами. Эта презумпция нашего исследования означает, что им свойственны различные характеристики знака. Прежде всего в них можно выявить структуру в соответствии с треугольником Ч. Огдена и И. Ричардса: «денотат (референт) – референция (сигнификат, значение, понятие) – символ (форма, имя)» (об этом см., например, [Эко 2004: 62; Никитина 2006: 20]).

Особенность танатологических мотивов заключается в проблемном характере денотативной сферы некоторых из них. Нет ничего сложного в определении референта у мотива умирания или танатологической рефлексии, однако возникают трудности при его поиске применительно к мотиву смерти или посмертного состояния. Так мы снова сталкиваемся с призраком тупикового состояния философии или медицины, пытающихся «нащупать» сущность смерти.

Напомним, что мы предлагали перевести поиски из сферы сущности в сферу представлений. Как ни странно, семиотика отвечает этому эпистемологическому повороту. Ф. де Соссюр объединил денонативно-сигнификативную сферу в понятии означаемого и предложил другую схему – «означаемое – означающее – знак»: «Языковой знак связывает не вещь и имя, но понятие и акустический образ. Этот последний не есть материальный звук, вещь чисто физическая, но психический отпечаток звука, представление, получаемое нами о нем посредством наших органов чувств: он – чувственный образ, и если нам случается называть его “материальным”, то только в этом смысле и из противопоставления второму моменту ассоциации – понятию, в общем более абстрактному» [Соссюр 2006: 77–78].

Таким образом, проблема денотата, как нам кажется, снимается: объектом нашего исследования являются только представления (значения) и их репрезентации.

Танатологическим мотивам как знакам имманентны семантика, синтактика и прагматика. Их выбор, выбор их содержания и формы в художественном тексте зависит от определенных художественных парадигм, индивидуально-авторских, жанровых, стилевых, идеологических, историко-антропологических, историко-литературных, эстетических – следовательно, синтагматическая ось высказывания пересекается парадигматической. К примеру, Л. Толстой в «Севастопольских рассказах» разрушает прежнюю парадигму романтического повествования о войне как череде героических поступков, совершенных людьми, не знающими страха; такой же переворот был совершен представителями советской «окопной», «лейтенантской» прозы относительно литературы сталинского периода.

С семантической точки зрения, танатологические мотивы могут играть различную роль в реализации содержания произведения. Наиболее распространенная их функция в этом случае – быть компонентом семантики текста в целом, влиять на развитие темы и воплощение идейного замысла автора. К примеру, описание смерти Андрея Болконского в романе Л. Толстого «Война и мир», конечно же, не охватывает многообразие значений всей эпопеи, однако занимает в содержании произведения важнейшее место, так как связано с ключевой идеей освобождения личности от условностей жизни через прощение и любовь к ближнему.

Вторая семантическая функция мотива – становиться лейтмотивом (повторяющимся элементом [Силантьев 2004: 93]) нарратива и, в итоге, его темой (тем, что «значит» сюжет [Литературная энциклопедия 2001: стб. 1068]). Существуют тексты, в которых мотив смерти является определяющим для содержания произведения. В «Смерти Ивана Ильича» Л. Толстого, «Рассказе о семи повешенных» или «Рассказе о Сергее Петровиче» Л. Андреева танатологическая рефлексия и танатологическое событие сами по себе составляют семантическую основу сюжета. Здесь следует отметить глубокую связь между танатологическими элементами и мировоззренческой позицией автора: данный мотив может быть характерен для творчества писателя в целом, что, как правило, влияет на его литературную репутацию (М. Арцыбашев, Ф. Сологуб).

Главный вопрос, с точки зрения синтактики, – функциональные, валентностные, сюжетообразующие, сюжетопрерывающие возможности мотива. В этом плане мотив смерти, очевидно, занимает особое место среди других элементов такого рода. Он, как никакой другой мотив, демонстрирует изоморфизм художественного мира и референциональной сферы[32].

Как смерть представляет собой завершающее событие в жизни человека, так и мотив смерти по преимуществу играет завершающую роль в произведении. Ю. Лотман в статье «Смерть как проблема сюжета» связал эту функцию танатологических мотивов с особенностью человеческого мышления, с закономерностями семиозиса: «Человеческое стремление приписывать действиям и событиям смысл и цель подразумевает расчлененность непрерывной реальности на некоторые условные сегменты. (…) То, что не имеет конца – не имеет и смысла» [Лотман Ю. 1994: 416–417].

В литературе исторически и онтологически заложено стремление к завершению текста через мотив смерти. В. Тюпа, рассуждая о мировом археосюжете, выделяет в его основе всего четыре фазы: 1) «фаза обособления» («подробная характеристика персонажа, выделяющая его из общей картины мира»), 2) «фаза партнерства» («установление новых межсубъектных связей между центральным персонажем и оказывающимися в его поле его жизненных интересов периферийными персонажами»)[33], 3) «лиминальная (пороговая) фаза испытания смертью» («ритуально-символическая смерть героя», «посещение им потусторонней “страны мертвых”», «смертельный риск», «встреча со смертью в той или иной форме», 4) «фаза преображения» («перемена статуса героя – статуса внешнего (социального) или, особенно в новейшее время, внутреннего (психологического)») [Тюпа 20016: 32–33]. Однако примечательно, что, как только исследователь переходит к анализу текста Нового времени – рассказа А. Чехова «Архиерей», – последняя фаза исчезает [Там же: 35]. Произведение, ориентированное не на архаическое циклическое время, а на линейное (историческое) жизнеописание, на изоморфизм действительного и художественного миров, тяготеет к танатологической концовке.

Жизнеописание положено в основу таких литературных жанров, как житие и роман; его признаки встречаются в героическом эпосе и трагедии, повести и рассказе. Нельзя не заметить, что танатологическая концовка характерна для многих произведений этих типов, а для некоторых из них и вовсе является обязательной, канонической.

Вместе с тем в литературе, как и в искусстве в целом, заложена мощная «антитанатологическая» интенция. Об этом свидетельствует вечный спор о бессмертии слова, о сохранении человеческого (писательского) «я» в тексте. Литература представляется как поле для воображения, которое регулярно обращается к проблеме смерти и ищет выходы из нее. Так возникают описания потусторонних миров, воскресения людей и фантастической жизни после смерти – всего того, что соответствует четвертой фазе мирового археосюжета в работе В. Тюпы – преображению персонажа. Подобный сюжетный ход имеет мифологическое происхождение: «В сфере культуры первым этапом борьбы с “концами” является циклическая модель, господствующая в мифологическом и фольклорном сознании» [Лотман Ю. 1994: 419]. Он встречается в средневековом жанре видения (в том числе в базирующейся на нем «Божественной комедии» Данте), в романтических балладах («Светлана» В. Жуковского, «Любовь мертвеца» М. Лермонтова), в научной фантастике («Голова профессора Доуэля» А. Беляева, «Пикник на обочине» братьев Стругацких). «Антитанатологический» пафос может возникать даже вопреки репрезентации смерти: появление Фортинбраса после гибели основных действующих лиц в концовке трагедии У. Шекспира «Гамлет» отражает архетипическую идею смены поколений, победы добра над злом, избавления народа от незаконного правителя (хотя исторически, вероятно, это было и не так).

«Антитанатологическим» настроением проникнута вся христианская литература: одна из ее основных задач – показать, что смерть есть важнейший (но не последний) шаг в жизни, от которого зависит дальнейшая судьба человеческой души. Христос в Евангелии, святой в житии демонстрируют образцы поведения перед кончиной, «смертью смерть поправ». Верующий человек, знакомясь с этими текстами, должен преодолеть страх перед гибелью, понять «крепость» своей веры в вечную жизнь души, в спасение.

Эти особенности текста, создающие у читателя оптимистические ощущения, очевидно, бессознательно привлекают реципиента. Именно на них опирается аристотелевская теория катарсиса, согласно которой герой погибает, а живущие и наблюдающие достигают духовно-эмоционального очищения от его прекрасной и необходимой смерти. Такие благополучные исходы типичны для массовой литературы, стремящейся к развлечению и утешению.

«Антитанатологическая» интенция может быть реализована и с помощью вполне реалистических средств, в частности психологической мотивировки. В романе Ф. Достоевского «Преступление и наказание» или в рассказе Л. Андреева «Весной» главные персонажи думают о самоубийстве, но различные события, в том числе и смерть других людей (Мармеладов, Свидригайлов, отец Павла), «поворачивают» их сознание в сторону жизни, преображения-воскресения личности.

Как заканчиваются тексты с «антитанатологической» интенцией? Встречей, разлукой, размышлением о будущем или как-то еще? Совершенно ясно, что завершающая сила мотивов неравнозначна: такие традиционные повествовательные элементы, как мотив отъезда, тем более свадьбы, оставляют нарратив «недосказанным», дают читателю определенное пространство для перспективного воображения. Если существует в художественном мире «мера завершенности», то ей в наибольшей степени, как в жизни, обладает именно мотив смерти.

В то же время танатологические мотивы могут располагаться не только в конце произведения. Какие функции выполняют они в данном случае? Теряют ли они при этом свой завершительный потенциал? Для некоторых жанров, в первую очередь детектива, важным является размещение подобных мотивов в начале текста. Происходит убийство или загадочная смерть – возникает нарратив, развивается сюжет, центром которого является первичное событие: повествователь или персонаж постоянно отсылают нас к нему, и финальная разгадка – всего лишь одна из его трактовок, поданная с другой точки зрения, называемой истинной.

И все же если исходить из изоморфизма художественного и действительного миров (особенно в «реалистической», «миметической» литературе), мотив смерти всегда что-то завершает. Какой-то персонаж таким образом исчезает из нарратива, заканчивается эксплицитная или имплицитная сюжетная линия, влияющая на тех, кто остался дальше жить в произведении. Пьер получает наследство после эпизодически описанной смерти отца; этот факт приводит его к женитьбе на Элен, за которой следует дуэль с Долоховым, разочарование в жене и ее смерть, любовь к Наташе, участие в войне. Раскольников убивает старуху процентщицу, что приводит его к нравственным страданиям, к разрушению его теории. Испытание смертью является не менее распространенным в литературе, нежели многократно озвученное испытание любовью.

Танатологические мотивы обладают и прагматическими свойствами. С одной стороны, они тесно связаны с фактами действительности и возникают зачастую благодаря танатологическому опыту автора биографического: как известно, многие писатели (Ф. Достоевский, Л. Андреев и т. д.) черпали танатологические ситуации для своих произведений из реальных происшествий, описанных в прессе. С другой стороны, они сами (конечно же, в контексте произведения в целом) способны влиять на действительность: так версии А. Пушкина об убийстве Моцарта Сальери и вине Бориса Годунова в «угличской трагедии» легли в основу некоторых исторических концепций; после выхода романа И. В. Гете «Страдания юного Вертера» по Европе прокатилась волна самоубийств. Интересным феноменом литературного быта[34] является не только жизнетворчество, но и смертетворчество [Доманский 2000а: 226][35]: подтверждением тому могут служить танатологические акты Г. фон Кляйста или Ю. Мисимы. Широкий общественный и творческий резонанс вызывают кончины или самоубийства писателей[36]; они способствуют возникновению мемориальных произведений, ставят вопрос о новом литературном «лидере»[37]. Известны некоторые опасения критиков по поводу стагнации русской литературы после смерти Н. Гоголя (А. Пушкина, М. Лермонтова); важную роль в исторической и литературной обстановке последних десятилетий XIX в. сыграла речь Ф. Достоевского, произнесенная на открытии памятника А. Пушкину в 1880 г. в Москве (см., например, [Березовая Л. 2002, II: 115–118]).

В данном параграфе были намечены основные сферы, в которых следует искать специфику танатологических мотивов, под которыми мы понимаем устойчивые минимальные значимые предикативные структурные семиотические компоненты художественного текста, обладающие танатологической семантикой. Влияние на развитие темы и сюжета, смыслообразующая, темообразующая, сюжетообразующая, жанрообразующая функции, «интенция к завершению», провоцирование «антитанатологического» дискурса, архетипическая и мифологическая обусловленность – все эти положения будут рассмотрены подробнее в следующих параграфах.

1.4. Типология танатологических мотивов

Одним из способов конкретизации объектно-предметной сферы исследования является ее дифференциация по типам или классам. Именно типологизация наряду с дефиницией составляют основу теоретического знания.

Проблема типологии мотивов – одна из актуальных в современном отечественном литературоведении. Ее решение – цель не только отдельных исследований, но и коллективных трудов по созданию специальных справочников и словарей (см., например, [Daemmrich 1987; Frenzei 2005; Словарь-указатель сюжетов и мотивов русской литературы 2003; 2006; 2008]. Наша задача – рассмотреть возможные типологии танатологических мотивов.

История литературоведения знает немало попыток создания мотивных типологий. Простейшая из них, во всяком случае на первый взгляд, – семантическая. Когда литературоведы выявляют ту или иную систему мотивов, как в «Лермонтовской энциклопедии» [Лермонтовская энциклопедия 1981: 290–312], они распределяют содержание одного текста или целого ряда произведений по семантическим группам. В статьях, посвященных танатологическим мотивам, приоритетна разработка именно этого аспекта знаков. Как и лексикологи, литературоведы используют два подхода: семасиологический (какими значениями обладают данные элементы?) и ономасиологический (с помощью каких лексем репрезентируется данная семантика?). При семасиологическом подходе применяются синтаксические конструкции-определения «смерть как…» или «смерть – это…». Например, П. Бицилли выделяет такие значения смерти в творчестве Л. Толстого: «смерть не как метафизически случайный, хоть и неизбежный конец жизни (как у Пушкина), но как ее завершение и ее отрицание, как загадка, являющаяся загадкой самой жизни»; «смерть есть в то же время и какое-то просветление» [Бицилли 2000: 473–474]. Ономасиологический подход используется Н. Павлович в ее «Словаре поэтических образов», где собраны многочисленные лексемы, эксплицирующие танатологическую семантику: «существо», «божество», «пространство», «стихия», «орудие» и пр. – и примеры их употребления [Павлович 1999,1: 430–450].

Семантика мотивов, в том числе танатологических, очень обширна, если вообще не стремится в содержательном плане к бесконечности. Поэтому ее необходимо ограничивать с помощью тех концептуальных полей, которые были актуальны для того или иного писателя. Речь идет о его философских или религиозных воззрениях, о его ментальности, обусловленной эпохой и этнической или национальной идентичностью. Так, Е. Шиманова применяет к творчеству И. Тургенева элементы типологии Ф. Арьеса [Шиманова 2006: 119–120], описавшего танатологические когнитивные модели, детерминированные историческими условиями («смерть прирученная», «смерть своя», «смерть далекая и близкая», «смерть твоя», «смерть перевернутая»), и опиравшегося в исследовании на художественную литературу. У. Церняк при изучении темы смерти в старообрядческих сочинениях закономерно делает акцент на ее религиозных основах [Церняк 2003].

Однако мотив в современном литературоведении – это не только и даже не столько семантический элемент. Его типология может зависеть и от других критериев.

Например, Б. Томашевский предлагает две классификации мотивов. Во-первых, он выявляет связанные и свободные мотивы: «При простом пересказе фабулы произведения мы сразу обнаруживаем, что можно опустить, не разрушая связности повествования, и чего опускать нельзя, не нарушив причинной связи между событиями. Мотивы неисключаемые называются связанными; мотивы, которые можно устранять, не нарушая цельности причинно-временного хода событий, являются свободными» [Томашевский 2003: 183]. Во-вторых, он разделяет мотивы на динамические («изменяющие ситуацию») и статические («не меняющие ситуации») [Там же: 184]. Очевидно, что Б. Томашевский подходит к вопросу типологии с позиции формальной школы и в качестве критерия выбирает роль элемента в организации фабулы и сюжета произведения. В основном литературовед ориентируется на узкое понимание мотива как элемента повествования, как события, но в итоге допускает существование мотивов-описаний и мотивов-поступков: «Типичными статическими мотивами являются описания – природы, местности, обстановки, персонажей, их характеров и т. д. Типичной формой динамических мотивов являются поступки героев, их действия» [Там же: 185].

Типологии Б. Томашевского применимы к танатологическим мотивам с некоторыми оговорками. Во-первых, смерть – это практически всегда событие, то есть «перемещение персонажа, внешнее или внутреннее (путешествие, поступок, духовный акт), через границу, разделяющую части или сферы изображенного пространства и моменты художественного времени, связанное с осуществление его цели или, наоборот, отказом или отклонением от нее, а также преодолением препятствий» [Поэтика 2008: 239]. Во-вторых, это всегда значимое событие – танатологические мотивы чрезвычайно трудно «опустить, не разрушая связности повествования». Таким образом, они по преимуществу являются связанными и динамическими элементами. Вместе с тем существуют и исключения: описания умирающего человека, мертвого тела, череды смертей в «военной» прозе можно назвать свободными и статическими мотивами. Классификация Б. Томашевского пересекается с типологией речевых жанров, и, наряду с описаниями и действиями (повествованием), в нее следовало бы включить рассуждение, в рамках нашей темы – танатологическую рефлексию, играющую важную роль в классической литературе.

Современные литературоведы, развивая идеи формальной школы, предлагают несколько типологий мотивов. Н. Тамарченко на разных уровнях произведения выделяет конфликты-мотивы, события-мотивы, ситуации-мотивы, коллизии-мотивы. «Например, события спора (идеологических дискуссий) и поединка (дуэли) в романе “Отцы и дети”, несомненно, варианты-мотивы одного конфликта, общее значение которого – вражда – также является мотивом. Другой ряд примеров: событие-мотив – убийство, ситуация-мотив – “треугольник”, коллизия-мотив – месть» [Теория литературы 2007, I: 194]. С первой типологией связана вторая, соответствующая широкому пониманию мотива как любого повторяющегося элемента: в зависимости от литературного рода элементы дифференцируются на лирические, эпические и драматические [Там же]. Танатологические мотивы занимают важное место в философской поэзии, способствуют возникновению некоторых лирических жанров (эпитафии, элегии). Они специфически репрезентируются в драматургии (авторские ремарки, констатирующие реплики сторонних наблюдателей), служат необходимым компонентом трагедии и драмы как жанровых форм. Наконец, в повествовании исследователь имеет дело с мотивами в их узком значении – как семантико-структурными предикативными элементами, – и здесь танатологические сюжетные ходы влияют на самые различные уровни произведения.

Также Н. Тамарченко выделяет индивидуальные мотивы (свидание у Тургенева, испытание человека смертью у Толстого) и мотивы, специфические для отдельного произведения (обособление от людей и приобщение к ним в «Преступлении и наказании») [Там же]. Вопрос о распространенности и общеупотребительности мотива интересует и В. Хализева: «Мотивы могут выступать либо как аспект отдельных произведений и их циклов, в качестве звена их построения, либо как достояние всего творчества писателя и даже целых жанров, направлений, литературных эпох, всемирной литературы как таковой» [Хализев 2005а: 280]. С исторической точки зрения, можно выделить функционирующие в словесности архетипические, мифологические, фольклорные и собственно литературные мотивы. Проблема перехода элемента из произведения в произведение приводит к дифференциации мотивов на интертекстуальные и внутритекстовые [Введение в литературоведение 2006:233]. Внутритекстовые мотивы часто становятся ведущими элементами, или лейтмотивами, по сути приближаясь к тому, чтобы их можно было назвать темой произведения.

Танатологические мотивы имеют архетипическую основу (об этом говорит даже один из корней, включенный в термин, – Танатос). Одним из первых вопросов, волновавших человека, был вопрос о происхождении и причине смерти. С проблемой кончины связаны различные мифологические и фольклорные мотивы – конца света, драконоборства, искупительной жертвы и воскресения, путешествия в мир мертвых, продажи души дьяволу, победы над смертью, использования живой и мертвой воды, убийства героя соперниками или братьями и т. д. (о некоторых из них см. [Мелетинский 1994]). А вот мотивы самоубийства и танатологической рефлексии более характерны для литературного этапа развития словесности. Многие из перечисленных сюжетных ходов стали «бродячими», интертекстуальными. Наконец, в литературе известно большое количество произведений, в которых смерть считается лейтмотивом и выполняет сюжетообразующую функцию («Смерть» М. Лермонтова, «Три смерти» Л. Толстого).

Можно разработать и другие типологии танатологических мотивов, в том числе специфические для элементов такого рода. Первейшая из них обусловлена самой природой смерти. С этой точки зрения, разделяются ненасильственная (ненамеренная) и насильственная (намеренная) смерть, иными словами – «естественная» смерть, случайная смерть, убийство или самоубийство. (Мы не рассматриваем здесь «переходные» случаи, когда трудно определить насильственно сть или ненасильственно сть, намеренность или ненамеренность смерти. Пример подобного «переходного» случая в литературе – убийство Раскольниковым Лизаветы.) Данные типы гибели человека не только имеют в культуре различные традиции восприятия, но и по-разному воплощаются в художественной литературе как в семантическом, так и в структурном плане.

«Естественная» или случайная смерти при всем их многообразии всегда «приходят сами» в виде кончины от старости, болезни или несчастного случая, иначе говоря – они не намеренны и не добровольны[38]. В них не заложено активное действие со стороны человека, а если окружающие спрашивают о более глубокой, онтологической причине гибели, то таковыми считаются природа или Бог. С точки зрения актантной структуры, ненасильственная смерть располагает только одним актантом – умирающим субъектом[39].

«Естественная» или случайная смерть связана в литературной традиции с определенными типами персонажей и хронотопами, способствующими образованию жанровых форм. Умирающий и его комната, больной и больница – эти явления создают в истории литературы дискурс, который можно назвать «больничным» и к которому относятся произведения В. Гаршина («Красный цветок»), А. Чехова («Палата № 6»), Л. Андреева («Жили-были»), А. Солженицына («Раковый корпус») и др. Очевидно, что танатологические мотивы играют в «больничной» прозе сюжетообразующую и жанрообразующую роль.

Насильственная (намеренная) смерть предполагает активность человека, причиной смерти служит он сам. Убийство и самоубийство разделяются в зависимости от направления деструктивного намерения и действия на себя или на других.

Убийство отличается от «естественной» и случайной смерти или самоубийства присутствием двух раздельно существующих активных участников процесса: убийцы и жертвы. Субъектами убийства являются оба участника акта. Жертву можно считать таковой хотя бы потому, что, даже не зная о предстоящем насилии над ней, она является не столько объектом убийства, сколько главным субъектом умирания[40]. Убийца же является главным носителем Танатоса, зачастую проживая будущее умерщвление и, конечно, проживая его во время и после свершения акта.

В литературе существуют различные типы мотива убийства. Это не только криминальный поступок, но и ритуализованные и оправдываемые в определенной системе ценностей акты: дуэль, казнь, война. Криминальное убийство, являясь основой детективного жанра (А. Кристи, Ж. Сименон, Б. Акунин), привлекало внимание и классических авторов: А. Островского («Бесприданница»), Ф. Достоевского («Братья Карамазовы»), Л. Андреева («Мысль»), Ф. Сологуба («Мелкий бес») и др. Упрощая, можно заметить, что оно служило для разрешения непримиримых противоречий или для испытания героев. Подобные же функции выполнял мотив дуэли в текстах М. Лермонтова («Герой нашего времени»), А. Чехова («Три сестры»), А. Куприна («Поединок») и др.[41]

Ситуация казни в классической литературе – зачастую повод к размышлению, к передаче экзистенциального состояния героя перед смертью («Последний день приговоренного к смерти» В. Гюго, «Рассказ о семи повешенных» Л. Андреева, «Стена» Ж.-П. Сартра и др.)[42]. На танатологические мотивы в семантическом и сюжетном плане опирается «военная» проза: Л. Толстой («Севастопольские рассказы»), В. Гаршин («Четыре дня»), В. Вересаев («Рассказы о японской войне»), М. Шолохов («Донские рассказы»), И. Бабель («Конармия») и др. в своих произведениях описывают поведение и мысли человека в обстоятельствах массового убийства.

В повествовании о ритуализованных легитимных актах возникает мотив ожидания часа кончины (мотив «известной смерти»), который противопоставляется мотиву «естественного» незнания о ней (мотив «неизвестной смерти»). Наиболее категорично это ожидание после смертного приговора – дуэль и война вписывают гибель в череду случайностей и возможностей.

Самоубийство, с нарративной точки зрения, похоже на «естественную» смерть: здесь невозможно наблюдать за участником акта после его совершения, поэтому важную роль в повествовании играет нарратор. По актантной структуре, оно более близко убийству: несмотря на то что в акте участвует только один человек, в его сознании совмещаются два элемента – субъект и объект.

Суицидальные мотивы тоже можно дифференцировать. С одной стороны, в литературе встречается мотив самоубийства, основанный на эгоистическом стремлении уйти из мира вследствие личной боли («Гроза» А. Островского, «Анна Каренина» Л. Толстого). С другой – в рассказе Л. Андреева «Жертва» наблюдается пример альтруистического суицида, восходящего к поведению стариков в архаических обществах. Безусловно, дифференциацию этих мотивов можно было бы продолжить в зависимости от особенностей психологической мотивировки персонажа или авторского замысла. Нельзя не заметить, что произведения о самоубийстве также образуют некий дискурс, обладающий сюжетогенетическим и жанрогенетическим потенциалом.

Вместе с тем в литературе описывается не только факт смерти. Вслед за французским философом В. Янкелевичем, в книге «Смерть» рассмотревшего три фазы человеческой кончины: до, во время и после, – возможно выделить другие типы танатологических мотивов. В данном случае большую роль играет такое явление, как танатологическая рефлексия. К мотиву смерти она лишь имеет отношение, а вот танатологическим семантико-структурным элементом является точно.

Основой сюжета текстов «Смерть Ивана Ильича» Л. Толстого, «Жало смерти. Рассказ о двух отроках» Ф. Сологуба или «Рассказ о семи повешенных» Л. Андреева является не факт кончины персонажа, а ситуация до смерти. Она связана с умиранием и с танатологической рефлексией действующих лиц. Заметим, что здесь в один мотивный тип попали и «естественная» смерть, и убийство, и самоубийство, то есть семантика нарратива в этих произведениях отличается, а речевой жанр одинаковый. Данная рефлексия создает один из видов анахронии, который французский нарратолог Ж. Женетт называет «пролепсисом» [Женетт 1998, II: 100], то есть отсылкой к еще не случившемуся событию. По большому счету танатологическое размышление о своей кончине – это всегда «пролепсис». Подобного рода рефлексия может касаться и ситуации после смерти, если человек верит в существование потустороннего мира. Так напряженно о будущей жизни после смерти размышляют персонажи Ф. Сологуба, а в художественном мире И. Тургенева, И. Бунина или Л. Андреева наблюдается страх перед ничто, разрушающим человеческое «я».

Бывает и танатологическое размышление в другом направлении, или, согласно Ж. Женетту, «аналепсис» [Там же: 83], то есть отсылка к уже случившемуся событию. Это мотив танатологической рефлексии о чужой кончине, размышления после смерти. В данной связи показательна повесть И. Тургенева «После смерти (Клара Милич)», само заглавие которой предполагает отношение произведения к интересующему нас мотивному типу. Указанный семантико-структурный элемент широко используется в художественных текстах, играя роль различного масштаба: от генезиса эпизода (размышления повествователя о гибели Ленского в «Евгении Онегине» А. Пушкина) до воплощения авторского замысла в целом (рассказы «Большой шлем», «Гостинец» Л. Андреева). Безусловно, возникновение мотива танатологической рефлексии о чужой кончине зависит от фигуры нарратора, наблюдавшего умирание или мертвеца. Поэтому такие элементы коррелируют с хронотопами комнаты умирающего, мертвецкой, кладбища, больницы или госпиталя и т. д.

Кроме того, состояние после смерти – объект изображения в произведениях фантастического характера. С одной стороны, возможно изображение потустороннего мира («Божественная комедия» Данте, «Они любили друг друга так долго и нежно…» М. Лермонтова, «Баранчик» Ф. Сологуба и др.)[43]. С другой – повествование о столкновении миров; специфическим актантом данного предиката является оживающий мертвец, персонажными вариантами которого могут быть русалки, проклятые люди, предки, призраки и пр. («Гробовщик» и «Пиковая дама» А. Пушкина, «Страшная месть» и «Вий» Н. Гоголя, «Мастер и Маргарита» М. Булгакова и др.) (об этом см. 2.4). Сирконстантами этого мотива часто становятся ночное время, кладбище, сакральное место и т. и.

Момент смерти – трудно репрезентируемый в искусстве объект. Чрезвычайно редко повествование об ощущениях собственной кончины, если она не показано как откровение или сон («Выхожу я на дорогу…», «Сон» М. Лермонтова). Наиболее известный пример попытки передачи ощущений умирающего – смерть Андрея Болконского в романе Л. Толстого «Война и мир». Главный вопрос танатологии, как художественной, так и медицинской, заключается в том, когда начинается момент смерти и когда он заканчивается. По сути, там, где начинается описание смерти, ускользает сам момент смерти;

Танатос является тайной даже на уровне нарратива. В литературном произведении этот феномен, как правило, отражается в резкой смене точки зрения – от сознания умирающего к сознанию нарратора. Так, повествование в рассказах «Утешение» Ф. Сологуба или «Полет» Л. Андреева основывается на внутренней речи главных персонажей, но конечные фразы об их гибели принадлежат совсем другим нарративным инстанциям.

Изображение факта гибели, поданного с позиции стороннего наблюдателя, гораздо более распространено в литературе. Вместе с тем и в данном случае повествование всегда ограничено, минимизировано с помощью традиционных формул: «он умер», «затих», «испустил дух», «скончался» и пр. Например, в «Степном короле Лире» И. Тургенева эпизод с умиранием Харлова занимает почти страницу, однако последнее мгновение жизни помещика передается с помощью одного предложения:

Минуту спустя что-то тихо прогудело по всем устам сзади меня – и я понял, что Мартына Петровича не стало [Тургенев 1960, X: 258].

Очевидно, что, как только мы начинаем говорить о смерти во временном аспекте, нам неизбежно приходится задумываться о том, как становится возможно повествование о кончине, или, с нарратологической точки зрения, кто наблюдает умирание и рассказывает о нем. М. Бахтин указывал на концептуальность выбора автора в пользу той или иной повествовательной инстанции и делил танатологические мотивы в зависимости от способа репрезентации на «смерть изнутри» и «смерть извне» [Бахтин 1997: 347] (подробнее см. 2.3).

Композиция текста обусловлена, конечно же, не только спецификой избираемой точки зрения, но и последовательностью эпизодов. Любой мотив может занимать то или иное место в повествовании, и за некоторыми из них закреплена определенная позиция. Как мы писали выше, танатологические мотивы имеют явно выраженный «завершительный» потенциал, и их «сильная позиция» – в конце произведения. Они, в отличие от других семантико-структурных элементов (отъезда, свадьбы), способны обозначать окончательный обрыв сюжетной линии или нарратива в целом, связанный с гибелью главных персонажей («Ромео и Джульетта» У. Шекспира, «Натали» И. Бунина, «Улыбка» Ф. Сологуба).

Танатологические мотивы могут располагаться и в середине текста. Как правило, в данном случае они обозначают концептуальную границу текста, связаны с кульминацией повествования: внутренний мир и поведение персонажей меняется в связи с убийством или гибелью близкого человека (смерть Андрия и Остапа в «Тарасе Бульбе» Н. Гоголя). Нарратив при этом не завершается, а, наоборот, получает сильный толчок к развитию, новому с семантической точки зрения.

Указанная сюжетогенетическая особенность танатологических мотивов еще более ясно видна, когда они располагаются в начале повествования. Мотив смерти родителей, танатологическая рефлексия или предсказание часто предваряют дальнейшее развитие событий, способствуют ему («Земле земное» Ф. Сологуба, «Сашка Жегулев» Л. Андреева). Мотив убийства в начале произведения и вовсе привел к возникновению отдельного литературного жанра – детектива.

Противостояние «интенции к завершению» и «антитанатологического» дискурса наводят на мысль о типологии, обусловленной модальностью изображаемого в тексте события. Другими словами, смерть в произведении может состояться или не состояться. Эта идея очень продуктивна при создании интриги текста: она обязательно вызывает у реципиента повышенное напряжение, интерес к чтению. Поэтому модальность смерти так часто используется в массовой развлекательной литературе и является фундаментом остросюжетных и авантюрно-приключенческих жанровых форм. Она валентна определенным актантам, таким как «супергерой» и «суперзлодей», фантастическая выживаемость которых обеспечивает функциональность конвейера серий, продолжений и сиквелов (романы Я. Флеминга о Джеймсе Бонде или Б. Акунина об Эрасте Фандорине).

В классической литературе несостоявшаяся смерть чаще является не столько стечением обстоятельств, сколько детерминированным и эксплицированным авторским замыслом. Этот сюжетный ход «спасает» нарратив от внезапного окончания (выздоровление Гринева после дуэли, неоднократное избавление его от казни в «Капитанской дочке» А. Пушкина) или служит концептуальной концовкой произведения («Весной» Л. Андреева, «Путь в Дамаск» Ф. Сологуба), когда персонаж в силу каких-либо обстоятельств понимает необходимость жить дальше.

Наконец, танатологические мотивы можно дифференцировать с точки зрения эстетической модальности, обозначив существование героической («Молодая гвардия» А. Фадеева), трагической («Страдания юного Вертера» И. В. Гете), идиллической («Повесть о Петре и Февронии» Ермолая-Еразма), сатирически изображенной («Гобсек» О. де Бальзака), фантастической («Маленький человек» Ф. Сологуба) смерти и др. Указанные типы танатологических мотивов характерны не только для групп произведений, но и для литературных направлений и индивидуально-авторских стилей. Вместе с тем этот вопрос требует отдельного исследования, так как до сих пор продолжаются споры о сущности этих явлений: находятся ли они в области содержания или формы, исходят ли от автора или от внутренних законов искусства и т. и.

Итак, в данном параграфе были рассмотрены различные типологии танатологических мотивов. Одни из них применимы только для данной группы семантико-структурных элементов, другие опираются на общетеоретические критерии, но в обоих случаях были выявлены специфические особенности этих мотивов в плане семантики, структуры и функционирования. Диапазон возможностей танатологических сюжетных ходов оказался чрезвычайно широким, что, конечно же, обусловлено их повышенной значимостью в мировой литературе.

1.5. Резюме

1. В развитии танатологии можно выделить несколько этапов. Вначале проблема смерти разрабатывалась «стихийно», в русле философии, вне системы научного знания. Различные мыслители, от Сократа до Ф. Ницше, вносили свой вклад в анализ танатологических проблем в зависимости от их философского или философско-религиозного мировоззрения в целом. Возникновение танатологии как научной дисциплины совпадает с утверждением и доминированием науки в сознании европейцев во второй половине XIX – первой половине XX вв. У истоков естественнонаучной танатологии стояли российские ученые И. Мечников и Г. Шор, начавшие разработку терминологического аппарата этой дисциплины. Параллельно в психоанализе была разработана концепция Танатоса, одного из двух основных бессознательных влечений человека.

Во второй половине XX в. в США, где всегда подчеркивался прикладной характер танатологического знания, возникли специальные организации, объединяющие специалистов в данной сфере, т. е. состоялась институционализация танатологии. Кроме того, «наука о смерти» стала междисциплинарной: в ней появилось гуманитарное ответвление, стали выходить историко-антропологические, философские, литературоведческие, искусствоведческие работы по танатологической проблематике, из которых следует выделить труды В. Янкелевича, Ж. Бодрийяра, Ф. Арьеса.

На рубеже XX–XXI вв. танатология – чрезвычайно разветвленная область знания. В 1990-е гг. танатология приходит в Россию, отечественные ученые (И. Фролов, К. Исупов, А. Демичев и др.) стремятся ликвидировать лакуны в осмыслении феномена смерти, возникшие из-за негласного запрета на эту тему в советский период. В сфере гуманитарной танатологии начинается спецификация литературоведческой танатологии, изучающей функции танатологических элементов в художественном тексте.

2. Одной из ключевых проблем гуманитарной танатологии является вопрос об объектно-предметной сфере ее интересов. Он решается в психоанализе с помощью мифологической фигуры Танатоса, обозначающего бессознательное влечение человека к смерти, выражающееся в моменты освобождения психики от контроля разума, в том числе во время сублимативной культурной деятельности, прежде всего художественного творчества. О. Суворова переносит проблему кончины в область личностного знания, и танатология обретает свой объект – опыт осмысления феномена смерти. В итоге танатология предстает одновременно и научной дисциплиной, и объектом исследования, подобно психологии или синтаксису. С учетом данного «феноменологического» поворота формулируются и основные задачи этой дисциплины. Диверсификация объекта изучения приводит к структуризации танатологии как науки: в ней выделяются суицидология, тафология, иммортология и др., обладающие более или менее серьезной исследовательской традицией. Все эти эпистемологические процедуры свидетельствуют об институционализации данной дисциплины, в частности ее гуманитарного направления.

3. Литературоведческая танатология развивалась параллельно с гуманитарной танатологией в целом. Научные или близкие им по характеру исследования появились в первой половине XX в. (Р. Иванов-Разумник, Д. Святополк-Мирский, П. Бицилли, З. Фрейд, В. Рем, Ф. Кох и др.). Во второй половине XX в. количество танатологических работ в сфере литературоведения значительно увеличилось, и в них анализировались самые различные стороны художественного текста. Кроме зарубежных исследователей (М. Бланшо, Ф. Хофман, В. Казак), данные проблемы интересовали и российских ученых (М. Бахтин, Ю. Лотман), встраивавших танатологические вопросы в свои методологические разработки (нарратологические, семиотические).

Современное литературоведение представляется свободным от идеологических наслоений и занимается различными аспектами литературной танатологии. В некоторых работах (О. Постнов, А. Бабаянц, Ю. Семикина, А. Ханзен-Леве) наметилась тенденция к спецификации литературоведческой танатологии. Именно в этом свете возможно говорить о задачах, структуре и объектно-предметной сфере данной научной области, находящейся на стыке литературоведения и танатологии.

4. Существует большое количество терминов, описывающих танатологические проблемы в художественном тексте. Наиболее удобным из них является понятие мотива как любого повторяющегося объекта (в широком смысле) и устойчивого минимального значимого предикативного семиотического элемента художественного текста (в узком смысле). Танатологические мотивы в обоих смыслах отличает их связь с различными аспектами смерти персонажа (умиранием, «естественной» и случайной смертью, убийством, самоубийством, посмертным существованием, похоронами и пр.). Особенностью танатологических семантико-структурных элементов является редуцированность их денотативной сферы, оправданная как природой танатологических знаков, так и соссюровской традицией в понимании знаковой структуры. Специфической чертой танатологических мотивов является «интенция к завершению» (сюжетопрерывающая функция), однако свойственное человеку стремление к осмыслению феномена смерти придает данным элементам смыслообразующий, сюжетообразующий, жанрообразующий потенциал (в том числе «антитанатологического» характера), который реализуется во многих художественных произведениях.

Кроме танатологических мотивов, объектно-предметную сферу литературоведческой танатологии составляют понятия литературной (художественной) танатологии, танатологической сюжетной ситуации, танатологической семантики, танатологической поэтики, танатологической прагматики, танатологических персонажей, танатологических хронотопов и др.

5. Эти мотивы вписываются в классификации собственно литературоведческого и собственно танатологического характера. Литературоведческими критериями для типологии элементов могут быть их отнесенность к роду литературы (лирические, эпические, драматические), к речевому жанру (повествовательные, описательные, рефлексивные); роль в развитии сюжета произведения (динамические, статические), в его нарративной организации («смерть изнутри», «смерть извне»); место в тексте (начальные, срединные, конечные), происхождение (архетипические, мифологические, фольклорные, собственно литературные), распространенность в литературе (индивидуальные, специфические для одного произведения; внутритекстовые, интертекстовые). С танатологической точки зрения, мотивы дифференцируются в зависимости от природы смерти, ее добровольности или намеренности («естественная», случайная смерть, самоубийство, убийство), от отношения к моменту смерти (до, во время, после смерти). Танатологические элементы могут классифицироваться на основе их семантики («смерть как сон», «смерть как стена»), модальности (состоявшаяся, несостоявшаяся смерть), эстетических особенностей репрезентации (героическая, трагическая, комическая) и т. д.

Типология танатологических мотивов позволяет не только упорядочить все многообразие подобных элементов в литературе, но и увидеть возможные направления их анализа.

Таким образом, в первой главе были рассмотрены различные аспекты литературоведческой танатологии в контексте развития научной танатологии (прежде всего гуманитарной) в целом. Благодаря экскурсам в историю танатологического знания были выявлены концепции, которые привели к институционализации данной научной области. Разработанный терминологический аппарат, определяющий объектно-предметную сферу гуманитарной и литературоведческой танатологии, дает возможность приступить к более конкретным исследованиям.