Вы здесь

Так говорил Бисмарк!. Часть первая (М. Д. Буш, 2014)

Часть первая

Предисловие от издателя

Крупная политическая роль, выпавшая на долю князя Бисмарка в последние двадцать лет, достаточно объясняет наше намерение издать в русском переводе интересное сочинение его секретаря, посвященное частной жизни и политической деятельности знаменитого германского канцлера за время памятной всем войны Германии с Францией.

Но русский издатель не может предложить такое сочинение публике без всяких оговорок.

Как ни интересно сочинение г. Буша, как ни богато оно характерными подробностями, живо обрисовывающими оригинальную фигуру творца объединенной Германии, оно писано немцем и притом коленопреклоненным немцем, для немецкой публики, также поклоняющейся в лице кн. Бисмарка давно уже невиданному международному и военному значению Германии. И автор, и его публика уже много лет не вспоминают древней и мудрой пословицы «Не сотвори себе кумира».

Русский издатель и русская публика должны отнестись совсем иначе и к предлагаемому сочинению, и к его герою. Им вполне доступно, для них вполне обязательно более спокойное и независимое отношение к сильному политическому деятелю, выказавшему наряду с большим практическим талантом первоклассного дипломата слабую восприимчивость к общим задачам современности.

Биографические подробности, частные разговоры, политические и житейские мелочи, относящиеся к крупному и оригинальному таланту, всегда представляют значительный интерес. Такой интерес несомненно имеет и сочинение г. Буша. Но к той окраске, которую он придает сообщаемым фактам, русский читатель непременно отнесется критически.

Мыслящий русский читатель прежде всего разойдется со взглядами немецкой публики на общественную деятельность кн. Бисмарка в одном весьма существенном пункте. Кн. Бисмарк гораздо больше политик и дипломат, чем государственный человек в широком смысле слова, отвечающий требованиям настоящего и ближайшего будущего, сильный в делах внутренних и внешних. Чисто практический талант его, резко выделившийся на туманном фоне прежнего немецкого идеализма и доставивший Германии ряд чрезвычайных международных успехов, ослепил его соотечественников, до тех пор имевших большое литературное и научное, но отнюдь не политическое международное значение. Упоенная силой и славой своих внешних дел, обязанная ими гениальному таланту своего министра, Германия вверила ему и высшее управление своими внутренними делами. Все его прошлое, все его политические действия довоенного периода были забыты после счастливых войн с Австрией и Францией. Теперь события показали, что, несмотря на большой практический ум и редкий талант, кн. Бисмарк сохранил в своих воззрениях и приемах крупные следы того общественного слоя, в котором он вырос и созрел. Читатель найдет многочисленные тому доказательства в беседах и подробностях, рассказываемых г. Бушем, и, конечно, не будет восторгаться ими так, как делает немецкий автор. Он скорее пожалеет, что некогда мечтательная и склонная к умозрению Германия не дала своему первоклассному политическому таланту ни одной подобной черты. Таков уже дух времени, и в этом отношении кн. Бисмарк в том виде, как описывает его автор, является весьма знаменательным выразителем данной эпохи. Этот замечательный талант не случайно показался на политическом горизонте Германии в такое время, когда идеалы прошлого, даже и недавнего прошлого разбиты критикой, когда заглохла немецкая философия, уступив место исключительно практической постановке вопросов, господству успеха и силы над правом и идеей. Такие переходные эпохи не новы в истории; они естественно предшествуют трудному нарождению новых общественных идеалов, нового строя жизни. В эти эпохи люди будущего только показываются на поверхности общества и, если показываются, то отнюдь не для искусственного оживления умирающих идей и отношений. Кн. Бисмарк не принадлежит к этим людям. Перелистывая замечательное сочинение г. Буша, читатель не раз будет иметь случай убедиться, что даровитый объединитель Германии исключительно человек прошедшего и нашей практической современности.

Предисловие автора

Точно воспоминание о каком-то сне посещает иногда меня, когда я представляю себе, при каких обстоятельствах восемь лет назад я совершил мое первое и последнее путешествие во Францию и что мне пришлось при этом пережить и увидать. С другой стороны, ни одно путешествие не врезалось в мою память так отчетливо и живо, со всеми своими отдельными эпизодами. И то и другое будет понятно, если я скажу, что оно было совершено мною от Саарбрюкена через Седан в Версаль и что я имел честь находиться в течение 7 месяцев, во все время, пока оно продолжалось, в собственной свите имперского или, как он еще тогда назывался, союзного канцлера. Другими словами: путешествие находилось в связи с кампанией 1870–1871 гг., и я был прикомандирован при этом к походной канцелярии иностранных дел, которая была, в свою очередь, причислена к первому отделению главной квартиры.

Что я имел при этом много случаев не только присутствовать при некоторых решительных военных действиях, соблюдая весьма выгодную позицию, но и непосредственно слышать и видеть другие замечательные события – на то была воля судьбы; такое счастье человеку, обладающему скромным общественным положением и восемь месяцев перед тем даже не мечтавшему о возможности находиться в личном соприкосновении с канцлером, могло, естественно, показаться и тогда, и впоследствии какою-то грезою. Лично, собственными глазами приходилось наблюдать развитие всемирно-исторического процесса, которому едва ли был когда-либо подобный. События быстро сменяли друг друга, и среди их разгара чувствовалось, как высоко поднимается дух нашего народа, слышался его громовой голос, носившийся над полями битв, страх охватывал вас, когда приближалась роковая развязка, и трепет радости пробегал по вашим членам при получении известия о победе. Не менее дороги и полны значения были тихие, серьезные рабочие часы, во время которых можно было наблюдать ту мастерскую, где находилась точка отправления главной части вышеупомянутого процесса, где взвешивались, рассчитывались и оценивались результаты борьбы и где, наконец, в Феррьере и Версале ежедневно бывали разные знаменитости, коронованные особы, принцы, министры, генералы, посредники всевозможного рода, вожаки партий рейхстага и другие интересные личности. Во время вечернего отдохновения от труда особенно освежительно действовала мысль, что ты, хотя и в качестве маленького колесика, принадлежишь все-таки к той машине, которая дает мастеру возможность влиять на мир своею мыслью и волею и перестраивать его сообразно своим планам. Но самое лучшее было и осталось навсегда – это сознание, что я был близок к нему.

Я полагаю, что имею причины считать воспоминание обо всем этом лучшим сокровищем моей жизни; и я думаю, что следует, чтобы и другие приняли некоторое участие в пользовании им. Само собою разумеется, что о большей части того, что я мог бы сообщить, я должен пока умолчать. Из того же, о чем я рассказываю, многое может показаться слишком ничтожным и поверхностным. Но такое мнение, по-моему, будет ошибочным. Нередко мелочи позволяют обстоятельнее судить о характере людей или настроении, в котором они находятся, чем многообещающие великие дела. Иногда сами по себе совершенно незначительные вещи и обстоятельства служат для ума импульсом к внезапному просветлению и комбинации идей плодотворных и имеющих важные последствия для будущего. Я вспоминаю при этом о часто случайном и незаметном источнике тех или других великих открытий и изобретений, о ярко блестящей оловянной кружке, которая перенесла Якова Беме в метафизический мир, и об известном сальном пятне на нашей феррьерской скатерти, которое послужило канцлеру исходной точкой для очень замечательной и необыкновенно практической застольной речи. Утро действует иначе на нервные натуры, нежели вечер. Погода своею переменчивостью влияет и на предметы, и на людей. Известно также, что существуют теории, составленные учеными, которые могут быть сведены к одному положению: человек есть что он ест; и как ни смешно звучит это, мы не знаем еще, в какой степени несправедливы подобные воззрения. Наконец мне кажется, во-первых, что все, что относится к достославной войне, давшей нам в результате Германскую империю и твердую восточную границу, имеет вообще интерес, а во-вторых, что даже самая, по-видимому, мелкая подробность имеет свою цену, раз она находится в связи с тем участием, которое принимал граф Бисмарк в событиях, происходивших в течение этой войны.

Поэтому все должно быть сохранено. В великое время малое кажется еще меньшим; в последующие десятилетия и столетия – наоборот: великое становится еще более великим, ничтожное – полным значения. Часто сожалеют по прошествии некоторого времени, что нельзя воспроизвести, несмотря на все желание, в живой и яркой картине те или другие события и лица, потому что недостает того материала, ставшего теперь ценным, на который прежде смотрели, как на нечто несущественное, потому что не нашлось тогда, когда было время, ни одного глаза, который все бы видел, и ни одной руки, которая все бы описала и сохранила для потомства. Кто не хотел бы знать подробностей о Лютере в великие дни и часы его жизни, хотя бы даже самых ничтожных? Сто лет спустя князь Бисмарк займет в умах нашего народа место рядом с виттенбергским доктором: освободитель нашей политической жизни от иностранного гнета станет рядом с освободителем совести от давления Рима, творец Германской империи – рядом с творцом германского христианства. Многие уже отвели нашему канцлеру это место в своем сердце и украсили стены своих жилищ его портретами – и, таким образом, я рискую подвергнуться упрекам со стороны тех или других лиц за то, что я преимущественно веду речь в своем повествовании о скорлупе, не касаясь самого зерна, которое остается неоцененным. Быть может, впоследствии мне будет и возможно сделать скромный опыт и прибавить к образу этой личности несколько новых черт. Но в настоящее время по отношению к подобным предприятиям я руководствуюсь следующим изречением: «Собирайте все крошки, чтобы ничего не пропадало».

Материалом для моих записок послужил дневник, в который во время наших остановок я заносил по возможности подробно и верно все события и разговоры, все, что я видел и слышал, находясь в непосредственном кругу канцлера. Канцлер, во всяком случае, представлял главную фигуру, около которой группировалось все остальное. В качестве чуткого и добросовестного хроникера я поставил себе первой и ближайшей задачей отмечать – сначала исключительно для самого себя, – как он держал себя во время великой войны, причем источниками должны были служить мои личные наблюдения и только вполне достоверные рассказы посторонних лиц, – как он работал и жил во время похода, как рассуждал о настоящем, что говорил о прошлом – за обедом, за чаем или в иной обстановке. При исполнении этой задачи, в особенности когда приходилось записывать то, что он говорил более или менее в интимных кружках своих приближенных, мне оказали большую услугу, во-первых, моя наблюдательность, изощренная к тому же почтением, которое я питал к его особе, и служебными отношениями, в каких я прежде к нему стоял, и, во-вторых, моя память, достаточно выработанная еще дома, но доведенная в последнее полугодие перед началом войны до такой степени, что я был в состоянии помнить во всех главных чертах самые длинные речи канцлера – все равно, имели ли они серьезный или шутливый характер, – и помнил до тех пор, пока не вверял их бумаге. Это значит, что если в этот промежуток времени ничто мне не мешало – чего, однако, я мог опасаться в большинстве случаев, – то все вышеупомянутое почти без исключения записывалось мною до истечения часа после того, как становилось предметом моего внимания. Кто обладает глазами, ушами и памятью по отношению к слогу, каким выражается обыкновенно канцлер, беседуя в тесном кругу, тот сразу увидит, что я не сочиняю. Именно он встретит в речах его, записанных мною, и затейливые сказки, и фигуры умолчания, – все, что так напоминает язык баллад, и, кроме того, он найдет, что часто подкладку этих речей составляет юмор. И то и другое, как известно, – характерные признаки языка канцлера.

Вообще предлагаемые рассказы, равно как и сопровождающие их изречения и замечания, представляют ряд фотографических нерастушированных снимков. Другими словами, помимо того, что все, передаваемое мною, было предметом самого строгого внимания с моей стороны, я сознаю еще очень хорошо, что я ничего не упустил, что можно было сообщить, ничего не изменил, а главное – ничего не прибавил. Где должен был быть пробел – там обыкновенно это обозначено посредством мыслеотделительного знака. Где я нехорошо понял говорящего, там это указано. Некоторые суждения о французах могут показаться резкими и местами даже жесткими. Но надо вспомнить, что уже обыкновенная война ожесточает и раздражает и что война «хотя бы на ножах», объявленная Гамбеттою, при его пламенном увлечении и упорстве вольных стрелков должна была тем более вызвать в нашем лагере настроение, которому чужды были кротость и пощада. Выражения, сложившиеся под влиянием этого настроения, приведены, конечно, не с той целью, чтобы кого-нибудь оскорбить, но единственно как материал для истории войны и характеристики канцлера.

В заключение замечу, что описания местностей, полей битв и т. п. точно так же, как и некоторые обстоятельства, включены мною в мою книгу лишь ради разнообразия; что же касается газетных статей, то я их привел лишь для того, чтобы показать, как возникали известные мысли в известное время.

Граф Бисмарк и его люди

Глава I

Отъезд союзного канцлера. – Я следую за ним непосредственно в Саарбрюкен. – Дальнейшее путешествие оттуда до французской границы. – Походная канцелярия Иностранных дел

31-го июля 1870 г. в половине шестого вечера канцлер, причастившись, за несколько дней перед тем у себя на дому, на Вильгельмштрассе, выехал в сопровождении своей супруги и дочери, графини Марии, на вокзал железной дороги, чтобы затем отправиться с королем Вильгельмом через Майнц на театр военных действий. Некоторые советники министерства иностранных дел, секретарь-экспедитор центрального бюро, два шиффрера и двое или трое канцелярских служителей получили приказание следовать за ним. Мы же, остававшиеся в Берлине, только напутствовали его добрыми пожеланиями, стоя на подъезде между двумя сфинксами, красовавшимися по обеим сторонам лестницы, когда он с каскою на голове спускался к карете. И я в числе прочих уже примирился с участью следить за ходом военных событий только по карте и газетам. Но дело вдруг приняло для меня благоприятный оборот.

6-го августа в министерстве была получена телеграмма о победе при Верте. Полчаса спустя после окончания служебных занятий я доставил эту радостную новость, еще совершенно свежую, нескольким знакомым, ожидавшим в ресторане на Потсдамской улице грядущих событий. Известно, как охотно немец празднует хорошие вести. И так как весть, принесенная мною, была очень хорошая весть, то она была ознаменована шумной пирушкой, некоторыми даже слишком шумной, а большинством слишком продолжительной. Вследствие этого на следующее утро я был еще в постели, как ко мне явился канцелярский служитель и передал копию с депеши, которой мне предписывали немедленно ехать в главную квартиру.

Итак, судьба пожалела меня! Быстро сделал я необходимые приготовления, к полудню выправил паспорт, получил легитимационную карточку и билет на все воинские поезда и около восьми часов вечера уже катил по железной дороге с двумя спутниками, которых взял с собою по приказанию министра, горя нетерпением с Божьей помощью достигнуть своей цели, миновав Галле, Нордгаузен и Кассель, как только возможно скорее.

Сначала мы ехали в отделении первого класса, затем в третьем классе и, наконец, в товарном поезде. Везде были продолжительные остановки, казавшиеся нам еще более продолжительными, чем они были на самом деле. Лишь 9-го августа рано утром, в 6 часов, приехали мы во Франкфурт. Здесь мы должны были прождать несколько часов, прежде чем можно было пуститься в дальнейший путь, и поэтому у нас было достаточно времени навести справку, где находится главная квартира. Начальник этапа не мог нам дать никакого решительного ответа. Директор телеграфной станции, к которому мы обратились с нашим вопросом, тоже не сказал ничего определенного. «Может быть, в Гомбурге», соображал он, «всего же вероятнее уже в Саарбрюкене».

Лишь вечером мы двинулись далее – в товарном вагоне – через Дармштадт по Оденвальду, темные горы которого были повиты густыми белыми облаками тумана, и далее через Маннгейм на Нейштадт. Поезд полз все тише и тише, и все чаще должны мы были уступать дорогу другим необозримо длинным воинским поездам. Всюду, где останавливалась наша волна в потоке этого современного переселения народов, появлялись добродушные люди, входили в вагоны и предлагали солдатам есть и пить; и между ними особенно обращали на себя внимание старушки; эти сердечные, всегда готовые помочь бедные женщины угощали чем только могли: кофе с молоком и сухим черным хлебом.

Рейн переехали ночью. Когда стало рассветать, мы заметили, что около нас лежит на полу щеголевато одетый господин и разговаривает с другим, которого мы приняли за его слугу, по-английски. Оказалось, что это был лондонский банкир Дейхман, отправляющийся также в главную квартиру, чтобы испросить у Роона позволения совершить поход в качестве волонтера в одном из кавалерийских полков, и что с этой целью он везет с собой и своих лошадей. По его совету мы до Нейштадта от Госбаха, – где поезд положительно не мог двигаться далее, потому что впереди его рельсы были заняты еще двумя или тремя поездами, – совершили переезд на лошадях в наскоро нанятой крестьянской телеге. Этот пфальцский городок кишел солдатами, баварскими стрелками, прусскими красными гусарами, саксонцами и другими мундирами.

Здесь в первый раз после отъезда из Берлина мы поели горячего. До сих пор в нашем распоряжении были только холодные кушанья. И до сих пор мы делали малоуспешные попытки заснуть на жестких деревянных скамьях, положив под голову походную сумку. Впрочем, не следует забывать, что мы были на военном положении и что во время других поездок, которые я совершал далеко не с такой благодарной целью, мне приходилось терпеть еще большие неудобства.

Из Нейштадта после часовой остановки мы поехали далее, прямо через Гардт, по узким долинам, покрытым сосновым лесом, прорезали несколько туннелей, наконец добрались до горного ущелья, в котором лежит Кайзерлаутерн. Перед этим были часы, когда погода прояснялась и светило солнце, но потом, во все время переезда отсюда до Гомбурга, исключительно шел дождь и притом лил как из ведра, так что местечко, когда мы подъехали в 10 часов к вокзалу, показалось нам сплошною массою мрака и воды. Мы вышли из вагона, взвалили свои чемоданы на плечи и в проливной дождь стали перебираться через болота и лужи, спотыкаясь о рельсы; после множества расспросов мы отыскали наконец гостиницу «Zur Post», где уже все комнаты были заняты и где уже ничего не было, что могло бы служить подкреплению нашего духа и нашей плоти. Впрочем, даже при более благоприятных обстоятельствах мы не могли бы здесь ничем воспользоваться; мы узнали, что граф и король уже проехали дальше и, вероятно, были уже в Саарбрюкене; значит, нужно было торопиться, если мы желали застать канцлера еще в Германии.

Опять очутились мы под дождем, и в этом не было ничего отрадного. Мы несколько утешали себя, однако, тем соображением, что другим было и того хуже. В почтовой комнате, в атмосфере табачного дыма и лампового чада, пивных паров и запаха сырой кожи и сукна, лежали и спали люди на столах и сдвинутых стульях. Влево от вокзала курились гасимые ливнем сторожевые огни большого лагеря – саксонцев, – если только на наш вопрос ответили верно. Когда мы побрели назад к нашему поезду, сквозь косые струи дождя блеснули остроконечные каски и ружейные стволы прусского батальона, который построился перед гостиницей вокзала. Основательно вымокши и порядком уставши, мы снова нашли убежище в товарном вагоне, где Дейхман для себя и меня открыл местечко на полу в узком боковом отделении. Здесь можно было вытянуться, положивши под голову вместо подушки две охапки сена. Остальным спутникам, между которыми были барон и профессор, было не так хорошо. Они должны были улечься на ящиках между почтовыми пакетами, рядом с почтальонами и низшими чинами. Около часа поезд тронулся. После нескольких остановок мы подъехали светом к одному городку с красивой старинной церковью. В долине недалеко находилась мельница, около которой извивалось, как лента, саарбрюкенское шоссе. Нам сказали, что до него еще добрых полмили, и, таким образом, мы были очень близко от цели. Но наш локомотив, казалось, испускал последнее дыхание, а главная квартира могла сняться каждую минуту и перейти границу, где еще не было устроено для нас железной дороги и где, по всей вероятности, было так же мало и других средств передвижения. Облачное небо и мелкий моросящий дождик едва ли могли уменьшить наше нетерпение и способствовать улучшению нашего дурного настроения, порожденного подобными размышлениями. Напрасно ждали мы в течение двух часов сигнального свистка нашего паровоза. Вдруг Дейхман снова выручил нас из беды. Он исчез, и когда вернулся какое-то время спустя, то оказалось, что он договорил внизу мельника доставить нас в город. При этом он должен был поручиться предусмотрительному человеку, что солдаты не отнимут у него лошадей.

Во время поездки мельник рассказал нам, что пруссаки выдвинули свои передовые посты уже до окрестностей Меца. Между 9 и 10 часами мы были в Санкт-Иоганне, предместье Саарбрюкена, лежащем на правом берегу Саары, где мы увидели немногие следы произведенной французами несколько дней перед тем бомбардировки, а также уже довольно пеструю и живую картину боевой жизни. Тележки маркитантов, багажные повозки, пешие и конные солдаты, иоаннит с перевязью красного креста на руке и т. п. двигались по улицам. Гессенские войска, драгуны и артиллерия проходили мимо; всадники пели: «Morgenroth, leuchtest mir zum frühen Tod».

В гостинице, куда мы перебрались, я узнал, что союзный канцлер еще здесь и занял квартиру у купца и фабриканта Гальди. Итак, несмотря на все задержки на пути, ничего не было потеряно, и я благополучно добрался до пристани, хотя, впрочем, чуть-чуть не опоздал, потому что, отправившись к Гальди, чтобы донести о моем прибытии, я узнал на лестнице от графа Бисмарка-Болена, двоюродного брата министра, что вечером предполагают двинуться далее. Я простился с моими берлинскими спутниками, для которых не хватало мест в поезде министра, и с лондонским банкиром, которому генерал Роон объявил, что, к сожалению, никак не может воспользоваться его патриотическим предложением. Затем я велел снести мой чемодан в фургон, где помещалась кухня; этот фургон вместе с прочими экипажами вскоре отправился к Саарбрюкенскому мосту. Отделавшись таким образом от чемодана, я возвратился в дом Гальди, и здесь в аванзале представился канцлеру, вышедшему из своего покоя для свидания с королем, после чего отправился в бюро и спросил, есть ли работа. Работы было довольно. Чиновники были завалены ею по горло, и я тотчас же принял участие в переводе для короля только что полученной тронной речи ее британского величества. Высокий интерес представила для меня, между прочим, одна депеша, которую я должен был продиктовать шиффреру и которая гласила, что мы не можем удовольствоваться лишь низвержением Наполеона.

Я с трудом, однако, сообразил, в чем дело. Все это казалось предзнаменованием какого-то чуда. Страсбург! Быть может, вогезская граница! Кто мог мечтать об этом три недели назад?

Погода между тем прояснилась. Солнце ярко горело, когда за несколько минут до часа к крыльцу подъехали экипажи, запряженные четверками, солдаты верхом, одна карета для канцлера, другая для советников и графа Бисмарка-Болена, третья для секретаря-экспедитора и обоих шиффреров. Министр с тайным советником Абекеном сели в свой экипаж, его двоюродный брат и другие советники сели на лошадей, все прочие чиновники, вооруженные портфелями, заняли предназначенные им места. Я сел на этот раз в ту карету, где должны были быть советники, и оставался в ней все время, пока они ехали верхом. Пять минут спустя мы переехали реку и очутились на главной улице Саарбрюкена. Затем потянулось шоссе, окаймленное тополями, ведущее к Форбаху, полю битвы 6-го августа, и уже через полчаса после нашего отъезда из Санкт-Иоганна мы были во Франции. Еще оставались следы от кровопролитного боя, происходившего здесь пять дней назад около самой границы: на земле валялись оторванные пулями древесные ветви, рожки, клочки одежды и полотна; поле, засеянное картофелем, было вытоптано, как ток, там и сям виднелись разбитые колеса, ямы, вырытые гранатами, маленькие, наскоро связанные кресты, быть может, означающие место, где были погребены павшие, и т. п. Вообще мертвые, насколько можно было заметить, были уже все похоронены.

Здесь, в начале нашего путешествия по Франции, я хочу на некоторое непродолжительное время прервать нить моего повествования, чтобы сказать несколько слов о походной канцелярии иностранных дел и о том, как канцлер путешествовал со своими людьми, как он работал и вообще какую вел с ними жизнь. Министр выбрал в свою свиту действительного тайного легационсрата Абекена и фон Кейделля, действительного легационсрата графа Гацфельда, состоявшего прежде в течение нескольких лет при прусском посольстве в Париже, и легационсрата графа Бисмарка-Болена. Затем к ним были прикомандированы тайный секретарь Бельзинг из центрального бюро, шиффреры Виллих и Сэн-Бланкар и, наконец, я. В качестве рассыльных и вахмистров при нас состояли канцеляристы Энгель, Тейсс и Эйгенбродт; последний был заменен в начале сентября проворным и ловким Крюгером. С нами был еще и господин Леверстрем, по прозванию «черный рыцарь», который разносит теперь по Берлину министерские эстафеты. Забота о нашей телесной природе была поручена повару, несшему во время дороги обязанности обозного солдата; имя его было Шульц. В Феррьере наличный состав советников пополнился Лотаром Бухером, затем здесь к нам был прикомандирован третий шиффрер, г. Вир. В Версале, наконец, к нам присоединились теперешний легационсрат фон Гольштейн, молодой граф Вартенслебен и для дел, не подлежащих ведомству походной канцелярии, тайный обер-регирунгсрат Вагнер. Бельзинг несколько недель спустя заболел и был заменен тайным секретарем Вольманном, а возрастающая масса дел потребовала еще четвертого шиффрера, затем было увеличено число канцеляристов, но имен ни одного из них я, к сожалению, не запомнил. Благосклонность нашего «шефа» – так чиновники нашей канцелярии называли обыкновенно канцлера – сделала то, что его сотрудники – и секретари, и советники – стали некоторым образом членами его дома. Мы жили с ним, когда обстоятельства это позволяли, в одном и том же доме и имели честь обедать за его столом.

Канцлер во все время войны ходил в форменном платье и притом обыкновенно в мундире желтого полка тяжелой ландверной кавалерии. Он носил белую шапку и высокие сапоги с раструбами, а во время поездок верхом по полям битв или сторожевым пунктам надевал через плечо ремень, на котором висел черный кожаный футляр с кинжалом; иногда при нем, кроме палаша, был еще револьвер. Из орденов он в первые месяцы носил – Красного орла, потом Железный крест. Лишь в Версале видел я его в халате; он был тогда болен; хотя, сколько я знаю, он почти ни разу не мог пожаловаться на нездоровье ранее этого, во все время похода. В дороге он ездил большею частью с покойным Абекеном; раз несколько дней подряд со мной. В отношении помещения он не был требователен, и даже там, где можно было бы устроиться с некоторым комфортом, он довольствовался самою скромною квартирою. В то время как в Версале полковники и майоры иногда располагали целыми анфиладами блестящих покоев, союзный канцлер в продолжение пяти месяцев, которые мы здесь провели, жил в двух маленьких комнатах, из которых одна была вместе и рабочим кабинетом, и спальней, а другая небольшой и не особенно изящной гостиной и находилась в нижнем этаже. В бытность нашу в Клермон-ан-Арагоне нам отвели помещение в школьном доме; не оказалось кроватей – и канцлеру пришлось приготовить постель на полу.

В дороге мы следовали непосредственно за обозом короля. Мы выступали обыкновенно в 10 часов утра и делали иногда переходы до 60 километров. Приходя на ночевку, сейчас устраивали бюро, в котором работы всегда было вдоволь, особенно если до нас доходил полевой телеграф, и канцлер посредством его снова делался тем, чем он всегда был в это время, за исключением небольших перерывов, – центром цивилизованного европейского мира. Даже там, где останавливались лишь на ночь, он держал свою свиту до позднего часа, сам неустанно трудясь и почти не отрываясь от работы. Постоянно сновали фельдъегеря, рассыльные, приносили и относили письма и телеграммы, и чиновники составляли по указанию своего начальника ноты, отпуска и назначения, канцелярия списывала и регистрировала, шифрировала и дешифрировала. Со всех четырех сторон света стекался сюда материал из донесений и запросов, газетных статей и т. п., и большая часть его требовала быстрой обработки.

Абекен был, бесспорно, самым деятельным из чиновников до поступления Бухера. Он был действительно очень полезной силой. Во время многолетней службы он вполне познакомился с делопроизводством, был виртуозом рутины, обладал приличным запасом фраз, выливавшихся у него из-под пера без особенных усилий воли с его стороны, владел несколькими языками настолько, насколько требовали того поставленные ему задачи, был, можно сказать, создан для того, чтобы со скоростью паровой машины облекать в известную форму идеи канцлера, которые тот ему сообщал, и при помощи своего феноменального прилежания часто заготовлял в день изумительнейшее количество хорошо сочиненных бумаг. Почерпнуть материал из самого себя, – конечно, там, где дело шло о сколько-нибудь важных вопросах, – он едва ли был в состоянии. Да этого и не требовалось. Нужен был только искусный формовщик. О содержании заботился гений министра.

Почти сверхчеловеческая способность канцлера работать – работать творчески, скоро, критически, разрешать самые трудные задачи, везде отыскать тотчас истину и выбрать самое подходящее, быть может, никогда не была так удивительна, как в это время, и ее неистощимость была тем изумительнее, что израсходованные при такой деятельности силы восстановлялись лишь непродолжительным сном. Министр вставал в походе по-домашнему, поздно, обыкновенно около десяти часов, если только давно ожидаемая битва не призывала его перед рассветом к королю и войску. Потом уже он не спал всю ночь и засыпал, лишь когда занималась заря. Часто, еще не одеваясь, начинал он думать и работать, читал депеши, делая при этом свои замечания, просматривал газеты, давал инструкции чиновникам и другим сотрудникам, задавал вопросы и ставил проблемы всевозможного рода, сам писал или диктовал. Затем надо было принимать визиты, или давать аудиенции, или идти с докладом к королю. Потом снова изучение депеш или карт, корректура заказанных статей, писание программ знаменитым толстым карандашом, сочинение писем, справка с телеграммами или газетными толками и в промежутках опять прием необходимых визитов, которые не всегда бывали приятны. Лишь после двух, иногда лишь после трех часов канцлер дозволял себе отдых там, где стоянка продолжалась более продолжительное время, и совершал поездки верхом по окрестностям. Затем работа начиналась снова до шестого часа, когда шли к обеду. Полтора часа спустя – никак не более – он сидел уже в своей комнате за письменным столом, и часто можно было его видеть за полночь читающим или вверяющим свои мысли бумаге.

Как сон у графа был совершенно особенный, чем у обыкновенных людей, так и в обеде он проявлял некоторую своеобразность. Утром он выпивал чашку чаю и съедал одно или два яйца, и затем до вечернего обеда не ел обыкновенно ничего. Очень редко принимал он участие во втором завтраке, и то лишь иногда в чае, который подавался в десятом часу. Он ел – не считая случайных исключений, – в течение суток, собственно, один раз, но зато, замечу мимоходом, подобно Фридриху Великому, очень сытно. Пословица гласит, что у дипломатов всегда хороший обед и едва ли, по моему мнению, они уступают в этом отношении прелатам. Это уже зависит от их положения, так как они принимают у себя влиятельных и вообще значительных гостей, которых необходимо для той или другой цели привести в благодушное настроение, а ничто так приятно не настраивает, как запасы хорошего погреба и результаты искусства отличного повара. И у графа Бисмарка был хороший стол, доходивший, смотря по обстоятельствам, до роскоши. Это бывало в Реймсе, Мо, Феррьере и, наконец, в Версале, где нам создавали такие художественные завтраки и обеды, что человек, привыкший к обыкновенной мещанской кухне, не мог не воздавать им должного и чувствовал себя почти на лоне Авраамовом, особенно если к числу напитков присоединялось, кроме других драгоценных даров неба, еще канарское сладкое вино (сект). В кухонном фургоне хранились для таких пиршеств оловянные тарелки, кубки из среброподобного металла, внутри вызолоченные, и такие же чашки. Роскошь наших обедов, которыми нас так радушно угощали, увеличивалась в продолжение последних пяти месяцев приношениями из отечества; немцы не забывали своего союзного канцлера и снабжали его шпигованными гусями, дичью, благородными рыбами, фазанами, плодами, отличным пивом, тонкими винами и многими другими дорогими вещами.

Я замечу в заключение этой главы, что, кроме канцлера, сначала носили мундиры только советники: фон Кейделль – светло-голубой кирасирский, граф Бисмарк-Болен – гвардейского драгунского полка, гр. Гацфельд и Абекен – форму чиновников министерства иностранных дел. Впоследствии возникла мысль о том, чтобы этот наряд был присвоен всему персоналу прикомандированных к свите министра, исключая вышеупомянутых двух господ, состоявших в то же время на военной службе. Наш шеф дал на это свое согласие, и Версаль увидел даже канцеляристов в темно-синих двубортных сюртуках с черными воротниками и бархатными лацканами, в шапках такого же цвета, у советников, секретарей и шиффреров, кроме того, были еще шпаги на золотых портупеях. Старый тайный советник Абекен сидел очень браво на своей лошади и имел в этом костюме весьма воинственный вид; и я думаю, он чувствовал это и был счастлив.

Глава II

От границы до гравелота

В предыдущей главе я остановился на французской границе. Что мы ее перешли, доказывали названия деревень. Можно было прочитать на дощечках: «Departement de la Moselle». Белая дорога была запружена фургонами, отрядами войск, каждое местечко было занято постоем. В холмистой, частью лесистой местности были там и сям небольшие лагеря, в которых можно было видеть лошадей, привязанных к пикетным столбам, пушки, пороховые ящики, маркитантов, ямы для разведения огня и занятых приготовлением пищи солдат.

Около двух часов спустя мы достигли Форбаха, который мы проехали не останавливаясь. Вывески на мастерских и лавках здесь были все без исключения на французском языке, имена же хозяев, напротив, большею частью немецкие – например, «Schwarz, boulanger». Некоторые из жителей, стоя у дверей своих жилищ, кланялись по направлению к экипажам, весьма многие смотрели на нас с сердитым выражением лиц; очевидно, они претерпели от постоя. Все окна были переполнены синими пруссаками.

Так ехали мы с горы на гору, через леса и через деревни и приехали в Сент-Авольд, куда мы прибыли в половине пятого, и все вместе с канцлером заняли квартиру в улице des Charrons, № 301, в доме г. Лети. Это был одноэтажный дом с белыми жалюзи, фасад которого был снабжен всего пятью окнами, но который благодаря своей ширине оказался очень поместителен. Сзади он выходил в хорошо содержимый плодовый сад, прорезанный дорожками. Владелец, по всей вероятности, отставной офицер, и, по-видимому, зажиточный, уехал за несколько дней до нашего приезда и оставил в доме какую-то старушку, говорящую только по-французски, и служанку. Министр занял одну из передних комнат, остальные поместились в комнатах, прилегающих к коридору, который вел в задние покои. В полчаса было устроено бюро в одном из этих покоев, служившем одновременно и спальней для Кейделля. Комната рядом была предназначена для Абекена и меня. Он спал на кровати, снабженной балдахином и поставленной в нише, причем в головах у него висел образ Распятого, а в ногах – Богоматери с окровавленным сердцем; несомненно, хозяева дома были ревностными католиками. Для меня устроили покойное ложе на полу. Бюро начало тотчас же прилежно работать, а так как для меня по моей части еще не было работы, то я стал помогать дешифрировать депеши – манипуляция, не представляющая никаких трудностей.

Вечером, после семи часов, мы обедали с графом в маленькой комнате, смежной с его кабинетом, окна которой выходили на узкий двор, украшенный цветочными клумбами. Разговор за столом был очень оживлен, но говорил преимущественно сам министр. Он считал возможным нападение врасплох; во время своих прогулок верхом он пришел к убеждению, что наши передовые посты находились лишь в трех четвертях часа от города и были слишком разбросаны. Он спрашивал часовых, где находится ближайший пост, но они не знали этого. Позже он заметил, что наш хозяин, убегая, оставил комоды, которые были битком набиты бельем, и прибавил: «Если после нас прибудет сюда лазарет, то прекрасные рубашки его жены пойдут на корпию и бинты, и совершенно по праву. Но тогда скажут, что граф Бисмарк взял их с собой».

Затем разговор зашел о расположении войск, и министр сказал, что Штейнмец выказал при этом своеволие и непослушание. «Он повредит себе этим, заключил он, несмотря на свои скалицкие лавры».

Перед нами был коньяк, красное вино и майнцcкая шипучка. Кто-то заговорил о пиве и полагал, что его у нас не будет. Министр отвечал: «Это ничего. Широкое распространение пива было печальным явлением. Оно делает человека глупым, ленивым и слабым. В нем источник демократического политиканства. Предпочтительно хорошее хлебное вино».

Не знаю уж как и в связи с чем, но зашел разговор о мормонах и затем перешел на вопрос о том, возможно ли терпеть их и их многоженство. Граф воспользовался удобным случаем высказаться вообще о религиозной свободе и объявил, что он стоит за нее, только она должна быть управляема, прибавил он, совершенно независима от борьбы партий. «Каждый может по-своему наследовать царствие Божие, – сказал он, – я когда-нибудь подниму этот вопрос, и, наверное, рейхстаг будет стоять за это. Церковное имущество, конечно, должно остаться за теми, которые не покидают старой церкви, приобретшей его. Кто выходит из нее, тот должен принести жертву своему убеждению или просто своему неверию. Для католиков это не имеет значения, если они правоверны, для евреев тоже, а для лютеран – напротив; и об их церкви постоянно кричат, что она гонительница, когда она отклоняет неправоверных; но что правоверные постоянно подвергаются гонениям и насмешкам со стороны прессы, это почему-то считается в порядке вещей».

После обеда советники отправились с союзным канцлером гулять по саду. Спустившись с крыльца, мы увидели в некотором расстоянии от дома большое здание, на котором развевалось белое знамя с красным крестом; из окон этого здания нас лорнировали монахини. Очевидно, это был монастырь, превращенный в госпиталь. Вечером один из шиффреров выразил сильное беспокойство и озабоченность ввиду возможности нападения; начали совещаться, что делать с портфелями, в которых находились государственные бумаги и шифры. Я старался успокоить и дал слово, что в случае надобности окажу какое могу содействие в спасении и уничтожении бумаг.

Но тревога и опасения были совершенно напрасны. Ночь прошла спокойно, наступило утро, и появился кофе. За ними по пятам прилетел с депешами из Берлина зеленый фельдъегерь. У подобных гонцов ноги окрылены, и тем не менее он ехал не скорее нашего, т. е. меня и моей боязни опоздать. Он выехал в понедельник 8-го августа и ехал несколько раз с экстрапочтой, и все-таки ему нужно было почти 4 суток, чтобы добраться до нас; было уже 12-е число. Утром я снова помогал шиффрерам. Затем, во время пребывания шефа у короля, я посетил с советниками большую красивую городскую церковь, по которой нас водил капеллан. После обеда, когда министр прогуливался верхом, мы осмотрели прусский артиллерийский парк, устроенный на горе, позади местечка.

В четыре часа, по возвращении канцлера, мы сели за обед. Канцлер ездил далеко повидаться с своими двумя сыновьями, служившими рядовыми в гвардейских драгунах, и узнал, что немецкая кавалерия дошла уже до верхней части Мозеля. Он был в хорошем расположении духа, вероятно, по той причине, что наше дело продолжало идти очень успешно. Когда разговор зашел о мифологии, он выразился, что «никогда терпеть не мог Аполлона». Аполлон «пощадил Mapсиаса из упрямства и зависти и по тем же причинам застрелил детей Ниобы». «Он представляет, – продолжал он, – настоящий тип француза; он не мог выносить, чтобы кто-нибудь играл на флейте лучше его или так же хорошо, как и он». Что он держал сторону троянцев, тоже не говорит в его пользу. В конце концов, канцлер высказался за Вулкана и заявил, что ему нравится еще Нептун – но не пояснил за что, быть может, за его Quos ego!

После обеда мы получили радостную весть, которую нужно было немедленно передать в Берлин по телеграфу. А именно: «7-го августа у нас было более 10 000 пленных. Впечатление, произведенное на неприятеля победою при Саарбрюкене, было гораздо большее, чем предполагали сначала. Он бросил понтонный обоз, состоявший из 40 повозок, около 40 000 одеял, которые пригодились раненым, и на миллион франков запасов табаку. Пфальбург и Вогезский проход – в наших руках. Бич обложен одной ротой, потому что гарнизон его заключает в себе лишь 300 национальных гвардейцев. Наша кавалерия стоит уже у Люневилля». Немного спустя за этим последовало еще другое радостное известие: французский министр финансов, очевидно, вследствие успехов германских войск – приглашал французов не хранить своего золота у себя дома, а присылать его в государственный банк.

Далее говорилось об изготовлении прокламации, которою запрещалась конскрипция в занятых германскими войсками местностях – и отменялась навсегда. Из Мадрида сообщали, что приверженцы Монпансье, либеральные политические деятели вроде, например, Реос Розаса и Топете и другие вожаки партий ревностно стремятся к немедленному созванию народного представительства, чтобы избранием короля положить конец временному порядку вещей; герцог Монпансье, на которого они рассчитывают, находится уже в столице; между тем правительство очень энергически противодействует осуществлению этого плана.

Наконец мы узнали, что завтра надо двигаться далее, и нашей ближайшей стоянкой должен был быть маленький городок Фолькемон. Вечером я снова упражнялся в дешифрировке, и мне удалось без всякой помощи разобрать депешу из 20 приблизительно цифровых столбцов в столько же почти минут.

Действительно, 13-го августа мы выехали в Фолькемон или, как мы теперь пишем, в Фалькенберг. Холмистая местность, по которой мы ехали, была похожа на окрестности Саарбрюкена; во многих местах она была покрыта кустарником и изобиловала боевыми картинами. Шоссе было запружено обозом, пушками, подвижными лазаретами, армейскими жандармами и ординарцами. Длинные ряды пехоты тянулись по дороге и прямо по сжатым полям. Иногда в строю падал человек, там или сям лежали отставшие; августовское солнце бросало снопы палящих лучей с безоблачного неба. Войска, шедшие перед нами и позади нас, были 84-й (Шлезвиг-Гольштинский) и 36-й полки. Наконец прорезавши густое желтое облако пыли, поднятое ими, мы вошли в городок, где я занял квартиру у булочника Шмидта. Министр пропал в толпе, и лишь некоторое время спустя я узнал от оставшихся в Фалькенберге советников, что он с королем уехал в деревню Герни, отстоявшую от нас на добрую милю.

Фалькенберг – местечко приблизительно с 2000 жителей, состоящее из нескольких довольно длинных главных улиц и узких переулков и лежащее на отлогом гребне холма. Всю остальную часть дня почти непрерывно проходили мимо нас войска. Саксонцы стояли неподалеку. Они присылали своих маркитантов вплоть до поздней ночи за хлебом к моему булочнику, у которого скоро оказался недостаток вследствие такого необычайного спроса.

Вечером прусские гусары привезли нескольких пленных и, между прочим, одного тюркоса, заменившего свою феску обыкновенною шляпою. В другом месте города, близ ратуши, мы наткнулись на шумную ссору. Маркитантка что-то украла у одного лавочника, – кажется, несколько шляп, которые она и должна была отдать. Нельзя было узнать, к какому обозу она принадлежала. Наши соотечественники платили – я видел это собственными глазами – за все, что им было нужно и чего они требовали, хорошие деньги. Случалось еще и не так. Граф Гацфельд рассказал мне следующее: «Ко мне с Кейделлем подошла сегодня на улице женщина, жалуясь со слезами, что солдаты угнали ее корову. Кейделль старался ее утешить, говоря что он посмотрит, может быть, он и возвратит ей корову; и, когда она нам сказала, что корову угнали кирасиры, мы пошли их отыскивать; при этом она дала нам в проводники маленького мальчика. Тот вывел нас в поле, но ни кирасиров, ни коровы указать не мог, и мы, не разобрав дела, возвратились назад. Кейделль хочет теперь заплатить ей за корову».

Мои хозяева были очень вежливы и добродушны. Они быстро очистили для меня лучшую комнату и принесли мне, несмотря на мою просьбу не беспокоиться обо мне, роскошный завтрак с красным вином; при этом по французскому обычаю был подан еще кофе в маленькой чашечке со столовой серебряной ложкой, из которой я должен был пить, и чему я, невзирая на мое сопротивление, должен был в конце концов покориться. Хозяйка плохо говорила по-немецки, хозяин довольно бегло, хотя и не совсем чисто, и при случае вставлял в свою речь французские слова. Судя по образам, висевшим в их комнатах, можно было заключить, что они католики.

После обеда в гостинице, где нашли себе пристанище советники, я возвратился к своим булочникам и имел удовольствие в благодарность за их предупредительность оказать им небольшую услугу, которая вывела их из затруднительного положения. Ночью после 11 часов я услышал шум и стук. Минуту спустя хозяйка просунула голову в дверь и попросила меня заступиться за нее: наши солдаты хотят насильно получить от нее чего-нибудь съестного, тогда как в булочной теперь ничего нет. Я быстро оделся и застал булочника и булочницу, окруженных саксонскими солдатами и маркитантами, которые бурно наступали на них, требуя хлеба; при этом, я должен отдать им справедливость, они в нем крайне нуждались. На лицо имелись только, как оказалось, две или три булки. Я предложил компромисс, в силу которого булочник должен был разделить между всеми свой небольшой запас хлеба и приготовить к утру сорок булок. После непродолжительного спора обе стороны остались довольны таким решением, и ночь прошла совершенно спокойно.

В воскресенье, 14-го числа, после обеда, за которым Кейделль сообщил, что он таки заплатил своей женщине чуть ли не 30 талеров за корову, мы поехали в Герни. Над нами висел темно-голубой свод неба, и от сильной жары рябило в глазах. Близ одной деревни, влево от дороги, гессенская пехота присутствовала при богослужении на открытом воздухе, солдаты-католики в одной кучке, протестанты неподалеку – в другой, вокруг своих священников. Последние пели: «Бог – наша твердыня».

Приехав в Герни, мы увидали, что канцлер занял квартиру в первом этаже длинного, низенького, белого крестьянского домика, откуда его окно выходило на навозную кучу. Дом был довольно поместителен, и мы все перебрались в него; мне опять пришлось занять одну комнату с Абекеном. Комната Гацфельда была в то же время и канцелярией. Король поместился у пастора против хорошенькой старинной церкви с живописью на окнах. Деревня представляла широкую, растянутую улицу с хорошо построенным зданием мэрии, в которой находилась и общинная школа, и с плотно прилегающими друг к другу домами, затем она спускалась к маленькому местному вокзалу. На станции мы нашли полное разорение, разбросанные бумаги, разорванные книги и т. п. Тут же солдаты сторожили двух пленных. После того как солнце стало склоняться к западу, в продолжение нескольких часов со стороны Меца доносился глухой гром пушечных выстрелов. За чаем министр сказал: «Я никак не думал четыре недели назад, что я буду с вами пить чай в крестьянском доме в Герни». Между прочим зашла речь о Грамоне, и граф удивлялся, что такой здоровый и сильный человек после таких неудач в своей антинемецкой политике не поступил в полк, чтобы искупить грехи своей глупости. Он достаточно росл для этого. «Если бы в 1866 году дело пошло скверно, – прибавил он, – я бы тотчас поступил в полк; мне совестно было бы оставаться в живых».

Когда он удалился в свою комнату – надо прибавить, маленькую и плохо меблированную, – меня несколько раз призывали к нему для выслушания от него разных приказаний. Было бы не бесполезно предложить нашим иллюстрированным газетам изобразить картину штурма Шпихернберга. Затем надо было бы ответить на уверения «Constitutionel», что пруссаки все жгут на пути и оставляют за собою лишь одни развалины; ничего подобного не происходило. Наконец, было бы желательно возразить «Neue Freie Presse», относившейся к нам до сих пор благоприятно, но по словам «Constitutionel», в последнее время принявшей другое направление, быть может, потому что она потеряла подписчиков за свою дружбу с Пруссией[1], быть может, вследствие слуха, что венгерско-французская партия предполагает приобрести эту газету. «Скажите, – так заключил канцлер свое приказание относительно другой статьи «Constitutionel», – что в совете министров никогда не было речи об уступке Франции Саарбрюкена. Это дело никогда не выходило за пределы дружеских запросов и обсуждений, и, само собой разумеется, не мог думать об этом министр, который работает в национальном духе. Но толки имели небольшое основание. Еще до 1864 года в совете министров был поднят и обсуждался вопрос о том, насколько своевременна уступка частным обществам некоторых государственных имуществ, именно – угольных копей, лежащих близ Саарбрюкена. Я хотел этою операциею покрыть тогда издержки на шлезвиг-гольштинскую войну. Но все дело рушилось вследствие несогласия короля. Вот этот-то факт, надлежащим образом извращенный, и послужил поводом к теперешним газетным недоразумениям».

В понедельник 15-го нужно было снова выступать внезапно и в необычное время. Уже рано утром, вскоре после четырех часов, канцелярский служитель пришел в комнату нижнего этажа, где спали Абекен и я, и доложил: «Его сиятельство уезжает; господам надо приготовиться». Я тотчас вскочил и уложился. Но я поторопился; под господами разумелись советники. Около шести часов канцлер уехал с гр. Бисмарком-Боленом, а Абекен, Кейделль и Гацфельд поехали за ними верхом. Канцелярия осталась пока в Герни, где еще работы было достаточно, и где мы, окончив ее, могли быть полезнее и в другом отношении. Через деревню снова прошли большие отряды пехоты в облаках серо-желтой пыли; между прочим 2 прусских полка, состоявших частью из поморцев, рослого и красивого народа. Музыка играла: «Heil dir im Siegeskranz» и «Ich bin ein Preusse». Видно было по воспаленным глазам, как люди страдали от жажды, и мы живо организовали маленькую пожарную команду. В ведрах и кружках мы приносили воду и подавали ее на ходу – останавливаться было нельзя – по возможности в самом строю, и многие солдаты ухитрялись при помощи своей пятерни или взятого с собой оловянного сосуда промочить горло.

Имя нашего хозяина было Матиот, его жены – Мария; он говорил немного по-немецки, она на труднопонимаемом французском диалекте этой местности Лотарингии. Оба должны были относиться к нам не совсем дружелюбно, чего я, впрочем, не заметил. Да и министр ничего не заметил. До нашего приезда он имел дело лишь с мужем, и тот был «ничего». «Он, принося кушанье, спросил меня, – рассказывал он потом, – не желаю ли я попробовать его вина. Когда я стал расплачиваться, то за вино, очень недурное, он не взял ничего, а только за еду. Он осведомлялся о будущей границе и высказал надежду, что относительно податей станет несколько легче».

Остальных жителей деревни почти не было видно. Те, которые встречались, были вежливы и разговорчивы. Одна старуха крестьянка, у которой я попросил огня закурить сигару, ввела меня в комнату и показала висевший на стене портрет своего сына во французском мундире. Она плакала и жаловалась на императора за войну. Ее pauvre garзon, вероятно, уже убит, думала она, и ее нельзя было утешить.

Три часа спустя возвратились наши всадники, несколько позже министра. Между тем прибыли к нам граф Генкель, стройный мужчина с темной бородой, и депутат рейхстага Бамбергер, а также г. фон Ольберг, префект или что-то в этом роде. Мы начинали чувствовать себя господами завоеванной земли и устраиваться в ней. Что теперь уже все немцы смотрели на занятую нами страну, как на свое будущее владение, убедила меня полученная с востока телеграмма, которую я помогал дешифрировать и в которой говорилось, что мы, «коль на то Божья воля», должны удержать за собою Эльзас.

Король и канцлер, как оказалось за обедом, произвели нечто вроде рекогносцировки перед Мецом; в ней участвовал также и генерал Штейнмец. Стоящая вне крепости французская армия была им отчаянно атакована день назад у Курселя и отброшена в город и в форты. Предполагали, что потери неприятеля доходили до 4000 человек; в одном ущелье нашли около сорока красноштанников; почти все они были ранены в голову.

Вечером, когда мы сидели на скамье перед крыльцом, к нам вышел на несколько минут министр. Он спросил у меня сигару, но надворный советник Тальони (шиффрер короля) оказался проворнее меня. Жаль, моя сигара была гораздо лучше, чем его.

За чаем канцлер между прочим говорил о том, что два раза, в Сан-Себастьяне и в Шлюссельбурге, его чуть-чуть не застрелили часовые; при этом мы узнали, что он понимает немного по-испански.

Потом был разговор о враждебном нам настроении в Голландии и о причинах его. Эти последние приписывались отчасти тому, что министр ван Цуйлен, в бытность свою нидерландским посланником в Берлине, сумел сделаться очень неприятным, вследствие чего ему не оказывали того почета, какого он желал, и он удалился, недовольный нами.

Шестнадцатого августа в десять часов, в прекрасное, но жаркое утро, мы снова двинулись в путь по направлению к Понт-а-Муссону. Я ехал в экипаже советников; некоторые из них снова поехали верхами. Около меня сидел ландрат Янзен, член консервативной партии рейхстага, светский любезный господин, приехавший занять место по управлению завоеванными местностями. Путь лежал через широкую, немного неровную долину по гребню холмов на высоком берегу Мозеля, на котором обрисовывался конус Муссона с его огромными развалинами. По отличной дороге мы проехали несколько деревень с красивыми мэриями и школами. Дорога кишела опять солдатами, пехотинцами, отрядами светло-голубых саксонских кавалеристов, экипажами и повозками всевозможного рода. Там и сям разбиты были небольшие лагеря.

Наконец после трех часов мы спустились с горы, въехали в долину Мозеля и затем в Понт-а-Муссон. В этом городе 8000 жителей; он расположен по обеим сторонам реки; в нем есть хороший каменный мост, а на правом берегу большая старая церковь. Мы переехали мост, проехали мимо рыночной площади, окруженной сводами, с несколькими гостиницами, кафе и старой ратушей, перед которой расположилась лагерем на соломе саксонская пехота, и повернули отсюда в улицу St.-Laurent, где была отведена квартира для министра вместе с Абекеном, Кейделлем и гр. Бисмарком-Боленом – в небольшом замке, сплошь обвитом вьющимися растениями с красными цветами. Его негостеприимным хозяином был, как мы узнали, какой-то старик, уехавший вместе с женой. Канцлер жил в комнатах первого этажа, выходивших в маленький сад, расположенный за домом. В нижнем этаже было устроено бюро также в одной из задних комнат; маленькая комната насупротив должна была служить столовой. Ландрат, я, секретарь Бельзинг, Виллиш и Сент-Бланкар – другой походный шиффрер, получили квартиры также в улице St.-Laurent, через десять домов от рынка, в доме, по-видимому, обитаемом какими-то французскими дамами и их горничными. Я спал с Бланкаром – или – назовем его хоть раз полным его титулом – надворным советником Сент-Бланкаром – в комнате, в которой кто-то, подобно мне, много и далеко путешествовавший, развесил и разложил всевозможные редкости, вывезенные им из разных стран света: засушенные розовые венки, цветы, пальмовые ветви, фотографии града царя Давида, также vino di Gerusalemme, кокосовые орехи, кораллы, морских раков, морские губки, меч-рыбу и тому подобные чудовища с раскрытыми зевами и острыми зубами, далее три немецкие трубки и рядом с ними коллекцию их восточных родственниц, затем тут же находились испанская Богоматерь с полудюжиной мечей в груди, рога антилопы, московские образа, наконец, под стеклом и в рамке французская газета с помаркой русской цензуры – одним словом, здесь в этой комнате был настоящий этнографический кабинет.

Мы пробыли на своей квартире лишь столько времени, сколько было нужно, чтобы привести в порядок наш туалет. Затем мы поспешили в бюро. По дороге на углах мы увидали различные объявления: одно извещало о нашей победе 14-го числа, другое о прекращении набора и третье исходило от местного мэра; мэр увещевал жителей быть благоразумными; вероятно, за день или более перед этим жителями было произведено нападение на наши войска. С нашей стороны также было им приказано под страхом строгого наказания ставить огни на окна и открывать лавки и двери домов; кроме того, они должны были выдать все свое оружие ратуше.

Весь почти вечер грохотали пушки; за столом узнали, что у Меца опять была битва и что положение дел очень напряженное. Кто-то при этом заметил, что, может быть, не удастся отрезать отступление французам, которые, как говорили, очевидно, хотели идти на Верден. Министр отвечал шутя: «Мольке, этот жестокосердый злодей, сказал, что о подобной неудаче нечего тужить; тогда они, наверное, будут в наших руках». Это означало, надо полагать, что тогда в своем дальнейшем отступлении французы будут со всех сторон окружены и уничтожены. Из других заявлений канцлера, сделанных им при этом случае, следует упомянуть еще о том, что «маленькие черномазые саксонцы с умными лицами» очень ему понравились во время визита, который он им сделал день назад. Он разумел темно-зеленых стрелков и 108-й полк, носивший мундир того же цвета. «Они показались мне проворными, ловкими людьми, – прибавил он, – надо бы об этом замолвить в печати».

В следующую ночь я несколько раз просыпался от мерного шага проходившей мимо пехоты и стука и грома тяжелых колес по неровной мостовой. Это были гессенцы. Министр отправился вскоре после четырех часов утра к Мецу, где не сегодня-завтра ожидалась решительная битва. Таким образом, мне было мало дела или, вернее, совсем было нечего делать, и я воспользовался случаем, чтобы вместе с Виллишем совершить прогулку по окрестностям города. Сначала мы пошли вверх по реке через понтонный мост саксонцев, которые здесь на лугу, на левом берегу, устроили большой обозный парк; в этом последнем находились между прочим повозки из поддрезденских деревень. Мы два раза переплыли через прозрачную, глубокую реку, окаймленную с обеих сторон лугами. Затем мы посетили церковь на ее правом берегу, где между прочим видели чрезвычайно красивый гроб Спасителя с изображениями спящих стражей. Особенно художественно исполнены поза и выражение лиц этих последних. Эти фигуры принадлежат к произведениям, составляющим переход от эпохи Средних веков к эпохе Возрождения.

Возвратясь в бюро, мы увидали, что работы еще нет. Поэтому мы решили опять предпринять прогулку и отправились с Янзеном и Виллишем на вершину Муссона с целью посмотреть на тамошние развалины. Крутая тропинка вела вверх через виноградники, которые покрывали склон конусообразной горы, обращенной к реке и городу. С развалин замка, настолько обширных, что в них приютилась довольно значительная деревня, можно было насладиться далеким и прекрасным видом на долину реки и ее холмы. Большая часть последних была усажена виноградными лозами; внизу в зеленой раме извивался голубой Мозель, направо и налево в долине и на горах виднелись деревушки и виллы. На белых дорогах внизу, точно колонны муравьев, шли войска, блестя касками и ружейными стволами. Позади них поднималось густое облако пыли. По временам раздавались сигналы и гремели барабаны. Около нас все было безмолвно и пустынно. Даже ветер, дувший здесь на горе, вероятно, очень чувствительно задерживал свое дыхание.

Мы отправились снова вниз, в суматоху войны, в наш домик, но лишь затем, чтобы услышать, что министра еще нет. Зато пришло известие о битве, происходившей вчера к востоку от Меца. Мы узнали, что с нашей стороны были сильные потери и что вылазка Базена, под начальством которого находились запертые в крепости французы, была отражена с большими усилиями. Говорили, что главным пунктом сражения была деревня Марс-ла-Тур. Пули Шасспо сыпались буквально как град. Один кирасирский полк – так рассказывали тогда не без обыкновенного в подобных случаях гиперболизма – был почти истреблен, гвардейские драгуны также сильно пострадали; не было дивизии, в которой бы не насчитывали нескольких рот, понесших очень чувствительные потери. Тем не менее сегодня, когда на нашей стороне был перевес, как вчера на стороне французов, можно было ожидать победы, если последние попытаются снова сделать вылазку.

Но впрочем – так казалось – вряд ли о чем-нибудь можно было говорить утвердительно. Вследствие этого беспокоились, не находили места, мысли быстро сменялись одна другою; некоторые из них, однако, точно в лихорадке, снова возвращались. Мы пошли на рынок через мост, где наконец встретили легкораненых, ковылявших пешком, а тяжелораненых – ехавших в экипаже. Выйдя на шоссе, ведущее к Мецу, мы наткнулись на партию, состоявшую из 120 пленных. Это были слабосильные маленькие люди; между ними, однако, попадались и рослые, широкоплечие парни, гвардейцы, которых можно было узнать по белым петличкам на груди. Снова отправились мы на рынок, потом в сад, лежавший за бюро, где влево от угла, недалеко от дома, была «погребена собака» – собака некоего г. Обера, вероятно, нашего домохозяина, который поставил покойнице каменный памятник, снабдив его следующею трогательною надписью:

Gerard Aubert epitaphe а sa chienne.


Ici tu gis, ma vieille amie,

Tn n’es donc plus pour mes vieux jours.

O toi, ma Diane cherie,

Je te pleurerai toujours.

Наконец около шести часов возвратился канцлер. Большой битвы сегодня не было, но, по всей вероятности, завтра что-нибудь начнется снова. Шеф рассказывал за обедом, что он навестил своего сына, графа Герберта, раненного во время генеральной кавалерийской атаки при Марс-ла-Туре ружейной пулей в бедро; он отправлен в Мариавильский полевой лазарет. Министр нашел его наконец на одном дворе, на холме, на котором лежало еще довольно значительное число раненых. Заботу о них принял на себя старший врач, не сумевший достать воды и не хотевший воспользоваться для своих больных из деликатности особого рода цыплятами и курами, бегавшими по двору. «Он говорил, что не имеет права, – продолжал свой рассказ министр. – Увещевания добрыми словами, которые были сделаны, нисколько не помогли. Тогда я пригрозил убить всех кур из револьвера. Потом дал ему 20 франков, чтобы он купил 15 штук. Наконец, я напомнил ему, что я ведь прусский генерал, и просто приказал ему – тогда он послушался. Но за водой я был принужден идти сам и велел привезти ее в бочках».

Между тем в город приехал американский генерал Шеридан. Он приехал из Чикаго, поселился на рыночной площади в «Croix blanche» и просил об аудиенции у нашего канцлера. Я отправился по желанию графа к нему и сказал, что канцлер ждет его вечером. Генерал был маленький коренастый господин лет 45, с темными усами и клинообразной бородой. Его сопровождали адъютант Форсайт и переводчик – журналист Мак-Лин, бывший военным корреспондентом «New Jork World».

Ночью мы снова слышали, как проходили войска. Впоследствии мы узнали, что это были саксонцы.

На другое утро мне сказали в бюро, что король и министр уже уехали в три часа. Вероятно, на поле сражения уже происходила битва, и казалось, что наступала решительная минута. Понятно, что наше возбуждение достигло максимума. Полные тревожного нетерпения и желая обстоятельно узнать, в чем дело, мы отправились пешком по направлению к Мецу и отдалились от Понт-а-Муссона на 4 километра; при этом мы выносили и моральную пытку – пытку неизвестности, и телесную – мы страдали от страшной духоты, так как воздух был буквально раскален солнцем. По дороге мы встречали легкораненых, шедших к городу по одному, вдвоем и целыми партиями. Многие несли еще свои ружья, другие опирались на палку, кто-то завернулся в ярко-красную шинель французского кавалериста. Они бились третьего дня при Марс-ла-Typе и Горзе. О сегодняшней битве они сообщили лишь неопределенные слухи, хорошие и дурные, которые затем стали повторять в городе в преувеличенном виде. Наконец хорошие вести взяли перевес. Но положительного еще ничего не было. Мы пообедали без нашего шефа, которого мы напрасно прождали до полуночи. Под конец мы, однако, услышали, что он с Шериданом и графом Бисмарком-Боленом у короля, в Резонвилле.

В пятницу, 19-го августа, Абекен, Кейделль, Гацфельд и я отправились на поле битвы в полной уверенности, что немцы победили. Дорога вилась сначала между итальянскими тополями по веселой долине Мозеля. Вправо блистала река, влево виднелись виноградники, горы, виллы, красивые деревни, развалины замков. Мы проехали Вандьер, Арнавилль и Нован. Затем мы повернули в сторону и поднялись к Горзу, городку, расположенному в виде длинной, узкой улицы по косогору этого берега. Советники здесь вышли, чтобы сесть на лошадей. Я и наш преданный канцелярист Тейсс напрасно старались пробраться к нашему экипажу; это оказалось невозможным; повозки заграждали путь. С нашей стороны ехали телеги с сеном, соломой, дровами и багажом, с другой – фургоны всевозможного рода с эвакуируемыми ранеными и боевыми припасами; скоро нас совершенно сдавили. Почти на всех домах развевались женевские флаги, обозначавшие лазареты, и почти во всех окнах виднелись люди с обмотанными холстом головами или с руками на перевязи.

После часового ожидания можно было наконец проехать, и мы медленно двинулись вперед и очутились на плоскогорье, в стороне от городка. В небольшой роще нас застигла сильная гроза, сопровождавшаяся ливнем; затем мы выбрались на широкую равнину, прорезанную тропинками, усаженными немецкими тополями. Вдали, направо, можно было заметить несколько деревень, а за ними холмы и уступы, покрытые лиственным лесом.

Недалеко от Горза, вправо, идет отлогая дорога, которая привела бы нас в добрые полчаса в Резонвилль, где я встретил бы министра и наших всадников. Но моя карта не давала мне нужных указаний насчет положения окрестных деревень. Опасаясь, чтобы по этой дороге не подойти слишком близко к Мецу, я велел опять выехать на шоссе. Сначала мы наткнулись на одиноко стоящую мызу, где дом, сеновал и конюшня были наполнены ранеными, затем в деревню Марс-ла-Тур.

Уже сейчас за Горзом мы заметили следы стычек, ямы, вырытые пулями, отбитые ветки и сучья, убитых лошадей. Лошади потом стали попадаться чаще: по две, по три, раз мы насчитали восемь таких трупов. Они страшно распухли, их ноги были вытянуты кверху, головы же лежали на земле. Около Марс-ла-Тура находился лагерь саксонцев. По-видимому, деревня мало пострадала от боя 16-го числа; только один дом был сожжен. Я спросил у одного уланского лейтенанта, где Резонвилль. Он не знал. Где король? «В расстоянии двух часов отсюда, – был ответ. – Вон там!» При этом офицер указал на восток. Крестьянка, к которой мы обратились с просьбой описать нам положение Резонвилля, сделала такое же указание, и мы двинулись в путь. Скоро мы приехали в деревню Вионвилль. Не доезжая до нее, я увидел на краю шоссейной канавы первого убитого – прусского мушкетера. Лицо его было черно, как у тюркоса, и страшно распухло. В деревне все дома были переполнены тяжелоранеными, по улице озабоченно сновали немецкие и французские фельдшера и санитары со своими женевскими крестами.

Я решился ожидать министра и советников здесь, так как полагал, что они во всяком случае проедут через эту деревню. Окольной тропинкой влево от дороги, в канаве которой из-под кучи окровавленных лохмотьев выглядывала отрезанная человеческая нога, отправился я на поле битвы. В 400 шагах от деревни я набрел на две параллельно вырытые ямы около 300 футов длины, не особенно широких и глубоких, над которыми еще работали и около которых были сложены большие кучи убитых французов и немцев. Некоторые были полураздеты, большинство в мундирах, все серовато-черного цвета и ужасно распухшие. Было около 250 трупов, сложенных здесь, и все еще прибывали партии новых. Многие, без сомнения, были уже погребены. Далее к Мецу поле битвы повышается, и здесь-то кажется пало особенно много народа. Везде валялись французские кепи, каски, ранцы, оружие и мундиры, белье, сапоги и клочки бумаг. Между окопами на картофельных полях лежали отдельные убитые – ничком или на спине; одному оторвало всю левую ногу, от пятки до колена, другому полголовы, некоторые трупы протягивали неподвижно правую руку к небу. Там и сям виднелись одинокие могилы, которые можно было узнать по крестику, сделанному из дерева сигарочного ящика и связанному веревочкой, или по ружью Шасспо, вбитому в землю штыком. Трупный запах был очень чувствителен, иногда же, если ветер дул с той стороны, где лежала группа лошадиных трупов, становился почти невыносим.

Пора было вернуться к экипажу, я вдоволь насмотрелся на поле сражения. Я пошел по другой дороге, но и здесь мне надо было проходить опять мимо кучи убитых, на этот раз все красноштанников; везде валялись также клочья одежды, рубашки, сапоги, бумаги и письма, служебники и молитвенники. Около некоторых павших лежали целые пачки писем, которые они принесли с собою в ранцах. Я взял несколько на память; между ними были немецкие от какой-то Анастасии Штампф из Шеррвейлера, близ Шлеттштадта, найденные мною возле одного французского солдата, который стоял перед началом войны в Кане. Одно было помечено 26-м июля 1870 года и заключалось словами: «Поручаем тебя заступничеству Девы Марии».

Когда я вернулся опять к экипажу, то министра еще не было, хотя уже пробило четыре часа. Поэтому мы вернулись по ближайшей дороге в Горз, причем я убедился, что мы сделали острый угол, вместо того чтобы выбрать ближайшую дорогу. Здесь мы встретили Кейделля, которому я рассказал наши недоразумения и наше несчастное блуждание. Он был с Абекеном и графом Гацфельдом у шефа в Резонвилле. Как мы узнали впоследствии, канцлер некоторое время находился в опасности во время битвы 18-го числа, которая решила дело при Гравелоте; он с королем зашел слишком вперед. Потом он собственноручно утолял жажду тяжелораненых. В девять часов вечера он прибыл невредимо в Понт-а-Муссон, где мы все вместе с ним ужинали. Разговор за столом шел, конечно, главным образом о двух последних битвах, и о военной добыче, и потере, которую они причинили. Французы оставили на месте множество людей. Министр видел при Гравелоте, как их гвардия лежала целыми рядами. Но и наши потери были, по его словам, велики. В известность приведено лишь количество павших к 16-го августа. «Множество прусских семейств должны будут наложить на себя траур, – заметил шеф. – Весделен и Рейс лежат в могиле, Ведель убит, Финкенштейн убит, Раден (муж Лукки) прострелен в обе щеки, множество полковых и батальонных командиров пало или тяжело ранено. Все поле при Марс-ла-Туре казалось вчера белым и голубым от павших кирасиров и драгун». При этой деревне, как объяснил потом канцлер, происходила кавалерийская атака на французов, прорывавшихся к Вердену, которая была отражена неприятельской пехотой по-балаклавски, но которая все-таки была полезна тем, что задерживала неприятеля до тех пор, пока не подошло подкрепление. Сыновья канцлера храбро ринулись вместе с другими под град пуль, и старший из них получил три раны: одну в грудь, другую в часы, а третью в бедро. Младший, кажется, успел избежать опасности, и шеф рассказывал, видимо, с некоторой гордостью, что гр. Билль при отступлении мощными руками схватил одного своего товарища, раненного в ногу, и вез с собой на лошади верхом, пока не очутился вне выстрелов. 18-го числа немецкая кровь лилась еще сильнее, но немцы удержали победу за собой и достигли цели этого обильного жертвами боя. Вечером армия Базена окончательно была отброшена в Мец, и пленные офицеры сами сознались министру, что теперь дело их погибло. Саксонцы, сделавшие в предыдущие дни очень сильные переходы и наконец принужденные вступить в бой при деревне Сен-Прива, стояли на дороге в Тионвилль. Мец окончательно окружен нашими войсками.

По-видимому, канцлер не был доволен некоторыми военными мерами во время обеих битв. Между прочим, он сказал о Штейнмеце, что «он злоупотребляет удивительным мужеством наших войск. Расточитель крови». С сильным негодованием говорил он также о варварском способе ведения войны французами, стрелявшими по женевскому флагу и даже по одному парламентеру.

С Шериданом министр сразу поставил себя на хорошую ногу; я должен был пригласить на следующий вечер к обеду этого генерала и его обоих спутников.

20-го числа прибыл к нам г. фон Кильветтер, будущий гражданский комиссар или префект Эльзаса или Лотарингии. В 11 часов наследный принц, стоявший со своими войсками в пяти или шести милях от Понт-а-Муссона, на дороге от Нанси к Шалону, сделал визит канцлеру. Днем по улице Нотр-Дам проехал поезд с пленными в числе около 1200, между прочим 2 экипажа с офицерами; поезд охраняли прусские кирасиры. Вечером с нами обедали Шеридан, Форсайт и Мак-Лин. Гости шефа, разговаривавшего очень оживленно с американским генералом, пили шампанское и портер; последний – из вышеупомянутых металлических чашек. Бисмарк спросил меня: «Г. доктор, вы пьете портер?», потом налил и передал мне напиток. Я упоминаю об этом, потому что, кроме министра и американца, на этот раз никто не получил портера и потому что любезность эта была очень приятна для меня; начиная с Саарбрюкена у нас не было пива, хотя шампанского, всякого вина и коньяку было сколько угодно. Генерал, известный счастливый предводитель унионистов в последние годы междоусобной войны, говорил довольно много. Он рассказывал о трудностях переезда из территории Скалистых гор до Чикаго, об ужасных комариных полчищах, о большом количестве скелетов в Калифорнии или близ нее, об ископаемых животных, которые, если только я его верно понял, были будто бы сначала рыбами, а затем сделались ящерицами, об охотах на буйволов и медведей и т. п.

Канцлер также рассказал одно свое охотничье похождение. Однажды в Финляндии ему угрожала довольно значительная опасность от большого медведя, которого он не мог хорошенько разглядеть, так как медведь весь был покрыт снегом. «Я наконец выстрелил, – продолжал он свой рассказ, – и медведь упал передо мною за шесть шагов; он не был еще мертв и мог снова встать. Я знал, что мне предстояло и что я должен был делать. Я не тронулся с места, опять зарядил ружье, и в ту минуту, как он хотел снова подняться, я положил его на месте».

Утром 21-го мы прилежно работали для почты и телеграфа и отправляли различные известия и объяснительные статьи в Германию. Парламентер, по которому стреляли французы, когда он подходил к ним с белым флагом, был, как передавали, капитан или майор Верди из генерального штаба Мольтке; сопровождавший его барабанщик был при этом ранен. Из Флоренции было получено верное известие, что Виктор-Эммануил и его министры решились вследствие наших побед сохранить нейтралитет, что отнюдь не было известно до сих пор. Наконец можно было по крайней мере приблизительно вычислить потери, понесенные французами 14-го числа при Курселе, 16-го при Марс-ла-Туре и 18-го при Гравелоте. Министр оценивал их за все три дня в 38 000 человек ранеными и пленными и 12 000 убитыми и прибавил к этому: «В усердии некоторых наших полководцев лежит причина, что мы также потеряли много людей».

Днем я разговорился с одним гвардейским драгуном, атаковавшим 16-го числа французскую батарею. Он сказал мне, что, кроме Финкенштейна и Рейса, убиты и погребены оба Тресковы и что из двух эскадронов его полка, бывших в огне, образовался теперь только один, то же самое и из 1-го и 2-го драгунских полков. Впрочем, он выражался очень скромно об этом подвиге. «Мы должны были, – сказал он, – двинуться вперед, ради того чтобы неприятель не захватил нашу артиллерию». Во время нашего разговора снова провели через городок около полутораста пленных под конвоем саксонской пехоты. Я узнал от конвойных, что саксонцы после продолжительного перехода дрались также при Ронкуре и Сент-Привá, даже раз дошло дело до рукопашного боя, и многие офицеры, и между ними генерал Краусгар пали.

Вечером, за чаем, шеф спросил меня, когда я вошел в комнату:

– Как ваше здоровье, господин доктор?

Я ответил:

– Благодарю вас, ваше превосходительство.

– Видели ли вы что-нибудь?

– Да, поле сражение при Вионвиле, ваше превосходительство.

– Жаль, что вас не было с нами 18-го числа.

Затем он подробно рассказал, что с ним в этот день случилось, в последние часы битвы и в следующую ночь. Я приведу этот рассказ, дополненный позднейшими вставками министра, в одной из следующих глав… После этого речь зашла о генерале Штейнмеце, о котором канцлер сказал, что он храбр, но своеволен и чрезмерно тщеславен. В рейхстаге он старается быть вблизи президентского кресла и встает, чтобы быть заметнее. Он кокетничает тем, что за всем прилежно следит и делает заметки на бумаге. «Он думает при этом, что газеты заметят это и похвалят его рвение. Если я не ошибаюсь, надежды его сбылись». Министр ничуть не ошибался.

Дамы, жившие в нашем доме (я говорю о том, в котором был этнографический кабинет), не были застенчивы, скорее наоборот. Они разговаривали с нами, насколько мы знали, по-французски и вели себя очень развязно.

Понедельник, 22-го августа. Я записал в своем дневнике:

«Рано поутру пошел с Вилишем купаться – до выхода министра. В половине одиннадцатого меня позвали к нему. Он спросил сначала о моем здоровье и не было ли со мною припадков дизентерии. Он дурно себя чувствовал в прошедшую ночь. Граф и дизентерия? Да хранит Господь его от этого! Это было бы хуже потерянного сражения. Все наши дела пришли бы в расстройство…

Нет более никакого сомнения, что мы в случае окончательного поражения Франции удержим за собою Эльзас и Мец с его окрестностями, и вот последовательный ход мысли, приведший канцлера к этому заключению.

Контрибуция, как бы она ни была велика, не может покрыть принесенные нами жертвы. Мы должны сильнее защищать южную Германию при ее открытом положении от нападения французов, мы должны положить конец давлению, производимому на нее Францией в продолжение двух столетий, в особенности потому, что это давление вообще постоянно вредило положению дел в Германии за все это время. Бадену, Вюртембергу и другим юго-западным местностям не должен на будущее время угрожать Страсбург, и они не могут более подвергаться нападению во всякое время. То же самое следует сказать о Баварии. В продолжение 250 лет французы предпринимали несколько походов с завоевательными целями против юго-западной Германии. В 1814 и 1815 гг. старались найти гарантию против повторения подобных нарушений мира и действовали мягкими мерами. Но эта мягкость не привела ни к чему. Опасность лежит в неизлечимом высокомерии и властолюбии, присущим характеру французского народа, – качества, которыми каждый монарх – не только Бонапарт – всегда будет злоупотреблять для нападений на мирных соседей. Наша защита против подобного зла лежит не в бесплодных попытках временно ослаблять обидчивость французов, но в приобретении хорошо защищенных границ. Франция постоянным присвоением себе немецких земель и всех укрепленных самою природою пунктов на нашей западной границе приобрела себе такое положение, что со сравнительно незначительной армией может проникнуть в сердце южной Германии, прежде чем с севера подадут ей помощь. Со времен Людовика XIV, при нем и его наследнике, при республике, при первой империи очень часто повторялись подобные вторжения, и чувство беззащитности заставляет немецкие государства постоянно с тревогой следить за Францией. Нельзя принимать в расчет, что отнятием одного клочка земли возбудится у французов чувство горечи. Эта горечь существовала бы и без территориальной уступки. Австрия в 1866 году не поплатилась ни одной пядью земли, а получили ли мы за это какую-нибудь благодарность? Уже наша победа при Кениггреце преисполнила французов недоброжелательством к нам, ненавистью, сильной досадой на нас; тем чувствительнее должны подействовать на них наши победы при Верте и Меце! Месть гордого народа за подобные поражения будет лозунгом в Париже и в влиятельных провинциальных кружках, даже помимо территориальных потерь, подобно тому, как десятки лет мечтали там о мести за Ватерлоо. Враг, которого после его поражения нельзя сделать другом посредством предупредительного обращения с ним, должен быть сделан безвредным и на долгое время. Только уступка восточных крепостей, а не их срытие может послужить нам к этому. Кто хочет обезоружения, тот должен прежде всего желать, чтобы соседи французов согласились на подобную меру, так как Франция – единственная нарушительница мира в Европе и будет оставаться таковою до тех пор, пока может, пока в силах».

«Достойно удивления, как плавно теперь уже льются из-под пера подобные мысли шефа. Что за десять дней казалось чудом, то теперь кажется совершенно понятным и естественным».

За обедом говорили о неслыханном, если не сказать более, о гнусном способе ведения войны французами, и министр сказал, что при Марс-ла-Туре они убили одного нашего раненого офицера, полагать надо Финкенштейна, который сидел при дороге на камне. Одни думали, что его застрелили, а другие рассказывали, и это должно быть вернее, что доктор, осматривая труп, утверждал, что упомянутый офицер был проколот шпагой. К этому министр присовокупил, что если бы возможно было выбирать, то он скорее согласился бы быть застреленным, но не проколотым. Он жаловался на то, что Абекен беспокоил его всю ночь, не давал спать и надоедал криком, хождением взад и вперед, хлопаньем дверей. «Он воображает, что симпатизирует с своими двоюродными братьями». Тут подразумевались графы Иорк, с которыми наш советник породнился, вступив недавно в брак с девицею фон Ольферс, и с тех пор каждому старается намекнуть на это родство, заканчивая свою речь словами: «Мой двоюродный брат Иорк». Один из двух Иорков ранен при Марс-ла-Typе или Гравелоте, и старик в прошедшую ночь поехал к нему.

По всей вероятности, он дорогою в порыве высоких чувств, которые он в себе тщательно воспитывал, декламировал за спиною кучера что-нибудь беспредельное, прочувствованное – из Гете или Оссиана и даже из греческих трагиков.

Граф Герберт перевезен сегодня или вчера из военного лазарета к своему отцу. В комнате устроили ему на полу постель. Я видел его и говорил с ним сегодня. Рана его очень болезненна, но до сих пор, кажется, не опасна. На этих днях он должен отправиться в Германию, где останется до выздоровления.

Глава III

Коммерси. – Бар-ле-Дюк. – Клермон-ан-Арагон

Вторник, 23-го августа. Мы должны были продолжать наш путь на восток. Шеридан и его люди должны были следовать за нами. Президент правления фон Кюльветтер остался здесь на некоторое время и, кажется, назначен префектом. Равное назначение получили граф Ренар, мужчина богатырского роста и с соответственной бородой, – в Нанси, а граф Генкель – в Сааргемюнд. Мы встретились опять с государственным курьером Бамбергером. Г. Стибер также вынырнул раз из-за угла дома в улице Рограф. Наконец, осматривая внутреннюю часть города перед нашим отъездом, с тем чтобы вид его зaпeчaтлелcя у меня в памяти, я встретил Мольтке, которого видел за 8 или за 10 дней до объявления войны в министерстве иностранных дел, когда он входил с военным министром на лестницу в квартиру шефа. Мне показалось, что выражение его лица было сегодня покойно и весело.

Возвратясь в бюро, я нашел интересное донесение о том, в каком виде недавно Тьер описал будущность Франции. Он точно определил, что в случае победы мы возьмем Эльзас, что Наполеон после потери сражения переживет также и потерю трона и что за ним, вероятно, настанет на несколько месяцев республика, а там воцарится кто-нибудь из Орлеанов, может быть, и Леопольд из Бельгии, который очень честолюбив…

В 10 часов мы отправились в Понт-а-Муссон. Прекрасная погода предшествовавших дней изменилась. С утра до полудня небо было покрыто густыми тучами и наконец полил дождь. На этот раз я сел в карету с секретарями, в которой также перевозились портфели министерства иностранных дел. Дорога шла сначала через Мэдьер, потом по долине Мозеля на Монтобан, Лишэ и Бомон. После 12 часов погода стала ясная, и мы увидали перед собою расположенную на холме деревню, внизу которой простиралась волнообразная местность. Изредка проезжали лесом. Деревни составляли везде замкнутые улицы, дом около дома, так же, как в городах. Во многих деревнях видны были постройки, предназначенные для школ, и несколько еще красивых зданий, в других – старинные церкви в готическом вкусе. По ту сторону Жиронвиля шоссе подымается на крутую гору, с которой открывается великолепный вид на равнину, лежащую внизу. Здесь мы вышли из экипажей, чтобы облегчить лошадей. Шеф, который с Абекеном был во главе нашего поезда, вышел также и с четверть часа шел в своих сапогах с раструбами, по своей старинной форме напоминавших сапоги, которые рисуют на картинах времен Тридцатилетней войны. Около него шагал Мольтке; величайший знаток военного искусства шел по большой дороге на Париж рядом с величайшим в наше время государственным человеком; и я утверждаю, что ни один из них не видел в этом ничего особенного.

Когда мы опять сели в экипажи, то направо от дороги увидели, как проводили телеграф наши ловкие солдаты. Вскоре спустились мы в долину верхнего Мааса, и через 2 часа были уже в красивом городе Коммерси, к которому с одной стороны примыкает густой лес. Жителей в нем приблизительно около 6000 человек. Река здесь узка и болотиста. На берегу стоит старинный замок с большими колоннами. Белые шторы в богатых домах были почти все спущены, точно владельцы этих домов не хотели видеть презренных пруссаков. Напротив того, народ в синих блузах казался более любопытным и менее враждебным. Часто попадалась в глаза вывеска на дверях: «Fabrique de Madelaines». Тут продают бисквиты, формою похожие на маленькие дыни, которые славятся во всей Франции, почему мы и не упустили из виду отправить домой 2 ящика этого печенья.

Шефу с Абекеном и Кейделлем была отведена квартира на rue des Fontaines, в доме графини Макор-де-Гокур, в котором за несколько дней жил князь или принц Шварцбургский, а теперь оставалась только хозяйка дома. Супруг ее служил во французской армии. Он был очень знатный господин, так как происходил от старинных герцогов Лотарингии. Около его дома был хорошенький цветник, а за домом тянулся большой тенистый парк. Моя квартира была недалеко от квартиры министра, на улице Heurtebise, в первом этаже, в доме, принадлежащем г. Жильло, где я нашел прекрасную постель, а в нем доброго и услужливого хозяина. В первую прогулку по городу встретил я у одного дома адъютанта Шеридана. Он рассказал мне, что они выехали из Калифорнии в начале мая и с большими затруднениями доехали до Чикаго, оттуда в Лондон, потом в Берлин, потом, через 5 дней, приехали в Понт-а-Муссон. Он и генерал, который выглядывал из окна первого этажа, были теперь в мундирах. Позднее я пошел к канцлеру, которого застал в саду, и спросил, нет ли какого дела. После короткого размышления он нашел его. Через час полевая почта и новый телеграф стали работать.

Между прочим я написал следующую статейку:

«Теперь совершенно ясно, что принцы из фамилии Орлеанов с нетерпением ожидают падения звезды Наполеонидов. Ударяя на то, что они французы, они и предложили Франции в настоящем кризисе свои услуги. За бездействие и явное равнодушие к делу государственного развития своего соседа фамилия Орлеанов утратила право на французский престол. Но она энергично желает завладеть им и укрепиться на нем, вступив на путь шовинизма и взяв себе за правило потворствовать славолюбию французов. Наше дело далеко еще не окончено. Решительная победа вероятна, но не несомненна. Падение Наполеона близко, но еще не последовало. Должны ли мы, если оно действительно последует, ввиду вышеизложенного удовольствоваться таким результатом наших неимоверных усилий, – смеем ли думать, что мы этим достигли того, что должно составлять нашу высшую цель, – прочного и долговременного мира с Францией? Никто этого не скажет. Мир с возвратившимися на французский престол Орлеанами, без сомнения, будет только более наружным миром, чем мир с Наполеоном. Рано или поздно Франция опять бросит нам вызов, но Франция, еще лучше вооруженная и запасшаяся могущественными союзниками».

В Германии должны были быть сформированы 3 резервные армии. Одна из них и самая сильная – в Берлине, другая – на Рейне, а третья, вследствие подозрительного поведения Австрии, – около Глогау в Силезии. Это была только предохранительная мера. Войсками на Рейне назначен был командовать великий герцог Мекленбургский, в Берлине – генерал фон Канштейн, а в Силезии – генерал фон Левенфельд.

Вечером перед домом короля, который еще в войну за освобождение квартировал в Коммерси, играла военная музыка, и уличные мальчики совершенно добродушно держали солдатам ноты.

За обедом, за которым между прочими напитками нам было подано превосходное белое бордоское вино, присутствовали в качестве гостей шефа граф Вальдерзее, Лендорф и генерал-лейтенант фон Альфенслебен (из Магдебурга). Канцлер рассказывал, не помню уже в какой последовательности, об одном майоре, который все события имеет обыкновение считать следствием геогностических причин. «Он рассуждает приблизительно так, говорил он: Орлеанская дева должна была родиться только на плодородной, рыхлой почве, одержать победу на глинистой почве, а умереть на песчанике».

Альфенслебен уверял, когда речь зашла о варварском ведении войны французами, что они стреляли в парламентера в то время, когда к нему подходил другой офицер для миролюбивых переговоров. Был поднят вопрос о бомбардировании Парижа, и военные одобрительно отнеслись к этому. Генерал сказал: «Каждый большой город, такой как Париж, атакованный многочисленною армиею, долго защищаться не может». Один из гостей выразил желание, чтобы Париж постигла участь Вавилона; мне это в глубине души очень не понравилось. Министр возразил: «Да, это было бы справедливо, но есть много обстоятельств, в силу которых мы должны будем пощадить Париж, хотя бы уже, например, потому, что немцы, финансисты Кёльна и Франкфурта, владеют в нем значительными капиталами».

Потом говорили о завоеванной и подлежащей еще завоеванию Франции. Альфенслебен хотел, чтобы Германии была уступлена полоса земли до Марны. У нашего графа было другое желание, но на исполнение его он не рассчитывал. «Мой идеал, – сказал он, – состоит в том, чтобы устроить нечто вроде немецкой колонии, нейтральное государство с 8 или 10 миллионами жителей, где бы не существовало конскрипции и которое платило бы дань Германии до тех пор, пока эти деньги не понадобились бы для самой страны. Франция лишилась бы, таким образом, провинций, поставляющих ей самых лучших солдат, и стала бы безвредна. В ней не было бы тогда ни Бурбонов, ни Орлеанов, и весьма сомнительно, уцелел ли бы Лулу или кто-нибудь из Бонапартов. Во время люксембургской истории я не хотел никакой войны, я знал, что их будет шесть. Но теперь надо положить конец. Впрочем, не будем говорить о шкуре медведя, пока он еще не убит. Признаюсь, я в этом отношении суеверен». «Да, но медведь уже ранен», – добавил граф Вальдерзее.

Канцлер вспомнил затем о своих сыновьях и сказал: «Надеюсь, что из моих молодцев мне останется хоть один – Герберт, который теперь возвращается на родину. Впрочем, он привык к походной жизни. Когда он, ранненый, лежал у нас в Понт-а-Муссоне и его навещали простые драгуны, он обращался с ними лучше, чем с офицерами».

За чаем говорили, что в 1814 году король жил на той же улице, что и теперь, и даже чуть ли не в том доме, который стоит рядом с его нынешней квартирой. Министр сказал: «Мой дальнейший план кампании состоит в том, чтобы обеспечить безопасность особы его величества. Для этого местность по обеим сторонам дороги должна быть тщательно осматриваема, и на известном расстоянии друг от друга должны стоять караульные. Король одобрил эти меры, после того как я ему сказал, что то же самое было и в 1814 году. Монархи ехали тогда верхами, и по дороге на расстоянии двадцати шагов друг от друга были расставлены русские солдаты». Кто-то заметил, что, пожалуй, крестьяне или вольные стрелки будут стрелять в экипаж короля.

На следующее утро Жилльо повел меня во дворец, в котором жил в прошлом столетии тесть Людовика XV Станислав Лещинский в качестве лотарингского герцога. В этом дворце в последние годы стояли кирасиры. Из задних окон открывался очень красивый вид на протекающий внизу Маас и на группы дерев, расположенных по ту сторону этой реки. Мы осмотрели также капеллу и дворцовую фабрику, которая скорее может назваться мастерскою или даже чуланом. Во дворце Лещинского наши солдаты наделали много беспорядков. По словам провожавшего меня кистера, это были гусары. Они отбили носы у некоторых святых статуй, сломали один мраморный барельеф, разбили вдребезги паникадило, раскидали священные книги и архив и прокололи шпагой написанную масляными красками старинную картину. Может быть, они сделали это в темноте, нечаянно. Оба француза сильно негодовали на них, и вряд ли я их успокоил, сказав, что у нас такое бесчинство не в обычае. Впрочем, попадались люди, не выказывавшие такого озлобления, в особенности мой добрый хозяин, который не раз уверял меня, что видит во мне не врага, а гостя. Он принадлежал к многочисленному во Франции классу ремесленников, которые, скопив себе путем упорного труда, небольшие средства, лет в пятьдесят прекращают свои занятия и покойно доживают свой век, ухаживая за маленьким цветником или фруктовым садиком и проводя время в кофейной за чтением газет или болтая с друзьями и соседями. Г. Жилльо имел двух сыновей, из которых один жил в Кохинхине, а другой был священником где-то во Франции. Когда разговор зашел о том, что и духовные лица призываются теперь к отбыванию воинской повинности, то он выразил надежду, что сын его будет назначен только в канцелярию, так как он совсем не знаком с военной службой.

В 12 часов мы выехали из Коммерси. Дорога шла сначала через прекрасный лиственный лес, состоявший между прочим и из кустарника и изобиловавший плющом и всевозможными ползучими и вьющимися растениями, что все вместе образовывало почти непроходимую чащу, в которой превосходно могли скрываться вольные стрелки; потом перед нами развернулась открытая местность. Почва, кажется, здесь недостаточно плодородна, потому что зерновой хлеб, попадавшийся нам на глаза, например овес, был очень плох. Дорогою мы несколько раз нагоняли колонны войск и проезжали мимо лагерей. Меры предосторожности, о которых за день перед тем говорил шеф, были приняты. Впереди нас был авангард, возле нас – телохранители, которые резко отличались от армейских полков, от белых, красных и синих гусар, саксонских и прусских драгунов и от всех прочих. Карета канцлера следовала тотчас за каретой короля. Долго не попадалась нам ни одна деревня. Потом мы проехали мимо Сент-Обена, и вслед за тем выбрались на шоссе, и очутились возле милевого камня, на котором значилось: «Париж 241 километр».

Итак, мы были только в 32 милях от Вавилона! Далее мы обогнали большой баварский обоз, который принадлежал полкам короля Иоанна Саксонского, великого герцога Гессенского, фон дер Танна, принца Отто и многим другим. Из этого мы могли заключить, что находимся в округе наследного принца.

Вскоре мы въехали в маленький городок Линьи, переполненный саксонскими и другими полками. Мы простояли три четверти часа на площади, загражденной разными повозками, в ожидании шефа, который пошел навестить замедлившего здесь наследного принца. Выбравшись наконец из этого хаоса, мы скоро доехали по прекрасной зеленой долине до города Барледюка. Дорогою мы опять встретили светло-голубых баварских пехотинцев.

Барледюк – самый большой город во Франции, который нам удалось видеть до сих пор во время нашего похода. Приблизительно в нем 15 000 жителей. Он стоит на мелкой тинистой реке Орнэне, через которую перекинуто несколько мостов. Местоположение его очень живописно. На улицах и площадях, когда мы проезжали, заметно было большое оживление, и из окон выглядывало много любопытных женских лиц. Странствующие баварские музыканты встретили короля гимном: «Heil dir im Siegerkranz». Он занял квартиру на главной улице в доме французского банка. Канцлеру и нам было отведено помещение наискосок в доме некоего Пернэ. В нижнем этаже направо была устроена походная канцелярия, в комнате налево – столовая. Шеф занял второй этаж, Абекен – комнату с окнами на двор, где был хорошенький сад с кустами роз и где росли гранатовые и другие деревья, я поместился в покое, украшенном различными образами, портретами духовных лиц и другими предметами, имеющими отношение к церкви. Хозяин дома убежал, оставив вместо себя какую-то старуху.

За обедом присутствовал лейб-медик короля доктор Лауер. Министр, как и всегда, был сообщителен и в необыкновенно хорошем расположении духа. Между прочим, он рассказал, что у наследного принца в Линьи он очень вкусно позавтракал с разными князьями и высшими офицерами. «Ayгcбургский был там в баварской форме, так что я его не узнал и очень сконфузился, когда он подошел ко мне».

Мы узнали от него, кроме того, что граф Гацфельд назначен временным префектом; он долго жил в Париже и хорошо изучил язык, обычаи и нравы французов. Приятно было также узнать, что главная квартира пробудет здесь еще несколько дней. «Как в Капуе», – сказал шеф смеясь.

Вечером опять было отправлено в Германию несколько статей; в одной из них так говорилось о саксонцах, отличившихся при Гравелоте: «18-го числа, в сражение при Меце, саксонцы выказали свойственную им чрезмерную храбрость и сделали все, чтобы слава этого дня принадлежала немцам. Намереваясь отправить саксонцев против неприятеля, их заставили в день битвы сделать предварительно трудный переход с правого на левое переднее крыло. Несмотря на эти трудности, эти храбрые войска с замечательной энергией бросились на французов и превосходно исполнили свой долг, который состоял в том, чтобы не дать неприятелю прорваться по направлению к Тионвиллю. Потери их в сражении превышают 2200 человек».

Для разнообразия я теперь опять сделаю несколько выписок из дневника.

Четверг, 25-го августа. Прежде чем сесть за занятия, я сделал прогулку по верхней и, кажется, древнейшей части города и осмотрел церковь, построенную во имя св. Петра, главный вход в которую богато отделан, и старинные дома времен Renaissance. Вид из замка на город очень недурен. Недостает только реки. Улицы верхнего города все идут круто в гору и большею частью узки и темны. В нижнем городе светлее. Тут много одноэтажных массивных домов, построенных из плитняка с окрашенными белою краскою ставнями. Все церкви – в новом стиле. Ставни в домах почти все открыты. Жители, к которым мы обращались с вопросами, отвечали вежливо. Недалеко от нашей квартиры протекает река, через которую построен каменный мост. Посреди моста находится маленькая башня, которая, без сомнения, помнит еще то время, когда Лотарингия и герцогство Бар не принадлежали Франции. Мы посетили вокзал железной дороги, комнаты и залы которого были опустошены, говорят, самими французами.

Около 9 часов вступили в город баварцы. Они шли по Банковской улице мимо квартиры короля и нашей. Французы заняли места по обеим сторонам тротуара, обсаженного деревьями. Шли зеленые кирасиры с красно-розовыми воротниками и обшлагами, большею частью видные и статные люди, уланы, артиллерия и инфантерия, полк за полком в продолжение нескольких часов. Громкое «ура» проходивших мимо короля войск, причем всадники обнажали свои палаши, веющие знамена, звуки труб, барабанный бой, музыка, игравшая великолепный марш, – все это поражало слух и зрение. Сначала выступал армейский корпус генерала Гартмана, а за ним фон дер Танна, который был потом приглашен к нам на завтрак. Кто бы 3 месяца назад считал это возможным непосредственно после войны 1866 года!

Я приготовил много бумаг на почту и для телеграфа. Наши идут быстро вперед. Передние колонны стоят уже между Шалоном и Эпернэ. В Германии оканчивается формирование 3-х резервных полков, о которых было говорено несколько дней назад. Нейтральные державы восстают против наших намерений – путем приобретения некоторых французских владений устроить себе выгодную границу на западе. В особенности восстает Англия, которая с давних пор недоброжелательно относится к нам. Известия, идущие из Петербурга, – благоприятнее; великая княгиня Елена Павловна, между прочим, принимает в нас милостивое и деятельное участие. Мы остаемся при своем намерении – оградить навсегда южногерманские владения от нападения Франции, и, таким образом, сделать Германию независимою от французской политики. Исполнение нашего намерения, без сомнения, энергично требует национальное чувство, которому трудно противостоять. Нам сообщают много возмутительного о бандах вольных стрелков. Их форма такова, что их едва можно признать за солдат, знаки же, которыми они несколько отличаются от крестьян, они легко могут спрятать. Такой парень, заслыша, что приближаются немцы, ложится в ров около рощи, точно греется на солнце, и, когда те отойдут на некоторое расстояние, стреляет в них, а сам тотчас бежит в лес, откуда через несколько времени выходит беззаботным блузником. Я убежден, что это не защитники отечества, а коварные убийцы, которых без всяких размышлений следовало бы вешать.

За обедом гостем нашим был граф Зекендорф, адъютант наследного принца. Между прочим, говорили об Аугустенбургере, который пошел с баварцами. (Суждения об этом человеке сходились отчасти с мнением, выраженным несколько месяцев позже в письме одного моего приятеля, бывшего тогда профессором в Кёльне. Он писал следующее: «Мы знаем все, что он не рожден для исполнения геройских подвигов. Он на них не способен. Но все-таки лучше было бы, если бы, вместо того чтобы быть полковым балагуром, он в качестве капитана или майора повел хоть роту или батальон солдат, по-моему – даже и баварских. Вероятно, путного из этого ничего бы не вышло, но по крайней мере было бы приятно видеть проявление доброго желания».)

Зекендорф опроверг носившийся слух, будто наследный принц расстреливал крестьян, которые вели себя изменнически по отношению к пруссакам. Напротив, он ко всем и везде относился очень милостиво и снисходительно – даже к негодным французским офицерам.

Граф Болен, всегда располагающий запасом остроумных и подходящих анекдотов, рассказал следующее: «18-го по одной батарее был открыт сильный огонь, так что в короткое время пали почти все лошади и множество солдат было убито и ранено; капитан, однако, не потерял присутствия духа и, отдавая приказания не многим уцелевшим храбрецам, бывшим под его командою, произнес: «Тонкое орудие, не правда ли?»

Шеф, в свою очередь, рассказал: «Прошедшую ночь спросил я солдата, который стоит на часах у наших дверей, хорошо ли ему и как он ест; при этом я узнал, что он голодает уже в продолжение 2-х суток. Тогда я вернулся домой, пошел в кухню, отрезал большой ломоть хлеба и подал часовому; это ему, очевидно, очень понравилось».

Когда потом речь с префектуры Гацфельда перешла на других префектов и комиссаров in spe и когда стали выражать сомнения в способностях тех или других кандидатов на эти должности, то министр заметил: «Наши французские чиновники могут всегда сделать две или три глупости, лишь бы в общем действовали энергично».

Говорили о телеграфных линиях, которые так быстро проводятся позади нас; при этом было сообщено следующее. Телеграфисты, в участках которых были повалены столбы и перерезана проволока, потребовали, чтобы по ночам крестьяне ставили, где нужно, караул. Но те сначала воспротивились такому требованию и даже за деньги не хотели ему подчиняться. Тогда им пообещали, что каждый столб будет называться именем того, кто его будет караулить, и это, как нельзя более, подействовало на тщеславие французов. Молодцы в своих остроконечных шапках весьма добросовестно стали исполнять свои новые обязанности, и с тех пор повреждений на телеграфных линиях не было.

Пятница, 26-го августа. Сегодня мы выезжаем, кажется, в Saint-Ménehould, где стоят наши войска, которые взяли в плен 800 мобильгардов, о чем я телеграфировал сегодня утром в Берлин. Тальони, угощавший нас сегодня великолепной икрой, которую он достал, я думаю, у толстого Борка, подтвердил, что действительно цель нашей поездки – Saint-Ménehould. Сегодня утром я написал статью о вольных стрелках, в которой я обстоятельно изложил ложные представления их о том, что допускается войною. Так как шеф ушел, по предположению одних – к королю, а по мнению других – прогуляться по городу[2], то и я в сопровождении Абекена отправился к старинной красивой церкви Св. Петра. Стены и колонны ее гораздо ниже, чем бывают обыкновенно в готических церквах, но в общем она очень красива. Образа внутри ее не имеют никакого значения в художественном отношении. Около одной стены стоит мраморный скелет, поставленный какой-то герцогиней, в такой степени страстно любившей своего мужа, что, когда он умер, она вынула его сердце, которое и доселе хранится в руке остова. Разрисованные стекла окон распространяют в церкви полумрак. Благодаря этому последнему обстоятельству Абекен был очень возбужден. Он декламировал места из второй части гетевского Фауста. Весьма вероятно, что во время пребывания своего в Риме, где он состоял при посольстве, он получил сильную склонность к католицизму, которая впоследствии должна была еще более увеличиться, потому что берлинские аристократы, в гостиные которых он имел доступ, в восторге от всего римского.

Мы спустились по крутым лестницам и, пройдя несколько переулков, очутились на улице, носящей имя Удино и расположенной как раз против его фамильного дома, что мы узнали из надписи. Это маленький, бедный и дряхлый дом только с тремя окнами; о нем ходит какое-то предание. Абекен купил в лавке две фотографии церкви «в воспоминание религиозного настроения», которое он там испытал, и предложил одну мне. Возвратясь в наши квартиры, мы узнали, что Эйгенброд сильно заболел кровавым поносом и будет тут оставлен.

Мы действительно выехали 26-го, но не в Saint-Ménehould, где было еще опасно, так как везде бродили шайки вольных стрелков, а в Клермон-ан-Аргонн, куда и приехали около 7 часов вечера. По дороге, которая проходила мимо больших деревень с красивыми старинными церквами, для безопасности через каждые 200 шагов были расставлены полевые жандармы. Дома все каменные, нештукатуренные примыкают плотно один к другому. Все крестьяне хромают здесь в неуклюжих деревянных башмаках; лица мужчин и женщин, стоявших группами у дверей, насколько я второпях мог заметить, были все без исключения отвратительны. Несмотря на это, принимались меры, чтобы уберечь лучших молодых девушек от немецких хищных птиц! Часто проезжали мы такие большие леса, которые, ввиду того что Францию описывают обыкновенно как страну безлесную, я не ожидал встретить. Это все были лиственные громады с частыми кустарниками и густою массою ползучих растений.

Сначала мы встретили обоз и баварский полк. Солдаты прокричали впереди нас королю оглушительное «ура»; канцлеру тоже досталась доля этой чести. Затем нагнали мы один за другим 31-й (тюренгенский), 96-й и 66-й полки; потом – гусаров, уланов и, наконец, саксонских пластунов. На опушке леса, недалеко от деревни, которая, если я не ошибаюсь, носит название Трианкур, нам очистили дорогу две телеги – одна с пленными вольными стрелками, другая – с их ранцами и оружием. Большая часть из них поникла головами, а один даже плакал. Шеф остановился и стал разговаривать с ними, но, кажется, ничего утешительного им не сказал. Позже рассказывал нам офицер, подъезжавший к карете советников и добывший у них коньяку, что эти молодцы или их товарищи день назад в этой же местности изменнически застрелили уланского ротмистра или майора фон Фрица или Фризена. В плену они не ведут себя как солдаты и разбегаются при первом удобном случае. Кавалерия с помощью егерей устраивает тогда в виноградниках, где они прячутся, нечто вроде облавы, и там часть их опять попадает в плен, часть же подвергается расстрелянию или прикалывается штыками. Вследствие появления этих бандитов война стала принимать ужасное направление. Солдат видит в них людей, берущихся за дело, которое не составляет их ремесла и которое их не касается, он смотрит на них как на бродяг, и тем не менее ему в голову не приходит остерегаться их.

В Клермон приехали мы совсем измокшие, так как дорогою два раза шел проливной дождь с градом. За исключением Кейделля и Гацфельда, мы поместились в городской школе, которая находилась на главной улице. Квартира короля была против нашей. Вечером представится случай осмотреть немного город. Жителей в нем не более 2000 человек, и расположен он очень живописно: по скату невысокого и покрытого лесом Аррагонского хребта, на одной из конусообразных вершин которого стоит капелла. Большая улица была заставлена телегами и экипажами, мостовая вся была покрыта густой желтой грязью. Там и тут видны были саксонские егеря. На закате солнца Абекен и я поднялись по каменным ступеням к церкви, построенной на горе, на половину ее высоты; на церковь падала теперь тень от окружавших ее деревьев. Она была открыта; мы вошли в нее; в полумраке едва можно было различить кафедру и престол. От неугасимой лампады падал красноватый свет на образа, а разрисованные окна пронизывались последними лучами заходящего солнца. Мы были одни. Кругом нас все было тихо как в могиле. Чуть слышались далекий глухой стук колес, говор, шаги проходящих войск и крики «ура!» перед домом короля. Мы возвратились домой, и министр, которого мы застали, велел нам следовать за ним в гостиницу для приезжающих, где мы должны были обедать, потому что кухня наша отстала. Мы вошли в заднюю комнату, наполненную табачным дымом, и застали еще обед и места за столом шефа, за которым сидел какой-то офицер с длинной темной бородой и один из санитаров. Это был князь Плесс. Он рассказывал, что взятые при Понт-а-Муссоне в плен французские офицеры очень нагло и непристойно вели себя, и всю ночь кутили, и азартно играли. Один генерал непременно требовал отдельный и приличный для себя экипаж и делал ужасающие жесты, когда ему было отказано. Потом разговаривали о начальниках вольных стрелков и непозволительном способе ведения ими войны, и министр подтвердил, о чем мне передал уже Абекен, что он тем, которых мы сегодня после обеда встретили на дороге, сделал строгое внушение, закончив свою речь так: «Vous serez tous pendus, vous n’ètes pas soldats, vous etez des assassins». (Вы все будете повешены, вы не солдаты, вы убийцы.) Один из них начал громко хныкать. Что канцлер, в сущности, далеко не так жесток, это мы уже видели и потом еще неоднократно увидим.

В нашем доме шеф занял комнату в первом этаже. Абекену досталась задняя комната, а нам была отведена спальня двух или трех учеников, которых школьный учитель, по-видимому, держал у себя. Эта спальня была довольно велика. Здесь стояли две кровати с матрацами, без одеял и два стула. Ночь была холодна. Мне нечем было укрыться. У меня было только каучуковое пальто. Но холод как бы ослабевал при мысли о солдатах, которые стояли лагерем в поле, в грязи! Каково-то было им!

Утром было много хлопот с приобретением необходимых принадлежностей для нашей спальни. Она стала совсем неузнаваема. Точно так же преобразились канцелярия, столовая и чайная комната. Тейсс устроил нам стол, поставив с одной стороны козлы, а с другой – бочку и на это положив снятую с петель дверь. Таким образом, воздвигнут был очень удобный стол, за которым союзный канцлер завтракал и обедал с нами. В промежутках же между завтраком и обедом, обедом и чаем советники и секретари тщательно составляли на нем бумаги, депеши, инструкции, телеграммы и газетные статьи – все по инициативе канцлера. Недостаток стульев был пополнен скамейками и разными сундуками… Роль подсвечников играли пустые бутылки из-под выпитого канцлером вина; вставленные в них свечи горели так же светло, как в серебряных канделябрах. (Опыт научил, что шампанские бутылки более пригодны для этой цели.) Не так легко могли мы обойтись без воды для мытья, тем не менее обходились. И не только для мытья – даже для питья трудно было достать воды, потому что в продолжение двух дней войска вычерпали весь колодец маленького Клермона. Только один из нас, который вообще был притязательнее, чем имел на то право, и всегда любивший брюзжать, ворчал и теперь. Остальные и между ними много путешествовавший Абекен с юмором говорили, что это-то и составляет соль нашей экспедиции.

В нижнем этаже помещалась канцелярия военного министра и главного штаба в двух классных комнатах; фурьеры и солдаты писали на скамьях и кафедрах. На стенах виднелись учебные пособия, географические карты и разные изречения; на одной черной доске была написана арифметическая задача, на другой красовалось очень понятное, относившееся к тяжкому времени увещание: «Faites vous une étude de la patience, et sachez ceder par raison».

Когда мы сидели за кофе, к нам вошел шеф и сердито спросил, почему до сих пор не вывешена прокламация о том, что всякое нарушение военного устава будет наказываться смертью. Я отправился навести справку к Стиберу, который отыскал себе хорошую квартиру в нижней части города; он отвечал мне, что Абекен передал прокламацию в генеральный штаб и что он в качестве директора полевой полиции может вывешивать только прокламации, изданные самим королем.

Я это доложил канцлеру, причем тотчас же получил от него несколько приказаний. Он устроился в своем помещении не лучше нашего. Всю ночь он спал на полу на простом матраце, револьвер клал около себя и писал в углу около двери, на таком маленьком столике, на котором едва можно было поставить локти. Комната его требовала многого, так как не было ни диванов, ни кресел и т. п. Тот, который в продолжение многих лет «делал» всемирную историю, в голове которого заключался источник ее направления и от которого вполне зависело повернуть в ту или другую сторону течение событий, едва имел куда приклонить голову, между тем как глупые придворные отдыхали от бездействия на мягких постелях и даже мсье Стибер сумел устроиться лучше нашего господина.

Случайно нам попалось в руки письмо, отправленное недавно из Парижа на имя одного высокопоставленного французского офицера. По содержанию видно было, что в том кругу, из которого оно было послано, имеют мало надежды на дальнейшее сопротивление, а также и на возможность для династии удержаться на престоле. Писавший не знал, чего ему в будущем ждать и на что надеяться. Он стоял на распутье и не знал, что выбирать – республику без республиканцев или монархию без монархистов. Республиканцы казались ему очень посредственного ума, а монархисты слишком себялюбивыми существами. Все восхищались армией, но никто не торопился пойти к ней на помощь, чтобы преодолеть врага.

Шеф еще раз говорил о саксонцах; они вполне заслуживают того, чтобы дело их при Гравелоте было выставлено вперед. «В особенности следует похвалить маленьких шварцвальдцев, – добавил он. – Они пишут очень скромно о себе в своих газетах, но они чрезвычайно храбро сражались. Постарайтесь изобразить возможно отчетливее подробности сражения 18-го августа».

В канцелярии между тем ревностно работали. Советники и секретари писали и читали с напряженным вниманием среди карт, бумаг, дождевых пальто, сапожных и платяных щеток, бутылок со вставленными в них свечами и вскрытых конвертов, валявшихся на полу. Приказания получались и отдавались курьерам и канцелярским чиновникам. Пахло сургучом. Все громко разговаривали. Дела были спешные, так что некогда было заботиться об этикете учтивости. Абекен необыкновенно быстро бегал между столами и вестовыми, и голос его звучал весьма внушительно. Я думаю, что из-под его проворного пера немало вышло в это утро статей; я слышал, как часто он отодвигал стул и звал служителя. С улицы доносились шаги, музыка, барабанный бой и грохот телег. Трудно было в этом хаосе собрать мысли и что-нибудь сделать. С доброй волей, впрочем, можно было все преодолеть.

После обеда, за которым канцлер и некоторые советники не присутствовали, потому что обедали у короля, я отправился с Виллишем опять к церкви, а оттуда по извилистой тропинке – на самую вершину горы, где стоит капелла во имя св. Анны. Около нее под тенью ветвистого дерева ужинала группа ополченцев с солдатами егерского батальона. Они вместе сражались 18-го. Я хотел узнать от них что-нибудь относящееся к делу, но они ничего не могли мне сообщить, кроме того что храбро дрались. По дороге, тут и там, видны были следы старых стен, а на равнине той же вершины – правильно расположенные деревья и кустарники. Очевидно, когда-то здесь был большой сад, пришедший теперь в запустение.

В сторону от капеллы идет прямой спуск между тенистыми деревьями. Здесь мы встретили священника в черной рясе с открытою книгой в руках. Он читал, скромно вознося свои молитвы к Всевышнему. Перед нами расстилался чудный вид. Вдали виднелся маленький город, за ним к северу и западу далеко развертывалась равнина, зеленели поля, группы деревьев, рощи, блестели купола храмов, к югу и западу возвышался гребень Аррагонских гор, покрытый необозримым темно-зеленым лесом, исчезавшим в голубом облаке. Равнина пересекалась тремя дорогами. Одна из них идет по прямому направлению на Варенн. Около дороги, недалеко от города, был расположен баварский лагерь, в котором теперь горели костры; клубы дыма живописно поднимались. Правее, на самом горизонте, виднелась расположенная на лесистом холме деревня Фокоар; еще правее – возвышались отдельные горы, а над ними в светло-голубой дали висел город Монфокон. По направлению к востоку идет второе шоссе на Верден. Правее, мимо лагеря саксонцев, шла полукругом дорога на Барледюк, по которой теперь тянулись войска. Их штыки блестели при заходящем солнце, издали доносились звуки барабанного боя.

Долго любовались мы этой чудной картиной, облитой с запада лучами заходящего солнца, пока горные тени не покрыли постепенно всей долины и все потонуло в сумраке. На возвратном пути мы еще раз вошли в церковь, которую заняли теперь гессенцы. Они лежали на соломе перед алтарем и, вероятно, не видя в том ничего дурного, – это были невинные люди – закуривали трубки у неугасимой лампады.


Я вписываю сюда несколько интересных заметок, взятых из дневника одного баварского офицера. В мае 1871 года, при возвращении в Клермон, он квартировал в том же доме, в котором во время нашего пребывания в этом городе жил король Вильгельм, и точно так же в качестве любителя природы осматривал гору и капеллу Св. Анны. Там застал он священника, того самого, с которым мы встретились, познакомился с ним и узнал от него многое, достойное внимания. Остатки стен, которые мы видели, принадлежали замку, впоследствии обращенному в монастырь, а потом разоренному во время первой французской революции. Священник был уже стар; 56 лет прожил он на этом месте. Это был человек, проникнутый глубоким религиозным чувством, и хороший патриот. Несчастье его родины камнем лежало у него на сердце; он, впрочем, не отвергал, что причиною всего был преступный задор французов. Кстати, при этом он рассказал один очень некрасивый анекдот о своих соотечественниках. Я хочу изложить его здесь приблизительно его словами, насколько это позволяют мне данные источника, которым я пользуюсь.

«В прошлом августе неожиданно пришли сюда точно так же, как и вы, господа, французские кирасиры. Как и вам, им захотелось осмотреть гору и ее окрестности. Со смехом прошли они мимо открытой тогда церкви и выразили мнение, что гостиница была бы тут более у места. Потом они притащили сюда ведро вина. Распив его около капеллы, они начали танцевать и петь. Вдруг откуда ни взялся рослый кирасир; на спине у него была большая собака, одетая в женское платье. Он пустил ее к танцующим с криком: «C’est Monsieur de Bismark!», и восторгу, вызванному гнусной шуткой, не было конца. Потом стали дергать собаку за хвост, и, когда она залаяла, кто-то из них заявил: «C’est le language de Monsieur de Bismark!» Они долго танцевали с собакой. Потом ее опять взвалили на спину, так как она должна была участвовать еще в процессии, которую они устраивали. Это возмутило меня. Я обратился к ним с речью и представил им, что грех – сравнивать человека, хотя бы и врага, с животным. Но все было напрасно. Поднялся оглушительный крик, и меня толкнули в сторону. Полный негодования, я сказал им: «Берегитесь, чтобы вас не постигло наказание!» Однако они не обратили внимания на это предостережение, опять начался шум, и вся толпа с собакой, с криками и ревом отправилась в город, где, к сожалению, ее хорошо приняли. Ах, что я предчувствовал, совершилось. Не прошло и четырнадцати дней, как Бисмарк стоял победителем на том самом месте, где над ним так скверно глумились. Я видел этого железного человека, но я не думал тогда, что он будет так жесток и заставит мою бедную Францию изойти кровью. Все же тот день, в который кирасиры так согрешили по отношению к Бисмарку, не выходит у меня из памяти».

Составитель дневника рассказывает далее: «Мы разошлись по квартирам. Тут встретили мы нашего хозяина дома; он охотно показал нам комнату, в которой жил король Вильгельм, и кровать, на которой он спал. Он не мог достаточно нахвалиться королем за его рыцарские качества; о Бисмарке же сказал, что он с виду совсем не так ужасен, как о нем пишут. Граф пришел сюда однажды к королю, но должен был порядочно прождать; в это время на аудиенции был Мольтке; граф стал ходить по саду; и он при этом нашел, что с ним жить можно. Граф великолепно говорит по-французски; нельзя было предполагать в нем такого свирепого пруссака. Он беседовал с ним о сельском хозяйстве, и граф оказался таким же сведущим в этой области, как и в политике. Такой человек был бы полезен Франции, закончил добряк свою болтовню».


Воскресенье, 28-го августа. Утром, когда мы встали, лил теплый дождь, что мне напомнило Гете, жившего в сентябре 1792 г. в Валми в грязи и тине, до и после его бомбардирования. Я пошел к генералу Шеридану, который помещался в задней комнате аптеки, и по поручению шефа передал ему газету «Pall Mall». Потом я стал разыскивать саксонцев, чтобы узнать от них подробности дела 18-го августа, но мне встречались солдаты только в одиночку; они не могли сказать ничего нового. Наконец, мне попался один ландверный офицер, в котором я узнал помещика Фукс-Нордгофа из Мекерна под Лейпцигом. Он также сообщил мне мало нового; саксонцы особенно храбро сражались при Сен-Мари aux Chènes и Сен-Приво и удержали пришедшую в беспорядок гвардию, а егеря без выстрела заняли французскую позицию; лейпцигский (сто седьмой) полк потерял множество солдат и почти всех офицеров. Это было все. Впрочем, он передал еще, что Краузгар убит.

Утром, когда министр встал, опять закипела работа. Наши дела шли удачно. Я должен был телеграфировать, что саксонская кавалерия прогнала стрелков при Фуссьере и Бомоне, что мы намерены принудить Францию к уступке земель и что ни при каких других условиях не будет заключен мир.

Статья, одобренная шефом, гласила следующее:

«Немецкие войска после победы при Марс-ла-Туре и Гравелоте безостановочно подвигаются вперед, и, кажется, настало время решить, при каких условиях может Франция заключить с Пруссией мир. Слава и жажда приобретений не должны руководить нами точно так же, как и великодушие, так часто предписываемое нам иностранными газетами. Путь, который бы нам указал, как нам надо будет поступить, лежит на иной почве. Мы должны будем принять в соображение, как можно обеспечить безопасность Германии и главным образом ее южной части от дальнейших нападений алчных французов, нападений, которые со времен Людовика XIV и до сих пор повторялись более 12 раз и которые еще будут повторяться, если только Франции дать время окрепнуть.

Огромные жертвы, принесенные в эту войну немцами, и все наши настоящие победы будут напрасны, если Франция не будет ослаблена, а Германия – усилена. Удовольствуемся мы переменой династии или контрибуцией, и мы ничего не достигнем и не помешаем нынешней войне повести за собой ряд других войн, потому что гордые французы захотят во что бы то ни стало отмстить немцам за свой теперешний позор. Всякая контрибуция будет скоро уплачена таким большим государством, как Франция, и каждая новая французская династия будет стараться, ввиду своего упрочения на престоле и приобретения популярности, унизить Германию. Великодушие – очень почтенная добродетель, но она в политике обыкновенно неуместна. В 1866 году мы не взяли ни одной десятины земли у Австрии; что получили мы в благодарность за нашу умеренность? Не переполнена ли Вена чувством мести только за то, что была побеждена? Французы сердились на нас даже за Кениггрец, где не они были побиты! Несомненно, они только и будут думать отмстить нам за Верт и Мец, как бы великодушны мы ни были.

Если нам укажут на то, что в 1814 и 1815 годах политика действовала иначе, не так, руководствуясь несколько другими мотивами, то последствия тогдашнего деликатного обращения с Францией достаточно уже доказали, что оно принесло только вред. Если бы тогда ослабили Францию настолько, насколько того требовали интересы всемирного спокойствия, то теперь не было бы необходимости воевать.

Опасность не лежит в бонапартизме, хотя он преимущественно придерживается шовинистских воззрений, она лежит в неизлечимой и неискоренимой притязательности той части французского народа, которая задает тон всей Франции. Национальная черта французского характера есть страсть к нападению на своих мирных соседей; это обстоятельство каждой французской династии, какое бы имя она ни носила, даже самой республике предписывает путь, по которому те должны неуклонно следовать. Плоды наших побед могут заключаться в фактическом улучшении нашей пограничной обороны против этого беспокойного соседа. Кто в Европе желает облегчения военных расходов, кто желает такого мира, кто допускает что-нибудь подобное, тот должен устремлять, направлять свои желания на то, чтобы против французской страсти к завоеванию воздвигнута была солидная и прочная преграда, другими словами, чтобы и на будущее время Франция была поставлена, по возможности, в затруднение с небольшим сравнительно войском производить вторжения в Южную Германию и чтобы, с другой стороны, южногерманцы могли всегда держать Францию в почтительном отдалении. Поставить Южную Германию в безопасное положение путем укрепления границ составляет теперь нашу задачу. Исполнить ее – значит совершенно освободить Германию, значит, закончить войну за независимость 1813 и 1814 годов.

Самое меньшее, что мы должны требовать, самое меньшее, что может удовлетворить немецкую нацию во всех ее частях, в особенности наших замайнских союзников и соратников, – это уступка нам Францией больших дорог, ведущих к сердцу Германии, это завоевание нами. . . .

. . . . . .

местился в старинном замке налево от дороги. Второе отделение главной квартиры, в котором находились принц Карл, принц Леопольд Баварский, великий герцог Веймарский и наследный герцог Мекленбург-Шверинский, помещено было в деревне Жювэн. Мне квартирьеры отвели помещение в чистой комнате одной модистки, наискосок от квартиры шефа. На рынке была кучка французских пленных, а к вечеру к ним присоединилось еще несколько человек. Завтра, как я узнал, ожидают столкновение с Мак-Магоном.

В Гранпрэ шеф, по обыкновению, обнаруживал бесстрашие, не опасаясь, что на него могут сделать изменническое нападение. В сумерки гулял он один, без конвойного, по узким и безлюдным улицам города, весьма удобным для совершения преступления. Я говорю об этом, потому что знаю: я всегда следовал за ним в некотором от него расстоянии. Мне казалось, что, пожалуй, я могу ему пригодиться.

Узнав на следующее утро, что король с канцлером намереваются ехать, чтобы присутствовать при облаве на сильную французскую армию, я решил, вспомнив слова, сказанные канцлером в Понт-а-Муссоне после возвращения его из Резонвилля: «Wer sich grün macht, den fressen die Ziegen», просить его взять меня с собой. «Хорошо, – возразил он, – но если нам придется пробыть всю ночь под открытым небом, что с вами будет?» «Все равно, ваше превосходительство, – ответил я, – я уже буду знать, что делать». «Хорошо, в таком случае едемте вместе», – смеясь, сказал он. Пока шеф прошелся еще на рынок, я, совершенно довольный, успел собрать свою походную сумку, каучуковое пальто и дневник, и когда он возвратился и поместился в экипаже, то по знаку его я сел рядом с ним. Нужно иметь редкое счастье, чтобы удостоиться подобной чести.

Был 10-й час, когда мы выехали. Мы отправились по той самой дороге, по которой ехали день назад. Но скоро мы повернули в гору налево, оставив за собой несколько деревень; впереди были видны марширующие и отдыхающие солдаты и артиллерийский парк. В 11 часов мы приехали в городок Бюзанси и остановились здесь на рыночной площади в ожидании короля.

Граф был дорогою очень сообщителен. Сначала он сетовал на то, что во время занятий ему часто мешают разговоры, которые ведутся за стеной. «В особенности некоторые из наших господ имеют ужасно громкие голоса». «Я не раздражаюсь, – продолжал он, – обыкновенным шумом. Музыка и грохот экипажей меня не сбивают, но это случается, когда я ясно могу разобрать каждое слово. Тогда вдруг является желание узнать, в чем дело, и, таким образом, теряется нить мыслей».

Потом он мне заметил, что весьма неприлично с моей стороны отдавать честь офицерам. Приветствуют не министра или союзного канцлера, а только генерала, и офицеры могут обидеться, что статский относит это приветствие к себе.

Он опасался, что дельного сегодня ничего не выйдет; того же мнения были артиллерийские офицеры, стоявшие около Бюзанси на городском валу возле своих пушек. «То, что случилось как-то со мной во время охоты на волков в Арденнах, то произойдет, очевидно, и теперь, – сказал он. – Мы пробыли там несколько дней в глубоком снегу, и наконец нас уведомили, что напали на волчий след; но, когда мы пошли по следу, волк улизнул. Так будет сегодня и с французами».

В надежде встретить здесь своего второго сына он расспрашивал о нем офицеров и при этом заметил мне: «Вы теперь можете видеть, как мало развит у нас непотизм. Он уже служит 12 месяцев и ни до чего не дослужился, между тем как другие служат не более четырех недель и уже представлены к повышению». Я позволил себе спросить почему. «Да я не знаю, – отвечал он. – Я подробно справлялся, не сделал ли он чего дурного, был пьян, может быть, и т. д., но ничего подобного; напротив, он очень хорошо вел себя, и во время кавалерийского дела при Марс-ла-Туре так же храбро, как и другие, прорвался во французское каре». Несколько недель спустя, нужно заметить, оба его сына были произведены в офицеры. Потом рассказал он еще раз о своих приключениях 18-го августа. «Я отправил своих лошадей на водопой. Смеркалось. Я стал около батареи, которая была в действии. Французы молчали. Мы думали, что их артиллерия спешивается. Но на самом деле они приготовляли пушки и митральезы. Вдруг был открыт ими страшный огонь, посыпались гранаты и тому подобные снаряды, раздался непрерывный треск, грохот; свистом и шипением наполнился воздух. Мы были разъединены с королем, которого Роон просил удалиться. Я остался на батарее и думал в случае отступления сесть на ближайший лафетный ящик. Мы ожидали, что французская инфантерия поддержит залп; тогда они могли бы захватить меня в плен, в особенности если бы наша артиллерия отказалась взять меня с собой. Но залпа не последовало. Между тем привели опять лошадей, и я поехал к королю. На дороге, прямо перед нами, падали гранаты, которые прежде перелетали через нас!»

«Король должен был ехать еще дальше, о чем я ему доложил после представления, сделанного мне о том офицерами. Король заявил, что он голоден и хотел бы поесть. Было что пить – имелись и вино, и прескверный ром, купленные у маркитанта, – но еды не было никакой, кроме сухого хлеба. Наконец с трудом достали в деревне 2 котлеты, как раз только для короля, но ничего для его свиты, так что я принужден был поискать чего-нибудь другого. Его величество собирался провести ночь в карете, между убитыми лошадьми и тяжело раненными. Но потом для него нашлось помещение в одном кабачке. Союзный канцлер должен был ютиться где-нибудь под крышей. Наследный великий герцог Мекленбургский вызвался караулить общие экипажи, чтобы ничего не было украдено. И вот я с Шериданом отправился разыскивать какое-нибудь пристанище для себя. Мы подошли к дому, который еще горел. Рядом с ним стоял другой, но он был наполнен ранеными. В четвертом тоже; отсюда я, однако, не ушел. Я заметил наверху окно. «Что там наверху? – спросил я. – Все раненые». «Это надо исследовать». – И я пошел наверх, нашел 3 свободные кровати с хорошими и, по-видимому, довольно чистыми соломенными матрацами. Здесь мы переночевали. Я отлично спал».

«Да, – сказал его двоюродный брат граф Бисмарк-Болен, когда канцлер в первый раз рассказывал обо всем этом еще в Понт-а-Муссоне. – Ты тотчас же уснул, уснул и Шеридан, который завернулся в простыню и всю ночь видел тебя во сне, потому что я несколько раз слышал, как он бормотал: “О dear count!” «Гм, и наследный великий герцог – тоже этот приятный и любезный молодой человек», – сказал министр. «Лучшее в этой истории было то, – сказал Болен, – что, собственно говоря, не было никакой надобности искать ночлега. Они потом узнали, что недалеко от них находился роскошный загородный дом, приведенный в порядок для Базена, – с хорошими кроватями, сектом и другими дорогими винами; расположился там один из наших генералов и превосходно поужинал со своими товарищами».

Канцлер дорогою в Бюзанси продолжал: «Целый день я ничего не ел, кроме сухого хлеба и сала. Потом мы достали 5 или 6 яиц. Некоторые хотели их варить, но я разбил пару о шпагу и выпил сырыми, что меня очень освежило. На другой день, в первый раз в продолжение 36 часов, я насладился горячей пищей, предложенной мне генералом Гёбеном, и хотя это был только суп из гороховой колбасы, но он мне необыкновенно понравился».

Затем нашлась еще жареная курица, но «она ужасно вязла в зубах». Эта курица была предложена министру одним маркитантом, после того как уже была куплена у солдата другая сырая курица. Бисмарк принял ее от маркитанта и, заплатив ему за нее, отдал ему сверх того и сырую курицу, сказав: «Если мы еще раз встретимся на войне, то вы мне ее отдадите в жареном виде, если же нет, то, надеюсь, вы мне ее отдадите в Берлине».

Рыночная площадь города или местечка Бюзанси была наполнена офицерами, гусарами, уланами, фельдъегерями и разными повозками. Немного спустя прибыли Шеридан и Форсайт. В половине двенадцатого приехал король, и мы должны были тотчас выступить, так как получено было известие, что французы неожиданно остановились. Едва на расстоянии 4-х километров от Бюзанси успели мы добраться до плоскогорья, с правой и левой сторон которого были голые обрывы, как внезапно вдали послышался глухой треск. «Это выстрел из пушки», – сказал министр. Далее по ту сторону одного из обрывов на безлесной площадке стояли две колонны инфантерии, а впереди них находились две пушки, из которых стреляли. Но это было так далеко от нас, что выстрелы едва были слышны. Шеф удивлялся моей дальнозоркости. Сам он надел очки, без помощи которых он не может различать далеких предметов, о чем я, впрочем, узнал при этом впервые. Маленькие белые ядра, точно высоко поднявшиеся воздушные шары, носились две или три секунды в воздухе над обрывом и потом моментально исчезали. Орудия должны были быть немецкие, и, казалось, они направляли выстрелы по скату на противоположную сторону лощины, на верху которой чернел лес, а перед ним виднелось много темных линий. Вероятно, то были французы. Далее на горизонте возвышалась гора, на вершине которой росли 3 или 4 дерева. По карте обозначена была здесь деревня Стонн, откуда, как я после узнал, император Наполеон следил за ходом сражения.

Стрельба с левой стороны скоро прекратилась. Баварская артиллерия, голубые кирасиры и зеленые кавалергарды быстро промчались по дороге мимо нас. Немного далее, проезжая через небольшой лес, мы услыхали продолжительный треск, похожий на взрыв. «Разорвало ядро», – сказал Энгель, поворачиваясь к нам на козлах. Недалеко от того места, где баварские егеря отдыхали в шоссейных канавах и на клеверном поле, министр сел на лошадь, чтобы сопровождать едущего впереди нас короля. Мы несколько времени должны были простоять, чтобы дать дорогу быстро мчавшейся артиллерии. Егеря казались очень утомленными. Один из них жалобно просил у нас воды. «Вот уже пять дней, как у меня кровавый понос, – с грустью говорил он. – Ах! дорогой товарищ, я должен умереть, ни один доктор мне уже не поможет. Я весь горю». Мы старались его утешить и дали ему воды с коньяком. Батарея за батареей пролетали мимо нас, пока наконец мы не выбрались на свободу. Впереди, на горизонте, поднимались гранатные облака. Пушечный грохот становился яснее, слышался треск митральез, точно действовала колоссальная кофейная мельница. Наконец мы взяли направо в поле, мимо шоссе, от которого налево идет низменное место. Перед нами на небольшой возвышенности расположился король, на расстоянии 1000 шагов от лошадей и экипажей, в которых приехали он и его свита. Возле него находились шеф, много князей, генералов и других высших офицеров. Я следовал за ними по сжатому полю и наблюдал до позднего вечера сражение при Бомоне.

Перед нами расстилалась широкая, но не очень глубокая долина, на дне которой зеленел прекрасный лиственный лес. Затем виднелась покатая местность, на которой несколько правее был расположен городок Бомон со своею огромною церковью. Еще правее – опять был виден лес. Налево, на краю долины, – опять лес, вперемежку с кустарником. К нему вело шоссе, усаженное по обеим сторонам итальянскими тополями. Перед ним лежала маленькая деревушка или, точнее, несколько усадеб. Весь этот пейзаж с своею волнистою местностью заключался на горизонте линией далеких темных гор, возвышавшихся по сю и по ту сторону Бомона.

Теперь было ясно видно, как стреляли пушки. Город, вероятно, горит, судя по густому дыму, который стоит над ним и расстилается над деревнею и шоссе.

Стрельба немного умолкла. Прежде она была слышна около города, потом левее, наконец, выстрелы послышались из лесу, что на дне долины; вероятно, то стреляла баварская артиллерия, которая проезжала недавно мимо нас. Приблизительно около четырех часов прискакали галопом баварские кирасирский и кавалергардский полки, вслед за ними на шоссе показались уланы, если я не ошибаюсь, чтобы идти опять к деревне Стонн. Левее, близ опушки леса, происходила ожесточенная свалка. Один раз показался сильный огонь; а затем раздался треск. Вероятно, взлетел пороховой ящик. Говорят, что уже несколько времени в сражении принимает участие наследный принц.

Начало смеркаться. Король сидел на стуле и наблюдал за ходом сражения. Так как дул холодный ветер, то около него разложили костер из соломы. Канцлер взобрался на козлы вместе с Шериданом и его адъютантом. Ясно были видны искры лопающейся гранаты, которая вдруг из маленького облачка превращалась в остроконечную звезду. В Бомоне пылало зарево пожара. Французы быстро стягивались назад, и бой исчез за гребнем гор, которыми заканчивался горизонт. Сражение, которое уже в начале перешло в отступление неприятеля, было нами выиграно. Мы поймали волка, о котором говорил министр; по крайней мере мы должны будем поймать его завтра. На следующий день вечером, узнав все подробности, относившиеся к данному событию, я, между прочим, послал домой следующее письмо:

«Французы, во главе которых стоял император и его сын, отступают со всех пунктов, и все сражение было только наступлением с нашей стороны и отступлением со стороны французов, которые нигде не проявили той энергии, которую они выказали в сражении при Меце. Или они сильно пали духом, или у них много новобранцев, которые, разумеется, не могут сражаться, как настоящие солдаты. Форпосты их были дурно установлены, и их арьергард легко мог подвергаться нападению. Наши потери убитыми и ранеными на этот раз гораздо незначительнее, чем при Меце, где мы ближе сходились с французами. Напротив, последние во время неожиданного нападения на них при Муссоне, где они были оттеснены за Маас, потеряли очень много людей. Наша добыча, насколько теперь известно, состоит из двадцати пушек, одиннадцати митральез, двух лагерных палаток, множества багажа и военных запасов и приблизительно пяти тысяч пленных. Французская армия, насчитывавшая до этого дня в своих рядах 100 или 120 тысяч человек, заперта теперь в Седане и лишена всякой возможности обойти наше правое крыло к Мецу. Я думаю, мы имеем право считать победу 30-го августа за самую важную в настоящей войне».

С наступлением сумерек мы покинули нашу позицию, откуда наблюдали сражение, и возвратились в Бюзанси. Движение, господствовавшее в эту ночь здесь и кругом, напоминало о пребывании многочисленной армии. Дорога была занята баварской пехотой. Немного далее виднелись остроконечные каски прусской инфантерии. Наконец, тянулись длинные обозы, которые по временам загораживали нам путь.

Была темная ночь, когда мы доехали до Бюзанси, которое горело кругом сотнями огней. Длинные тени множества людей, лошадей и телег дрожали на полях. Мы вышли из экипажей перед домом одного доктора, который жил в конце улицы, недалеко от квартиры короля и к которому попали еще сегодня утром наши чиновники, остававшиеся в Гранпрэ. Я лег в задней комнате на полу, на соломенном матраце и под одеялом, принесенным мне из лазарета. Несмотря на это, я спал сном праведного.

Среда, 31-го августа. Между 9 и 10 часами утра король с канцлером поехали осмотреть вчерашнее поле битвы. Я осмелился сопровождать министра. Мы поехали по вчерашней дороге мимо Бар-де-Бюзанси и Соммота, причем мы обогнали несколько эскадронов баварских уланов, которые здесь отдыхали и которые встретили короля громогласным «ура!» Мне показалось, что их пики короче прусских. Из Соммота, наполненного ранеными, мы въехали в прекрасный лес. В 11 часов мы были в Бомоне. Король Вильгельм и канцлер сели тут на лошадей и поскакали через поля налево. Я пешком пошел по тому же направлению. Экипажи отправились в город, где должны были нас ожидать.

Но предварительно я записал себе на память приказания, которые я получил в течение дня от канцлера, чтобы завтра в точности исполнить их. Канцлер был опять необыкновенно сообщителен и снисходительно относился к моим расспросам. Он немного простудился. Прошедшую ночь он чувствовал сильные судороги в ноге, что с ним иногда случается. Ему помогает только следующее средство: он начинает босиком ходить по комнате. Но тут-то он и простудился. «Один черт должен быть изгнан другим: судороги кончились, а насморк начался».

Затем он выразил желание, чтобы я еще раз обратил внимание прессы на то, что французы ведут войну, как варвары, и что постоянно повторяются с их стороны нарушения правил Женевской конвенции, «которые, конечно, в сущности, никакого практического значения иметь не могут», добавил он. Говорил также, чтобы я упомянул об их непозволительной стрельбе в парламентеров, сопровождаемых трубачом и белым флагом. «Они позволили толпе оскорблять немецких пленных в Меце, – продолжал он, – не давали им ничего есть и запирали их в подвалы. Удивительного в этом, впрочем, ничего нет. Они постоянно воевали с дикарями, и после войн в Алжире, Китае, дальней Индии и Мексике они сами наконец сделались варварами».

Потом он заметил, что вчера красноштанники не выказали ни особенной боевой стойкости, ни бдительности. «У Бомона, – продолжал он, – прикрытие тяжелой артиллерии в 6 часов утра наткнулось на их лагерь. Сегодня вот мы увидим, как убитые лошади у них валяются в пикетных ямах. Многих убитых нашли в одной рубахе, масса раскрытых ранцев и сумок на поле, а в них – остатки вареного картофеля и вяленой говядины».

При въезде в лес он, быть может, наведенный на эту тему нашей встречей на дороге с королевской свитой, в которой находились граф Бисмарк-Болен и Гацфельд, заговорил о Борке, королевском кассире, а потом перешел к графу Беристрофу, нашему тогдашнему послу в Лондоне.

Я при этом позволил себе предложить вопрос, что за человек был фон дер Гольц, о котором приходится слышать теперь самые разнообразные суждения. Был ли он в самом деле настолько способным и замечательным человеком, каким его считают теперь все.

«Да, в известном смысле он был способный человек, – отвечал он, – работник проворный, образованный, но человек крайне переменчивый в своих суждениях о лицах и событиях; сегодня относительно данного лица он принимает один способ действия, завтра – другой, часто противоположный первому. При этом он постоянно влюблялся в принцесс, при дворах которых он был аккредитован: сперва в Амалию греческую, потом в Евгению. Он был убежден, что если мне иногда удавалось сделать что-нибудь, то ему при его великом уме это должно удаться и подавно. Кроме того, он постоянно интриговал против меня, несмотря на то что в молодости мы были товарищами; он писал постоянно письма к королю, наполненные обвинениями и предостережениями против меня. В этом, однако же, он не имел успеха: король передал мне эти письма и поручил ответить на них. Но он был крайне упрям и продолжал работать в этом направлении неутомимо и беззастенчиво. Кроме того, подчиненные не любили его. Они просто презирали его. Я помню, что, когда я в 1862 году прибыл в Париж, я зашел к нему и велел доложить о себе, но он как раз в это время собрался прилечь отдохнуть. Я и хотел оставить его в покое, но секретари были очень рады случаю потревожить его; один из них пошел тотчас же доложить обо мне, чтобы иметь удовольствие побесить его. А между тем ему было очень легко снискать расположение и привязанность своих подчиненных. Посланник всегда может это сделать. И мне это также удавалось. Министру некогда этим заниматься – много есть другого, что нужно сделать и о чем надобно подумать. Поэтому я и обставил себя теперь более по-военному».

Из этой характеристики нетрудно усмотреть в фон дер Гольце натуру, родственную графу Арниму, так сказать, его предшественнику. Под конец министр заговорил о Радовице и при этом заметил, между прочим: «Перед Ольмюцем надобно было гораздо раньше привести армию в надлежащее положение; он виноват, что это не было сделано»… К сожалению, мы должны пока пройти молчанием те интересные сообщения, которыми мотивировано было вышесказанное суждение, равно как и многое другое, что сообщил нам потом канцлер.

Король и канцлер вскоре подъехали к тому месту, где действовало «прикрытие тяжелой артиллерии»; я, сделав свои наброски, тотчас же присоединился к ним. Место, о котором идет речь, лежит шагов на 800 или на 1000 вправо от дороги, которая привела нас к нему. От него по направлению к лесу, в глубине долины идут огороженные поля; там лежало около 12 убитых немецких солдат 31-го Тюрингенского полка. Один, простреленный в голову, зацепился за кустарник, через который он, очевидно, хотел перескочить. Вид места был ужасен. Все кругом синело и краснело французскими трупами; много убитых от взрыва гранат. Нападение на французов было произведено 4-м корпусом, который произвел в их рядах неописанное опустошение. Черные от пороха, покрытые запекшейся кровью, валялись мертвецы по полю, кто на спине, кто ничком, многие с открытыми неподвижными глазами, как у восковых кукол. На одном месте нашли мы пятерых убитых одним пушечным выстрелом. У троих были оторваны головы, у одного разорван живот, и из него вытекли внутренности; пятый, лицо которого было закрыто черным покрывалом, был изувечен, вероятно, еще более страшным образом. Поодаль, словно пустой сосуд, лежала верхняя часть черепа; а около него мозги – точь-в-точь как в кухне. Кепи, фуражки, сумки, листки бумаги, башмаки были рассеяны повсюду. Раскрытый офицерский чемоданчик, котел на потухшем костре с варившимся картофелем, куски мяса в блюдах, которые ветер посолил уже песочком, – все это показывало, насколько неожиданно явились наши, а вместе с ними и истребление. Бронзовая пушка тоже осталась на месте. Я снял с одного покойника бронзовую медаль, которая висела у него на голой груди на эластическом шнурке. На ней было изображение какого-то святого с крестом в руке; под фигурой знаки епископского достоинства: митра и жезл, вверху слова Crux S.Р. Bened. На оборотной стороне отчеканен пунктиром крест в кругу, напоминающий по форме наш ландверский крест, покрытый целыми рядами букв. Вероятно, это были начальные слова молитв или благочестивых заклинаний. Этот амулет католической церкви, надетый, вероятно, на шею бедному парню его матерью, а может быть, и священником, однако же, не помог ему нисколько. Маркитанты и солдаты расхаживали кругом и искали чего-то. «Вы не доктор ли? – вдруг спросил кто-то меня. «Доктор, но не врач. Что вам угодно?» «Там лежит один; он еще дышит». Раненый совершенно спокойно позволил положить себя на носилки и нести. Несколько дальше на полевой дорожке, ведущей к шоссе, мне попался еще один, лежавший навзничь; когда я наклонился к нему, он повернул глаза в мою сторону, грудь его еще поднималась, хотя коническая немецкая пуля сидела у него во лбу. На пространстве приблизительно в 500 квадратных шагов лежало около 150 трупов, и между ними – не более 10 или 12 из наших.

Подобным зрелищем я, однако же, уже насытился по горло и потому поторопился поскорее добраться в Бомон, к нашей колонне. По дороге туда, перед первыми домиками деревни, направо от дороги, увидал я целую толпу пленных французов. «Около семисот», – сказал мне охраняющий их со своим отрядом лейтенант, угощая меня стаканом мутного баварского пива, за что я отблагодарил его глотком коньяка из моей дорожной фляжки. Далее попадается мне молодой раненый офицер в экипаже; солдаты его роты приветствуют раненого, делая ему под козырек. На рыночной площади около церкви местечка опять пленные красноштанники и между ними несколько офицеров. Я спрашиваю саксонского егеря, где королевские экипажи. «Уехали уже с четверть часа назад вон в ту сторону». Значит, опоздал во всяком случае. Спешу по указанному направлению вдоль шоссе, усаженного тополями, к сожженной вчера вечером деревеньке. Жара страшная. Спрашиваю снова у стоящих в деревне солдат о королевских экипажах. Наконец за последним домом деревни, у опушки леса, где направо и налево в шоссейных рвах лежат массами тела убитых баварцев и французов, заметил экипаж шефа. Он чистосердечно обрадовался моему возвращению. «Ну, вот и вы наконец. А я хотел было уж послать за вами. Впрочем, если б вы и не вернулись, я был уверен, что вы не пропадете. Я думал, в случае если доктор не вернется к ночи, он дойдет до сторожевых костров и расспросит, где мы», – говорил шеф.

Потом он рассказал мне, что ему пришлось увидать и испытать в это время. Он обратил также внимание и на первую попавшуюся мне, упомянутую выше, партию пленных. Среди них он заметил священника, который, как говорят, стрелял по нашим солдатам. «Он отрицал этот факт, когда я его спрашивал. Берегитесь, сказал я ему, если это будет доказано, вас повесят непременно. Рясу-то я велел снять с него потом».

«У церкви, – продолжал шеф, – король заметил раненого мушкетера; и хотя последний после вчерашней работы был порядочно-таки грязен, но король все-таки подал ему руку, чем, без сомнения, немало изумил бывших при этом французских офицеров. – Ваше звание? – спросил король раненого. – Доктор философии. – В таком случае вы, должно быть, умеете переносить вашу рану, как подобает философу. – Да, – отвечал тот, – я уже приготовился к этому».

Дорогой, около другой деревни, встретили мы кучку баварцев, простых солдат; они нога за ногу тащились под палящими лучами солнца. «Эй, земляк, – крикнул одному из них союзный канцлер, – не хотите ли коньяку?» Ему, разумеется, хотелось; выразительный взгляд другого показывал, что и он тоже страстно желает хлебнуть, третий тоже; каждый из них, а за ними и другие отпили по глотку, кто из министерской, кто из моей фляжки, и потом каждый получил еще по сигаре.

Четверть мили дальше в деревне, не означенной на моей карте, – название ее, кажется, Креанж или что-то в этом роде, – находились лица из свиты кронпринца. Здесь король приказал подать завтрак, к которому был приглашен также и граф Бисмарк. Я же присел на камень у дороги и набросал карандашом мои заметки, потом пошел помогать переносить и убирать раненых голландцам, которые недалеко от этого места раскинули большую зеленую палатку и устроили свой вспомогательный амбуланс.

Вернувшись, министр спросил меня, что я поделывал. Я сказал ему. «Я и сам охотно пошел бы с вами туда», – ответил он, глубоко вздохнув.

Потом дорогой разговор довольно долгое время вертелся около высших сфер, и шеф охотно и обстоятельно отвечал на мои вопросы и удовлетворял моей любознательности. Я сожалею, что по разным причинам должен оставить эти сообщения про себя; я могу только заметить, что они были настолько же характерны, насколько и поучительны и далеко не чужды живого и острого юмора. Потом от богов, из заоблачных сфер, мы снова перешли к простым смертным, коснулись между прочим Аугустенбургера и его баварского мундира. «Он мог бы устроиться гораздо лучше, – заметил министр. – Я сначала от него требовал только тех уступок, на которые согласились мелкие немецкие князья в 1866 году. Он же не сдавался ни на какие компромиссы. Я припоминаю мои переговоры с ним в 1864 году. Дело происходило у меня в биллиардной, рядом с моим кабинетом. Разговор тянулся до ночи, я называл его тогда в первый раз ваше высочество и был вообще с ним очень обходителен. Я заговорил о том, что нам нужна очень Кильская гавань. Он возразил, что при этом ему придется уступить около полутора квадратных миль. С этим я тоже должен был согласиться. Когда же он сказал, что ничего не хочет слышать о наших требованиях, что этому препятствуют чисто военные соображения, – я переменил с ним тон. Вместо высочества начал величать сиятельством и совершенно хладнокровно на нижненемецком наречии пояснил, что цыпленку, которого мы сами высидели, мы сумеем и шею свернуть».

После необыкновенно долгой дороги через горы и долы, только к 7 часам вечера добрались мы наконец до нашего временного места жительства, городка, или, правильнее, местечка Вандресс. Дорогой мы проезжали через довольно большие селения, попались нам также два замка. Один очень старинной постройки, с массивными угловыми башнями. Переехали потом через какой-то канал, обсаженный высокими старыми деревьями; это последнее место напомнило канцлеру характерные черты бельгийского ландшафта. В одной деревне увидал меня через окно Людвиг Пейтш, попавший сюда, вероятно, в качестве военного корреспондента, и поздоровался со мной. В ближайшей затем деревушке Шемери была остановка на полчаса. Король делал осмотр нескольким пехотным полкам, по каковому случаю ему кричали «ура!».

В Вандрессе канцлер остановился в доме вдовы Бодело, где устроились и другие близкие к нему лица. С Кейделлем и Абекеном, которые приехали, если не ошибаюсь, из Бюзанси, случилось в дороге приключение. В лесу, за Сомотом или около Стонна, из чащи на них высыпало восемь или десять французских солдат с Шасспо. Они появились и скрылись снова в лесу. Господа генералы отступили в полном порядке и поехали по более верной дороге. Ничего нет невозможного, что обе стороны ударились в бегство друг от друга. Сен-Бланкар, ехавший с Бельзингом и Виллишем по той же дороге и тоже испытавший сладость встречи с красными штанами, полагает, что он подвергал свою жизнь опасности ради отечества. Наконец, Гацфельд с Бисмарком-Боленом похвалились маленьким геройским подвигом: если я не забыл, они в том местечке, где канцлер завтракал с королем, разыскали беглого француза в винограднике, и не помню уж, сами ли они его взяли в плен или другим поручили сделать это.

В Вандрессе в первый раз я встретил вюртембергских солдат: здоровые, плотные ребята; темно-голубая форма их с двумя рядами белых пуговиц и черными перевязями напомнила мне датские военные мундиры.

Глава V

День Седанской битвы. – Бисмарк и Наполеон в Доншери

По всем сведениям, первого сентября приближалась к концу охота Мольтке за французами в области Мааса, и мне выпало на долю присутствовать на ней в этот день. Встав утром очень рано и приведя в порядок мой дневник, куда в ближайшем будущем должны были занестись весьма интересные события, я, выйдя из моей квартиры, направился к дому Бодело. Я пришел туда как раз в тот момент, когда мимо решетки садика квартиры шефа проходил сильный кавалерийский отряд, состоявший из пяти прусских гусарских полков, зеленых, коричневых, черных и красных (Блюхеровских). Слышно было, что шеф через час намерен отправиться вместе с королем на обсервационный пункт перед Седаном следить за ходом ожидаемой ныне катастрофы. Когда экипаж подъехал, вышел канцлер, осмотрелся кругом, и взгляд его упал на меня. «Умеете ли вы дешифрировать депеши, доктор?» – спросил он меня. Я отвечал утвердительно. «Ну, так возьмите с собой ключи и отправляйтесь с нами». Я не заставил себя повторять приглашения и через несколько времени ехал уже в карете, где в это утро, кроме меня, сидели Бисмарк-Болен и министр.

Сделав несколько сот шагов, мы остановились перед домом, где жил Верди, позади королевских экипажей, которые здесь поджидали государя. В это время явился Абекен с бумагами за получением приказаний. Шеф принялся что-то растолковывать и, по своему обыкновению, во второй раз повторять разъясненное; но в эту минуту проехал принц Карл со своим известным всем негром, одетым в восточный костюм. Наш старик, превращающийся обыкновенно весь в слух и внимание, когда с ним говорит шеф, имел слабость ко всему, что, так или иначе, касается двора, которая на этот раз послужила ему не к добру. Появление принца, очевидно, приковало к себе гораздо большее внимание, чем слова министра. Последний, заметив это, предложил ему несколько вопросов по поводу тотчас сказанного и получил ответы на них совершенно неподходящие. За это старику сделано было суровое внушение. «Однако же слушайте ради самого создателя, что я вам говорю, господин тайный советник, и оставьте принца в покое. Мы ведь с вами говорим о делах. – Потом, обращаясь к нам, прибавил: – Старик совсем теряет соображение, когда видит какую-нибудь придворную церемонию. Но без него обойтись я никак не могу», – докончил он, как бы извиняя Абекена.

После того как король вышел и пестрая свита его помчалась вперед, тронулись и мы. Мы снова проехали через Шемери и Шеери, места, знаменитые по вчерашним событиям, и остановились около третьей деревни у подошвы обнаженного холма, налево от шоссе. Здесь король со своей свитой из князей, генералов и придворных сели на лошадей; наш шеф последовал их примеру, и все направились на плоскую вершину холмика, стоявшего перед нами. Отдаленный гул пушек возвестил нам, что ожидаемая битва уже в полном разгаре. Яркое солнце на безоблачном небе освещало расстилавшуюся перед нами картину.

Оставив экипаж на попечение Энгеля, я присоединился к обществу, расположившемуся наверху, посреди сжатого поля, откуда видно было на далекое расстояние окрестности. Перед нами глубокая и широкая, по большей части покрытая зеленью долина; на окаймляющих ее вершинах порос кое-где лесок, вдоль по лугам, змеясь, течет голубая река Маас, подходящая вплоть к маленькому укреплению Седана. По гребню возвышения, направо от нас, на расстоянии ружейного выстрела начинается лес, налево – кустарник. На переднем плане, прямо под нами, долина образует косой уступ; здесь, направо от нас, стоят батареи баварцев и усердно посылают свои снаряды в неприятельский город; за ними чернеют войска, выстроенные колоннами; впереди пехота, за нею кавалерия. Еще правее поднимается колонна черного дыма. Говорят, что это горит деревня Базейлль. Седан рисуется на горизонте приблизительно в расстоянии четверти мили от нас; при ясной атмосфере его дома и церкви отчетливо видны отсюда.

Над крепостью, стоящею влево от города, в виде отдельного предместья недалеко от противоположного берега реки поднимается ряд широких холмов, покрытых лесом. Лес этот спускается и в глубину ущелья, расщепляющего здесь гребень гор; левая сторона его обнажена, правая местами покрыта деревьями и кустарниками. Около ущелья я замечаю, если меня не обманывает зрение, несколько деревенских домиков, а может быть, и вилл. Левее холмов – равнина; среди нее возвышается одинокая горка, увенчанная группой высоких деревьев. Недалеко оттуда, среди реки – обломки взорванного моста. В отдалении направо и налево видны три или четыре деревеньки. На горизонте задний план картины замыкает мощный горный хребет, покрытый густым, непрерывным, по-видимому, хвойным лесом. Это Арденнские горы на бельгийской границе.

На холмах, прямо за крепостью, находится, по-видимому, главная позиция французов. Кажется, наши войска намерены охватить их в этом месте со всех сторон. В настоящую минуту можно заметить только наступление правого крыла наших: они медленно, но безостановочно подвигают вперед линию огня действующих орудий; исключение составляет только наша баварская батарея, которая все время стоит на одном месте. Пороховой дымок показывается и за холмами, и за расселиной; можно заметить, что расположенное полукругом войско, охватывающее неприятеля, стремится образовать вокруг последнего замкнутый круг. На левой половине сцены господствует полнейшая тишина. Часам к одиннадцати из крепости, которая все время не отвечала на выстрелы, поднимается столб черного дыма, окаймленный языками желтоватого пламени. За линией огня французов и над лесом беспрестанно показываются белые облачка от выстрелов неизвестно чьих войск – немецких или французских. По временам раздаются также треск и шипение митральез.

На нашей горке блестящее собрание: король, Бисмарк, Мольтке, Роон, князья, принц Карл, высочества Кобургские и Веймарские, наследный герцог Мекленбургский, генералы, флигель-адъютанты, гофмаршалы, граф Гацфельд, вскоре, впрочем, исчезнувший, русский агент Кутузов, английский Валькер, генерал Шеридан, его адъютант, все в полной форме с биноклями около глаз; король стоял, а канцлер занял место около полевой межи. Я слышал, что король велел сказать, чтобы присутствующие не скучивались вместе; в противном случае французы могли заметить группу из крепости и открыть по ней огонь.

К одиннадцати же часам благодаря энергичному движению, имевшему целью окружить позицию французов, начала выясняться и наша атакующая линия на правом берегу Мааса. Я стал горячо беседовать по этому поводу с одним пожилым придворным, может быть, гораздо громче и пространнее, чем было позволительно по условиям места и времени; чуткое ухо шефа уловило мои слова, он осмотрелся и знаками подозвал меня к себе. «Если вы, доктор, намерены развивать стратегические идеи, – сказал он мне, – то желательно, чтобы вы делали это не так громко; в противном случае король может осведомиться, кто это рассуждает там, и мне придется представить вас».

Вскоре принесли ему телеграмму, и он подошел ко мне и дал мне шесть штук их для дешифрирования. Таким образом, я на некоторое время потерял возможность следить за ходом битвы.

Я отправился вниз к экипажам, и в нашем нашел я себе товарища, графа Гацфельда, которому тоже пришлось в этот день в своих занятиях соединять полезное с приятным; впрочем, как мне показалось, он был меньше моего недоволен этим обстоятельством. Шеф поручил ему немедленно переписать длинное французское письмо в четыре страницы, перехваченное сегодня нашими солдатами. Я забрался на козлы, достал шифровые ключи и, вооружившись карандашом, принялся разбирать депеши, а битва за холмом гремела между тем, как ураган. Торопясь поскорее закончить работу, я и не замечал лучей полуденного солнца, которое обожгло мне одно ухо до такой степени, что оно покрылось волдырями. Первую разобранную телеграмму я отослал к министру с Энгелем – ему тоже хотелось посмотреть на битву. Следующие две я отнес ему сам, так как, к величайшему моему удовольствию, шифры, взятые нами, не подходили к трем последним телеграммам. По мнению шефа, впрочем, большой потери от этого быть не могло.

Был час дня. Линия нашего огня, охватывая большую часть неприятельского расположения, заняла собою и высоты, расположенные по ту сторону города. На дальних линиях взвивались уже белые клубы порохового дыма и знакомые нам уже, разорванные, неправильной формы облака от выстрелов шрапнелью; только на левом крыле все еще господствовала тишина. Канцлер сидел на стуле и внимательно изучал какой-то длинный документ. Я спросил его, не хочет ли он закусить и есть ли у нас с собой провизия. Он отклонил мое предложение. «Я бы не прочь, но и у короля ничего нет с собой», – пояснил он.

Неприятель, должно быть, находился недалеко от нас за рекой – все чаще и чаще слышалось отвратительное шипение митральез, про которые говорили, однако ж, что они больше лают, чем кусают.

Между двумя и тремя часами король, проходя близко мимо того места, где я стоял, посмотрел несколько минут в бинокль по направлению к предместью города и сказал окружающим: «Они сдвигают большие массы войск влево – мне кажется, они хотят прорваться там». И в самом деле колонны пехоты двинулись вперед по этому направлению, но быстро отступили назад, вероятно, заметив, что там также стоят войска, хотя и не слыхать выстрелов. Вскоре видно стало в зрительную трубу, как левее леса и ущелья французская кавалерия несколько раз пускалась в атаку. На нападения отвечали с нашей стороны беглым огнем. После отбития атак можно было и невооруженным глазом заметить, что вся дорога отступления французов покрыта валяющимися белыми предметами, трупами лошадей и шинелями. Немного спустя артиллерийский огонь начал заметно ослабевать по всей линии и французы отступили к городу и его ближайшим окрестностям. Как тотчас же было узнано, неприятель и слева, где недалеко от нашего холма вюртембержцы поставили две батареи и куда, как говорили, были стянуты 5-й и 11-й корпуса армии, был окружен и притиснут к бельгийской границе. В половине пятого повсюду замолкли французские пушки, а немного позднее стихли и наши.

Сцена оживилась еще один раз. Сперва в одном, потом в другом месте в городе показались два громадных белых облака – признак, что в двух местах начался пожар. И Базейлль все еще горит; от пожара на правой стороне горизонта в прозрачном вечернем воздухе поднимается густой громадный столб серого дыма. Красноватое вечернее освещение принимает все более и более интенсивный багровый цвет и золотит своими лучами лежащую перед нами долину. Холмы поля сражения, овраг среди них, деревни, дома и башни крепости, предместье Корси, налево в отдалении разрушенный мост – все это резко очерчивается среди красноватого освещения, и с минуты на минуту, все яснее и яснее вырисовываются отдельные подробности предметов.

Часов в пять генерал Гиндерзин разговаривал с королем; мне послышалось, что они говорили об обстреливании города и о грудах развалин. Четверть часа спустя является к нам баварский офицер; генерал Ботмер сообщает через него королю известие от генерала Майлингера о том, что последний стоит со стрелками в Корси; французы желают капитулировать; от них требуют безусловной сдачи. «Никто не может вести переговоры об этом деле, кроме меня. Скажите генералу, что парламентер должен явиться ко мне», – возражает король.

Баварец спускается обратно в долину. Король вдвоем беседует с Бисмарком, оба подходят к кронпринцу, затем слева присоединяются к ним Мольтке и Роон. Высочества Веймарский и Кобургский стоят в стороне. Несколько времени спустя является прусский адъютант и рапортует, что потери наши, насколько можно судить в настоящую минуту, не очень значительны: в гвардии они умеренны, среди саксонцев значительнее и менее многочисленны в остальных бывших в деле войсках. Только небольшой отряд французов проскользнул в лес по направлению к бельгийской границе, где их и разыскивают. Остальные все отступили в Седан.

«А император?» – спрашивает король.

«Это еще неизвестно», – отвечает офицер.

В 6 часов является новый адъютант и рапортует, что император находится в городе и немедленно пришлет парламентера.

«Однако результат прекрасный! – говорит король, обращаясь к окружающим. – И я благодарю тебя, что и ты этому содействовал», – заявляет он кронпринцу.

Затем он подал руку сыну, который поцеловал ее. Потом протягивает король руку Мольтке, тот тоже целует ее. Под конец подает он руку также и канцлеру, и они несколько времени толкуют о чем-то вдвоем, что, как кажется, не совсем нравится некоторым из высочеств.

В половине седьмого предшествуемый почетным эскортом из кирасиров слева медленно въезжает на гору парламентер от Наполеона, французский генерал Рейль. За десять шагов перед королем он спешивается, идет к нему, снимает шапку и передает ему большой пакет с красной печатью. Генерал – пожилой человек среднего роста, худощавый, в черном сюртуке с аксельбантами и эполетами, черном жилете, красных штанах и лакированных ботфортах. В руках у него не шпага, а тросточка. Все отступают на несколько шагов от короля, последний распечатывает письмо, читает его и затем передает содержание этого известного теперь всем документа Бисмарку, Мольтке, кронпринцу и остальным лицам. Рейль стоит поодаль против короля сперва в одиночку, потом вступает в разговор с прусскими генералами. Кронпринц, Мольтке и герцог Кобургский также вступили в разговор с французским генералом, а король в это время держал совет с канцлером; последний поручал Гацфельду написать ответ на письмо императора. Через несколько минут письмо было готово. И король переписал его начисто, причем он сидел на стуле, а столом ему служил другой стул, который майор Альтен, стоя перед ним на одном колене, держал на другом.

Около семи часов француз в сопровождении офицера и трубача-улана с белым парламентерским флагом отправился назад в Седан. Город горит теперь уже в трех местах, и, судя по красному отблеску дыма, в Базейлле тоже еще не кончился пожар. В остальном седанская трагедия кончилась, и ночь опустила занавес.

На следующий день должен был наступить эпилог драмы. Теперь же все начали разъезжаться по домам. Король уехал снова в Вандресс. Шеф, граф Бисмарк-Болен и я отправились в деревню Доншери, куда мы прибыли уже ночью и поместились там в доме доктора Жанжо. Селение было полно вюртембергскими солдатами, которые расположились лагерем на рыночной площади. Мы переменили место ночлега, потому что Бисмарк и Мольтке по условию должны были еще нынче вечером повидаться с французскими уполномоченными и прийти к соглашению относительно условий капитуляции запертых в Седане четырех корпусов французской армии.

Я ночевал в маленьком алькове возле задней комнаты первого этажа, стена об стену с канцлером, который занимал большую переднюю комнату. Ранним утром, часов около 6, разбудили меня тяжелые шаги. Я слышал, как Энгель говорил: «Ваше превосходительство, ваше превосходительство, какой-то французский генерал ждет вас у дверей; я не пойму, что ему нужно». Потом мне послышалось, что министр быстро поднялся с постели и через окошко обменялся несколькими короткими фразами с французом – это был снова генерал Рейль. Результат разговора был таков, что министр быстро оделся и, не дожидаясь завтрака, несмотря на то что он не ел ничего со вчерашнего дня, сел на лошадь и быстро ускакал. Я поскорее прошел в его комнату и бросился к окну, чтобы увидать, куда он поехал. Он скакал по направлению к рынку. В комнате его царствовал полнейший беспорядок. На полу лежала «Тägliche Lösungen und Lehtexte der Üdergemeinde für 1870», на ночном столике – другая религиозно-нравственная книга «Die tägliche Erquickung für gläubige Christen», которую, по словам Энгеля, канцлер постоянно читает, отходя ко сну.

Я также поспешил одеться, и, узнав, что граф отправился в Седан на встречу к императору Наполеону, который вышел уже из крепости, я поспешил туда же как можно скорее. Шагов 800 от моста через Маас у Доншери, направо от обсаженного тополями шоссе, стоит уединенный домик, в котором тогда жил какой-то бельгийский ткач. Домик выкрашен желтоватой краской – двухэтажный, в четыре окна с фасада; в нижнем этаже в окнах – белые ставни, во втором – такого же цвета жалюзи; крыша шиферная, как почти на всех домах в Доншери. Налево от домика – картофельное поле, сплошь покрытое белыми цветами, направо, шагах в пятнадцати от дороги, – мелкий кустарник. Я вижу, что канцлер встретил уже императора. Перед домиком ткача стояло шестеро высших офицеров французской армии. Из них пятеро имели на головах красные кепи с золотым околышем, на шестом была черная. На шоссе стоит четырехместный экипаж, по-видимому, наемная карета. Напротив французов стояли граф Бисмарк, его двоюродный брат граф Болен, поодаль от них Левештрем и два гусара, черный и коричневый. В восемь часов появился Мольтке с несколькими офицерами генерального штаба, но вскоре уехал снова. Немного времени спустя из-за дома вышел небольшого роста, худощавый человек в красном кепи с золотым околышем, черном пальто на красной подкладке с капюшоном и красных штанах; он заговорил с сидевшими на меже картофельного поля французами. На нем были белые лайковые перчатки, и он курил папироску. Это был император.

На том незначительном расстоянии, на котором я от него находился, я мог ясно разглядеть его лицо. Взгляд его светло-серых глаз имел в себе что-то мягкое, выражавшее утомление, как у людей, сильно поживших. Фуражка была сдвинута несколько на правую сторону, на которую склонялась и голова. Ноги непропорционально коротки по сравнению с длинным туловищем. Во всей фигуре императора было мало военного. Он казался слишком смиренным, можно сказать, слишком жидким для военного мундира, который он носил. Можно было подумать, что по временам на него нападают припадки сентиментальности. Это впечатление усиливалось еще более при сравнении маленького моллюскообразного человека с высокой и плотной фигурой нашего канцлера. Наполеон показался мне грустным, но не слишком разбитым нравственно и не настолько пожилым, как я его себе представлял. Он имел вид хорошо сохранившегося пятидесятилетнего мужчины. Через несколько минут он подошел к шефу, поговорил с ним в течение трех минут и потом снова пошел прохаживаться по картофельному полю взад и вперед, покуривая и заложив руки за спину. Затем снова короткий разговор между императором и канцлером, начатый в этот раз последним, после которого Наполеон опять отходит к своим французским спутникам. В три четверти девятого Бисмарк со своим двоюродным братом направился в Доншери, куда и я за ним последовал.

Министр несколько раз принимался рассказывать события нынешнего утра и вчерашнего вечера. Я соединяю в одно целое эти отдельные сообщения, стараясь сохранить не только смысл, но и подлинные слова рассказанного министром:

«Мольтке и я после битвы первого сентября для переговоров с французами направились в Доншери в пяти километрах от Седана, король же и главная квартира возвратились в Вандресс. Переговоры тянулись до полуночи, не приведя ни к какому результату. С нашей стороны, кроме меня и Мольтке, при переговорах присутствовали Блюменталь и еще трое или четверо из офицеров генерального штаба. Со стороны французов говорил Вимпфен. Требования Мольтке были кратки и ясны: вся французская армия сдается в качестве военнопленных. Вимпфен находил условия слишком тяжелыми. Армия за свою храбрость заслуживала лучшей участи. По его мнению, можно было отпустить армию, взяв с нее слово не действовать против нас в настоящую войну и обязав ее отойти в такую местность Франции, какую мы ей укажем, или в Алжир. Мольтке спокойно настаивал на своих требованиях. Вимпфен выставил ему на вид свое несчастное положение. Всего два дня назад прибыл он к армии из Африки; командование принял он под конец битвы после того, как Мак-Магон был ранен уже, и теперь он должен подписать свое имя под такой капитуляцией! Лучше он попробует держаться в крепости или отважится пробиться. Мольтке сожалел о том, что он, вполне уважая соображения генерала, не может принять их в расчет. Он признавал мужество французских солдат, но объяснил, что в Седане держаться далее невозможно и что равным образом нельзя и пробиться сквозь ряды нашей армии. Он готов был даже позволить одному из офицеров генерального штаба осмотреть наши позиции, чтобы доказать справедливость своих слов. Вимпфен попробовал на основании политических соображений склонить нас на более выгодные для французов условия. Мы должны бы желать скорого и прочного мира: для этого нам полезно показать свое великодушие. Пощада армии обязала бы к благодарности весь народ и возбудила бы дружественные чувства. Противное было бы началом бесконечной войны. После этого я взял слово, так как дело коснулось моей специальности. Я сказал ему, что можно было бы положиться на признательность государя, но не народа, а всего менее французского. У них нет ни прочного государственного порядка, ни учреждений; формы правления и династии сменяют одна другую, и при этом последующее правительство не считает обыкновенно себя обязанным выполнить обязательство предыдущего. Если б император крепко сидел на своем троне, то можно было бы рассчитывать на его благодарность, заключая условия сдачи армии. В настоящем же положении было бы глупостью не воспользоваться всеми выгодами, какие нам представлялись. Французы – завистливый и честолюбивый народ. Они были недовольны Кениггрецом и не простили нам его; а Кениггрец им не сделал никакого вреда. Какое же великодушие с нашей стороны может заставить их отказаться отплатить нам за Седан. Вимпфен не хотел согласиться со мной: он утверждал, что во время империи Франция научилась предпочитать мирное развитие военной славе, что она готова объявить братский союз всех народов и т. д. Было нетрудно доказать ему, что принятие его условий затянуло бы войну, а не способствовало бы ее окончанию. Я покончил тем, что мы остаемся при своих прежних требованиях».

«Затем говорил Кастельно и объяснил по поручению императора, что последний вчера передал королю свою шпагу только в надежде на почетную капитуляцию. Я спросил, чья это была шпага, шпага императора или шпага Франции. – Шпага императора, отвечал тот. – В таком случае об изменении условий не может быть и речи, быстро сказал Мольтке, и довольная улыбка скользнула по его лицу. Если так, мы завтра снова начнем битву. В четыре часа я снова велю открыть огонь, заключил Мольтке, и французы поднялись, чтобы уйти. Я постарался остановить их и еще раз обсудить дело; в конце концов, дело свелось на просьбу о продлении перемирия, которое дало бы им возможность обсудить в Седане вместе с своими наши требования. Мольтке сначала не соглашался на это, но уступил потом, когда я ему представил, что от этого никакого вреда для нас быть не может.

Второго сентября утром в 6 часов перед моей квартирой в Доншери появился генерал Рейль и объявил, что император желает говорить со мной. Я тотчас оделся и, неумытый, в пыли, как был в старой фуражке и больших смазных сапогах, поскакал в Седан, где, как я полагал, находится император. Но я встретил его уже во Френуа, за три километра от Доншери на шоссе. Он ехал в пароконной коляске с тремя офицерами, а трое других сопровождали его верхом. Из них мне были известны только четверо: Рейль, Кастельно, Москова и Вобер. Я взялся за свой револьвер, и глаза императора остановились на нем в течение нескольких минут…[3] Я поздоровался с ним по-военному, а император снял фуражку; сопровождавшие его офицеры последовали данному им примеру, после этого и я снял шапку, хотя это и противно военному регламенту. «Couvrez vous done», – сказал он мне. Я обходился с ним так, как бы он был в Сен-Клу, и спросил, не будет ли от него каких приказаний. Наполеон осведомился, может ли он поговорить с королем. Я объяснил ему, что это неисполнимо в данную минуту, так как его величество имеет квартиру в двух милях отсюда. Мне не хотелось сводить его с королем раньше, чем мы порешим с ним вопрос о капитуляции. Затем он спросил, где ему остановиться, и заявил, что он не может возвратиться в Седан, где его ждут неприятности. Город полон пьяных солдат, присутствие которых очень тягостно для жителей. Я предложил ему свою квартиру в Доншери, которую обязался освободить немедленно. Он согласился на это. Но проехав шагов двести, он велел остановиться и спросил, не может ли он остановиться в домике, который встретился нам тут. Я послал туда моего двоюродного брата, который между тем подъехал к нам; когда он вернулся, я сообщил императору, что там очень бедное помещение. «Это ничего», – отвечал он. Видя, что он ходит взад и вперед и не находит, вероятно, лестницы, я подошел и поднялся с ним в первый этаж, и мы вошли в маленькую комнату в одно окошко. Это была лучшая комната в доме, но в ней мы нашли только простой сосновый стол и пару деревянных стульев.

Здесь у меня был разговор с императором, продолжавшийся около трех четвертей часа. Он сначала жаловался на несчастную войну, которой он вовсе не желал. Он вынужден был объявить ее под давлением общественного мнения. Я возразил ему, что и у нас никто не желал войны, а всего менее король. Мы также смотрели на испанский вопрос исключительно как на испанский, а не как на немецкий, и мы полагали, по его добрым отношениям к царствующему дому Гогенцоллернов, что ему и наследному принцу легко будет прийти к соглашению. Потом разговор перешел на настоящее положение вещей. Он желал прежде всего снисходительных условий капитуляции. Я объяснил ему, что не могу входить в такие переговоры, где выступают на первый план чисто военные вопросы, которые должен решить Мольтке. Затем мы заговорили о мире. Он объявил, что, как пленный, считает для себя невозможным решать условия мира. Я спросил, кого же он считает компетентным в этом деле; император указал на правительство, заседающее в Париже. Я заметил ему, что так как обстоятельства не изменились со вчерашнего дня, то мы и намерены настаивать на наших требованиях относительно Седанской армии, не желая рисковать результатами вчерашней битвы. Мольтке, которого я известил о случившемся, явился к нам и заявил, что он поддерживает мое мнение; вскоре он отправился к королю передать обо всем происходящем.

Прохаживаясь перед домом, император в разговоре отзывался с похвалой о наших солдатах и их командирах; когда же я, в свою очередь, заявил, что и французы тоже бились храбро, он заговорил снова об условиях капитуляции и спросил, не согласимся ли мы запертую в Седане армию переправить за бельгийскую границу и оставить ее там, предварительно обезоружив. Я снова попытался дать ему понять, что это вопрос военный и не может быть разрешен без соглашения с Мольтке. Он тотчас же заметил на это, что в качестве военнопленного он не может представлять собою правительственной власти, а потому и переговоры о подобных вопросах должны быть ведены с главным начальником французской армии в Седане.

Между тем отправились искать более удобное помещение для императора, и офицеры генерального штаба нашли, что маленький замок Бельвю около Френуа, где я в первый раз встретился с Наполеоном после битвы, может служить квартирою для него и еще не занят ранеными. Я сказал об этом императору и советовал ему перебраться в замок, так как в домике очень неудобно, а он, вероятно, нуждается в спокойном помещении. Королю же мы сообщили о новом местонахождении императора. Он ушел в домик, а я поскакал в Доншери переодеваться. Потом я перевел его в сопровождении почетного эскорта, состоявшего из взвода солдат первого кирасирского полка, в Бельвю.

Император настаивал на участии короля в переговорах, которые имели начаться здесь, рассчитывая на его мягкость и доброту, но он также желал, чтобы и я принял участие в обсуждении дела. Я же думал, что военные – люди более суровые и должны решить судьбу переговоров; подымаясь вместе на лестницу, я сказал тихонько офицеру, что пусть он вызовет меня через пять минут как бы по требованию короля; офицер так и сделал. Относительно короля было сказано пленному, что он увидит его лишь после подписания капитуляции. Дело и было облажено между Мольтке и Вимпфеном почти так, как мы говорили накануне. Затем произошло свидание их величеств. Когда император выходил от короля, я заметил слезы на его глазах. Со мной он был гораздо спокойнее и держал себя с большим достоинством».

Обо всех этих происшествиях, имевших место утром 2-го сентября, мы ровно ничего не знали определенного с того самого момента, как шеф в новом мундире и кирасирской каске снова ускакал из Доншери. Вплоть до самого вечера к нам доходили только неопределенные слухи о случившемся. В половине десятого мимо нас на рысях пронеслась вюртембергская артиллерия; это значит, что французы намерены сопротивляться и Мольтке дает им сроку на размышление до 11 часов, после чего должна немедленно начаться канонада из 500 орудий единовременно. Я отправился вместе с Виллишем посмотреть на это зрелище; мы прошли через Маасский мост, где около казарм стояли пленные французы, на шоссе к историческому отныне домику бельгийского ткача, а оттуда – на вершину холма, с которой нам виден был весь Доншери с его серыми шиферными крышами и все его окрестности. Повсюду по полям и дорогам кавалерия подымала целые клубы пыли, повсюду блестели стальной щетиной колонны пехоты. В той стороне от Доншери, где находился взорванный мост, виднелся лагерь. Все расстилавшееся внизу шоссе было сплошь занято повозками с багажом и фуражом. Так как и после 11 часов стрельба еще не началась, то мы и спустились снова вниз. Здесь мы встретили полицейского офицера Черницкого, который сбирался в экипаже ехать в Седан и нас звал с собою. Мы почти доехали с ним до Френуа, как нам встретился король – это было в час уже – с многочисленной свитой верховых, среди которых мы заметили и канцлера. Полагая, что наш шеф едет домой, мы сошли с экипажа и вернулись назад. Кавалькада, в которой были налицо также и Гацфельд и Абекен, проехала через Доншери и проследовала дальше; как оказалось, она отправилась осматривать поле битвы. Так как мы не знали, долго ли министр пробудет с остальными, то и остались ждать его на месте.

В половине второго несколько тысяч французских пленных кто пешком, кто в экипаже, один генерал верхом – все это следовало через город в Германию. Виднелись тут кирасиры в белых металлических касках, голубые гусары и пехотные полки от 22 до 52 с прибавкой еще 58-го полка. Конвой состоял из вюртембергских пехотных солдат. В два часа вслед за первой тронулась вторая партия также числом около двух тысяч человек. Между ними попадались негры в арабском костюме, широкоплечие фигуры с обезьянообразными и зверскими лицами, среди последних много старых солдат с медалями за крымскую и мексиканскую экспедиции. При этом произошел следующий трагикомический случай: один из пленных, идущих в партии, увидал на рынке раненого француза и признал в нем своего брата. «Eh, mon frère!» – крикнул первый и рванулся к нему. Но шваб из конвоя осаживает его назад с замечанием: «Was friesen, mich friest auch!» Прошу извинения за грубый, клоунский каламбур, но я его не сам выдумал, а передаю только, как дело происходило в действительности.

После трех часов проехали два отбитых у французов орудия с их зарядными ящиками, запряженные еще французскими лошадьми. На одной пушке было написано: «5 Jäger Görlitz». Потом в переулке позади нашей квартиры поднялся пожар. Вюртембержцы разбили там бочку с водкой и неосторожно подошли к ней близко с огнем. Другой, рядом стоявший с горевшим, дом они разрушили, потому что там им отказались дать водки; домик этот разносили, очевидно, умелыми руками, потому что, когда мы пришли туда посмотреть, что сталось с домиком, от него не было видно уже и следа.

Нужда царит между обитателями нашего городка; даже наш квартирный хозяин и его жена терпят недостаток в хлебе. Местечко переполнено постоем и ранеными; последних нередко принуждены бывают перетаскивать в конюшни. Придворные пытались занять наше жилище для наследного герцога Веймарского. Мы отстаивали свое помещение, и не без успеха. Потом какой-то офицер желал отыскать у нас помещение для какого-то мекленбургского князя. Мы указали офицеру на дверь и не советовали больше приходить к нам, потому что у нас живет союзный канцлер. Но стоило мне только отлучиться на некоторое время, чтобы веймарцы захватили в мое отсутствие квартиру. Я был доволен и тем уже, что они не захватили в свое владение постель нашего шефа.

Было уже десять часов, а министр все еще не возвращался, так что мы начали уже беспокоиться о нем. С ним могло случиться несчастье, или он мог также проехать с королем в Вандресс. Наконец он явился после одиннадцати часов, и я сел с ним ужинать. С нами сели за стол наследный принц Веймарский в светло-голубом гусарском мундире и граф Сольмс-Зонневальде, состоявший прежде при парижском посольстве, в настоящее время причисленный к нашему бюро, но редко туда показывавшийся.

Канцлер рассказывал разные разности о своей поездке по полю битвы. С небольшими перерывами он пробыл на седле около 12 часов. Они объехали все поле битвы, и повсюду, в лагерях и бивуаках, их встречали с небывалым энтузиазмом и воодушевлением. На самом поле битвы взято было в плен более 25 000 французов, да по заключенной ныне в полдень капитуляции сдалось в качестве военнопленных в Седане более 40 000 человек.

Министр имел удовольствие встретить своего младшего сына. «Я открыл в нем новое замечательное достоинство», – повествовал нам министр за столом, – он отличный свинопас. Он поймал самую жирную свинью, потому что она бегала медленнее всех, и унес ее на руках, как ребенка. Пленным французам, должно быть, было очень смешно видеть, как прусский генерал обнимал простого драгунского солдата».

«В другом месте, – продолжал рассказывать министр, – нас поразил внезапно сильный запах печеного лука. Я заметил потом, что запах шел из Базейлля; вероятно, причиной его были французские мужики: они стреляли из окон по баварцам, а те выбили их из жилищ и сожгли их дома». Потом говорили мы о Наполеоне, который завтра должен был направиться в Германию в Вильгельмсхёе. «Разговор шел у нас о том, – пояснял министр, – переправить ли его через Стенэ, Бар ле Дук или Бельгию». «Но он там уже не был бы нашим пленником», – возразил Сольмс. «Так что же за беда, – возразил министр. – Я стоял за то, чтобы его переправили в Бельгию, и он сам, по-видимому, склонялся к этому. Если б он и не сдержал своего слова, то нам вреда от этого никакого не было бы. Но в случае поездки его в Бельгию нам нужно было бы послать запрос в Брюссель и два дня сидеть в ожидании ответа».

Когда я вернулся в свой альков, то увидал, что Крюгер, вновь прибывший слуга канцлера, приготовил мою постель для Абекена. Последний стоял над нею в нерешимости и вопрошал меня: «Как же вы останетесь без постели?» Я возражал, что постель принадлежит ему без всякого сомнения и уступка с моей стороны была вполне законна – старик во всю нынешнюю поездку сопровождал короля верхом.

Я, однако же, довольно сносно провел ночь на полу в комнате рядом с кухней нашего доктора. Мое ложе устроено было моим изобретательным слугою Тейссом из четырех каретных подушек, обитых синим сукном; одна из них прислонена была к стулу и с успехом заменяла подушку. Одеяло мне заменяли страшная усталость и каучуковый макинтош; к этому Крюгер утром, когда стало невыносимо холодно, прибавил бурое шерстяное одеяло, добытое от французов в качестве военной добычи. Рядом со мной улеглись Тейсс и Энгель; в углу спали двое баварских солдат.

В соседней комнате лежал простреленный в руку ротмистр фон Дернберг, адъютант генерала Герсдорфа, командовавшего одиннадцатым корпусом. Утром рано, разбуженный шумом людей, принявшихся чистить платье, сапоги, пуговицы и болтать со служанкой по-французски, я поднялся с постели, из плошки, в которой лежала столовая ложка, я напился кофе и закусил куском хлеба. Таким образом, мне пришлось вкусить пищи, приправленной некоторою дозою лишений военного времени.

В восемь часов, когда я еще сидел за завтраком, раздался такой гром, что я подумал, что снова началась перестрелка. Оказалось, что это громко ржали лошади в соседней конюшне. Должно быть, им надоело стоять на скудной пище святого Антония; им на нынешнюю ночь дали только половинную дачу овса. Недостаток чувствовался во всем и повсюду. Потом слышал я, что Гацфельд отправился с поручением от канцлера в Брюссель. Вскоре канцлер, лежавший еще в поспели, позвал меня к себе. Он получил 500 штук сигар и поручил их мне раздать нашим раненым. Я и пошел странствовать по казармам, превращенным теперь в лазареты, по отдельным помещениям, закоулкам и хлевам около нашего дома. Я сначала делился моим запасом только с немцами, но французы, бывшие при этом, так жадно смотрели на раздаваемые сигары, и лежавшие на соломе немцы так усердно просили за них, – «что им смотреть да облизываться!» – «они ведь с нами все делят», говорили немецкие солдаты, – что я не счел воровством у своих дать несколько сигар пленным. Все жаловались на голод, все спрашивали, скоро ли их двинут оттуда. Но через несколько времени явились суп, хлеб и колбаса; даже тех, которые находились в сараях и конюшнях, добровольный санитар из баварского отряда оделил бульоном и шоколадом.

Утро было холодное, пасмурное и дождливое. Впрочем, проходившие массами прусские и вюртембергские войска находились, по-видимому, в наилучшем настроении. Они шли с музыкой и песнями. Вероятно, в большом соответствии с неприветливой погодой и сумрачным небом было расположение духа лиц, проезжавших в то же время по городу в экипажах в направлении, противоположном движению войск. Около десяти часов, исполнив поручение, которое мне было дано, насчет раненых, я пробирался под проливным дождем по площади через ужаснейшую грязь; в это время около меня проехал длинный ряд экипажей по направлению от моста на Маасе с конвоем из черных гусар с мертвыми головами. По большей части это были закрытые коляски и повозки с кладью и кухонными принадлежностями; за ними следовало несколько верховых лошадей. В закрытой карете сзади гусар ехал вместе с генералом Кастельно «седанский пленник», император Наполеон, отправлявшийся через Бельгию в Вильгельмсхёе. За ними вместе с князем Линаром и французскими офицерами, которые накануне присутствовали при свидании канцлера с императором, ехал в открытом шарабане генерал от инфантерии, генерал-адъютант фон Бойен, назначенный королем сопровождать императора. «Бойен очень хорош для этого», – заметил шеф по этому поводу вчера вечером, думая, вероятно, о том, что офицеры, окружавшие императора, могут оказаться слишком заносчивыми. «Он умеет быть груб в вежливой форме».

Позже мы узнали, что был сделан объезд на Доншери, так как император настоятельно просил не ехать мимо Седана. Гусары сопровождали его до самого Бульони, пограничного бельгийского города. Французские пленные солдаты, мимо которых проехал императорский поезд, не нанесли императору никаких оскорблений. А офицерам пришлось выслушать несколько неприятных замечаний: их, конечно, называли «изменниками», какими считались все проигравшие сражение или вообще потерпевшие от нас. По-видимому, для пленных была особенно тяжела минута, когда им пришлось проезжать мимо большого количества полевых орудий, попавших в наши руки. Абекен рассказывал по этому поводу следующий анекдот: «Один из адъютантов императора – кажется, князь де ла Москова, принял пушки, бывшие в прусской запряжке, за наши орудия и был этим несколько удивлен. Он спросил: “Quoi, est се que vous avez deux systèmes d’artillerie?” “Non, monsieur, nous n’avons qu’un seul, – ответили ему. – Mais ces canons lа? Ils ne sont pas de notres, monsieur”».

Глава VI

От Мааса до Марны

На некоторое время я продолжаю выписки из моего дневника.

Суббота, 5-го сентября. Мы оставили Доншери в первом часу пополудни. Дорогой нас застала непродолжительная, но необыкновенно сильная гроза; в долинах долго отдавался гром, и под конец пошел проливной дождь. Канцлер, как он рассказывал нам за обедом, был вымочен до костей. С ним был и дождевой плащ, но он только накинул его на себя, вместо того чтобы завернуться в него. К счастью, это не имело дурных последствий. По-видимому, подошло время, когда дипломатия в наших делах должна была выступить на первый план, а в случае болезни шефа кто заменил бы его?

Я ехал с членами совета, и граф Болен рассказывал нам различные подробности последних событий. По его словам, Наполеон выехал из Седана в такую раннюю пору (вперед или вслед за рассветом), потому что он не чувствовал себя в безопасности среди разъяренных солдат, скученных в укреплении, громко кричавших и ломавших оружие, когда до них дошла весть о капитуляции. Между прочим, при первом объяснении в Доншери министр сказал Вимпфену, что, без всякого сомнения, надменность и задорность французов и их зависть к успехам соседей исходят не от работающих и приобретающих классов, а от журналистов и парижан, которыми управляется и насилуется общественное мнение. Поэтому мы не можем довольствоваться нравственными гарантиями, на которые указывал генерал; нам нужны материальные обеспечения – прежде всего приведение французской армии в такое состояние, чтобы она не могла нам вредить, и потом сдача восточных крепостей. Разоружение распространялось и на небольшой полуостров, образуемый извилинами Мааса. При свидании короля с императором, которому встретился Мольтке на дороге в Вандресс, оба государя оставались в течение десяти минут одни в гостиной, около закрытой веранды замка (Бельвю). Позднее король собрал офицеров своей свиты и прочитал им текст капитуляции, причем со слезами на глазах благодарил их за их содействие в этом деле. Наследный принц объявил гессенским войскам, что в награду за их храбрость король назначил Кассель местопребыванием пленного императора.

Министр обедал в Вандрессе, где мы оставались и эту ночь, у короля; однако поел и у нас яичного пирожного. Он прочел нам несколько строк из письма своей супруги, которая в библейских выражениях высказывала энергическую надежду на скорую погибель французов. Потом он задумчиво проговорил: «Гм, кампания 1866 года кончилась в семь дней. А эта разве, в семью семь… Мы когда перешли через границу? четвертого, нет, десятого августа. С тех пор не прошло еще и пяти недель. Семью семь – это очень возможно».

Только для того чтобы указать еще раз, как создаются мифические сказания и как зла может быть фантазия, создающая их, я привожу слух, дошедший до Болена. Рассказывают, будто в Базеле, жители которого изменническим образом приняли участие в битве французских солдат с наступавшими баварцами, причем они умерщвляли раненых баварцев, а одна женщина застрелила четверых, подкравшись к ним сзади, будто там нашими людьми «беспощадно зажигался один дом за другим» и было казнено 35 крестьян вместе с упомянутой женщиной[4].

Кейделль сообщает, что он видел придворного советника Фрейтага, который прибыл на войну вместе с герцогом Кобургским и князем Аугустенбургским. Он давал совет, совершенно излишний и ничем не вызванный, не оказывать никакого давления на южную Германию и требовать от французов возвращения рукописей, между прочим собрания среднегерманских песен, вывезенных ими в Тридцатилетнюю войну из Гейдельберга.

Опять отправил в Германию несколько статей; одна из них касалась подробностей битвы 1-го сентября. Так же как было при Кениггреце, значение последней постепенно оказывается все более и более значительным; это выяснилось вчера. Мы захватили пленными 90 000 человек и больше 300 орудий, множество лошадей и несметное количество всякого рода военных материалов. Скоро всего этого у нас будет еще больше, потому что из армии Мак-Магона, в которой после Бомона насчитывается около 120 000 человек, едва ли многие уйдут от наших рук.

Шеф опять помещается в доме вдовы Бодело. На этот раз я живу уже не в здании полевой почты, а в одной из боковых улиц, у старого вдовца, добродушного человека, который со слезами рассказывает мне о потере своей «pauvre petite femme», оказывает мне всевозможные услуги и без всякого требования с моей стороны чистит мне сапоги.

Ходят слухи, что завтра мы отправляемся в сторону Реймса и прежде всего остановимся в городе Ретеле.

Ретель, 4-го сентября, вечером. Сегодня рано утром, еще в Вандрессе, шеф призвал меня к себе, чтобы сообщить или, лучше сказать, продиктовать те сведения о его встрече с императором Наполеоном, которые он желал видеть напечатанными в газетах.

Вскоре после того, около половины десятого, выехали экипажи, и мы начали наше путешествие в Шампань. Сперва мы ехали по холмистой местности, потом по равнине с легкими подъемами, где виднелось множество плодовых садов. Далее потянулись менее плодородные пространства с редкими деревнями. Мы проезжали мимо длинных рядов войска, сперва баварских отрядов, а потом 6-го и 50-го прусских полков; в последнем Виллиш поздоровался со своим братом, который участвовал в деле и остался невредимым. Немного далее загорелась ось экипажа принца Карла; этот экипаж мы оставили в ближайшей деревне и взяли к себе в коляску шталмейстера принца, графа Денгофа, и адъютанта принца, Луитпольда Баварского, майора фон Фрейберга. Вследствие этого мы представляли собой довольно живописную группу, так как на графе – светло-красная гусарская форма, а на майоре – знаменитый небесно-голубой баварский мундир. Речь опять шла о базельской трагедии, и майор сообщил о ней подробности, существенно отличавшиеся от слышанных нами вчера из уст Болена. По словам майора, погибло всего около двадцати крестьян, в том числе одна женщина, но все они пали в битве с наступавшими войсками. Позднее по приговору военного суда был расстрелян священник. Впрочем, рассказчик не был свидетелем этого события, следовательно, и его отчет о нем не может считаться исторически верным. Об упоминавшихся в рассказе Болена «казненных» ему ничего не известно. По-видимому, существуют люди, язык которых злее их сердца.

Около половины пятого мы прибыли в Ретель. Это средней величины город, в настоящее время наполненный вюртембергскими войсками. Из окон первого этажа в одном доме, стоявшем на улице, по которой мы ехали по направлению к рынку, выглядывали также пленные французы. Квартирьеры нашли для нас помещение в просторном и изящно убранном доме некоего Дюваля, в улице Гран-Пон. Я занял там, рядом с Абекеном, хорошенькую комнату с мебелью из красного дерева и кроватью с пологом из желтой шелковой материи. Все это представляло приятную противоположность с последним ночлегом в Доншери. Многочисленное семейство Дюваля носит креп и флер – траур по своей родине, если я не ошибаюсь. После обеда меня три раза призывали к шефу для доклада. Между прочим, он сказал тогда: «Мец и Страсбург – крепости; они нам нужны, и мы их возьмем. А Эльзас – это все профессорские идеи». Он, видимо, намекал на усиленное подчеркивание прессы относительно немецкого происхождения и немецкой речи эльзасцев. Позднее, за чаем, за которым находились только Кейделль, Болен и я, он опять прочел нам некоторые места из письма своей супруги, извещавшей его о благополучном прибытии графа Герберта в Франкфурт-на-Майне.

В это время были получены отечественные газеты. Из них можно было видеть, что и южногерманская печать начинает благоприятно высказываться против чужеземной дипломатии, желающей вмешаться в мирные переговоры между нами и Францией. «Schwäbische Merkur» выражался в этом отношении вполне в духе шефа: «Когда германские народы двинулись к Рейну на защиту родной земли, тогда в европейских кабинетах говорили, что воюющие стороны должны быть предоставлены себе, что борьба должна быть ограничена их столкновением, что война должна быть локализирована. Пусть так. Мы одни вели войну против нарушителей спокойствия Европы; мы локализируем и заключение мира; мы сами продиктуем условия, которые должны охранить германский народ от разбойнического нападения, каким была война 1870 года; ни один дипломат иноземных властей, которые в это время сидели сложа руки, не должен произнести ни одного слова. Кто не участвовал в борьбе, тот не может быть и посредником». «Эта статья должна приобрести себе последователей», – сказал шеф, и она приобрела их.

Реймс, 5-го сентября. В конце концов, французы не всех нас считают варварами и злодеями. Некоторые, видимо, допускают, что и среди нас могут быть честные люди. Так, сегодня утром в Ретеле я пошел в магазин белья, чтобы купить себе воротничков. Купец сказал мне, что стоит целая коробка, и, когда я дал ему два талера, он поставил предо мной ящик с мелочью, чтобы я мог сам взять себе сдачу. Река Эн, протекающая через Ретель, прекрасного зеленого цвета вроде Рейна. Недалеко от нашей квартиры на ней построен каменный мост, через который все утро шли войска. Под конец показались четыре прусских пехотных полка. Среди них было замечательно мало офицеров; многими отрядами командовали молодые поручики и прапорщики. Я заметил это в 6-м и 46-м полках, в которых один из батальонов нес в виде добычи французского орла. За ними следовали 50-й и 37-й полки. Был палящий жар; люди были покрыты густым слоем белой шампанской пыли, но шли бодро и твердо. Наши кучера выставили на дороге ведро с водой, которую жаждущие, проходя мимо, черпали оловянными чашками, жестяными кружками, стаканами, а иные и фуражками.

Между двенадцатью и часом мы двинулись к Реймсу. Местность, по которой шла наша дорога, была по большей части плоская, слегка волнообразная страна с немногими деревьями и беловатой почвой. Там чаще встречались луга, нежели хлебные поля. Кое-где виднелись ветряные мельницы, которых я до тех пор не замечал во Франции. По сторонам тянулся невысокий сосновый лес. Дорогой Кейделль заговорил с каким-то ротмистром черных драгун. «Это сын министра фон Шепа, – пояснил он. – Он сражался при Верте и Седане».

Наконец вдали туманно обрисовались башни реймсского собора, а по ту сторону города – голубоватые высоты, которые потом оказались зелеными и обнаружили на своих склонах белые деревни. Сперва мы проезжали бедными, а потом более замечательными улицами города и, минуя площадь с памятником, въехали в улицу de Cloitre, где мы остановились наискось от большого собора в красивом доме какого-то г. Дофино. Шеф помещался в бельэтаже флигеля направо от входа во двор; канцелярия расположилась в нижнем этаже под его комнатой; рядом была устроена столовая. Мне квартира была отведена в левом флигеле, возле Абекена. Весь дом, насколько я могу судить, меблирован очень изящно. Я опять сплю в комнате с кроватью, убранной шелковым пологом, с раскладными креслами, обитыми красным репсом, с комодом красного дерева с мраморной доской, с такими же умывальным и ночным столиками и мраморным камином. Улицы кишат пруссаками и вюртембержцами. Король Вильгельм оказал честь архиепископу, остановившись в его дворце. Мне сказали, что наш хозяин – городской мэр. Кейделль слышал, будто страна, которая после заключения мира останется за нами, не отойдет к какому-нибудь отдельному государству и тем более не будет разделена между несколькими, а по всем вероятиям, будет считаться достоянием всей Германии.

Вечером шеф присутствовал за нашим столом. Так как мы находились в среде самых крупных шампанских фирм, мы пробовали различные сорта этого вина. Рассказывали, что вчера из какой-то кофейной был сделан выстрел по эскадрону наших гусар. Министр высказал мнение, что эта кофейная должна быть тотчас же разрушена, а хозяин ее предан военному суду. Штиберу должно быть немедленно поручено расследовать это дело. Шампанское, которое достал Болен, было хорошего качества, и потому на него было обращено большое внимание, между прочим, и мною. Министр сказал по этому поводу: «Наш доктор не похож на других саксонцев: он пьет не один кофе». «И еще тем, ваше сиятельство, – возразил я, – что я откровенен и не всегда вежлив». Этому много смеялись. Говорят, что мы останемся здесь от десяти до двенадцати дней.

Вторник, 6-го сентября. Рано утром, когда пришло время посещения собора, я отправился туда. Колокола его несколько раз будили меня ночью своим мелодическим звоном. Собор – величественное здание лучшей эпохи готического стиля; он посвящен Богоматери. Главный фасад с двумя неоконченными башнями производит торжественное впечатление; в собор ведут три портала, богато украшенные изваяниями; внутренность его полна волшебным полусветом, падающим с раскрашенных окон на пол и на бока колонн. Главный алтарь в передней части храма, где короновались французские короли, покрыт золотыми листами. В одной из боковых капелл, в проходе, идущем кругом хора, шла обедня. Там рядом с женщинами с четками в руках стояли на коленях их единоверцы, силезские и польские мушкетеры и кирасиры. У наружных дверей собора было много нищих, которые просили милостыню нараспев.

От десяти до трех часов работал без перерыва и, между прочим, изготовил две статьи – одну более подробную, а другую покороче – об условиях, на которых Германия могла бы заключить мир. «Очень разумно и хорошо, что на это обращают внимание», – сказал шеф, прочитавши статью в «Volks-Zeitung» от 31-го августа, которая высказывалась против присоединения завоеванной французской области к Пруссии и которая после доказательств, что это поведет не к усилению, а к ослаблению Пруссии, заканчивалась словами: «Не увеличение Пруссии, а объединение Германии и обессиление Франции составляет желаемую нами цель». Бамбергер основал в Нанси французскую газету, и мы будем от времени до времени посылать ему известия.

Перед обедом граф Болен, пересчитывая куверты, сказал: «А что, нас не тринадцать ли? Нет; ну и хорошо; министр этого не любит». Болен, которому, по-видимому, поручено заботиться о поддерживании нашего существования, подействовал на вдохновение нашего повара и заставил его отличиться. Обед был великолепен. Сегодня за ним присутствовали в качестве гостей канцлера капитан гвардии Клобельсдорф, граф Иорк и высокий молодой человек с скромными манерами, в драгунском мундире с красно-розовым воротником. Канцлер сообщил нам важное известие, что в Париже провозглашена республика и установлено временное правительство, в котором принимают участие прежние ораторы оппозиции, Гамбетта и Фавр. Даже и фонарщик Рошфор попал в высший совет. Как слышно, эти господа хотят продолжать войну против нас. Таким образом, положение наших дел относительно желаемого нами окончания войны не улучшилось; но оно и не ухудшилось, если только республика удержится и захочет приобрести себе сторонников в иностранных дворах. С Наполеоном и Лулу дело кончено; императрица, подобно Людовику Филиппу в феврале 1848 года, удалилась со сцены и, кажется, находится теперь в Брюсселе. Что сделают адвокаты и литераторы, занявшие их место, покажет близкое будущее. Нужно еще, чтобы Франция признала их власть.

Наши уланы стоят уже у Шато-Тьери. Еще два дня, и они могут быть у самого Парижа. А мы, как это выяснилось теперь, пробудем в Реймсе еще целую неделю.

Граф Болен сообщил шефу подробности о деле хозяина кофейной, из которой был сделан выстрел по нашим кавалеристам. Как оказывается, хозяина зовут Жакье, а гусары принадлежат к вестфальскому полку, командир их – фон Ферст, сын посланника. Дом, по усердной просьбе Жакье, который, по-видимому, невиновен в этом преступлении, не будет разрушен, тем более что выстрел никому не сделал вреда. Хозяина заставили только выдать эскадрону 200 или 250 бутылок шампанского, что он исполнил с удовольствием.

За чаем, не помню уже кем, был начат разговор об исключительном положении, которое заняла Саксония в Северо-Германском союзе по отношению к военным порядкам. Канцлер не придавал этому большого значения. «Не я даже это и устраивал, – прибавил он. – Договор заключал Савилью; я в это время был опасно болен. Еще менее я придаю значение дипломатическим положениям маленьких государств. Многие совершенно напрасно беспокоятся об этом и видят опасность в сохранении дипломатических представителей их наряду с представителями союза. Если бы такие государства имели политическую силу, они могли бы обмениваться с иностранными дворами нотами и без официальных представителей и могли бы вести против нас интриги и на словах. Для этого было бы достаточно какого-нибудь зубного врача или кого-либо в этом роде».

Среда, 7-го сентября. Утром совершил прогулку по городу. Он носит на себе признаки благосостояния и имеет несколько прекрасных улиц. Лавки почти все отперты, и некоторые, как кажется, делают выгодные дела с нашими офицерами и солдатами. На площади, примыкающей к нашей улице, стоит красивый монумент Людовика XV. Посредине широкой улицы, похожей на рынок, вокруг которой идут крытые галереи с лавками и кофейнями, находится статуя маршала Друэ посредственной работы. На обратном пути я опять встретил около собора множество нищих, из которых иные были очень оригинальны. Маленький мальчик с другим еще меньшим на спине бежал около меня и жалобно выкрикивал: «Je me meurs de faim, M’sieur, je me meurs, donnez moi un petit sou!» Какой-то безногий тащился на коленях по площади, а его провожатый играл на гармонике и собирал для него милостыню. Женщина с ребенком на руках просила подаяния «pour acheter du pain». Высокий здоровый человек, хорошо сложенный, напевал густым басом какую-то песню с припевом: «О, c’est terrible de mourir de faim». Пять или шесть грязных существ окружали нашего мушкетера, у которого в руках был хлеб (в форме подковы, по здешнему обычаю); он отломил им порядочный кусок, и они бросились с громким криком на эту подачку. По случаю прекращения работ на фабриках в многочисленном фабричном населении Реймса должна царствовать сильная нужда, и старшины народа опасаются восстания, когда мы уйдем оттуда.

По возвращении домой написал несколько статей; между прочим, об отношении России к настоящей войне. После обеда, по отъезде шефа, я предпринял с Абекеном большую экскурсию, чтобы обозреть достопримечательности города. Относительно числа жителей (около 60 000) город очень обширен, что происходит от одноэтажных и двухэтажных построек. Отдавая дань нашим классическим познаниям, мы прежде всего пошли на бульвар взглянуть на древнеримскую триумфальную арку. Кроме древности, в ней почти нет ничего интересного. От нее уцелели только несколько колонн и изваяний; верхушка же новейшего происхождения. Потом под сильным дождем, мы вышли аллеями к статуе Кольбера, прошли мимо цирка, также занятого теперь войсками, и вышли к вeзeльcкому каналу и на пристань, загроможденную массивными фрахтовыми судами. Там на одной из свай виднелась надпись: «Pèche interdite» но – inter arma silent leges; около самой запретительной надписи три беззаботных блузника удили рыбу, и далее мы видели еще тридцать таких рыболовов, державших свои удочки над светло-зеленой водой. Отсюда мы поднялись вверх налево и по плохенькой улице вышли к другому городскому собору. Он посвящен св. Ремизию и принадлежит по характеру постройки к переходной эпохе между романским стилем и германским. Своими размерами, своей благородной простотой и массивными колоннами он производит сильное впечатление. Гробница святого позади хора живо напоминает собою гробницу Спасителя в Иерусалиме. Она имеет подобие храма, открытого со всех четырех сторон, и находится под сводом ниши алтаря. Она сделана из белого мрамора с розовыми жилками в стиле Возрождения. В боковой капелле над алтарем мы заметили художественную редкость, быть может, единственный экземпляр в этом роде, а именно висящее распятие, на котором Спаситель изображен в золотой царской короне и в пурпурной мантии с золотыми звездами. Выражение, приданное лицу, и покрой одежды указывают на глубокую древность. На другой стороне в ризнице сторож показал нам вышитые картины.

Четверг, 8-го сентября. Рано утром выкупался с Виллишем в Везеле; было ветрено, но погода была ясная. Вечером у нас был большой обед, в котором участвовали наследный герцог Мекленбург-Шверинский, его адъютант Неттельблатт, обер-почтдиректор Стефан и три американца. Говорили, между прочим, о различных слухах, касающихся базельских происшествий. Министр высказал, что участие крестьян при защите населенных мест ни в каком случае не может быть терпимо. Они не носят никакой формы, а поэтому, бросив тайком ружья, перестают быть неприятелями, что ведет к неравенству шансов воюющих сторон. Абекен выразил мнение, что с Базелем поступлено слишком строго, и полагал, что войну следует вести гуманнее. Совершенно другое воззрение высказал Шеридан, которому Мак-Лин передал сущность нашего разговора. Он признавал самое строгое обхождение с населением во время войны – вполне в порядке вещей и даже политически необходимым. «Настоящая стратегия, – объяснил он, – состоит в том, чтобы наносить, во-первых, существенные удары армии неприятеля, а потом – заставлять страдать обывателей настолько, чтобы они всеми силами стремились к миру и в этом смысле действовали на свое правительство. У этих людей должны оставаться только глаза, чтобы оплакивать бедствие войны». Это мнение показалось мне несколько бессердечно, но достойно внимания.

Пятница, 9-го сентября. Все утро до трех часов писал различные статьи; между прочим, о непонятной приверженности эльзасцев к Франции, об их добровольном рабстве и ослеплении, которое не позволяет им видеть и чувствовать, что у французов они всегда стоят на втором плане и что с ними поступают сообразно с этим. Получено известие, что Париж не будет защищаться против нас, а объявит себя открытым городом; но это едва ли верно: по другим сообщениям, у них еще есть солдаты регулярной армии, хотя и немного. Около дома, занимаемого наследным принцем, я встретился с придворным советником Фрейтагом и потолковал с ним.

Он отправился сегодня вместе с одним из наших фельдъегерей домой, потому что, как он признавался Кейделлю, ему здесь нечего было делать. Это вполне достойное признание и разумное решение, к которому давно уже должны были прийти и многие другие господа, состоящие при различных главных квартирах в качестве военных болтунов.

Суббота, 10-го сентября. Шеф уезжает рано утром с Гацфельдом и Бисмарком-Боленом в Шалон, куда отправляется и король. В половине шестого после обеда они возвратятся назад. В это время, после четырех часов, прибыл министр Дельбрюк, который ехал через Гагенау и Бар-ле-Дюк и должен был преодолеть множество затруднений. Он совершил этот переезд вместе с генералом Бойеном, который благополучно препроводил в Кассель Наполеона или, как его теперь называют, графа Пьерфона. Он жалуется, что не мог взять с собою ящик старого нордгейзера, который почему-то предназначался для главной квартиры. Далее он рассказывал, что Наполеон говорил Бойену, будто он был вынужден к войне общественным мнением и что он весьма хвалил наши войска, в особенности улан и артиллерию.

Шеф обедал сегодня у короля, но на полчаса пришел к нам, когда еще мы сидели за столом; в это время Болен, посетивший императорский замок Мурмелон близ Шалона, рассказывал нам много неприятного об опустошениях, которые народ произвел там, уничтожая зеркала и мебель. После обеда, за которым присутствовали Бойен и Дельбрюк, канцлер долго говорил наедине с этими господами. Потом он велел позвать меня и дал мне поручение написать для выходящих здесь французских газет «Courrier de la Champagne» и «Indépendant Remois» правительственное сообщение следующего содержания: «Ввиду того, что выходящие в Реймсе газеты извещают о провозглашении республики во Франции и как бы признают новую государственную власть, печатая ее распоряжения, можно было бы заключить, что газеты, высказывая такие мнения в городе, занятом немецкими войсками, высказывают их с согласия германских правительств; но это заключение было бы неверно. Германские правительства уважают, как у себя на родине, так и в чужой стране, свободу печати. Но до настоящего времени они не признают во Франции никакого другого правительства, кроме правительства императора Наполеона. Поэтому и в последующее время они будут считать возможным входить в какие-либо международные отношения только с императорским правительством». Следующее я заимствую из моего дневника для того только, чтобы выказать сердечную доброту и простую, врожденную гуманность нашего шефа. Он спросил меня:

– Сегодня утром вы имели нездоровый вид. Что с вами?

– Сильное расслабление желудка, ваше сиятельство, – ответил я.

– И при этом лихорадка и головная боль?

– Да, немного, ваше сиятельство.

– Вы обращались к врачу?

– Нет, я кое-что прописал себе сам и взял из аптеки.

– Что же именно?

Я ему сказал.

– Это не поможет, – возразил он. – Разве вы полагаете, что знаете все и не нуждаетесь в докторах?

– Уже несколько лет я не обращался к ним.

– Это правда, не всякий доктор может помочь; другой, пожалуй, наделает еще хуже. Но теперь шутить нечего; пошлите за Лауером. Это славный человек. Я не знаю, как его и отблагодарить за его заботы о моем здоровье. А вы ложитесь-ка дня на два в постель; этим и отделаетесь, а то могут быть возвраты, и вы встанете не раньше трех недель. Я часто сам страдаю тем же. Там на камине вы найдете склянку; примите тридцать или тридцать пять капель на куске сахара. Возьмите ее, но потом принесите мне назад. А если я вас позову, и вы не в состоянии будете прийти, то так и скажите прямо. Если мне что-нибудь понадобится, то я сам приду к вам. Вы ведь можете писать и в постели.

Воскресенье, 11-го сентября. Лекарство шефа мне очень помогло. Я встал рано и мог свободно работать. Содержание правительственного сообщения было отправлено в газету в Нанси и в немецкие газеты. При этом некоторым органам прессы было внушено, что Пруссия заключила Пражский мир не с Францией, а с Австрией и поэтому первая не имеет никакого права вмешиваться в пятую статью этого договора, также как и во все другие не касающиеся ее трактаты.

В двенадцать часов я отправился с Абекеном в протестантскую церковь на бульваре. Я нашел там большой зал с хорами, кафедрой и маленьким органом, но без колокольни. Служба, которую исполнял полковой священник Фроммель и при которой присутствовали король, принц Карл, великий герцог Веймарский, наследный принц Мекленбургский, Бисмарк и Роон, а также некоторые прусские и многие вюртембергские офицеры и солдаты, началась не органной, а военной музыкой, которая сыграла псалом «Хвалите Господа», причем солдаты пели по своим молитвенникам. Затем вместо Апостола последовал другой псалом и Евангелие тринадцатого воскресенья после Троицы. Проповедь была построена на седьмом, одиннадцатом и двенадцатом стихах книги Самуила: «Тогда люди Израиля вышли из Миспы, гнали филистимлян и побивали их до самого Бет-Кара. Тогда Самуил взял камень и поместил его между Миспой и Сеном и назвал его Эбен-Эзер и сказал: «До этого места нам помогал Господь». Последние слова составляли главную мысль проповеди; дальнейшие мысли заключались в благодарности Богу за его помощь, желании принести жертву на камне Эбен-Эзер, не уподобляясь врагам, гонимым Господом, и надежду, что Бог будет помогать нам и дальше и восспособствует объединению Германии. Проповедь была довольно складная и содержала в себе много хороших мыслей; но, к сожалению, в ней Хлодвигу воздавалась незаслуженная честь за то, что он (как известно, это случилось в Реймсе) дозволил себя крестить. Это, как в настоящее время знает каждый учащийся, не принесло ему пользы, потому что он и после крещения оставался кровожадным и коварным злодеем. Также мало согласовалось с историей и то, что проповедник говорил о Людовике Святом.

Позднее посетил я, также с Абекеном, службу в католическом соборе, на котором сегодня без умолку происходит звон больших и малых колоколов. Хор состоял из духовных всякого рода и вида. Там были клирики, одетые в фиолетовые, черные с белым и черные одежды с красными воротниками, в фиолетовых мантиях, черных накидках с белой оторочкой, шелковых, суконных и полотняных одеждах. Они все проходили мимо нас с архиепископом во главе, за которым тащился длинный шлейф; около него шли два священника высшего звания; за ними следовали маленькие певчие, одетые в белое с красным. Когда он вышел и благословил двумя пальцами правой руки молящихся женщин за дверью решетки, это благословение отчасти досталось и мне.

В течение дня у шефа был г. Верль, старый сухощавый человек с трясущейся головой; у него, как у всех прилично одетых французов, была неизбежная красная ленточка в петлице. По-видимому, он – член законодательного собрания и владелец или участник фирмы вдовы Клико; ходили слухи, что он желал говорить с министром о том, какими средствами можно было бы предотвратить возникшую в городе нужду и предотвратить восстание бедных против богатых. Последние опасаются провозглашения красной республики рабочими, среди которых происходит брожение, и так как Реймс – фабричный город, насчитывающий в своих стенах от десяти до двенадцати тысяч работников, то в действительности может явиться опасность, когда наши солдаты покинут город. Месяц назад и мечтать было нельзя, что немецкие войска станут защитниками французов от коммунизма! Действительно, это какое-то чудо. Верль, впрочем, говорит и по-немецки; как он уверяет, по рождению он наш соотечественник, подобно многим владельцам больших виноделий в Шампани и в ее окрестностях. В нашу канцелярию являлись также и другие городские жители с различными претензиями и добивались возможности говорить с канцлером. Между прочим, одна женщина жаловалась, что у нее солдаты отняли несколько мешков с картофелем, и требовала возвращения своей собственности. Мы указывали ей на полицейское управление, которое должно восстановить ее права; но она не хотела идти туда и возражала, что мы должны ей помочь, потому что она «mère de famille».

За столом с нами опять обедал Кнобельсдорф. Позже меня несколько раз требовал шеф и давал мне различные поручения. Бельгийцы и люксембуржцы недружелюбно обошлись с нашими ранеными; в этом обстоятельстве довольно основательно предполагают ультрамонтанские интриги. Митральезные ядра, по-видимому, содержат в себе какое-то ядовитое вещество, потому что от них происходят раны с тяжелым воспалением. Фавр, «несуществующий для нас», проездом через Лондон наводил справки, согласны ли у нас войти в переговоры относительно перемирия; кажется, он очень спешит с решением этого вопроса, совершенно обратно нашему канцлеру.

Вечером, после десяти часов, шеф пришел вниз пить чай; он пожелал выкурить «плохую легкую сигару», какую только я и мог ему дать, так как в моем кармане осталось лишь подобного рода зелье. Разговор шел сперва о проповеди Фроммеля, в которой министр также обратил внимание на Хлодвига и Людовика Святого, изображенных совершенно несогласно с историей. Потом он говорил о своем сыне, который был ранен в бедро и рана которого шла гораздо хуже, выказывая признаки антонова огня на краях. Врач выражал предположение, что ядро содержало в себе какое-то ядовитое вещество.

Под конец речь пошла о политике недавно протекших годов, и канцлер высказал по этому поводу: «Более всего я горжусь нашим успехом в шлезвиг-гольштинском вопросе. Из этого можно было бы сделать для театра хорошую дипломатическую пьесу с интригой. Австрии, конечно, нельзя было оставаться в хороших отношениях с князем Аугустенбургским после того, что оказалось в актах Союзного Совета, на которые она не могла не обратить внимания. Потом ей хотелось также половчее выйти из того затруднения, в которое она впала по отношению к конгрессу государей. То, что я хотел, я высказал в длинной речи в одном из заседаний Государственного Совета, вскоре после смерти короля датского. Главные места были пропущены секретарем; он, вероятно, нашел, что я слишком усердно позавтракал и что для меня самого будет приятно, если эти места исчезнут, но я позаботился, чтобы они были восстановлены. Впрочем, провести мою мысль было нелегко: ни более ни менее как все были против нее: и австрийцы, и англичане, и либеральные и нелиберальные мелкие государства, оппозиция в ландтаге, влиятельные люди при дворе, большинство газет. Да, тогда происходили горячие схватки, для которых нужно было бы иметь лучшие нервы, чем у меня! На франкфуртском конгрессе в присутствии короля саксонского было то же самое. Когда я вышел из комнаты, нервы у меня были так возбуждены и я был так утомлен, что едва мог держаться на ногах и, затворяя двери адъютантской комнаты, оторвал ручку. Адъютант спросил меня, здоров ли я? «Теперь опять здоров», – ответил я ему. Подробные рассказы об этих событиях продолжались до позднего времени, и шеф простился с нами следующими словами: «Да, господа, нервная система с слабыми струнами должна много выдерживать. А теперь я пойду спать. Спокойной ночи!»

Понедельник, 12-го сентября. До обеда писал различные статьи. В Лионе французы – быть может, только один из них – провинились в крупной измене: вчера после заключения капитуляции и вступления наших войск они взорвали цитадель, причем около ста человек из нашего четвертого стрелкового батальона были убиты или ранены. В немецких газетах говорят, будто шеф высказал, что в битве при Седане самое важное было сделано союзниками Пруссии. Он говорил только, что они наилучшим образом содействовали нашему успеху. Бельгийцам, которые питают к нам такую ненависть, а к Франции такую горячую привязанность, при некоторых обстоятельствах также могла бы быть оказана помощь. Тамошнему общественному мнению можно бы поставить на вид, что возможны даже такие соглашения с теперешним французским правительством, которые могут удовлетворить приверженность бельгийцев к Франции. Баварский граф Люксбург, находящийся при Кюльветтере, отличился замечательной удачей и энергией; впоследствии его будут приглашать к обсуждению важных вопросов.

До нас доходят слухи, будто Америка предлагает свое посредничество между нами и новой Французской республикой. Это посредничество не будет отклонено; ему даже будет отдано предпочтение перед другими. Но едва ли в Вашингтоне хотят помешать необходимым военным действиям с нашей стороны. Шеф, по-видимому, давно расположен к американцам и уже несколько времени назад говорил, что он надеется добиться в Вашингтоне разрешения вооружаться нашим кораблям в американских гаванях, чтобы вредить французскому флоту. Впрочем, теперь это уже не имеется в виду.

Общее положение дел, насколько я понимаю, представляется ему в следующем виде: мир находится еще в далеком будущем, так как в Париже еще нет прочного правительства. Когда наступит время переговоров, король войдет в соглашение с союзниками относительно того, чего мы должны требовать с нашей стороны. Нашей главной целью должно быть обеспечение юго-западной германской границы от опасности французского вторжения, угрожающего нам в течение нескольких веков. Новое нейтральное государство между Германией и Францией вроде Бельгии или Швейцарии не принесло бы нам пользы, так как в случае новой войны подобное государство, несомненно, примкнуло бы к Франции. Мец и Страсбург с близлежащей областью, соответствующей нашим требованиям, должны составить такого рода нейтральную землю, принадлежащую всем. Разделение этой области на отдельные государства не должно иметь места. Общее ведение войны не останется без благотворного влияния на стремление к объединению Германии, и Пруссия, конечно, так же как и прежде, будет сообразоваться с свободною волею юга и будет избегать всякого подозрения в давлении с ее стороны. При этом многое должно произойти от личного настроения и решения короля баварского. Объявление республики в Париже благоприятно встречено в Испании, и то же самое может быть и в Италии. Правительства монархических государств должны в этом видеть опасность, которая указывает им на необходимость сближения и единства действий. Каждое из них находится под известной угрозой, не исключая и Австрии. В Вене не должны забывать об этом. Если нечего ожидать от Бейста, который в своей злобе против Германии и России заигрывает с поляками и с красными республиканцами, то, быть может, император Франц-Иосиф не откажет в своем внимании должному разъяснению событий. Он должен убедиться, что интересы его монархии противоположны республиканским, которые легко могут принять социалистическую форму и представить серьезную опасность. Эта республика пропагандируется среди соседей и, вероятно, будет иметь сторонников и в Германии, если государи не захотят выполнить волю народа, принесшего большие жертвы имуществом и кровью и требующего серьезного обеспечения от нападений Франции и прочного мира.

Сегодня перед обедом принц Луитпольд Баварский имел разговор с шефом, причем последний говорил с ним об «истории и политике».

Вторник, 13-го сентября. Сегодня рано утром нашему шефу была устроена серенада военным хором вюртембержцев, что его весьма порадовало. Если б это узнали господа сотрудники штутгартского «Beobachter’a»! В течение утра канцлер призывал меня шесть раз, и я написал несколько статей для печати, из которых две – для здешних французских газет, получивших от нас известия несколько дней назад. Нам сообщали, что в одной из дружественных нам иллюстрированных газет помещены портрет и биография генерала Блюменталя на подобающем месте. Газеты совсем не вспоминают о нем, хотя он начальник главного штаба наследного принца и после Мольтке оказал наибольшие заслуги в ведении настоящей войны.

14-го сентября около десяти часов утра мы оставили Реймс, собор которого долго виднелся, пока мы ехали по равнине, и направились в Шато-Тьери. Затем мы перерезали обширную плоскость с хлебными полями, окруженную возвышенностями с виноградниками, деревнями на скатах и лесами на гребне. Из этой холмистой местности мы въехали в местность волнообразную, которая обнаруживала маленькие котловины и боковые долины. В городке Дормане на Марне, через которую мы переехали два раза, мы остановились на некоторое время. Река здесь почти вдвое шире, чем Мозель при Понт-а-Муссоне, и имеет чистую светло-зеленую воду. Небо было покрыто серыми облаками, и два раза на нас низвергался жестокий ливень. Наш путь лежал направо от железной дороги, которая была испорчена убегавшим неприятелем; река также была недалеко от нас. С правой стороны у нас были виноградники, с левой – лиственный лес по скатам гор; из этого леса по временам выступали красивые замки. Мы прошли мимо трех или четырех деревень со старыми церквами и живописными боковыми улицами, из которых на нас выглядывали маленькие домики, построенные из серого плитняка и наполовину скрытые в тени виноградной листвы. Далее опять шли виноградник за виноградником, высокие и широкие, с низкой лозой и голубыми кистями. Мне сказали, что из них приготовляется сок, идущий в Реймс и Эпернэ на выделку шампанского.

В этой местности уже стояли вюртембержцы, которые высылали пехотные и кавалерийские отряды для нашей защиты. Из этого можно было заключить, что здесь было небезопасно, хотя крестьяне, которые бродили по улицам в своих деревянных башмаках или стояли перед своими домиками, смотрели весьма незлобиво, и по их физиономиям никак нельзя было заключить, чтобы они были способны на какое-нибудь предательство. Выражаясь проще, у них были весьма глупые лица. Впрочем, быть может, колпак с кисточкой, который большей частью они носили, придавал им этот сонный, идиотский вид; держа руки в карманах, они, быть может, не всегда находились в апатическом состоянии, а судорожно сжимали их в кулаки.

В пять часов приехали мы в Шато-Тьери, где мы все очень удобно поместились в большом доме некоего Саримона на церковной площади. Хозяин, по словам министра, беседовавшего с ним, – весьма приятный человек, с которым можно говорить обо всем. Шато-Тьери – прелестный городок, лежащий на некотором возвышении на берегу Марны, среди остатков стен старого замка, поросших зеленью. Он построен на обширном пространстве и содержит в себе много садов. Только в центре города – длинной улице, проходящей мимо церкви, и на некоторых боковых улицах, прилегающих к ней, – дома стоят плотно друг к другу. Старинная церковь посвящена Криспину, или, как французы называют, Крепену, занимавшемуся башмачным мастерством, из чего можно заключить, что не только дубильное искусство, но и изготовление башмаков некогда процветало здесь и прокармливало жителей.

За обедом шеф был чрезвычайно весел и разговорчив. Позднее мы наслаждались прекрасной лунной ночью на садовой террасе сзади двора.

На следующее утро после завтрака в отеле Ножан мы двинулись в Мо, который лежит на расстоянии пятидесяти километров от Шато-Тьери и почти на таком же расстоянии от Парижа. По дороге опять в течение нескольких часов тянулись мимо нас виноградники на огромном пространстве. Мы переехали через Марну и проезжали через перелески и отроги возвышенностей левого края долины. В деревне Люзанси была сделана получасовая остановка. В наших повозках часть лошадей была из тех, которые были взяты при Седане. Чем ближе мы подъезжали к Парижу, тем чаще, в особенности в рощах и аллеях, встречались нам сторожевые посты, состоявшие здесь опять из прусской пехоты (с желтыми погонами), и тем реже можно было видеть жителей в деревнях. По-видимому, там оставались только хозяева харчевен и некоторые поденщики. Девушек и молодых женщин совсем не было видно, так же как и детей. В Люзанси на двери одного из домов было написано мелом «больные оспой».

На небольшом расстоянии от городка Трильпора мы опять переехали через Марну и на этот раз по мосту из красных прусских понтонов, так как прекрасный новый мост, через который проходит железная дорога, и другой, лежащий недалеко на шоссе, были взорваны французами. Около столбов и разрушенных арок висели рельсы с прибитыми к ним скреплениями; они печально смотрели на плитняки, лежавшие на дне реки. Затем по деревянному дополнительному мосту мы опять переехали через реку, а потом по такому же мосту – через канал, на котором прежние переправы также были сделаны непроходимыми. Все это имело вид совершенно бесполезного ранения собственного тела, потому что движение наших сил вперед из-за подобных разрушений, в особенности на мелких реках, могло задержаться не более как на один час.

Мо – город с двенадцатью тысячами жителей, в красивой лесистой местности. В нем есть тенистые аллеи для прогулок и большие зеленые сады. Улицы в более старинной части города узки и мрачны. Шеф помещается на улице Троншон, в красивом доме виконта де ла Мотт. За этим домом находится обширный сад. Мне квартира отведена напротив, у некоего барона Водёвра, старика, который бежал оттуда и за письменным столом которого я могу работать спокойно. Я могу делать выбор между двумя спальнями, из которых в одной – постель с пологом из шелковой материи, а в другой – из льняной или бумажной. Кроме того, вид из кабинета, окна которого выходят в маленький сад со старыми деревьями и ползучими растениями такого рода, что с ним скоро свыкаешься; библиотека, если б было свободное время, также могла бы доставить много удовольствия. Выбор книг очень хорош. Я нашел здесь, между прочим, «Историю французов» Сисмонди, все сочинения О. Тьери, философские статьи Кузена, «Историю церкви» Ренана, «Политическую экономию» Росси и другие исторические и экономические сочинения. В доме множество мелких боковых комнат, альковов, дверей, прикрытых коврами, скрытых стенных шкафов; кроме меня, в нем живут в нижнем этаже оба приехавших из Берлина полицейских, которые следуют в статском платье за министром, когда тот выходит. В каком виде они будут следовать за ним, когда он выедет верхом, я не могу сказать.

За столом говорят, что из Парижа приехал парламентер. Мне показали на дворе перед домом шефа стройного черноволосого молодого человека – это и был приехавший. Судя по языку, он, должно быть, англичанин. За обедом присутствуют оба графа Иорк в качестве гостей. Они объяснили нам, почему в деревнях встречается так мало жителей. Дело в том, что они встречали в лесу целые толпы крестьян, бежавших туда с частью своего имущества, именно со скотом. Они весьма обрадовались, когда им объяснили, что они, не имея при себе оружия, без всякого страха могут возвратиться в свои деревни. «Если бы я был военный начальник и распоряжался бы этим, сказал шеф по этому случаю, я знал бы, что мне делать. Я обращался бы с теми, которые остались дома, со всевозможным вниманием. Дома же и имущество тех, которые бежали, я считал бы никому не принадлежащими и поступал бы с ними сообразно с этим. А если бы они попались мне, я отнял бы у них коров и все, что они при себе имеют, под тем предлогом, что все это ими украдено и спрятано в лесу. Это было бы лучше в том отношении, что они могли бы убедиться, насколько справедливы слухи, будто мы едим детей под разными соусами».

Пятница, 16-го сентября. Рано утром над городом Боссюэта раскидывалось ярко-голубое небо и полное солнечное освещение. Я перевел для короля письмо, присланное ему Джемсом Пуркинсоном, английским пророком, в котором автор объясняет, что если король не остановит кровопролития, то его постигнет кара неба за избиение датчан и за кровь сынов Австрии; выполнение этой кары предоставлено императору Наполеону. Это предостережение помечено 29 августа. Через три дня после того телеграф сообщил, насколько было верно это предсказание. Такой назойливый глупец, подобно другим своим соотечественникам, хотя и поставленным выше его, но обладающим таким же умственным развитием и позволяющим себе вмешиваться в наши дела, сделал бы гораздо лучше, если бы вспомнил, что Англия не имеет права высокомерно смотреть на нас за то, что мы в справедливой войне защищаемся от грубого нападения, и за то, что мы не жгли еще без причины мирных деревень и не расстреливали людей из пушек, чту часто делывали соотечественники автора во многих гораздо менее справедливых войнах.

Молодой черноволосый джентльмен, который должен был играть роль парламентера и с которым шеф вечером долго просидел за бутылкой киршвассера, носит имя сэра Эдуарда Маллета; он состоит при английском посольстве в Париже. Он привез письмо от лорда Лайонса, в котором тот спрашивает – желает ли граф вступить с Фавром в переговоры об условиях перемирия. Канцлер ответил: «Об условиях мира – да; об условиях перемирия – нет».

Из писем от берлинских друзей я усматриваю, что многим благомыслящим людям кажется немыслимым, чтобы завоеванную французскую область можно было не присоединять к Пруссии. Письмо от одного честного патриота из Бадена высказывает опасение, что Эльзас и немецкую Лотарингию отдадут Баварии, чем создадут новый дуализм. В приписке этого письма, предназначенной для шефа, говорится, что только Пруссия обладает достаточной силой, чтобы германизировать вновь германские провинции Франции: это как нельзя более очевидно. Он указывает, что на севере Германии слишком мало обращают внимание на желание всех благоразумных людей видеть Эльзас в руках Пруссии, и прибавляет: «Было бы грубым заблуждением, если бы в северной Германии желали наградить юг новыми землями и людьми». Откуда он заимствовал соображения об этом – я не знаю. У нас, насколько я вижу, не предполагается ничего подобного. Как мне кажется, здесь считают достаточным наградить юг тем, что он будет обеспечен от нападений французов. Другие мысли автора письма могут оправдаться при известных обстоятельствах. Гораздо справедливее и соответственнее настоящим событиям указанная мною выше мысль нашего шефа о присоединении этих провинций к имперской земле. Этим устраняется предмет зависти и несогласий с союзниками Пруссии и явится соединительный пункт севера с югом.

Говорят о том, что король не поедет в Париж, а будет ожидать дальнейшего развития событий в Феррьере, имении Ротшильда, лежащем на полпути между Мо и Парижем.

За обедом присутствует в качестве нашего гостя князь Гогенлоэ. Шеф также сидел с нами, возвратившись с королевского обеда. Сообщают, что центром управления французских провинций, занятых нашей армией, кроме Эльзаса и Лотарингии, будет Реймс, что великий герцог Мекленбургский будет назначен генерал-губернатором и главою всех тамошних управлений, а Гогенлоэ будет его помощником.

В разговоре шеф заметил своему двоюродному брату, который жаловался на нездоровье: «Когда я был твоих лет (тот считает себе тридцать восемь лет), я был еще совсем не тронут и мог все себе позволить. Но в Петербурге я получил первый толчок по своему здоровью».

Кто-то начал разговор о Париже и о французах по отношению к эльзасцам; шеф высказал по этому поводу намек или желание, чтобы его слова или их содержание появилось в газетах. «Эльзасцы и лотарингцы, – говорил он, – доставили французам много способных людей, в особенности для армии; но на них мало обращали внимания, им редко давали высшие должности на государственной службе, и парижане всегда осмеивали их в анекдотах и карикатурах. Впрочем, то же самое, – продолжал он, – испытывают и другие французские провинциалы, хотя и не в такой степени. Франция распадается на две нации: парижан и провинциалов. Последние состоят добровольными илотами первых. В настоящее время дело идет об эмансипации, об освобождении Франции от власти Парижа. Кто в провинции чувствует себя не на месте, кто мечтает сделаться чем-нибудь особенным, переселяется в Париж, принимается там в господствующую касту и властвует вместе с ней. Что касается того, не навяжем ли мы им опять проштрафившегося императора, – это дело возможное, потому что крестьяне не хотят испытывать тирании Парижа. Франция есть нация нулей, стадо. У нее много денег и много изящества, но нет личностей, нет индивидуального чувства достоинства, разве только в массе. Это тридцать миллионов покорных кафров, из которых в отдельности ни один не имеет ни голоса, ни значения. Было нетрудно из таких безличных и бесхарактерных людей создать гуртовую массу, умевшую давить других, пока они не сплотились между собою».

Вечером написал несколько статей на тему, что поклонники республики в Германии, люди того же цвета, как и Якоби, социалистические демократы и близкие к ним люди, не хотят ничего слышать об уступках Франции в нашу пользу, так как они прежде всего республиканцы, а потом уже немножко немцы. Обеспечение Германии приобретением Страсбурга и Меца кажется им обеспечением против желаемой ими республики, ослаблением пропаганды этой государственной формы, уменьшением шансов на распространение ее за Рейном. Их партия стоит для них выше их отечества. Поражение Наполеона они признают справедливым, потому что он был противником их учения, но с той минуты, как его место заступила республика, они стали французами по настроению и наклонностям. Россия выразила требование пересмотра трактата, свидетельствовавшего об ее поражениях в Крымской войне. Изменение некоторых пунктов этого трактата, которые она имеет в виду, такого рода, что справедливость вполне говорит за них. Парижский мир по отношению к Черному морю содержит постановления вполне неправильные, так как берега этого моря по большей части принадлежат России.

Суббота, 17-го сентября. Рано утром в течение часа гулял с Виллишем. Мы спускались к зеленой Марне, где женщины в большой общественной прачечной выколачивали вальками белье. Мы дошли до старого моста, над которым возвышалось здание мельницы в несколько этажей, и через предместье перешли на левый берег реки. В конце улицы Корнильон опять находится мост, впрочем, взорванный. Он был переброшен через пропасть или глубокую расщелину, по которой проходит канал. Препятствие к сообщению, являющееся вследствие взрыва, уже устранено нашими понтонерами, так как недалеко от места взрыва, засыпавшего канал, устроен временный мост, через который всадники приближающегося эскадрона баварских кирасир могут переходить один за другим.

На возвратном пути встречаем мы большую колонну повозок с военными припасами, стягивающуюся от места взрыва в самую глубину города. На одном углу я видел множество афиш и между ними длиннейшее обращение Виктора Гюго к немцам, слезливое и высокомерное, чувствительное и надменное в одно и то же время, в настоящем французском духе. И зачем этот забавный человек говорит с нами, если он думает, что Померания и восточная Пруссия ничего не могут дать, кроме сволочи! Какой-то блузник, громко читавший это воззвание рядом со мною, сказал мне: «C’est bien fait, mousieur, n’est-ce-pas?» Я возразил ему, что, к моему величайшему прискорбию, должен признать это совершеннейшей бессмыслицей. Какую физиономию он скорчил тогда!

Мы посетили церковь, прекрасное старинное здание с четырьмя рядами готических колонн; за входом в капеллу, сзади хора, находится пристройка, выполненная в том же стиле. Сбоку хора, направо от него, если войти через главный портик, находится мраморный памятник Боссюэту, бывшему здесь епископом и, вероятно, проповедовавшему с кафедры этой церкви. Знаменитый автор четырех статей галликанской церкви изображен здесь в сидячей позе.

За обедом шеф не присутствовал; он не появлялся весь этот день до вечера. Говорили, что он уехал к своему сыну Биллю, стоявшему со своим полком в двух с половиной милях от Мо. Он нашел его здоровым и веселым. Потом он рассказывал об испытании мужества и силы молодого графа, о котором уже была речь выше. По его словам, граф Билль во время атаки при Марс-ла-Туре, шагах в пятидесяти от французского каре, споткнулся с лошадью об лежавшую перед ним мертвую или раненую лошадь. «Он полетел вниз, – сказал шеф, – но через несколько времени стал на ноги и повел своего гнедого в дождь ядер, потому что не в силах был на него влезть. Он встретил раненого драгуна, посадил его на свою лошадь и вернулся к своим людям, прикрывшись с одной стороны от огня этой защитой. Эта защита сделала свое дело, потому что лошадь оказалась убитой».

Сегодня и утром, и после обеда много работал и высказал в одной статье мысли, характерные для воззрений канцлера.

Утреннее издание «National-Zeitung» от 11-го сентября содержит в себе статью под заглавием: «Aus Wilhelmshöhe», которая в первой части своей жалуется на слишком почтительное обращение с седанским пленником и этим поддерживает весьма распространенное заблуждение. По ее мнению, Немезида должна была бы быть менее любезна с человеком 2-го декабря, издавшим законы безопасности, устроившим трагедию в Мексике и начавшим настоящую ужасную войну. Победитель ведет себя слишком великодушно. Таков голос народа, которому, по-видимому, сочувствует автор. Мы ни в каком отношении не разделяем этого воззрения. Во всяком случае, общественное мнение чересчур склонно политические отношения и события рассматривать с точки зрения частной жизни и требовать, чтобы при столкновениях между государствами победитель произносил суд над осужденным с нравственным кодексом в руках и наказывал его за то, что он свершил дурного по отношению к нему, а также и по отношению к другим. Такое требование вполне несправедливо; ставить его – значит совершенно не понимать сущности политики, к которой вовсе не относится понятие о наказании, награде и мести, это значит извращать самую душу политики. Политика должна наказание тех или других прегрешений государей и народов против нравственного закона предоставлять божественному провидению, держащему в своих руках судьбу битв. Она не имеет ни права, ни обязанности быть судьею; при всех подобных случаях она может лишь ставить вопрос: в чем заключается здесь выгода моей страны? Каким образом я могу наилучшим и плодотворнейшим способом воспользоваться этой выгодой? Душевные движения в области политического расчета имеют так же мало права гражданства, как и в области торговли. Политика не должна мстить за то, что свершилось, а должна заботиться только, чтобы не повторялось ничего подобного.

Применяя эти начала к нашему случаю, к обращению с побежденным и пленным императором французов, мы позволим себе спросить: каким образом могли бы мы наказать его за второе декабря, за законы о безопасности, за события в Мексике, как бы все это ни казалось нам несправедливым? Не только законы политики не позволяют нам думать о мести за поднятую им войну, но, действуя последовательно, мы должны были бы наказывать каждого отдельного француза в том духе, как это делал Блюхер, по словам «National-Zeitung», так как вся Франция, со всем своим тридцатипятимиллионным населением, сочувствовала мексиканской экспедиции, так же как и настоящей войне, и притом с величайшим рвением. Германия должна просто спросить себя: какую пользу можем мы извлечь из Наполеона, будем ли мы с ним дурно или хорошо обращаться? Как мне кажется, на этот вопрос ответить нетрудно.

В 1866 году мы опирались на те же принципы. Если в некоторых мерах этого года, некоторых постановлениях Пражского мира можно усматривать месть за сделанное нам оскорбление, наказание за погрешности, вызвавшие войну, то, во всяком случае, и те, которые пострадали от этих мер и постановлений, не были именно те лица, которые заслуживали мести и строгого наказания.

Суббота, 18-го сентября. Утром написал статьи для Берлина, Гагенау и Реймса. Между прочим, я касался там фразы Жюля Фавра: «La république c’es la paix!» Логическое развитие моей мысли заключалось главным образом в следующем: Франция в последние сорок лет при всех своих формах правления хотела быть миром и при всех этих формах оставалась полною противоположностью этому. Двадцать лет назад империя, а теперь республика хочет быть миром. В 1829 году говорили: «Легитимизм есть мир» – и в то же время составлялся русско-французский союз с целью нападения на Германию. Этому помешала только революция 1830 года. Известно также, что мирное правительство короля-буржуа в 1840 году хотело у нас отнять Рейн, и никто не забыл, что Вторая империя вела войн больше, чем это было при всех других формах правления. Мы можем из этого заключить, чего можно ожидать от уверений г. Фавра относительно его республики. Всем таким фразам Германия может противопоставить другую: «La France c’est la guerre» и действовать сообразно этому убеждению, требуя уступки Меца и Страсбурга.

Если верить слухам из Америки, которым предшествуют телеграммы, то жизни союзного канцлера угрожало или еще угрожает покушение. Весьма почтенный, принадлежащий к высшему сословию житель Балтиморы слышал в одном из тамошних ресторанов, как какой-то человек, которого он может отчетливо описать и который, судя по языку, должен быть австриец, высказывал другому, что, если откроется война, он застрелит Бисмарка. Сперва, как говорит рассказчик, он не придал этому заявлению никакого значения, но вскоре после этого он заметил этого молодца на борту бременского парохода, отправлявшегося в Европу. Кроме того, ему два раза снилось, что злодей направляет пистолет на офицера, сидящего в палатке, похожего по портретам на Бисмарка. Поэтому к нему были приставлены полицейские. Провидение сделало бы большое благо, если бы, оставивши за этим сообщением значение благонамеренного пожелания неизвестного американца, склонило бы канцлера к более строгим мерам относительно своей безопасности.

Шеф сегодня принимал участие в завтраке, за которым присутствовали два гвардейских драгуна. Оба они украшены Железным крестом. С одним из них министр поцеловался и говорил ему «ты». Я узнал, что это поручик Филипп фон Бисмарк, родной племянник шефа. Другой из них – адъютант Дахроден, племянник канцлера, в мирное время служащий в суде, производит впечатление способного и скромного человека. Когда министр выразил удовольствие, что тот получил Железный крест по предложению товарищей, поручик возразил, что он получил его только за выслугу лет. Затем шеф спросил его относительно князя Гогенцоллерна, состоящего при их полку: «Что он, и солдат – или только князь?» Ответ последовал в благоприятном смысле. Министр возразил: «Это мне очень приятно слышать. Меня всегда располагало в его пользу то, что его выбор в испанские короли состоялся по рекомендации его начальства за должностные заслуги». При этом он вспомнил, что попавшийся в плен при Седане генерал Дюкро в благодарность за то, что ему, веря его честному слову, давали больше свободы, чем другим, по дороге в Германию (я полагаю, это было в Понт-а-Муссоне) убежал предательским образом. Шеф заметил, что если такие плуты, изменившие своему слову, опять попадутся, то их следует вешать и на одной ноге написать «parjure», а на другой «infâme». Во всяком случае, это должно быть разъяснено в печати. Когда речь зашла о жестоком ведении войны со стороны французов, министр высказал: «Если с такого галла снять его белую кожу, то за нею окажется тюркос». В дополнение я могу заметить, что сегодня вюртембергский военный министр фон Зукоф довольно долго просидел у шефа, и, как говорят в Швабии, дело объединения Германии стоит хорошо. Менее утешительным представляется оно в Баварии, именно министр Брай ведет себя настолько противно народным интересам, насколько это возможно при настоящих обстоятельствах. После обеда в моем доме появился некто Г., который без всякой церемонии поместился со своими двумя сундуками у полицейских. Он имел разговор с шефом. Судя по паспорту, он был купец и отправлялся к графу Пьеффону.

Понедельник, 19-го сентября. Рано утром для военного кабинета я сделал извлечение из английского письма, полученного королем. Автор его, производящий свой род от Плантагенетов, железнодорожный машинист Уиль в Дамниси в Пемброк-Шейре. У него, очевидно, так же как и у Пуркинсона, который несколько дней назад представил нам свои пророчества, в голове не совсем ладно, но, во всяком случае, он гораздо добродушнее. Изречениями на библейский манер и с ужасной орфографией он предостерегает на основании разговора, слышанного им между ирландцем и французом, от западней и силков, которые расставлены для пруссаков в лесах Медона, Марли и Бонди. В заключение он посылает свое благословение королю, его дому и всем его подданным.

Выдают за верное, что Жюль Фавр сегодня в двенадцать часов явится сюда, чтобы вступить в переговоры с шефом. Погода благоприятствует ему. Около десяти часов граф Бисмарк-Болен пришел вниз от канцлера. Ему приходится отправляться тотчас же в замок Феррьер, лежащий в четырех или пяти часах пути отсюда; он должен будет скакать сломя голову. Тейсс возвращает мне вырученное с трудом от прачки мое постельное белье, но потом я узнаю, что я и Абекен должны остаться здесь с экипажем и слугой и приехать позднее. Мы завтракали в одиннадцать часов и с шефом, причем пили дорогое старое белое бордоское, которое прислала министру хозяйка дома, по-видимому, легитимистка, за то, что мы ей и ее близким не сделали ничего дурного. О ее легитимистских воззрениях шеф заключил из изображений Люцернского льва, висящего над ее постелью.

Глава VII

Бисмарк и Фавр в Готмезоне. – Две недели в замке Ротшильда

Жюль Фавр 19-го сентября заставил себя ждать до двенадцати часов, и мы не дождались его. Министр оставил в мэрии для него письмо и сказал слуге нашей виконтессы, чтобы ему указать на это письмо, когда тот приедет. Шеф и советники поехали верхом в имение парижского миллионера и несколько опередили экипажи, в одном из которых я сидел один. Мы сперва проехали мимо квартиры короля, помещавшегося в красивом доме наподобие замка, и оттуда по каналу переехали на левый берег реки, через которую проехали по временному мосту. При деревне Марель дорога идет в гору, и мы вступили в возвышенную местность, идущую по этой части канала и реки, по которой ехали среди обработанной земли, огородов, плодовых садов и виноградников с голубыми кистями.

Здесь, между деревнями Марель и Монтри, там, где шоссе под тенью раскидистых деревьев идет по довольно крутому наклону, мы встретили двухместную коляску с опущенным верхом, в которой сидели три господина в штатском платье и прусский офицер. Между штатскими находился пожилой господин с седой бородой и отвисшей нижней губой. «Это Фавр, – сказал я княжескому курьеру Крюгеру, сидевшему сзади меня. – Где министр?» Его уже не было видно, но, по всем вероятиям, он ехал впереди нас и длинной колонны повозок, которые, будучи по большей части нагружены кладью, загораживали от нас горизонт. Я велел ехать скорее, и через несколько времени мы увидели шефа, едущего назад с Кейделлем. Это было в деревне, которая, если я не ошибаюсь, называется Шесси. Там лежала мертвая лошадь, которую крестьяне покрыли соломой и сучьями и подожгли, вследствие чего около этого места распространялся отвратительный запах.

– Фавр уже проехал, ваше сиятельство, – сказал я, – туда вверх.

– Знаю, – ответил тот, улыбаясь, и поскакал дальше.

На следующий день граф Гацфельд рассказал нам кое-что о встрече союзного канцлера с парижским адвокатом и правителем. Министр, граф и Кейделль опередили нас на добрые полчаса, когда придворный советник Тальони, находившийся в ряду экипажей короля, сказал им, что Фавр проехал. Он ехал другой дорогой и то место, где она пересекалась с нашей, проехал раньше, чем шеф и его свита. Шеф был весьма недоволен тем, что ему не сообщили этого раньше. Гацфельд поехал вслед за Фавром и, догнавши его, возвратился с ним. Через несколько времени им навстречу выехал граф Бисмарк-Болен, который должен был доложить о нем министру, ехавшему с Кейделлем. Наконец они съехались в Монтри. Французов хотели пригласить в какой-нибудь из домов деревни; но они указали на замок Готмезон, лежащий на возвышенности в десяти минутах пути оттуда, как на удобное место, и все отправились в замок.

Там они встретили двух вюртембергских драгун, из которых один взял карабин и стал на часы перед домом. Здесь находился также французский крестьянин, который имел такую физиономию, как будто ему только что всыпали порядочное количество палок. У него спросили, можно ли здесь найти что-нибудь поесть и выпить. Пока они с ним разговаривали, Фавр, вошедший было в дом с канцлером, вышел на минуту и заговорил со своим соотечественником патетическим и возвышенным тоном. Случались нападения на безоружных пруссаков, которые больше не должны повторяться. Он сам не шпион, а член нового правительства, взявшего в свои руки заботу о благе отечества, и служит представителем его достоинства, и поэтому он требует во имя народного права и чести Франции блюсти за тем, чтобы это место считалось священным. Он говорил о том, что его честь правителя и честь крестьянина неизбежно требует этого, и тому подобные трогательные вещи. Добрый глупый парень выслушивал этот поток слов с очень глупым лицом. Он, видимо, мало понимал из него, как будто речь шла на греческом языке, и вообще имел такое выражение лица, что Кейделль сказал: «Если уже кто-нибудь нас должен охранять от нападений, то я предпочту вот того солдата».

Из другого источника узнал я сегодня вечером, что Фавр был в сопровождении господ Ринка и Геля, прежнего секретаря посольства Бенедикти и князя Бирона, и что для него в деревне около замка Феррьера приготовили квартиру, так как он хотел продолжать разговор с шефом. Кейделль прибавлял к этому, что когда союзный канцлер вышел из комнаты, где он беседовал с Фавром, он спросил у драгуна, стоявшего перед дверями: откуда он родом? «Из Швебиш-Галла», – отвечал тот. «Ну, подумайте только о том, что вы стояли на часах при первом переговоре о мире в эту войну».

Мы все довольно долго ждали в Шесси возвращения канцлера и затем с его разрешения отправились дальше и часа через два приехали в Феррьер. По дороге мы прошли по краю той полосы, которую французы усердно опустошили кругом Парижа. Впрочем, опустошение в этом месте еще было не так велико. По-видимому, население деревень, мимо которых мы проезжали, было по большей части разогнано подвижной гвардией. Нигде, сколько я помню, не слышно было лая собак, только на некоторых дворах мы видели бродящих кур. На многих дверях, мимо которых мы ехали, стояло написанное мелом: «Капральство Н.» или «Офицер и две лошади» и т. п. В деревнях мы видели много домов городской постройки, а около них виднелись виллы и замки с парками, что указывало на близость большого города. У одной из деревень, через которую мы проходили, лежало несколько сот пустых винных бутылок во рву и в поле около дороги. По-видимому, какой-то полк открыл здесь хороший источник и сделал около него остановку. Сторожевых постов у большой дороги и других мер предосторожности, как это делалось около Шато-Тьери и Мо, мы здесь не замечали, что, вероятно, бросилось в глаза шефу, когда он возвращался поздно вечером и с небольшой свитой.

Наконец когда начало темнеть, мы въехали в деревню Феррьер и вскоре затем в лежащее около нее поместье Ротшильда, в замке которого король и первое отделение главной квартиры поселились на продолжительное время. Министр должен был поместиться в последних трех комнатах правого флигеля, откуда вид был на луга, пруд и парк замка; канцелярия заняла одну из самых больших комнат нижнего этажа, а маленькая комнатка в том же коридоре была назначена для обедов. Барон Ротшильд убежал в Париж и оставил только какого-то кастеляна, который умел прислуживать, и, кроме того, трех или четырех особ женского пола.

Было уже темно, когда шеф вернулся и сел с нами за стол. Пока мы обедали, пришел посланный от Фавра узнать, когда он может прийти для продолжения переговоров. Он имел свидание с канцлером в нашей конторе с глазу на глаз от половины десятого до одиннадцати часов. Когда он выходил от него, он смотрелся подавленным, огорченным, почти отчаявшимся – быть может, все это остатки мимики, которая должна была растрогать слушателя, – говорится в моем дневнике. Переговоры, по-видимому, не привели еще ни к какому соглашению. Парижские господа, видимо, должны сделаться еще уступчивее. Вообще их посол и представитель имел наружность высокого человека с седыми бакенбардами, доходившими до подбородка, несколько еврейский тип лица и толстую отвисшую нижнюю губу.

За обедом шеф, в связи с тем что король поехал в Клей, чтобы воспрепятствовать какому-либо нападению с нашей стороны, высказал, что многие из наших генералов злоупотребляют самоотвержением войска ради побед. «Быть может, впрочем, – продолжал он, – жестокосердые злодеи главного штаба и правы, говоря, что если мы пожертвуем пятьюстами тысяч человек, находящихся теперь во Франции, то это будет наша ставка в игре, когда мы ее выиграем. Но брать или хватать быка за рога – слишком легкая стратегия. 16-го при Меде все было в порядке, но и здесь дело не обошлось без жертв. Пожертвование гвардией 18-го вовсе не было нужно; можно было подождать при Сент-Привá, пока саксонцы кончат свое обходное движение».

Во время обеда мы имели случай подивиться гостеприимности и пониманию приличий господина барона, дому которого король сделал честь своим присутствием, чем, конечно, избавил его от всякого рода опасности. Господин Ротшильд, обладающий сотнями миллионов, еще недавно бывший генеральным консулом Пруссии в Париже, велел нам через посредство своего управителя или дворецкого отказать в вине, которого мы требовали, хотя мы и заметили, что за вино, как и за всякую выдачу, будет заплачено. Призванный к шефу, этот смелый человек подтвердил свой отказ и солгал, будто в доме нет никакого вина, и потом объяснил, что у него найдется, быть может, бутылок двести дешевого бордо в погребе (в действительности их там лежало до семнадцати тысяч), но объявил, что он ничего из этого количества нам уступить не может. Министр старался внушить ему в очень энергичной речи, насколько это неприлично ввиду той чести, которую король оказал его господину, остановившись у него, и, когда этот дюжий молодец скорчил гримасу, коротко и ясно спросил: знает ли он, что такое связка соломы? Тот, по-видимому, угадывал, в чем дело, потому что побледнел и не проговорил ни слова. Ему было замечено, что связка соломы есть такая вещь, на которую кладут упрямых и дерзких управителей; остальное он может понять сам. На следующий же день мы получили все, чего требовали, и, сколько я знаю, дальнейших жалоб не было. Барон получил за свое вино не только требуемую плату, но еще и добавочную, так что он от нас еще кое-что нажил.

Оставалось ли дело в таком положении, когда мы уехали оттуда, было долгое время для меня сомнительнее, нежели ответить на вопрос: должно ли оно было так оставаться? Говоря яснее, я не вижу никакой разумной причины, почему миллионера Ротшильда избавляли от реквизиций, тем более соответственных его состоянию, как скоро он ничего не хотел сделать для короля и его свиты. На самом деле позднее в Версале рассказывали, что уже в день после нашего отъезда в Феррьере появилось с полдюжины реквизиционных команд, которые похитили множество съестных припасов и напитков, и что даже олени в загородке у пруда были съедены нашими солдатами. К моему глубочайшему огорчению, мне известно из достоверных источников, что ничего подобного не было. Такие рассказы были только благими пожеланиями, которые, как это часто бывает, превратились в мифы. Исключительное положение замка до самого конца войны имелось в виду. Тем неприятнее было слышать рассказы, исходящие от лица Ротшильда, который в парижском обществе передавал слова нашего шефа в превратном виде, будто, например, пруссаки чуть не побили его феррьерского управляющего за то, что фазаны, о которых этот последний им наговорил, не были найдены.

На следующее утро министр пришел в охотничью комнату, которая была снабжена красивою дубовою мебелью с великолепной резьбой и дорогими фарфоровыми вазами и которую мы превратили в бюро, увидел лежавшую на средине стола охотничью книгу и указал в ней на страницу от 3-го ноября 1856 года, где говорилось, что в этот день он и Галифет, охотясь, убили 42 штуки дичи, 14 зайцев, 1 кролика и 27 фазанов. Теперь он и Мольтке охотятся за более важной дичью, за волком из Гранпрэ, о чем он тогда и не помышлял, а его товарищ по охоте, конечно, еще и того менее.

В одиннадцать часов он имел третье свидание с Фавром, после чего было совещание у короля, на котором присутствовали Мольтке и Роон. Я отправил письма в Берлин, Реймс и Гагенау, и у меня осталось два свободных часа, чтобы ознакомиться с новым местопребыванием. Я употребил их на осмотр замка и окрестностей. С южной стороны тянется парк, с северной примыкает цветник, с западной, на расстоянии 400 шагов от замка, находятся конюшни и хозяйственные постройки, против которых, по ту сторону дороги, лежат обширные сады с широкими грядами овощей, фруктовыми деревьями и великолепными оранжереями; в заключение я зашел в швейцарский домик, находящийся в парке; здесь помещаются прислуга и прачечная.

О замке я упомяну лишь вкратце. Он имеет вид четырехугольника и построен в два этажа; со всех четырех сторон его возвышаются трехэтажные башни, заканчивающиеся конусообразными крышами. Стиль постройки представляет смесь разных школ времен Возрождения; в результате – отсутствие гармонии и величия. Красивее всего кажется южный фасад с великолепными вазами, украшающими лестницу, которая ведет на террасу, уставленную померанцевыми и гранатными деревьями в больших кадках. Главный вход находится с северной стороны и ведет в переднюю, уставленную изящными бюстами римских царей, присутствие которых в доме современного жидовства Креза довольно непонятно. Отсюда лестница с мраморными стенами ведет в главный зал здания, вокруг которого идет галерея, поддерживаемая позолоченными колонами. Над нею стена украшена гобеленами. Между картинами великолепно убранного зала находится конный портрет Веласкеса. Впрочем, взор покоится то на том, то на другом предмете, так как все красивы. Вообще целое производит такое впечатление, как будто обладатель не столько думал о красоте, как о том, чтобы собрать в кучу все дорогое.

Не замок, а окружающие его сады и парк заслуживают особенной похвалы. Необыкновенно красивы клумбы цветов, расположенные перед северным фасадом, со статуями и фонтанами, и еще более передняя часть парка, который далее переходит в лес, перерезанный прямыми широкими дорогами и узкими тропинками, из которых некоторые ведут к большой мызе. Впереди парка стоят красивые экзотические деревья, на некотором отдалении со вкусом сгруппированы туземные; приятное разнообразие зелени с просветами между кустарниками и вершинами дерев, луга, вода составляют удивительный ландшафт. Перед замком спускается поросшая травой равнина, перерезанная песчаными дорожками, к пруду, на котором плавают черные и белые лебеди, турецкие утки и разные другие птицы. По ту сторону зеркального пруда, справа, возвышается искусственный холм, на котором между кустами, лиственным и хвойным лесом извиваются тропинки, ведущие на его вершину. Налево от маленького озера видна загородка с оленями и косулями, а далее по ту же сторону между высокими лесными деревьями журчит ручеек. На лугах перед крыльцом пасутся овцы и ходят куры, к которым иногда присоединяются и фазаны, собирающиеся целыми стаями на открытой вдали местности; их в лесу от 4000 до 5000. Солдаты наши проходят мимо этих вкусных вещей, не обращая на них внимания, как будто они не годны для пищи, несмотря на то что чувствуют сильный голод.

– Тантал в мундире! – сказал кто-то, вспомнив мифологию, когда мы увидали трех птиц, которых можно было бы съесть и не под соусом à la Ротшильд, – т. е. сваренными в шампанском, – и которые прогуливались так близко возле часового, что легко могли попасть на его штык.

– Выдержал ли бы себя так французский мобиль? – спросил один из моих спутников.

Вспомнив любовь к искусству Абекена, мы отправились искать чего-нибудь замечательного и нашли на холме, у пруда, статую, которою хозяин замка, казалось, хотел украсить эту часть своих владений. По-видимому, это было изображение какого-то второстепенного божества, служебного Адонаи. На вершине бугра стоит сделанная из красной глины дама, в руке она держит копье, на голове надет зубчатый (стенной) венец, ростом она в полтора раза больше, чем обыкновенно бывают дамы. На пьедестале большими буквами написано – вероятно, для того чтобы прусский генеральный консул не имел права протестовать и не подумал бы, что он присоединил к своему парку Боруссию, – Avstria. Мне пришло тогда на ум, что, вероятно, памятник поставлен бароном в знак благодарности, так как он много заработал во время финансовой нужды Австрии. Один посетитель, проникнутый высоким чувством, не обращая внимания на надпись, сделанную в предостережение ошибок, написал карандашом на рубашке дамы: «Хвала тебе, Германия, твои дети единодушны!» А двоюродный брат Кладерадатша приписал внизу: «Прежде не было ни гроша. Дитя Берлина», – подобное замечание вырвалось у него еще раз, когда восторженный человек запачкал эту надпись, и он написал: «Твои дети навек соединены, великая богиня Германии!»

В верхних комнатах швейцарского домика господствовал страшный беспорядок. Двери были выломаны, вещи, принадлежащие живущим здесь слугам, раскиданы, на полу валялось белье, женские юбки, бумаги и книги, между ними одна под заглавием «Liaisons dangereuses», – любимейшая книга прачек и горничных.

Возвратясь, мы узнали, что управляющий замком, вначале такой недоступный, ознакомясь с нами, не видел уже в нас непрошеных гостей. Он чрезвычайно боялся грабителей, как называли теперь землевладельцы вольных стрелков, и эта боязнь заставила его примириться с нашим присутствием. Он рассказал одному из наших, что те господа, которые с мобилями и африканскими охотниками наперерыв грабили по соседству, разорили почти все дома в Клэ, и крестьяне с оружием в руках вынуждены были покинуть свои жилища и бежать в лес, и притом высказывал опасение, что они могли бы напасть на замок, если бы мы не были в Феррьере, ему даже казалось, что они сочли бы нужным сжечь замок. Вероятно, вследствие таких соображений, он вспомнил, что в погребе барона есть еще несколько бутылок шампанского, которое он может нам продать за хорошую цену, не делая из этого смертного греха. Вследствие такой перемены мы начали чувствовать себя почти как дома.

За завтраком мы узнали полученное в генеральном штабе известие, что запертый в Меце Базен письменно спрашивал принца Фридриха Карла, основательна ли весть, полученная им от возвращенных пленных, – о падении Седана и провозглашении республики, на что принц послал ему письменное подтверждение с приложением парижской газеты.

Вечером позвал меня шеф, который по случаю нездоровья не присутствовал за обедом. Маленькая каменная витая лестница, называвшаяся «Escalier particulier de М. le Baron», ввела меня в роскошно меблированную комнату, где на диване в халате сидел канцлер. Я должен был телеграфировать, что французы день назад – хотя мы слышали пушечную пальбу, но еще не были в ней уверены – сделали вылазку с тремя дивизионами по направлению к югу, но были в беспорядке отброшены, причем они потеряли 7 орудий и более 2000 человек пленными.

Среда, 21-го сентября. Шеф, оправившись от нездоровья, начал сильно заниматься. Но содержание и цель этих занятий не могут быть обнародованы, как и вообще многое другое, что было тогда сделано, пережито и переслышано. Я говорю это раз навсегда, и главное, с тою целью, чтобы кто-нибудь не заподозрил, что я принимаю участие в походе, как самодовольный Фаэк, не сознавая честного исполнения принятого на себя долга, в качестве «солдата пера».

Сообщаю следующее место из моего дневника:

«Императорская фамилия, эмигрировавшая в Лондон, избрала заступником своих интересов орган «La Situation». Учрежденные нами в западной Франции газеты будут знакомить ее публику с текущими делами; но наши намерения не должны быть тождественны с излагаемыми в газетах; необходимо поддержать раздор в различных французских партиях, чему поможет и удержание императорской эмблемы. Наполеон нам не опасен, республика еще менее, а хаос во Франции нам полезен. Будущность Франции нас не касается, французы сами должны заботиться о ней. Для нас она только до тех пор имеет значение, пока наши интересы затронуты, что в политике вообще должно быть путеводной звездою».

Когда шеф ушел и все распоряжения его были исполнены, мы пошли опять в парк, в котором и сегодня фазаны не имели ни малейшего подозрения, что существуют охотники, которые относятся к ним несколько враждебно. За обедом присутствовал граф Вальдерзее, приехавший из Ланьи, куда переведена вторая инстанция главной квартиры. Он говорил, что войска, окружающие Париж как бы кольцом, все больше стягиваются и что наследный принц находится в Версале. Офицеры, взятые в плен в Вавилоне, что на Сене, известили нас, что национальная гвардия отделилась от регулярных солдат и стала упрекать их в малодушии, выказанном ими во время последнего сражения, и что даже дошло до того, что между ними было вооруженное столкновение. В трех каменоломнях поймали беглых мужиков. В одном лесу наткнулись на вольных стрелков, которых оттуда прогнали гранатами и потом убили всех, за исключением одного, которого отпустили с тем, чтобы он предостерег других от подобной участи. Наконец жители деревень, расположенных между Парижем и Версалем, просили прусский гарнизон, находящийся в Севре, защитить их от грабежа и насилия вольных стрелков.

Конец ознакомительного фрагмента.