Вы здесь

Тайны Нью-Йорка. Часть первая (Вильям Кобб)

© ЗАО «Мир Книги Ритейл», оформление, 2011

© ООО «РИЦ Литература», 2011

Часть первая

Глава 1

Таинственная незнакомка

Нью-Йорк. Середина января. На улице свирепая стужа…

Всю неделю, не переставая, шел снег, и сейчас казалось, что огромный город завернут в саван.

Была суббота. Одиннадцать часов только что пробило. В полнолуние высокие дома Бродвея отбрасывали резко очерченные тени на мостовые, покрытые густым ковром ослепительной белизны. По краям крыш, на колоннадах, на фронтонах гостиниц, на карнизах подвалов – везде лепился снег, собираясь в углах, сглаживая их и причудливо ломая правильность гранитных форм.

Газовые фонари с своими почтовыми ящиками, покрытыми льдом, бросали на землю желтоватый свет, который ложился фантастическими бликами на господствующий белый фон.

Улицы были пустынны. Только изредка кое-где медленно перемещалась вдоль стен фигура полисмена – призрака в плоской шапке, в коротком форменном камзоле и с дубинкой в кожаных ножнах на боку…

Миновав Бродвей, Ратушу, улицу Пирл, войдем в лабиринт узких и темных улиц, плотно окружающих мрачный центр, называемый Могилами.

Название это неоригинально. Подобные Могилы можно встретить в Бостоне и во многих других городах Союза. Это – нью-йоркская тюрьма. Здание ее тяжело, как надгробный памятник. Она сродни египетским монументам, она мрачна, огромна и будто всей тяжестью своей давит заключенные в ней пороки.

От этого места до парка Сен-Джон и далее на восток, а на запад – до реки, по которой перевозят пассажиров, лошадей и экипажи пароходы Бруклина, Вильямсбурга и Лонг-Айленда, – простирается таинственный город – обиталище носителей Зла во всех его проявлениях и видах. В центре этого города и стоит на своем бессменном посту тюрьма.

В то время, когда оцепеневший от холода богатый город мирно засыпает, город бедняков еще бодрствует. Теперь-то видны все его пороки. Граждане этого города дружно заполняют кабаки, берут приступом стойки и прилавки. Завтра воскресенье. Акцизное правило запрещает в этот день продажу спиртных напитков. И поэтому каждый запасается с вечера до полуночи.

Кабачок «Старый флаг», что на улице Бакстер, набит битком.

Перед узкой оцинкованной стойкой проходит бесконечная процессия, и целый дождь бумажек всех цветов и размеров, заменяющих металлические деньги, сыплется на нее.

– Убирайтесь к черту! – орет толстая Нэт, пышная дочь Ирландии, которая не поспевает удовлетворять покупателей и наполнять оловянные посудины, безостановочно к ней протягиваемые.

– Ого! – замечает один из клиентов за столом в углу. – Нэт уже сердится! Значит, скоро полночь!

Между тем толпа стала уменьшаться. Некоторые не имеют терпения дотащиться домой, чтобы там смаковать запрещенный напиток… Они выпили его тут же из оловянной посуды и, одуревшие, подперли стены… Нэт решает, что пора принять энергичные меры…

Но вот является помощь.

Зловещий голос, громкий, несмотря на хроническую хрипоту, звучит с порога. Он был похож на визжание тупой пилы по железной полосе.

– Уйдете ли вы, уберетесь ли, окаянные собаки! – скрежещет он. – Вы, пожалуй, думаете, что я плевать стану на закон, лишь бы вам сделать удовольствие? Ну, подымайтесь, да как можно скорей!

Высокий, крепкий, широкоплечий мужчина подкрепляет слова действием. Он хватает одного за руку, другого за плечо. Они шатаются: то ли под действием виски, то ли от его толчков. Ему все равно. Он толкает их и вышвыривает на улицу. Когда бьет полночь, последний пьяница падает головой вперед в снег, на котором отпечатываются его колени и локти.

Дверь «Старого флага» закрывается, ставни запираются, железные запоры фиксируются болтами.

День, посвященный молитве, начался.

В кабачке остаются только трое посетителей. Они неподвижно облокотились на стол.

Догги, хозяин кабачка «Старый флаг», последним толчком плеча в дверь убеждается, что она заперта, а затем подходит к этим троим.

– Эй, старики! Вы остаетесь здесь спать?

И по плечу каждого из пьянчуг он отвешивает весомый удар.

Один из них от толчка катится со скамейки и опускается на пол как мешок с картошкой.

– Проклятье! – ворчит Трип, второй из этой грациозной тройки.

Он оборачивается, скрежеща зубами, как собака, которая готова укусить. Но его лицо мгновенно разглаживается – он узнал друга.

– Доброе утро, Моп! – кричит Догги, пытаясь разбудить второго спящего.

Затем он оглядывается по сторонам.

– А где же Бам?

Тут он замечает, что Бам и есть тот, кто уже лежит на полу.

– Ох! – говорит Трип, махнув рукой. – Славный парень, но слаб…

Бама оставляют на полу и начинают разговор. Моп – имя которого или, вернее, кличка, означает Тряпка – существо жирное, маслянистое, с толстыми губами, большими глазами, толстыми обвисшими щеками. Оно распухшее, раздутое, обрюзглое…

Трип по кличке Подножка – человек поношенный, зеленоватый, исхудалый, с моргающими и красными глазами.

Что же касается того, которого звали Бам (Мошенник), то о его лице нельзя ничего сказать, так как его не видно в мутной темноте, его окружающей.

Грязная посуда еще стоит на столе. Собеседники негромко подводят итоги прошедшего дня, героем которого стал Моп, обобрав одного джентльмена, возвращавшегося из какого-то клуба в санях.

– Рискованно! – замечает Догги. – Так можно заработать ожерелье из пеньки[1].

– Пустяки! – отвечает Моп, кладя на стол портфель. – Немой[2] не может говорить…

– Покажи-ка, – бросает Трип, протягивая руку. – О! Тут документы![3]

– Подай их мне сюда, – произносит Догги тоном человека, облаченного властью и привыкшего к повиновению.

Но в тот момент, когда он только что вынул несколько бумаг из портфеля и собирался рассмотреть их, глухой и слабый стук раздается у двери «Старого флага».

– Что это? – вздрагивают мошенники.

– Тсс… – шепчет Догги.

Он гасит лампу и прислушивается.

Новый стук… На этот раз можно различить, что стучат палкой или хлыстом.

Догги кричит грубым голосом:

– Кто там? Проходите своей дорогой!

– Откройте, откройте сейчас же, – отвечает свежий и молодой женский голос.

– Знаете, – говорит Трип, – будем осторожны… Это не шутка ли полиции?..

– Погодите, я узнаю…

Догги, человек предусмотрительный, подтаскивает к двери стол и, вскарабкавшись на него, открывает потайное окошечко в передней стене.

На этот раз голос повторяет более нетерпеливо и сердито:

– Открывайте же… скорей… скорей…

– Ну? Что? – спрашивают Трип и Моп.

– Женщина, – отвечает Догги.

– Одна?

– Одна. Она приехала в санях… Одета богато… К черту! Я открываю…

Да, нечасто такое происходило в этом черном и грязном притоне!

В проеме двери вместе с волной холода возникает силуэт молодой женщины. Она высока, с густыми каштановыми волосами, роскошными волнами падающими на меховой воротник. Догги с лампой в руке невольно отступает назад при виде ее очаровательного лица, украшенного огромными голубыми глазами… Бархатная кофточка подчеркивает тонкую талию девушки… Рука, обтянутая тонкой перчаткой, придерживает складки длинной юбки-амазонки.

– Наконец! – говорит она сухо. – Слава богу, что вы решились открыть!

Затем, входя в помещение, произносит:

– Добрый вечер, джентльмены!

Трип и Моп встают.

Красавица скользит взглядом по притону и не может, да и не старается сдержать брезгливой гримасы. Но это длится лишь мгновение – и она ослепительно улыбается.

– Прошу прощения, джентльмены, – произносит она мягким и вместе с тем уверенным голосом, – что беспокою вас в такой поздний час, а главное – во время столь серьезных занятий…

Трип сделал жест галантного протеста, скопированный Мопом и подтвержденный Догги.

– Но, – продолжала она, – меня извиняет важность дела, которое привело меня сюда…

– Готовы к вашим услугам, мисс, – поторопился сказать Догги своим уже известным нам хриплым голосом.

– Благодарю. Впрочем, я не задержу вас надолго. Я ищу… одного… джентльмена… с именем довольно странным, которое я, как нарочно, именно в эту минуту забыла…

Действительно, в этот момент девушка яростно ворошила свою упрямую память.

– Джентльмена? – спросил Догги, невольно оглядываясь вокруг. – Уверены ли вы в том, что говорите?

– Джентльмен носит довольно странное имя… Оно состоит из одного слога…

– Может быть, Трип? – вскрикнуло зеленоватое существо с этим прозвищем.

– Нет, не так…

– Тогда, может быть, Моп! – сказал другой, делая шаг вперед.

– И не так…

– Тогда, возможно, – рискнул сказать Догги, – это Бам…

– Бам, Бам! Да-да, вы правы…

Это воровское прозвище как бы оскверняло ее детские уста.

Двое субъектов с такими же односложными именами почувствовали ревнивое разочарование. Искали Бама. Почему Бама, а не Трипа и не Мопа?

– И вы действительно ищете Бама? – вкрадчиво обратился к ней Догги.

Он приблизил лампу к своему лицу, делая таким образом последнюю попытку предложить собственную персону.

– Я сказала: Бам! – отчетливо проговорила незнакомка.

Послышались три вздоха разочарования.

Трип, Моп и Догги движением, полным безропотной покорности судьбе, указали под стол, не произнося ни единого слова.

– Где же он? – спросила красавица.

– Под столом, – коротко ответил Догги.

Он опустил лампу, и она осветила груду лохмотьев, в которой трудно было определить человека.

– Что он делает под этим столом?

Догги колебался.

– У него в шляпе был слишком тяжелый кирпич… Вот он и перетянул…

– Я не понимаю…

– Тысячу извинений! – сказал Моп, снисходя к ее невежеству в области лингвистики, – он пьян, как кентуккиец.

Молодая леди побледнела.

– А! Он пьян! – прошептала она. – Пьян! Пьян!

И она еще раз повторила это слово с выражением ужаса.

Трип взял за плечи валявшегося без чувств на жирном полу человека и выволок вперед. Затем, продев свои руки ему под мышки, сказал:

– Эй, ты, старый черт! Очнись чуть-чуть… С тобой хотят поговорить!

Свет лампы падал на лицо несчастного, голова его бессмысленно качалась. Лицо было синим. Красноватые веки едва прикрывали тусклые глаза. Нижняя губа отвисла, ее покрывала белесоватая пена. Из груди вырывалось глухое хрипение.

– Вот видите, – сказал Догги, – от него ничего не добьешься…

Девушка низко склонилась над пьяницей. Она пристально смотрела на него, как будто желая выспросить о чем-то эти обезображенные пороком черты.

Затем, выпрямившись и взглянув на остальных, смотревших на нее с напряженным вниманием, сказала:

– Джентльмены, отнесите этого человека в мои сани.

– Что? Что вы говорите?.. – спросил озадаченный Трип.

– Но, – сказал Догги, – не можете же вы увезти его в таком состоянии!..

– Последний раз, – сказала молодая девушка, – я вас предупреждаю, что не имею ни времени, ни права ждать!

Догги первый решился заговорить смелее:

– Ручаетесь ли вы, по крайней мере, что наш достойный друг – так как он все равно что наш брат – не подвергнется никакой опасности?..

– Довольно разговоров! Думаю, это положит конец вашей недоверчивости…

И незнакомка бросила на грязную стойку кошелек, звон содержимого которого прозвучал неотразимым аргументом.

Без дальнейших колебаний все трое взяли Бама, по-прежнему неподвижного, и приподняли – кто за голову, кто за руки и ноги…

Незнакомка вышла и села в сани.

– Благодарю! – сказала она.

После этого она дернула вожжи и тут же скрылась в пелене пурги.

Глава 2

Как умирают банки и банкиры

Уолл-стрит – улица банков и страховых обществ. Там устраиваются все финансовые дела, там считаются, катятся, падают и собираются доллары.

К Уолл-стрит примыкает Нассау-стрит, которая имеет вид груды мусора и камней. Она заканчивается кварталом Бродвей, великолепные дома и роскошные магазины которого тянутся в бесконечную даль и здесь же, с угла церкви Троицы, восхищенному глазу открывается «Река Востока», усеянная кораблями, испещренная их стройными мачтами и дымящимися трубами пароходов.

Около Малого Казначейства обращает на себя внимание богатый двухэтажный дом. Его высокие остроконечные окна закрыты шторами. Четыре широкие ступени ведут к подъезду. Первый этаж украшен фронтоном, поддерживаемым колоннами с коринфскими капителями.

Черная мраморная плита, укрепленная четырьмя золочеными болтами, красуется у двери. На ней видны следующие слова: «С. Б. М. Тиллингест – Банк Новой Англии».

Имя Тиллингеста очень известно. Его подпись принимается всеми, и он пользуется большим кредитом. Одним взмахом карандаша в своей записной книжке он решает вопросы процветания или упадка других банкирских домов. Дом же его – храм, воздвигнутый торжествующей спекуляцией.

В одной из комнат первого этажа сам Тиллингест лежит на кушетке, бледный, с лихорадочно горящими глазами. Его бледные губы конвульсивно подергиваются. Возле него стоит за пюпитром поверенный, который пишет под диктовку и передает банкиру один за другим листы, заполненные цифрами.

Тиллингест умирает. Два часа тому назад его осмотрел доктор и на настоятельный вопрос о его болезни ответил, что смерть последует не позже чем через сутки.

Банкир улыбнулся. Смерть для него – тот же вексель, подлежащий уплате, – вот и все…

– Продолжайте, – сказал он поверенному сухим голосом, – граф д’Антони, Кравель и компания…

– Сто двадцать тысяч долларов.

– Хорошо. Прибавьте к пассиву. Что еще? В Олбенский банк?

– Семьдесят пять тысяч…

– Хорошо. В Филадельфию?

– Двести пятьдесят шесть тысяч…

– Хорошо…

– Итог?

– Вот он.

Сухой смех вырвался из груди умирающего.

– Семь миллионов семьсот восемьдесят тысяч долларов… М-да… трудно, очень трудно!..

В эту минуту послышался с улицы скрип саней. Лошадь остановилась под окном банкира.

– Мисс Эффи приехала, – сказал поверенный.

– Наконец-то! – воскликнул Тиллингест. – Идите, я должен остаться один…

Он прислушивается. По лестнице идут… Легкие шаги принадлежат дочери банкира, мисс Эффи Тиллингест.

Она открывает дверь.

За ней двое слуг вносят человека, голова которого закатилась, а руки неподвижно повисли. Это Бам.

Тиллингест взглянул на пьяницу, которого положили на ковер и который стал ворчать…

Слуги по знаку банкира вышли.

– Вот, папа, – сказала, смеясь, Эффи, – имею честь представить прелестнейшего мистера Бама!

Наступила минутная пауза.

Эффи стояла перед отцом, сложив на груди руки и высоко подняв голову.

Тиллингест улыбался. Он как будто гордился смелостью своей дочери.

Картина была странная.

Банкир лежал на своей кушетке. Черты лица его были правильны и тонки. Нос узкий и длинный, рот сжат, бледные губы имели ясное и строгое очертание. Волосы умирающего прилипли к вискам прямыми и сухими прядями. Он не носил бороды, но имел довольно длинную эспаньолку, начинавшуюся выше подбородка и торчавшую вперед вследствие постоянного движения его левой руки, машинально поднимавшей ее.

Лицо его выражало недюжинную энергию и волю, но в то же время и мелкую хитрость. Это было лицо делового человека, находящегося в состоянии постоянного риска, принимающего мгновенные решения, смелого, напористого, но всегда вынужденного скрывать свои чувства под маской равнодушия.

Эффи была красавицей, какими бывают девушки Севера, с их прозрачным белым цветом лица, глубокими, томными и в то же время невинными глазами, с природно вьющимися роскошными волосами. Чертами лица она походила на отца: та же точность очертаний, то же изящество. Ноздри были округлены глубоко выгнутой линией. Рот был правильный и грациозный. Что же касается глаз, то их умная острота, подчеркнутая холодной твердостью, в точности воспроизводила взгляд отца.

Она была стройна и высока, но ей не была присуща худоба англичанок, напротив, прекрасные формы ее тела вполне могли бы вдохновить античного ваятеля и художника эпохи Ренессанса.

Десять лет назад умерла ее мать. С тех пор она стала для банкира другом, товарищем, которому он поверял все свои тайны. Она испытала все страсти того зеленого стола, за которым сражаются промышленники и банкиры, что не могло не отразиться на ее оценках явлений окружающего мира. Честность и мошенничество стали для нее лишь разными формами одной и той же удачи.

Эффи удивляла Нью-Йорк своей роскошью. Она хотела быть богаче самых богатых, поражать самых изобретательных и роскошных дам своими разорительными фантазиями и неожиданными капризами возбужденного воображения. Благодаря урокам отца в восемнадцать лет она уже была холодна и расчетлива…

Прежде чем рассказать, что будет происходить в комнате, где находятся умирающий, юная леди и пьяница, мы должны вернуться к происходившему здесь же несколько часов назад.

В эту же комнату Тиллингест позвал свою дочь. Это было в то время, когда доктор, уходя, объявил ему свой приговор.

– Эффи, – сказал Тиллингест, когда она вошла, – я должен сообщить тебе важную новость…

– Я слушаю, папа.

– Ты уверена в моей способности вести дела?

– Конечно, папа, точно так же, как и вся Америка.

Банкир улыбнулся. Эта похвала была ему дороже дочернего поцелуя.

– Что же дальше? – спросила Эффи.

– Но, дочь моя, и великих полководцев иногда преследует судьба! И тогда наступает день, когда по фатальному стечению обстоятельств – более сильному, чем воля, – самые лучшие комбинации неожиданно лопаются, или люди, верные им солдаты, неожиданно выходят из-под контроля, или цели, казавшиеся с первого взгляда легко достижимыми, вдруг становятся недосягаемыми… И вместо блестящей победы – что поделать – приходит поражение! Приходится бежать, куда глаза глядят! Великий полководец, бледный, но спокойный, еще пробует удержать возле себя горсточку верных и смелых солдат… Но – слишком поздно! Все рушится! Все погибло… Все пропало!.. На войне битва длится три дня… На бирже – три года. Итак, Эффи, целых три года Тиллингест боролся, придумывал комбинации, маневрировал… Не теряя ни минуты, без отдыха и сна твой отец три года двигал миллионами, как другие двигают армиями… Он все испробовал… и вот, разбитый, побежденный свирепой судьбой, а, возможно, и вследствие происков коварных врагов – так или иначе Тиллингест вдруг видит себя раздавленным, уничтоженным, пораженным! Дочь моя, отец твой, один из хозяев всесильной Америки, один из царей спекуляции, символ Уолл-стрит, – теперь разорен. Через три дня имя его будет в списке банкротов… Вот, Эффи, новость, которую я хотел сообщить тебе…

Старик, произнося эти ужасные слова, привстал на своей постели… Он как будто хотел еще бороться… Его остановившиеся глаза будто ждали какой-то неведомой помощи, которая дала бы ему возможность надеяться… Но нет – все было кончено… Ни одного луча света… Никакого выдоха… «Банк Новой Англии» рушился… Здание уже шаталось и готово было упасть.

Эффи молча смотрела на отца.

– Это не все еще, – сказал Тиллингест.

В голосе его зазвенел металл.

Эффи выпрямилась в ожидании нового удара.

– Знаешь ли, Эффи, кто меня разорил?.. Старинный друг…

На слове «друг» он сделал четкое ударение.

– Никогда не забывай этого имени, Эффи: этого человека зовут Арнольд Меси!

Эффи молча кивнула.

– Я так уверен в победе, так уверен в том, что могу разорить этого человека, что возобновил бы борьбу завтра же… Если бы мог… Да, я должен сказать тебе всю правду. Через двадцать четыре часа Тиллингест, израненный, разбитый, раздавленный, умрет как солдат на поле сражения. Я это знаю, мой доктор сказал мне всю правду. Я требовал это от него… Итак, дочь моя, ты разорена и завтра будешь нищей сиротой…

Эффи сделала странное движение, а затем, по-мужски протянув руку отцу, сказала:

– Что поделать? Я не сетую на тебя.

– Благодарю тебя, – отвечал Тиллингест, довольный ее словами. – Выслушай меня еще…

Следующие слова он особо подчеркнул.

– Я хочу, чтоб ты была богата, Эффи. Я хочу, чтоб ты отомстила за меня и разорила его, слышишь ли? Чтоб ты раздавила этого Арнольда Меси… И чтоб достичь этой цели, я хочу дать тебе в руки средство, сильное средство… Я оставлю тебе в наследство мужа и приданое…

– Кто же этот муж? – спросила Эффи.

– Ты сейчас узнаешь это.

– А приданое?

– Это тайна, которая сделает тебя миллионершей.

…Через час Эффи входила в кабачок «Старый флаг».

Глава 3

Сын висельника

Бам все еще лежал на ковре.

Слово «лежал» не совсем точно отражает ситуацию. Пьяный скорее представлял собою груду тряпья, не имеющего ничего общего с живым человеком. Руки его были нелепо подвернуты под туловище. Голова запрокинута, а ноги были скручены в сложную комбинацию, которую народ так удачно назвал «ружейным курком».

– Этот человек пьян? – спросил Тиллингест.

– Еще как, – ответила Эффи.

– Ну, – сказал банкир, – его нужно поскорее привести в чувство… Мне нужно с ним поговорить, а ты знаешь, что я не могу терять время.

Эффи минуту додумала, вышла и возвратилась через несколько минут с флаконом в руке.

Она встала на колени перед Бамом, налила себе в руку несколько капель благовонной эссенции и начала растирать виски пьяницы. Затем, преодолев отвращение, подула немного на лоб, освежая таким образом его пылающую голову.

Не прошло и пяти минут, как Бам глубоко вздохнул и попытался приподнять голову.

Тогда Эффи обвила руками его шею и приподняла голову. Нельзя представить себе ничего более странного и отталкивающего, чем сочетание этих двух соприкасающихся голов! Одна – царственно красива и свежа, другая – искажена и порочна.

Она еще раз смочила ему виски духами.

На этот раз Бам вздрогнул и встряхнул головой, будто этот запах пронзил его насквозь. Конечно, в кабачке «Старый флаг» едва ли можно было научиться дегустировать духи. Неизвестное всегда страшит…

Губы его дрогнули и предприняли определенное усилие произнести какое-то слово.

– Он приходит в себя, – сказала Эффи.

Бам заворчал и – о, верх неприличия! – вместо горячей благодарности произнес совсем иное:

– Да пошли вы к…

Затем Бам предпринял попытку вырваться из рук Эффи и приподняться, но снова обессиленно повалился на ковер.

– Черт возьми! – пробормотал он: – Да оставите ли вы меня в покое? – Потом он добавил: – Я хочу пить.

Красавица смочила ему губы водой, нисколько не теряя присутствия духа.

– Тьфу! – заворчал пьяница. – Что за мерзость вы мне дали?

При этом он поджал ноги и попробовал встать. Эффи, ловко воспользовавшись этим движением, приподняла его с силой, которую нельзя было подозревать в ней, и бросила в кресло. Бам опустился на подушки, просевшие под тяжестью его тела… Первым ощущением его был испуг. Он опять попытался привстать и снова упал, ругаясь.

Затем, будто проснувшись, открыл глаза и стал осматриваться.

– Вам лучше? – спросила Эффи ласковым голосом.

Бам обернулся, ища того, к кому бы мог быть обращен этот вопрос и, конечно, никого не обнаружил.

– Я говорю с вами, – сказала Эффи. – Я спрашиваю вас: лучше ли вы себя чувствуете?

– Да право… право… ничего! Благодарю… – бормотал Бам, у которого в голове мысли плясали бешеный танец.

– Успокойтесь, – сказал в свою очередь Тиллингест ровным голосом, – и не бойтесь ничего. Вы у друзей.

Тогда Бам вытаращил глаза.

– У друзей? Я-то? Здесь?

Он никак не мог предположить, что у него есть друзья в таких салонах, убранных роскошными тканями, с такими толстыми коврами и мягкими креслами.

Следуя естественному течению мыслей, он перевел взор с окружающей его мебели на себя самого и решил, что если чудеса существуют, то кабак «Старый флаг» еще мог превратиться в роскошнейшее жилище, но уж никак не Бам – в изящного джентльмена.

Действительно, его одежду никак нельзя было назвать изысканной. Нечто вроде жакетки, когда-то клетчатой, черно-белой, а вследствие изношенности ставшей одноцветной и бесформенной, плохо скрывало полное отсутствие белья. Что же касается панталон красноватого или скорее непонятного цвета, то они свисали клочками на его башмаки, перевязанные тесемками, и без одной подошвы, что была потеряна во время рысканья по улицам.

Тем временем Бам все более приходил в себя благодаря тому внутреннему очагу, тепло которого возвращало его к жизни.

Вдруг какая-то мысль промелькнула в его глазах. Он обернулся к Эффи и смущенно кашлянул.

– Не можете ли вы, мисс, дать мне каплю виски?

Девушка взяла с камина дорогой резной графин и принесла его на хрустальном подносе. Тиллингест взглядом дал понять дочери, что желает остаться с этим человеком наедине.

Эффи кивнула. Когда она выходила, Бам встал, прислонился к спинке кресла и низко поклонился ей. Поклон этот был достоин актера Фредерика Леметра в роли Робера Макера!

Бама освещала лампа с матовым колпаком. Это был хорошо развитый двадцатилетний парень. Его густые черные волосы падали на лоб крупными завитками. Он откинул их назад обеими руками, как чистят траву граблями. Лицо его было в фиолетовых крапинах, но под налетом пьянства и разврата можно было заметить изначальную правильность его черт. Нос, довольно широкий у ноздрей, имел прямую и благородную форму. Чувственный рот окаймлялся густыми черными усами, и темно-каштановая борода, к которой бритва не прикасалась целую неделю, кустилась вокруг щек и подбородка.

– Дело в том, – начал банкир, – что я очень болен… Я умираю. Позвольте мне не терять время на вступление. Отвечайте на мои вопросы как можно короче…

Тон умирающего произвел некоторое впечатление на Бама, и он на всякий случай поклонился.

– Сначала нужно, – продолжал банкир, – чтоб вы знали, у кого вы находитесь и кто я такой. Мое имя Тиллингест, хозяин «Банка Новой Англии».

Чтобы представить себе весь эффект, произведенный этим вступлением, нужно увидеть мусорщика, у которого Ротшильд попросил бы взаймы два франка.

Бам отшатнулся.

– Что такое! – воскликнул он.

Он хотел уже заявить, что ничего здесь не украл, да и не собирался ничего красть, но сдержался и уставился на банкира в ожидании разгадки…

– Назвав вам свое имя, – продолжал Тиллингест, – попрошу и вас представиться…

– А вы не знаете меня?

– Возможно.

– Меня зовут Бам, – ответил не без достоинства завсегдатай «Старого флага», – я Бам из дома «Трип, Моп, Бам и компашка», хорошо известного в Нью-Йорке, – сказал он, цинично осклабившись.

– Я сказал вам, что не могу терять ни минуты времени… В настоящий момент ваше счастье в ваших руках… Советую вам не терять его… Напрягите лучше свою память и скажите, не имели ли вы какого другого имени…

Бам колебался. Его недоверчивые глаза остановились на бледном лице умирающего.

– Нет, – резко ответил он.

– Вы неоткровенны… напрасно… или ваша память изменяет вам… Позвольте помочь ей… Не родились ли вы в Антиохии в пятидесяти милях от Сан-Франциско?

Бам молчал.

– Одним словом, – продолжал нетерпеливо Тиллингест, – вас зовут Джон Гардвин, и вы сын Майкла Гардвина, повешенного десять лет тому назад за убийство своего брата, Айка Гардвина.

Бам сжал кулаки и сделал угрожающее движение в сторону банкира. Нисколько не смутясь этим покушением, банкир протянул руку, взял маленький револьвер, лежащий на стоявшем рядом столике, и небрежно положил его к себе на колени.

Результатом этого простого действия было угасание минутной вспышки Бама, который ограничился выразительным ворчанием.

– После несчастного происшествия, жертвой которого стал ваш отец, вы уехали в Филадельфию… Так?

– Да.

– Там некий грешок, совершенный в парке Фермаунт среди толпы, привел вас в тюрьму, где вы пробыли несколько месяцев. Четыре года спустя вы оказались в городской тюрьме Бостона…

– Вследствие другого грешка, – заметил Бам.

– Случившегося в отеле «Риверс»… Вы два года размышляли о грустных последствиях этой новой шалости.

– Два года, это верно…

– Вам тогда еще не было и девятнадцати лет. В эти годы вы уже поняли, что для захватившей вас деятельности нужна более обширная арена, и переезжаете в Нью-Йорк… где вы находитесь уже полтора года, не правда ли?

– Абсолютно точно, полтора года.

– И кажется, не разбогатели, – сказал банкир, бросая взгляд на лохмотья своего собеседника.

Надо сказать, что Бам был очень сообразителен. Если в первой половине разговора он выказывал умышленный цинизм, то теперь он ясно понимал, что ведь не для того же привез его к себе один из первых банкиров Нью-Йорка, чтоб изложить ему его биографию…

Значит, тут скрывалась тайна, которая должна была теперь же выясниться. Вероятно, начиналась игра, но играть надо было осторожно.

– Мистер Гардвин, – продолжал Тиллингест, – есть ли у вас планы на будущее?

– Ах, – произнес Бам, небрежно забрасывая ногу на ногу, – не совсем. Должен признаться, что со времени моего приезда в Нью-Йорк я со дня на день ожидаю случая, который решил бы мои проблемы.

– Что ж, тем лучше. Сейчас я предлагаю вам именно такой случай.

– В самом деле?

– Вы, конечно, не скрываете от себя, что избранный вами путь таит некоторые опасности… Сознавайтесь, что эти опасности несоразмерны с возможными выгодами… Вы стали вором… Вы крадете то там, то сям несколько долларов. Какой-нибудь взлом – дело небезопасное, – возможно, доставит вам небольшую сумму денег, которая не удовлетворит ваших потребностей, между тем как в конце этого же пути – Синг-Синг[4] или виселица.

– Как выражаются на деловом языке – баланс неверен. Вы правы.

– Теперь, – продолжал Тиллингест слабеющим голосом, – не перебивайте меня больше. Хотите, чтоб я дал вам возможность за короткое время приобрести огромное состояние? Я говорю не о нескольких тысячах долларов, а о сотнях тысяч… Если вы согласитесь на условия, которые я вам предложу, Бам исчезнет навсегда, точно так же, как и Джон Гардвин… от вашего прошлого не останется и следа… Нью-Йорк будет знать только предприимчивого, смелого молодого человека, поражающего даже богачей своей роскошью, одним словом, банкира, подобного Тиллингесту, Арнольду Меси и многим другим, которых я мог бы назвать по именам. Что вы на это скажете?

Пока Тиллингест говорил, глаза Бама расширялись все больше и больше. Он спрашивал себя, не упал ли он опять под стол в «Старом флаге» и не пора ли просыпаться. Он смотрел на умирающего, разинув рот, и не находил слов для ответа.

– Поняли ли вы меня? – спросил Тиллингест тихо и отчетливо. – Я предлагаю вам средство стать одним из самых могущественных людей, одним из владык американского рынка… За это я требую только, чтобы вы приняли некоторые условия, которые я сообщу вам, как только вы согласитесь на то, что я вам теперь предлагаю…

Бам сбросил с себя оцепенение.

– Я согласен, – сказал он отрывисто.

– Позвольте мне теперь изложить вам положение дел. Вы – сын повешенного. Вы протестуете против законов вашей страны. Нужно, чтобы произошло полное изменение вашей внешности и образа жизни… Я не требую, чтобы вы стали честным, нет, вы изменитесь только внешне, вот и все! Но в то же время вы посвятите себя полностью коммерческому делу… Не беспокойтесь, у вас будет сообщник, уверяю вас, очень ловкий, потому что это мой ученик… Вы будете ему подчиняться всегда и во всем – в ваших же интересах. И даже потом, когда уже вы сочтете себя посвященным во все тайны этого ремесла, знайте, что в школе старика Тиллингеста вы еще долго будете находить полезные сведения. И потому, верьте мне, во всем этом вы ничего не теряете и должны понять всю пользу, которую можете извлечь из моих предложений…

Бам слушал, не перебивая…

– Вот что меня удивляет, – сказал он, когда Тиллингест остановился. – Я вижу всю свою выгоду, но в чем она для вас… или для ваших родных… До сих пор вы были уверены в моем согласии. Что я такое в самом деле? Бродяга, идущий к тюрьме или к виселице… У меня нет ни имени, ни денег, ни будущего. И вдруг вы мне предлагаете дело, в котором я ничем не рискую, а могу выиграть все! Все, значит, зависит от условий, которые вы мне выставите, а я, как вы понимаете, готов их принять, как бы тяжелы они ни были… Итак, я готов на все, что вы мне предложите!

Тиллингест посмотрел на него:

– Говорите, продолжайте… Я хочу слышать вас… Итак, вы честолюбивы?

Бам вскочил с места.

– Честолюбив? – воскликнул он. – Это слово не совсем точно! Я хочу славы, хочу богатства, как безумный… я хочу во что бы то ни стало занять свое место на этом пиру, где другие обжираются, в то время как я голодаю, как собака… Чем ниже стоит человек, тем выше он хочет подняться… Из глубины пропасти, где я нахожусь, я хочу достичь вершины… Вот так… И, не видя выхода, я часто хотел разбить себе голову о стены моей тюрьмы… Но я слишком слаб… не решился… И в эти минуты пью… дохожу до животного состояния… теряю облик человеческий… И вы со мной заговорили о миллионах! Со мной! О! Если только вы подшутили надо мной – то берегитесь… Как верно то, что я сын Майкла Гардвина, повешенного, – так же верно, что я задушу вас этими руками!

Бам был страшен. Лицо его сильно побледнело. Горящие глаза отражали темные страсти обездоленного человека, сердце которого бьется лишь для зависти и ненависти…

– Хорошо! – холодно произнес Тиллингест. – Именно такой человек мне и нужен… Я не ошибся…

Затем, подозвав к себе Бама, он что-то говорил ему, но так тихо, что только его собеседник мог расслышать то, что предназначалось ему узнать.

Было одно мгновение, когда Бам вздрогнул как от удара электрического тока…

Когда он отошел, то был еще бледнее, чем прежде, но непреклонная воля озаряла его лицо.

– Вы поняли меня? – спросил Тиллингест.

– Да!

– Откройте эту дверь и позовите мою дочь.

Бам повиновался. Эффи вошла.

– Дочь моя, – сказал Тиллингест, – вложи свою руку в руку этого человека… Я обещал, умирая, оставить тебе двойное наследство: мужа и приданое… На рассвете священник соединит вас у моего смертного одра… Что же касается приданого, то оно находится в верных руках…

Бам поклонился и подал руку Эффи. Она взяла за руку Бама.

Тиллингест, странно улыбаясь, откинул голову и закрыл глаза: он мог теперь спокойно ждать смерти…

Глава 4

Общество мадам Симонс

Покинем великолепный Бродвей, красоты Центрального парка, памятники Пятой авеню, минуем монастырь Святого Сердца, больницу для глухонемых, парк, названный в честь натуралиста Одюбона…

Пред нами голая и сухая поляна.

В центре ее, окруженное несколькими тощими деревьями, стоит печальное, мрачное здание с высокими стенами из старого камня. Оно имеет вид бездыханного трупа, которого забыли предать земле. Именно так выглядит это сооружение.

Это Альм-Хауз – дом призрения бедных.

Шесть часов утра. Со времени описанной нами сцены прошло двое суток. Оттепель. Моросит мелкий дождь. Земля набухла и превратилась в черное месиво… Дом нищих кажется еще более убогим под этим дождем, и деревья жалобно вскинули свои сухие ветки, как руки, воздетые к небу с мольбой о помощи.

Около Альм-Хауза разбросаны на обширном пространстве груды камней, столбов, деревянных и железных крестов… Все скривилось налево или направо, все пошатнулось, как будто эти знаки могил стараются сблизиться, чтоб утешать друг друга или обмениваться шепотом надежды…

Да, мы на кладбище. Но здесь покоятся лишь тела обездоленных, притесненных и угнетенных, не имевших сил перенести тяжкую долю, сломленных жестоким роком. Это Поттерфильд – кладбище для бедных.

В Альм-Хауз попадают для того, чтоб страдать. Затем рассеянный доктор проходит между белыми койками и, указывая сегодня на одну, завтра на другую, говорит:

– Все.

После этого является священник и молится. Деревянный белый гроб – последняя рубашка, как говорят американцы – укрывает труп. Глина довершает дело.

* * *

Зима, шесть часов утра, еще темно… Вот со стороны города, под дождем и по грязи, медленно направляются к этому мрачному месту два человека. Не доходя до Альм-Хауза, они расходятся.

Одна из фигур приближается к кладбищу.

Это женщина. Она одета в черное. Лицо прикрыто вуалью. Она с трудом пробирается вперед, скользя по выбоинам, но идет прямо, не сворачивая, видимо, хорошо зная дорогу.

Она вступает в пределы Поттерфильда и уверенно направляется к одной из могил.

Здесь она поднимает вуаль, скрещивает руки, преклоняет колени и молится.

Она конвульсивно вздрагивает всем телом. Она плачет.

О ком?

Эта женщина молода. Под крепом, покрывающим ее лоб, видны локоны восхитительных светлых волос. Когда же она поднимает глаза к небу, как бы прощаясь с существом, которого уже нет на свете, открывается ее лицо, озаренное красотой и нежностью.

Она плачет. Она целует своими свежими и молодыми губами эту мокрую землю, в которой вязнут ее колени…

Затем, сделав усилие, она встает и быстро удаляется, не обернувшись назад…

Мужчина идет к ней навстречу.

– Нетти, дорогая Нетти! – воскликнул он, взяв ее руку. – Как я корю себя за то, что уступил вашему желанию, особенно в такой дождь и при вашем слабом здоровье…

Перед ней стоит молодой человек двадцати пяти лет, блондин, с почти женским лицом. Его голубые глаза смотрят с невыразимой любовью на дрожащую молодую девушку.

Она не отвечает.

Оба спешат возвратиться в город. Но Нетти все еще плачет, и слезы катятся по ее щекам, как крупный жемчуг.

– Извините меня, друг мой, – тихо говорит она наконец.

– Но зачем же вы решили сопровождать меня? Ведь это такая грустная прогулка… Я совершаю ее не в первый раз… Я часто хожу сюда… И как часто! Если бы вы только знали!

– Но почему вы не хотите сказать мне всю правду? Я уже давно понял, что вас не покидает глубокая скорбь… Почему же вы скрываете ее? Разве я вам не друг?

– Эванс, я не знаю сердца более преданного, более благородного, чем ваше… Но пока я не могу ответить на ваши вопросы ничего, кроме того, что говорила раньше… Вы когда-нибудь все узнаете… Пока еще не пришла пора – позвольте мне молчать… Та, которая покоится там, – моя мать. Она вынесла все пытки, которые разрывают сердце и убивают тело… Она умерла в глубоком отчаянии. Та ночь была ужасна, я никогда не забуду ее, она не изгладится из моей памяти… Мама завещала мне дело, которое я должна и хочу завершить. Когда я выполню ее волю, тогда все расскажу… А пока не спрашивайте ни о чем…

Весь оставшийся путь оба молчали.

Город уже просыпался. Рассвет, серый и белесоватый, подчеркивал бледность фасадов мраморных домов.

Они миновали Центральный парк.

На углу площади Святого Марка и Первой авеню оба остановились у скромного домика.

Через минуту дверь распахнулась – и толстая женщина с веселым лицом вскричала, увидев Нетти:

– Наконец-то! Дорогое дитя мое! Я так беспокоилась! Скорее, скорее! Чай ждет вас… и с такими гренками, каких вы еще не грызли никогда вашими зубками…

Затем она повернулась к Эвансу:

– А вы, мой ученый доктор, совсем замерзли и раскисли… Погрейтесь у огня, и все пройдет!

Славная мадам Симонс, содержательница крошечного кафе, деятельная, бойкая и непоседливая, потащила Нетти в гостиную. Девушка опустилась в кресло возле камина…

– А вы все будете стоять и рассматривать ее?! – воскликнула опять мадам Симонс, обращаясь к Эвансу. – Ну да, она хорошенькая, да, она прелестная! Это бесспорно… Но это не мешает чаю остывать! Ну-ка, доктор, накроем на стол…

Она по-особенному произнесла слово «доктор», делая сильное ударение на последнем слоге.

– Сегодня, – продолжала она, расстилая пухлыми руками коричневую с белыми цветами скатерть, – нашей дорогой Нетти надо запастись мужеством, сегодня день Совета в Академии… Будут обсуждать ее картину, ее творение… Знаете, я держу пари… что ей дадут пять тысяч долларов… Хотите держать пари, доктор?

И, говоря это, она ставила на стол чашки, блюдца и чайник, из носика которого вырывались струйки белого пара.

– Ах, кстати, Нетти, письмо для вас…

Она вынула из кармана своего передника конверт и передала его девушке.

Нетти распечатала его и вскрикнула:

– Тиллингест умер! Умер!

Затем, проведя рукой по лбу, прошептала:

– Небесное правосудие! Не торопись так! Подожди…

Глава 5

Мистер Колосс

В эту минуту раздался стук в дверь гостиной, и мягкий голос спросил:

– Можно войти?

– Это Колосс, – сказала мадам Симонс. – Войдите!

Дверь приоткрылась.

Колосс – фамилия довольно странная, но она казалась еще более странной из-за своего носителя.

Вошедший не шел по ковру, а скользил, будто его тело было таким легким, что не производило шума при движении. Кто произвел на свет это существо? Какое-нибудь экзотическое семейство, оставившее на льдине ребенка, которого потом течением унесло далеко от Гренландии, Шпицбергена или Камчатки? Или тот сказочный мир, который фантазия Свифта населила лилипутами? Или таинственное племя пигмеев? Или просто сон? Как бы то ни было, но в комнату вошел человек более чем необыкновенный.

Имел ли он четыре фута от пола? Если мы назовем даже три с половиной, то и это будет преувеличением. Но если он так мал ростом, то не компенсирует ли он толщиной этот недостаток? Отнюдь. Он хрупкий и тонкий, как стебель одуванчика. Всмотревшись повнимательнее, нельзя не удивиться гармоничному сочетанию роста и комплекции этого существа.

Как ни странно, его облик в точности соответствовал американскому типу. Это было уменьшенное изображение больших янки, известных по рисункам во всех пяти частях света. Длинное лицо, козлиная бородка, курчавые волосы… Все было на месте.

При этом и типичный костюм: длинный черный сюртук, белая рубашка с отложным воротником, широкий галстук, широкие и неуклюжие панталоны, сапоги на толстых подошвах…

Его прозвали Колоссом как фурий – Евменидами.

Он подошел, улыбаясь во весь рот, с лицом, сиявшим любезностью. Но было еще что-то кроме нее… Большая радость переполняла этого маленького человека.

Мистеру Колоссу было, по всей вероятности, около шестидесяти лет. Борода и волосы были белы как снег.

Надо заметить, что все на нем было чисто, аккуратно, как на куколке, только что полученной из магазина.

– Это я! Здравствуйте, дети мои! – сказал Колосс тонким, но не пронзительным голосом, вполне соответствовавшим его маленькой фигурке.

Мадам Симонс своей толстой рукой дружелюбно потрепала его по щеке, будто ребенка.

– Сэр, – сказала она шутливо, – зачем вы пришли сюда?

– Хе-хе, – ответил Колосс, подходя к Нетти, все еще задумчиво смотревшей на только что полученное письмо, – я имею, кажется, право интересоваться делами своих учеников…

Нетти тепло улыбнулась карлику.

– Здравствуйте, друг мой! Как я счастлива, что вижу вас!

И она протянула ему свою белую ручку, в которой совсем утонула лапка старика.

– Счастлива! – повторил Колосс. – Гм… вот слово, которое доставляет мне большое удовольствие! А вы, Эванс, – прибавил он, обращаясь к доктору, – разве не пожелаете мне доброго утра?

– Непременно, дорогой мой профессор, – широко улыбнулся молодой человек, – извините меня, но я задумался о другом…

Колосс посмотрел на него.

Глаза Колосса достойны описания. Когда он широко раскрывал их, то, говоря без особого преувеличения, все существо маленького человека, так сказать, исчезало. Видны были только серые зрачки, глубокие, как море, в глубине которых волновался целый мир мыслей и чувств.

Наши четыре действующих лица разместились вокруг стола. Начался скромный завтрак.

– Послушайте, дорогой мой Колосс, – сказал Эванс, – позвольте задать вам один вопрос… Вы сегодня сияете радостью. Не будет ли нескромностью пожелать присоединиться к ней?

Заметим мимоходом: прозвище Колосс так утвердилось за ним, хотя настоящее имя старика было Джон Веннерхельд, что никому не приходило в голову называть его иначе, чем мистер Колосс.

– Вы довольно верно угадали, дорогой доктор, – сказал старик. – И иногда я очень сожалею, что у меня такая маленькая фигурка…

– Почему?

– Потому, что мое скромное тело, сегодня, например, кажется мне слишком тесным, чтоб вместить такую беспредельную радость, – да, именно беспредельную, переполняющую мою душу.

Действительно, глаза старика блестели, и весь он готов был лопнуть от распирающего его счастья.

– Расскажите нам, – сказала Нетти, – чтоб и мы порадовались вашему счастью!

– Предположите, – начал Колосс, взгляд которого принял выражение глубокой задумчивости, – предположите, что человек посвятил всю свою жизнь решению какой-нибудь задачи. Представьте себе, что он потратил пятьдесят лет… да, я могу сказать, что именно пятьдесят… на изучение, на усовершенствование идеи… что в свои усилия он вложил все честолюбие, всю волю, все силы своей души… И вдруг, в такую ночь, какая была, например, сегодня, когда дождь бьет в стекла, когда ветер воет… Истина неожиданно открывается во всей своей полноте, почти осуществленная, осязаемая… Как вы думаете, в такую минуту человек не может обезуметь от бесконечной, неизъяснимой радости?

– Но в чем же дело? – воскликнул Эванс, увлеченный энтузиазмом старика.

– Мне нужно три дня… Я назначил себе этот срок… и тогда вы все узнаете… Ах! Их железные дороги, опоясывающие весь свет с одного конца до другого, их сухопутные и трансатлантические телеграфы, их великаны-аэростаты! Как все это будет казаться мелко, мизерно! Мое произведение не имело предшественников, не имеет равных себе! Это бесконечность, взятая с бою, порабощенная… И это так просто на самом деле! И как я не открыл этого раньше? Ну да хватит говорить о себе, сегодняшний день принадлежит Нетти… – И, обращаясь к молодой девушке, он сказал: – Вы помните нашу первую встречу пять лет назад? Вы были, как и сегодня, очаровательны и добры… В вас было чутье, понимание искусства… Я сказал вам: учитесь рисовать… Я еще помню, как вы неправильно проводили линии на бумаге… Терпение, говорил я вам, а главное – старание! Я заставлял вас работать по пять часов в день… в продолжение целого года, начиная всегда в одно и то же время и заканчивая в те же минуты…

– А добрая мадам Симонс кормила меня и не брала денег за квартиру… по вашей просьбе, – перебила его Нетти, смотря на толстую хозяйку, которая из чрезмерной скромности прятала свое лицо в кружке с чаем.

– Вы правы, Нетти! Мы не забудем никогда, что она сделала для нас, – продолжал Колосс взволнованным голосом.

– Я прошу вас, – сказала мадам Симонс глухо, – не вмешивать меня в ваши истории и оставить меня в покое!

У доброй женщины показались слезы на глазах.

Нетти встала, взяла ее голову обеими маленькими руками и поцеловала. Толстая хозяйка вырвалась, шумно высморкалась и воскликнула:

– Я же вам сказала, оставьте меня в покое… Я люблю общество, вот и все!

– Возвращаюсь к Нетти, – сказал Колосс. – Через год она умела рисовать… но ей был знаком только процесс рисования. Тогда я взялся за нее серьезнее, отнял все модели… ей пришлось рисовать по памяти… Она должна была копировать формы, которые возникали в ее воображении. Затем я ей дал в руку кисть… Сегодня пять лет с того дня, как она начала проводить первую линию, и вот через несколько часов достопочтенная Национальная галерея Нью-Йорка откроет двери гудящей толпе… и эта толпа в изумлении остановится перед прекрасным произведением нашей Нетти! Нашей Нетти, которую я сделал живописцем, я, Колосс, посредственный рисовальщик и неумелый пачкун… я, уверяющий, что можно дойти до всего, не следуя никакому другому правилу, кроме того, которое формулируется двумя словами: «Терпение! Старание!»

– Точно так же было и со мной, когда я ощупью искал своего призвания: вы сделали из меня доктора, которым, я надеюсь, вы будете иметь право гордиться, – сказал Эванс, пожимая руку старика.

– Э, боже мой! – воскликнул Колосс. – Да к чему же служили бы живые силы природы и разума, если бы хорошее направление не развивало их во всей полноте?

В эту минуту прозвенел звонок у двери.

– Опять почтальон! – сказала мадам Симонс. – Сегодня какое-то почтовое утро…

Она вернулась с конвертом в руках.

– Письмо мисс Нетти Дэвис. М-да, – прибавила она, грозя пальцем молодой девушке, – у вас слишком большая корреспонденция, моя красавица…

Нетти взяла конверт.

На нем была печать и подпись: «Арнольд Меси и Ко. Нью-Йорк, Нассау-стрит, 5».

Она вдруг страшно побледнела и, сделав над собой усилие, отдала письмо Колоссу, который поспешно распечатал его.

– Вот, слушайте!

И он прочел громким голосом:

– «Мистер Арнольд Меси, посетивший вчера, до публичного открытия, выставку Национальной галереи, просит мисс Н. Дэвис пожаловать в два часа в зал конкурса, чтобы переговорить с ним о покупке ее замечательной картины».

Нетти вздрогнула.

– О! – воскликнула она, закрыв лицо руками.

Эванс в молчании смотрел на нее. Какие же это тайные страдания постоянно омрачали это чистое существо?

Колосс мягко взял руку Нетти.

– Терпение! – сказал он ей. – Терпение и старание!

Глава 6

Купите! Купите большую новость!

При въезде в Нью-Йорк с северной стороны мы оказываемся в непроходимой чаще узких и грязных улиц. Это остатки старого города. Они тянутся вдоль берега реки и представляют собой лабиринт, куда не проникает ни свет, ни воздух.

Одна из таких улиц зовется Старый Каток.

И действительно, нужно проявить чудеса ловкости, чтобы не поскользнуться на ее грязной покатости и не упасть в зловонные ручьи, протекающие по ее краям.

Здесь, на углу улицы Фронт, в нескольких шагах от берега, стоит высокое здание, когда-то служившее, вероятно, складом различных товаров. Это нечто вроде рынка, покрытого крышей, с которой дождь и ветер сорвали черепицу, обнажив сгнившие балки. Истлевшие и плохо прикрепленные одна к другой доски его стен кажутся старой заплесневевшей бумагой.

Кучи грязи у полусгнившего фундамента дома чередуются с лужами грязной и вонючей воды. Сорвавшаяся с одной петли дверь ведет вовнутрь…

Через окна, вырезанные высоко в стенах, едва пробиваются лучи солнца.

В этой затхлой полутьме едва можно разглядеть формы каких-то существ, похожих на людей. Чьи-то маленькие тела лежат, тесно переплетенные между собой. Головы, ноги – все смешалось, покрытое грязными лохмотьями, на фоне которых резко выделяются лица, руки и голые ноги.

Где-то бьет семь часов.

Тогда в разных концах помещения поднимается несколько фигур. Это взрослые люди, которые тоже спали здесь, в этом вертепе грязи и нищеты. Один из них прикладывает пальцы к губам и издает пронзительный и долгий свист, который повторяют его помощники.

И как в театральных представлениях жезл колдуна вдруг оживляет неподвижные камни, так и тут вся эта масса внезапно начинает потягиваться, копошиться, толкаться…

– Эй, черти! Вставать!

Это воззвание относится к детям: это дети валяются здесь, скученные, будто животные в стойле.

Свисток оказывается недостаточным средством, как и крик. Тогда раздаются хлопки длинного бича. Нельзя поручиться, что этот бич не достанет спину или голову кого-нибудь из этих несчастных.

Во всяком случае, так как подъем происходит недостаточно быстро, один из взрослых врывается в этот муравейник, раздает удары направо и налево, толкая ногой то того, то другого, и сопровождает все это грязными ругательствами, хлопаньем бича и свистом.

Происходит жуткая толкотня и потасовка.

Тут собраны дети разных возрастов, начиная с мальчишки десяти – двенадцати лет, бледного, худого, иссохшего, и кончая ребенком пяти лет, сохранившим остаток младенческой свежести на щечках.

Кто эти дети?

Это покинутые отцом и матерью, убежавшие из родительского дома, изгнанные из-под пустынного крова, бегущие своими маленькими ножками по пути порока и мошенничества. В Нью-Йорке детьми торгуют как всем остальным. Их заставляют работать, они продают газеты, чистят сапоги, бегают в качестве посыльных…

Специальные люди подбирают этих бродяг на улицах и уводят к себе вечером, чтоб иметь их под рукой. Они бросают им по куску хлеба, немного солонины и гонят на водопой к ручью, как стадо баранов…

Вот уже все малютки на ногах. Им было нелегко это сделать, потому что в эти зимние ночи холод сковывает и тела, и волю.

Дверь открыта.

Они выходят под надзором вожаков. Те подгоняют отстающих хлесткими ударами по чему придется.

Они выходят на улицу, меся ногами густую грязь, и выстраиваются в два ряда вдоль стены.

Выходит хозяин. Это сытый детина с размашистой походкой, с красным лицом. Его зовут мистер Спондж (Губка). Действительно ли это его имя или это намек на количество потребляемых им напитков, не имеет значения.

Он бросает довольный взгляд на свою армию.

Мистеру Спонджу предстоит произнести речь.

Он откашливается, выплевывает черную слюну и говорит:

– Эй вы, чертенята! Сегодня хороший день! Есть новости! Нужно будет выть крепко и без устали! Если дело пойдет хорошо, получите супу!

Затем, отпуская своих солдат жестом, достойным генерала из оперы, он восклицает:

– Ну проваливайте ко всем чертям, и как можно скорее!

Раздается громкий крик. Мальчишки чувствуют себя свободными, они могут бежать, скакать, как им вздумается. Они направляются к типографии. Они стараются превзойти друг друга не из любви к труду, а по врожденному детскому инстинкту, который всякую тяжелую работу превращает в игру.

Нужно посмотреть на них, когда они приходят за газетами! Они толпятся, толкаются, лезут на спины друг другу, яростно отшвыривают слабых…

Каждому хочется опередить другого в получении первых номеров.

Затем, нагрузившись газетами, они разбегаются по всему городу.

И уже через несколько минут они терзают уши прохожих и удивляют эхо, которое не может отвечать им в унисон, крича своими тонкими голосами!

– Важная новость! Купите! Несостоятельность Тиллингеста! Смерть банкрота! Сто миллионов долларов долгу! Купите! Два цента! Важная новость! Тиллингест – вор! Купите! Купите!

В это время Трип и Моп философски курили свои трубки у стойки заведения на Брод-стрит.

Вдруг один из юных разносчиков распахнул настежь дверь кабака и закричал во все горло свое рекламное объявление. Трип вздрогнул.

– Что? – спросил он.

– Что такое? – проворчал Моп.

В следующее мгновение Трип выбежал на улицу и вырвал из рук продавца номер «Нью-Йорк геральд», бросив ему вместо денег расхожую фразу:

– Ты будешь считать это за мной!

Затем он вернулся к стойке и, конечно, для улучшения зрения, влил в себя стакан виски. Далее он дрожащей рукой разложил перед собой огромный лист газеты, пробежал по столбцам пальцем и, наконец, испустил громкий вопль.

– Чтоб тебя черт повесил! – отреагировал Моп. – Что ты там нашел?

– Смотри, читай, животное!

Моп взял в руки «Геральд» и посмотрел на ту колонку, где остановился черный ноготь его почтенного компаньона.

– Ах! – воскликнул он.

– Ну что?

– Черт возьми!

– Мы разорены!

– Полный провал!

– Все к черту!

И они посмотрели друг на друга глазами, полными отчаяния.

Трип первый пришел в себя.

– Что бы это значило? Позавчера вечером прелестная девушка…

– Ангел, – кивнул Моп.

– Приезжает за нашим другом Бамом…

– И увозит его…

– Да…

– В дом Тиллингеста, банкира, богача, денежного мешка…

– Проходит тридцать шесть часов…

– Мы готовимся идти к Баму с поздравительным визитом…

– И вдруг узнаем, что Тиллингест разорен!

– Мало того, умер!

– Следовательно, наш визит уже ни к чему…

– И значит, нам остается лишь сожалеть, что бедный Бам так опрометчиво поступил…

Наступает тягостное молчание.

– Итак, – начал опять Моп, – еще одна ветка сломалась… Что делать?

– Во-первых… Где Бам?

– Это правда… Что, если с ним сыграли злую шутку?

Снова молчание.

– Знаешь, – сказал Моп, – у меня возникла мысль…

– Говори…

– Пойдем в «Старый флаг». Может быть, Догги знает что-нибудь…

И, взяв Трипа под руку, Моп тащит его к «Старому флагу». Они идут быстро, обдумывая по дороге различные версии.

Лишь только они распахнули дверь «Старого флага», как Догги закричал:

– Хороши ребята, нечего сказать! Почему вас не видно с субботы? Вы бежали как воры, да вы и есть таковые!

– Извините, – шепчет Трип, – дела…

Догги смотрит на них исподлобья.

– Ну, вы все-таки пришли… Значит, есть совесть… Вы хорошо сделали, что пришли… У меня есть для вас письмо.

– Для нас?!

– Да, его принес вчера вечером лакей, очень хорошо одетый, и просил меня непременно передать вам это письмо до двенадцати часов.

– Теперь восемь… Мы еще не опоздали.

Догги держит письмо своими жирными пальцами и помахивает им. Примерно так дразнят куском сахара дворняжку.

– Распечатай, – говорит Трип, передавая письмо Мопу.

Тот почтительно распечатывает. Что-то выпадает из конверта.

– Это еще что? – восклицает Догги.

– Банковый билет!!!

Все трое нагибаются, чтоб поднять его, и так сильно стукаются головами, что отскакивают в разные стороны. Трип первый приходит в себя:

– Двадцать долларов!

– Отлично!

– Теперь читай письмо…

Трип громко читает:

– «Дорогие друзья, я нужен вам, а вы нужны мне. Приходите в двенадцать часов в отель «Манхэттен», в холл. Подождите меня. Так как ваша одежда не совсем прилична, то посылаю вам немного денег, чтобы вы могли сменить гардероб. Не нужно роскоши, нужны вкус и хорошие манеры. Не опаздывайте. Скажите Догги, что я его не забываю. Бам».

Ими овладевает не радость, а безумный восторг. Трип и Моп пляшут среди столиков, а в это время Догги, торжественно раскинув руки, благословляет этих двух негодяев.

Но постепенно чувство реальности возвращается к ним.

– Ну что же? – спрашивает Трип.

Догги начинает нравоучительным тоном.

– Господа, – говорит он важно, – бывают минуты в жизни людей, когда судьба, устав их преследовать, протягивает руку помощи… Вы попали именно в такую ситуацию. Верьте мне, джентльмены. Не упускайте этого случая… Я всегда считал Бама умным и находчивым юношей. Эти двадцать долларов доказывают мою несомненную правоту. Ступайте покупать себе одежду… В нескольких шагах отсюда открыт новый рынок, и за пять долларов вас оденут с головы до ног как принцев…

– О, за пять долларов!

– Ну, положим, за шесть, и вы будете одеты как короли!

Это последнее сравнение приятно щекочет честолюбивую жилку наших оборванцев.

– А где же рынок?

– На углу Бродвея и Уокер-стрит. Это настоящий рынок и таких размеров, какие неизвестны в Европе. Пять этажей, загроможденных жакетками, водопад из панталон, гора шляп, река рубашек и черный рудник башмаков с громадными гвоздями…

Подойдя к рынку, друзья были ошеломлены криками продавцов и покупателей, бушующими толпами народа, обилием самых разнообразных товаров, огромными рекламными вывесками.

На одной из них изображено легендарное превращение оборванного нищего в красавца, подносящего букет улыбающейся леди…

И через десять минут из этих многоцветных, ярких, кричащих бездн выходят преображенные оборванцы.

Во-первых, Трип – жакетка в зелено-черную клетку, желтые с зелеными полосами брюки, красный шарф на шее, цилиндр набекрень, на ногах – большие башмаки «Мольер»… В руке – массивная палка.

Во-вторых, Моп – красноватое пальто, панталоны небесного цвета, по-гусарски стянутые на коленях, галстук желтый с черными полосами, войлочная шляпа, в руке – массивная палка…

Все стоило обоим тринадцать долларов.

Они на минуту останавливаются на тротуаре и осматривают друг друга, фатовато помахивая палками.

– Одиннадцать часов, – глубокомысленно отметил Трип.

– Следовательно, – подхватил Моп.

– До двенадцати еще тьма времени!

– Так вперед!

– Вперед!

И друзья устремились в ближайший кабачок.

Глава 7

Насущная необходимость иметь кошку о девяти хвостах

Отправимся в отель «Манхэттен», огромное здание в пять этажей, не считая подвала, с фасадом, выходящим на Бродвей.

Надо признать, что Париж напрасно пытается завести у себя что-нибудь подобное колоссальным гостиницам Америки, открытым для всех четырех ветров света.

«Манхэттен» не просто гостиница, это центр целого мира – пуп его, как сказал бы Виктор Гюго.

Там останавливаются конно-железные дороги. В нижнем зале всемирная транспортная контора выдаст вам билеты в Олбани точно так же, как и в Петербург, в Сан-Франциско, Пекин или Париж – по вашему выбору.

Насчитайте пятьсот служителей – и вы только приблизитесь к истине. Все бегают, снуют, толкаются, поднимаются и спускаются по лестницам; одуряющий шум, нескончаемый гул вопросов, ответов, приглашений и объявлений… Вавилон – не то слово для сравнения с «Манхэттеном»!

Административная служба занимает целый этаж и управляется лицом, которое получает жалованье министра.

Хотите получить какие-нибудь сведения? Идите направо! Хотите заказать рекламу? Налево! Желаете комнату? На каком этаже? Скорей! Здесь нельзя медлить! Цены известны. Не пытайтесь торговаться, вас на станут слушать. Здесь все дорого. Рассчитывайте на это.

Чтобы описать этот небольшой мирок, нужен целый том. Учитывая то, что нам придется еще не раз входить в эти двери, в эти ворота, во двор, забитый каретами, багажом, входящими и выходящими людьми, на время оставим описание «Манхэттена».

Около полудня этого дня холл гостиницы был, в полном смысле слова, набит битком.

Стоял такой шум, что ничего нельзя было расслышать, кроме одного слова: «Тиллингест».

Нет, его не награждали обидными эпитетами, его не проклинали и даже не осуждали.

Просто разговаривали. И по мере того, как в умах говоривших возникали погибшие вследствие этой смерти миллионы, все они испытывали ощущение почтительного ужаса, который охватывает путешественника при виде живописных развалин древнего мира.

– И все это сделал Меси?

– Неужели Меси?

И тогда разговор переходил на Арнольда Меси.

И звучали слова, напоминающие знаменитую фразу европейских дворов: «Король умер! Да здравствует король!»

Все восхищались бульдожьей хваткой Меси, все восхищались его финансовым талантом.

В это время два субъекта яростно протискивались сквозь толпу. Это были Трип и Моп, на которых, впрочем, никто не обращал внимания.

Их причудливые туалеты, их манеры переодетых мошенников никого здесь не удивляли. Совсем другие заботы занимали собравшихся…

Во время движения сквозь толпу каждому приходилось сдерживать странные поползновения своего товарища. Трип хлопал Мопа по руке, когда она тянулась к какому-нибудь раскрытому карману. В свою очередь Моп делал яростные знаки Трипу, любовно заглядывавшемуся на цепочку от явно чужих часов.

И оба, свирепо вращая глазами, шепотом призывали друг друга к порядку и порядочности.

Было уже около двенадцати часов, а Бам не появлялся…

– Не подшутил ли он над нами? Чего доброго…

– Над нами не подшучивают! – произнес Моп со зловещей отчетливостью.

– А вот и он! – сказал Трип.

– Где?

– Там, направо!

Трип не ошибся. Но только его опытный глаз мог сразу узнать экс-клиента «Старого флага».

Мы уже говорили, что Бам был довольно красив. Его стройная фигура, густые волосы, энергичное и в то же время хитрое выражение лица составляли оригинальное целое.

Но как далек был от недавнего бродяги в лохмотьях этот холодный, бледный, изящный господин в отлично сшитом костюме!

Бам стоял у камина.

Трип и Моп, растолкав толпу, подошли к нему.

Бам подал знак лакею, уже заранее предупрежденному, и, не говоря ни слова, повел своих коллег в отдельную комнату.

– Шампанского, сигар! – произнес Бам кратко.

Оба друга ошалели.

Они вертелись вокруг Бама, как факиры вокруг идола, не смея до него дотронуться.

– Дорогой мой Бам… – начал Трип.

– Достойный друг мой! – всхлипнул Моп.

– Во-первых, – произнес Бам, – здесь нет ни Бама… ни Трипа… ни Мопа… Здесь прежде всего я, Гуго Барнет из Кентукки.

– А!..

– Затем, – он указал на Трипа, – полковник Гаррисон.

Трип встал и отвесил церемонный поклон.

– Наконец, Франциск Диксон из Коннектикута.

– Отлично, – сказал Моп.

– Это еще не все. Гуго Барнет – банкир, маклер, участвующий в торговле солониной и мануфактурой.

– Хорошо.

– Гаррисон и Диксон…

Тут внимание Трипа и Мопа удвоилось.

– Гаррисон и Диксон – журналисты.

Гомерический взрыв смеха приветствовал это странное назначение.

– Журналисты! – воскликнул Трип, покатываясь от смеха.

– И без журнала! – визжал Моп.

– Журналисты и с журналом, – холодно продолжал Бам, – потому что вы основываете журнал…

Галлов, как говорят, может удивить лишь падение неба. Но можно сказать, наверное, что и они бы изумились невероятному сообщению, сделанному Бамом своим сообщникам.

Трип и Моп не произнесли ни слова.

– Понятно, что мы обещаем помогать и служить друг другу без задних мыслей, без обмана и измены…

– О! – обиженно выдохнули оба мошенника.

– Да-да, я знаю… но лучше изложить все условия нашего договора. Вы должны мне повиноваться, исполнять все мои инструкции беспрекословно и ни в коем случае не подменять мою инициативу своей… Одним словом, я офицер, а вы солдаты. Взамен вашей покорности я предлагаю следующее…

Глаза обоих широко раскрылись. Эта часть разговора интересовала их больше всего.

– Прежде всего я назначаю вам жалованье по два доллара в день на каждого.

Мошенники широко улыбнулись.

– Одеваю вас чисто и изящно…

Еще более широкая улыбка.

– Даю вам квартиру…

– Ого!

– Следовательно, ежедневное содержание в два доллара выделяется на еду и на мелкие расходы.

Улыбка стала безграничной.

– Кроме того, – продолжал холодно Бам, – в случае опасных ранений…

– Как? – подскочили мошенники.

– Или в случае смерти…

– В случае смерти?!

Улыбка полностью исчезла, уступив место самой кислой гримасе.

– Итак, – сказал Трип, – мы будем подвергаться… будем ранены…

– Или погибнете. Да, я не шучу. Сегодня вы – как я вчера – занимаетесь делом, самым высоким достижением которого является виселица, если ей не будет предшествовать смерть от пули полисмена, что весьма нежелательно для джентльмена… Я повторяю вам, что вы солдаты. Нет борьбы без риска. Я только утверждаю, что раненые или убитые, вы, по крайней мере, будете иметь удовольствие пасть благородно, а не в толпе уличных бродяг…

– Разумеется, – заметил Моп не без иронии, – это в корне меняет дело.

– Шутить будем потом… Вы начнете с хорошими деньгами издавать газету.

– Еженедельную?

– Ежедневную газету, что сразу закрепит за вами почетное место в прессе вашей страны. Я все подготовил. Сначала название…

Бам вынул из кармана корректурный лист, на котором можно было прочесть: «Финансово-коммерческая Девятихвостая кошка»[5].

Трип взял корректуру и осмотрел ее с улыбкой видимого удовольствия.

– Добрые друзья мои, – сказал Бам, – грустно, но несомненно, что весь деловой мир наводнен бездомными негодяями, не имеющими ни кола ни двора, без чести и совести, сделавшими смыслом жизни грабеж, вымогательство и разорение честных людей…

– У нас слишком много примеров этому, – вздохнул Моп, опечаленный столь плачевным состоянием нравов своего отечества.

– Общественная совесть возмущается, – говорил Бам, подчеркивая каждое слово подобно терпеливому проповеднику, – да, я повторяю, она возмущается… Пора возвратиться к неписаным законам чести… Пора изгнать плетью этих бесчестных продавцов, которые превратили храм в грязный рынок низости!

– Кто знает, может быть, уже поздно! – воскликнул воодушевленный Моп.

– Нет, – продолжал Бам, – никогда не поздно наставить на истинный путь заблудших… открыть глаза простакам, принимающим за звонкую монету самую пошлую ложь… Одним словом – вылечиться от горячки, которая гложет живые силы нашей славной Америки! Итак – чего хочет «Девятихвостая кошка»?

– Да, чего она хочет? – вторили дуэтом Моп и Трип.

– Она хочет своими ремнями, как орудием мщения, срывать маски! Никакой пощады мошенникам! Никакой безнаказанности для негодяев! Вытащим на свет все гнусные интриги! И пусть на все четыре стороны разбегутся эти подлые попиратели общественной совести, эти разрушители благосостояния нашей Америки!

Для Трипа и Мопа это было уже слишком. Они оба разразились громом рукоплесканий. И энтузиазм их был так велик, что все три бутылки шампанского вмиг опустели, как будто никогда и не были наполнены.

– О, я чувствую, я понимаю! – воскликнул Моп. – Долой слабость! Прочь все уступки! Да закончит наше дело Фемида!

– Хорошо, – сказал Бам, – вы правильно поняли смысл нашего предприятия! Горе проходимцам и мошенникам!

– Хорошо бы дать карикатуры, – посоветовал Трип.

– Отличная мысль! Карикатуры! Сатира, одухотворенная карандашом! – подхватил Моп.

– Тсс, – перебил Бам, – самое главное… Вы, конечно, понимаете, дорогие друзья мои, что все это имеет целью…

– Еще бы!

– И, так как мы не хитрим между собой, я скажу вам то, что вы и сами уже поняли, а именно, что «Девятихвостая кошка» – это просто газета…

– Которая обличает не бесплатно, черт возьми! – закончил Трип.

– Вы очень сообразительны, полковник. Вы схватываете мысль на лету.

– И мы будем собирать мешки денег за то, чтоб только промолчать в том или другом случае…

– Но… – перебил Бам холодно.

– Но?

– Нужно ли мне говорить столь просвещенным людям обо всех опасностях, сопутствующих такому делу, о возможных побоях палками, о выстрелах из револьверов, о засадах и поджогах? Газету будут преследовать, как и все высоконравственные дела. Ее ожидают толчки, удары, может быть, еще что-нибудь похуже… Вот опасности, о которых я вас предупреждал…

– Только-то? – спросил полковник. – Право, вы считаете нас детьми! Черта с два! – прибавил он, обводя гневными глазами комнату. – Я бы хотел, чтоб это время уже теперь наступило… Я бы хотел уже сейчас встретиться с каким-нибудь нахалом, который позволил бы себе повысить голос… Честное слово, он получил бы должный отпор!

– Потому-то, полковник, я назначаю вас издателем.

– Согласен! Триста чертей! Я даже просто требую этой должности!

– Вы, Диксон, как главный редактор заведуете литературной стороной дела… Вы редактируете статьи, подбираете сотрудников, присматриваете своим хозяйским глазом за всем…

– Я, Франциск Диксон, редактор «Девятихвостой кошки», и плохо будет тому, кто вздумает оспаривать у меня этот титул!

– Что ж, господа, приступим к делу! Через три месяца мы будем богаты. А теперь вы, полковник, издатель «Девятихвостой кошки» и вы, Диксон, главный ее редактор, оба – кавалеры ордена Коммерческой Доблести и Финансовой Чести, выпьем последний бокал шампанского!.. И выпьем его за успех дела!

– Идет! А когда мы начнем?

– Сегодня вечером. В типографии Дикслея.

Глава 8

Арнольд Меси выходит на сцену

Когда Академия, расположенная на углу Четвертой авеню, открывает выставку новых произведений, то высшее американское общество тут же спешит принести туда дань своего просвещенного восхищения.

Действительно, этот вернисаж представляет собой довольно любопытное зрелище. Прежде скажем несколько слов об экспозиции. Почему американские художники, имея перед глазами самые великолепные пейзажи, какими только может восхищать природа восторженных зрителей, так тяготеют к сценам из мифологии, а также греческой или римской истории? Тут конца нет этим Ахиллесам, Ганнибалам, Филопоменам или Велизариям! В каждом углу Горации считают долгом возобновлять свою клятву, или Курций в миллионный раз бросается в ту пропасть, которую давно уже должны были бы заполнить доверху герои, бросившиеся в нее.

В Соединенных Штатах сочли бы отрицанием искусства сюжет, который художник взял из действительных событий, с действительными людьми. Считают, что подобные сюжеты являются фотографией и бездумным копированием. Религиозные или героические сюжеты считаются единственно достойными художника-янки и нигде шлем и щит не были предметом такого глубокого изучения, как в Америке.

Как только открыли двери, залы выставки наполнились толпами народа. Надо заметить, что публика, жаждавшая приобщиться к шедеврам искусства, вела себя здесь несколько странно.

Выставка, состоявшая из сотни картин, эскизов и рисунков, была устроена в четырехугольном зале первого этажа. В центре зала стояли широкие, удобные диваны, которые в первые же минуты после открытия превратились, фигурально выражаясь, в большие корзины с живыми цветами.

Все грациозные мисс назначили здесь свидание своим поклонникам. Они небрежно вошли, небрежно сели на диваны, небрежно опустили розовые пальчики в коробки с конфетами и затем завели самые содержательные разговоры. Через полчаса они встали, взяли под руки своих поклонников и, склонив головки, чтоб лучше слышать их любезности, обошли зал, заметили из-под своих длинных шелковистых ресниц лишь блеск золотых рам, затем медленно спустились по мраморной лестнице, бросив невзначай:

– Прелесть, прелесть, чудесная выставка!

А их место заняли другие, точно так же поболтавшие, поевшие конфет и уходящие с тем же восторгом, не более содержательным, чем щебетание птички.

Однако в одном из концов зала начал собираться кружок, который, по-видимому, всерьез интересовался предметом столь многолюдного собрания.

– Да, – громко сказал Ровер, известный художественный критик одного из популярных журналов Нью-Йорка, – я могу теперь утвердительно заявить, что в Америке наконец появился истинный художник!

И он указал пальцем на полотно, возле которого собрались его слушатели.

…На темном, густо проработанном фоне выделялась озаренная бледным светом поразительная эффектная группа. Стоящая на коленях нищенка смотрит безумным взглядом на мертвого младенца. Она инстинктивно тянется к нему, причем так же инстинктивно ее рука отстраняет второго ребенка, лет четырех, чтобы он не видел этого грустного зрелища.

На лице несчастной отражалась смесь ужаса и отчаяния, сжимавшая сердце. Можно было догадаться, в чем дело! Ночью, на углу какой-нибудь пустынной улицы, она уснула, держа на руках младенца. Второй ребенок прижался к ней и тоже уснул. Младенец выскользнул из окоченевших рук матери и умер. Открыв глаза, она поняла, что случилось непоправимое. Второй ребенок, проснувшись, тоже хотел посмотреть на происшедшее, но мать отстраняла его…

Конечно, в этом произведении чувствовалась некоторая неопытность: рисунку, в принципе правильному, недоставало, однако, смелости, в некоторых местах краски были наложены не совсем профессионально…

Но зато в колорите, в решении главного лица, в самой композиции этой группы проявлялась огромная сила чувства. Картина трогала, притягивала, волновала…

– Женщина, написавшая ее, – продолжал Ровер, – или святая, или жертва отчаяния.

– Именно об этом произведении, – сказал кто-то, – говорили вчера вечером у Меси… Кажется, президенты Академии водили его на выставку до ее открытия, и наш набоб выразил желание купить эту картину…

В это время внимание присутствующих было привлечено общим движением всего зала.

Все толпились, все вставали, чтоб посмотреть…

– А! – сказал Ровер. – Это герой дня…

Арнольд Меси – это был он – входил в галерею. Его появление и было причиной общей реакции зала.

Действительно, Арнольд Меси приобрел в эти двадцать четыре часа известность, в сто раз превышающую ту, которой он пользовался сутки назад.

Арнольду Меси было пятьдесят лет, но с виду не более тридцати пяти. Лицо его было свежим, румяным, будто вылепленным из воска, на который потом наклеили волосы и усы. Губы алые, глаза большие и матовые. Казалось, никакая страсть никогда не усиливала или не уменьшала этого неподвижного блеска. Походка его была легкой, несмотря на то, что широкие плечи при плотном сложении напрочь исключали вероятность аристократического происхождения. Он был тяжел, как мешок с деньгами.

Меси был не один.

Он шел под руку со своим компаньоном. Но тот не представлял собой ничего примечательного. Он был низкого роста, толст, с апоплексическим лицом. Его лицо свидетельствовало о том, что это был злой человек, а в прищуренном взгляде скользила фальшь. Звали его Бартон. Это был представитель дома «Бартон, Ромбер и К°», самой известной пароходной фирмы Соединенных Штатов.

Сзади шли еще двое: Мери Меси, дочь Арнольда, и Клара Виллье, ее гувернантка.

Мисс Меси была болезненным существом. Ее довольно высокие плечи исключали всякий намек на грацию. Но главное было в другом: она не могла передвигаться без помощи толстой палки, почти костыля. Калеки редко бывают красивы. Все зависит от выражения лица. А выражение ее лица не вызывало симпатий. Весь ее образ, ее лицо с большими голубыми глазами выражали скорее строптивость, чем страдание. Мери было восемнадцать лет. Но из-за выраженной жестокости черт лица ей можно было дать тридцать.

Все поспешили уступить место хромоножке. Несколько молодых девушек встали, предложив ей свои диваны.

– Благодарю вас, – ответила она резким голосом, – я постою.

Холодно поклонившись всем этим девушкам, которые своим участием невольно напоминали ей о ее неполноценности, она стала обходить зал.

Меси и Бартон не имели возможности сделать и двух шагов.

Множество посетителей, как будто нечаянно приехавших сюда именно в тот час, окружили победителя Тиллингеста, спеша выразить свое почтение звезде финансового мира.

Но вот в толпе появился молодой человек лет тридцати с выражением глубокой скорби на лице. Видно было, что он тут находился по необходимости…

Бартон заметил его, сказал на ухо Меси несколько слов, вероятно, называя чье-то имя.

Меси улыбнулся, Бартон высвободил свою руку из-под руки триумфатора и, оставив его посреди свиты, направился к двери, выразительно взглянув на молодого человека, о котором мы только что упомянули.

Тот поспешил последовать за Бартоном.

Глава 9

История женщины, нефти и подлости

Они шли по Двадцать третьей улице, Бартон – впереди, а молодой человек – на расстоянии двадцати шагов – за ним. Можно было заметить, что спутник Бартона находился в крайне возбужденном состоянии.

Бартон поднялся по ступеням подъезда одного из домов. Дверь перед ним тут же распахнулась. Несколько минут спустя молодой человек вошел в небольшую, но богато убранную комнату…

* * *

Теперь нам необходимо вернуться немного назад, чтобы изложить факты, следствием которых было это свидание.

Бартон, партнер Меси, женился на молодой девушке по имени Антония Видман.

Она принадлежала к одной из древнейших и уважаемых фамилий штата Нью-Йорк.

Не следует забывать, что в Америке, как и повсюду, есть настоящая аристократия. Если там не знают титула графа, маркиза и других, то тем не менее сохраняется почти религиозное уважение к нескольким семействам, которые законно гордятся давностью своего пребывания в стране или должностями, которые занимали представители этих родов.

Тут, как и в древних европейских фамилиях, сохраняются во всей неприкосновенности те принципы, которые в обществе принято называть рыцарскими.

Если можно вполне согласиться со щепетильным отношением к вопросам чести, то нельзя не признать чудовищной ту суровую нетерпимость, которой наполнены умы этих пуритан.

Для них снисхождение равносильно соучастию в преступлении. В чем бы ни провинился человек, принадлежащий к их обществу, как бы легка и простительна ни была его вина – но раз она существует, должно быть и наказание.

Видман уверял, что его предки сражались под знаменами Вильгельма Завоевателя. Его дом был очень похож на феодальный замок. Все тут было сурово, грустно, мрачно. Когда Видман появлялся – все умолкали: он шел строгий и суровый, говорил мало, бросал налево и направо холодные взгляды, ужасая ледяным величием свою жену, честную женщину, мало понимавшую его амбиции, но выполнявшую его требования, и дочь Антонию, розовощекого ребенка, который всегда бы пел и смеялся, если бы пение и смех были совместимы с аристократизмом этой фамилии.

Прибавьте к этому самый библейский, во всей своей строгости, пуританизм. Легко понять, какое воспитание получила эта девушка, постоянно боязливая, постоянно трепетавшая и которая именно вследствие этого гнета жаждала жизни и света! Молодость может подчиниться могильному холоду, но не может привыкнуть к нему. Поэтому, когда однажды важно восседавший на своем кресле отец Антонии объявил ей о скорой ее свадьбе с Бартоном, дочь не спросила, сделает ли Бартон ее счастливой, достоин ли он ее, будет ли он ей мужем или тираном. В ее глазах у него было одно и главное качество: он был освободителем.

Да, впрочем, какой был бы толк от ее рассуждений, соображений? Отец сказал – мать подтвердила – дочь должна была повиноваться. Она повиновалась, и скоро миссис Бартон сменила древний мавзолей отца на роскошный дом Бартона.

Кто же был этот Бартон и каким образом он сумел сокрушить преграду, отделявшую его, плебея, от этого аристократического ковчега?

Бартон был человек ловкий. Он был из тех людей, которые не рассчитывают на везение, а сами тщательно проводят свои операции. Ему было сорок лет, он был богат и мечтал об одном: как бы еще разбогатеть.

Породнившись с семейством Видманов, он придавал своему недавно созданному величию вид самой солидной древности. Он действовал как те домохозяева, которые окрашивают в черный цвет только что выстроенные дома.

Следуя традициям предков, Видман аристократически прожигал свое состояние, не заботясь о средствах его пополнения, а потом уже – и о его спасении. Видман тратил и платил не считая. Однажды дом его оказался заложенным на пять шестых своей стоимости. Потомок Видманов содрогнулся. Дом был оплотом фамилии, неприступным родовым замком. А ведь кредиторы не понимают таких тонкостей и описали бы даже доспехи Карла V в случае, если бы этот великий император, выдав вексель, не оплатил его в срок. Мрачное отчаяние охватывает Видмана, только теперь осознавшего свою беспомощность… И вот является Бартон с закладной, попавшей в его руки.

Видман не колебался между спасением фамильного замка и судьбой дочери. Видманы принадлежали телом, душой и кровью только своему роду. Антония стала жертвой выкупа закладной.

Дом был спасен.

Но Антония…

Когда Бартон проводил операции с железом, пенькой или кофе, то, естественно, назначал точную дату поставки этого товара.

В этот назначенный день Бартон принимал тюки. Затем он назначал дату следующей операции.

Так было и с женитьбой.

Он условился на счет покупки Антонии и в назначенный день явился принимать товар.

Антония была прелестным ребенком шестнадцати лет, с каштановыми волосами, большими бархатными глазами, удивленно смотревшими в будущее, полное лучезарных иллюзий. На затылке волосы вились шаловливыми локонами.

Когда она увидела себя одетую в белый атлас и кисею, то запрыгала от радости и захлопала в ладоши. Затем она долго любовалась игрой своих бриллиантов…

Видман был полон торжественности, Бартон – серьезности.

Церемония окончилась. Настал вечер…

Бартон искренне изумился. Эта юная леди не имела даже элементарных понятий о браке. Бартон смотрел на свой свадебный договор, как на иск, по которому следовало уплатить по предъявлении…

Что ему было за дело до деликатности и неуместных церемоний? Женился он или нет?

Антония вместо любви познала грубое насилие.

Бартон подивился детской наивности, но глубоко анализировать не стал и вскоре уехал по делам в Луизиану, оставив Антонию одну. В письмах он советовал ей открыть свой дом для приемов и завести знакомство с избранным слоем аристократических и финансовых кругов.

Бартону не было никакого дела до того, что Антония была молода и что в ней пробуждалась женщина. Он предоставил ее самой себе. Ему некогда было играть в любовь. Биржа, клуб, путешествия отнимали все его время.

Так прошло пять лет. Молодая женщина глубоко ушла в себя. В ее душу вкрался необъяснимый ужас, и она, зная свет только по его внешним проявлениям, начала его бояться. Кому поверить свои чувства? Видманам? Но это семейство все более погружалось в гордое и замкнутое одиночество. В отце она нашла бы не советника, а проповедника; мать была существом забитым…

Антония погрузилась в черную меланхолию.

Каким образом выслушала она однажды слова Эдварда Лонгсворда? Каким образом он извлек звуки из онемевших струн этого невинного сердца?

В нем горел огонь молодости, он был благороден и смел. Притом он осмелился сказать: «Я люблю тебя!» Он был полон почтения, а это всегда более опасно, чем смелое нападение. Он говорил тем вечным языком, который весь – гармония и упоение.

Антония невольно увлеклась. Это было откровение свыше. Обе молодые души почувствовали друг к другу то безумное влечение, в котором забывается все, кроме сознания, что любовь есть высшее благо… Но однажды наступило страшное пробуждение.

Антония чуть не сошла с ума от ужаса.

Она должна была стать матерью.

Нет слов в человеческом языке, способных передать то, что она чувствовала, что она пережила…

Никакого выхода! Никакого решения этой жуткой задачи! Отсутствовавший Бартон, естественно, не мог бы поверить в то, что отец ребенка – он.

Антония хотела убить себя.

Убить! Но она была не одна! Стало быть, убивая себя, она лишила бы жизни и другое существо…

Но что же делать!

Бежать! Да, это был единственный выход… Она решилась.

Бартон находился в Филадельфии уже шесть месяцев. Он собирался оставаться там еще два месяца.

Антония в припадке отчаяния написала мужу письмо, в котором было откровенное признание своей вины перед ним, а затем, собрав вещи, уехала.

Эдвард сопровождал ее. Куда они ехали? Они сами не знали этого. Они бежали…

Случай подстраивает иногда жестокие совпадения. Бартон выехал из Филадельфии.

Беглецы направлялись в Канаду.

В Монреале Эдвард и Антония очутились лицом к лицу с Бартоном. Бартон холодно взял за руку жену и привез ее в Нью-Йорк. Окружающие ничего не знали.

Эдварду он не сказал ни одного слова. Тот последовал за Антонией. Ему казалось подлостью покинуть ее в подобной ситуации.

Бартон по-прежнему не требовал объяснений.

Он молчал. Он соображал…

Письмо жены он получил, когда оно вернулось из Филадельфии, где уже не застало его.

Прочитав письмо, он вошел в комнату жены, Антония лежала на кровати с закрытыми глазами. Она слышала, как он вошел, и решила, что он явился убить ее.

Конец ознакомительного фрагмента.