Омон Хатамов. Август 2008
– Откуда ты знаешь про брата Вахтанга? – спросила Васико.
Этот вопрос волновал ее больше всего.
– Тебе, кто-то сболтнул?
Что я мог сказать? Что ходил и собирал по городу сплетни?
– Я здесь никого не знаю. И ни с кем не общаюсь. Два дня, вообще, сидел взаперти, пока ты пропадала у Кантемира? Лучше скажи, понравилось тебе или нет? Я про писанину.
– Писанина понравилась, – призналась Васико, – Только зря ты девушку моим именем назвал. И непонятно зачем ты сделал ее людоедкой? Странно.
Стало ясно, мои опусы не произвели впечатления. И от этого сделалось грустно. Я испытал сильнейшее разочарование. Более сильное, чем, если бы выяснилось, что я ей абсолютно безразличен.
Интересная комбинация переживаний наблюдалась. Получалось, что я готов спустить шашни на стороне, но не могу смириться с равнодушием к продукту моей графоманской страсти. Я смог примириться с иронией судьбы, очутившись в постели Васико один, тогда как мечтал очутиться в ней вместе с нею. Но с непониманием моего таланта примириться оказалось невозможно. И получалось, что несколько измаранных чернилами листов для меня значат больше, чем ее ко мне отношение.
Два дня трудов были подобны акту творения. Бог создал мир, а я накропал свой на бумаге и заселил его рожденными в моей голове персонажами. Я создал свой мир в потугах, в муках, подобных родовым. Пусть то, что я выдал, полная галиматья, но мать любит и уродца, рожденного ею. И всякая мать любит своего ребенка больше, чем самоё себя. Можно обидеть ее, но нельзя покушаться на ее чадо. Я бы простил Васико все: и шашни, и измену, и что угодно, если бы она просто похвалила моего ребенка, если бы искренне, без притворства восхитилась тем, что я написал. Но восторгов не было, и добрых слов я не услышал. Я был унижен и оскорблен.
У Кантемира я сидел надутый, как индюк. Он глянул на меня и поинтересовался:
– Что за кисляк? Не написал, что ли?
Васико передала ему то, что утром сама же набрала на компьютере с исписанных мною листков.
– А что так мало? – Кантемир взвесил в руке тонкую стопку, скрепленную стиплером.
– Две главы. Как договаривались, – напомнил я.
– Маленькие, – Кантемир перелистал страницы.
– Одиннадцатым шрифтом.
– Ну, ладно, – сказал он примирительно и поинтересовался у Васико. – И как?
– Нормально, – ответила она.
Кантемир с сомнением еще раз прошелестел листами. Бросил стопку на стол.
– Ну, нормально, так нормально, – согласился он. – Вечером покажу специалисту. Он разберется.
– А сами? – удивился я. – Вы что, не будете читать?
– А зачем? – в свою очередь удивился Кантемир. – Я в этом ничего не смыслю. Я не писатель. А специалист он в газете работает – редактор – много всякого перечитал, сам пишет. Вот он глянет на твое «писсэ» и расскажет мне, что ты насочинял.
– А аванс?
Кантемир всплеснул руками.
– Ты вымогатель, нохчи! – он воззрился на меня с искренним недоумением. – Сколько? – спросил у Васико.
– Ну, хотя бы тысяч сто.
– Что? – Кантемир аж на ноги вскочил от ее нахальства. – Хотя бы? Да у меня мастера спорта столько не получают! Ты что, Васо, совсем рехнулась?
Он отсчитал мне тридцать тысяч, всучил и замахал на меня руками.
– Давай, иди. Пиши, работай… не мозоль мне глаза!
Я покинул его дом переполненный гневом и негодованием. Тридцать тысяч в моем кармане жгли мне ляжку, как тридцать серебряников жгли душу Искариота.
А Васико осталась.
Примчавшись к ней, я не стал долго терзаться переживаниями. Я уже знал, что надо делать, когда на душе скребут кошки. Я сел за стол. Взял ручку, положил перед собой бумагу. И сердобольная муза снизошла ко мне.
В тот вечер я написал о том, как, спасая самое ценное, теряешь то, что не имеет цены. Я написал о том, как в смертельном бою Амир Тимур Тарагай спас свою славу, но потерял нечто большее – жизнь своего возлюбленного сына.