Глава 2
Индоготический стиль и невидимые джунгли
Британцы всегда гордились Бомбеем, и в общем-то не зря. Это по-прежнему индийский город, где лучше всего чувствуется западное влияние. У него широкие улицы, обрамленные деревьями площади, парки и дорожки вдоль берега. Кроме того, в некоторых его особенностях трогательно проявилась ностальгия по Лондону, которую испытывали викторианские архитекторы, построившие большую его часть.
Определенно это город без истории. С этой точки зрения по сравнению с Дели или Бенаресом он малоинтересен. В 1661 году король Англии Карл II получил остров, где теперь стоит город, в качестве приданого за Екатериной Браганской. Все, что там было, – это несколько хибар и, может, пара португальских факторий. Бомбей занял свое выдающееся положение только около века назад, когда британские банки начали открывать там филиалы и были построены первые железнодорожные линии в глубь страны. Количество жителей быстро выросло с двухсот тысяч до миллиона, а потом и до полутора миллионов.
Сто лет Бомбей был фасадом британской индийской империи. Когда ты подходишь к нему с моря, одно из первых сооружений, которое бросается в глаза, – это Врата Индии, что-то вроде триумфальной арки, в которой неудачно соединились двадцать разных стилей. На самом деле весь Бомбей уродлив, но это уродство того типа, который скоро может стать интересным. Вполне можно себе представить, что через сто лет туристы будут серьезно рассматривать этот город как жемчужину фантастического индоготического стиля. Наше поколение еще слишком близко к тому, что создало эти гибридные чудовища, рожденные от союза между Реймсом, Кельном и Упсалой, с одной стороны, и Гвалиором, Джодхпуром и Танджавуром – с другой. Но наши внуки, может быть, будут взирать на дворцы телефонной компании и банка, протестантские церкви, вокзалы и гостиницы, на все храмы библейско-промышленно-железнодорожной цивилизации XIX века с тем же искушенным и слегка извращенным удовольствием, с которым мы посещаем дорическо-барочный собор в Сиракузах или тосканско-мавританскую виллу Панчатики в Валь-д'Арно.
Мы остановились в «Тадж-Махале», гостинице, которую прославил роман Луиса Бромфилда «Ночь в Бомбее». Так назвать гостиницу в Индии – это то же самое, что назвать итальянский отель «Ка д'Оро» или «Вилла д'Эсте»[3]. Он напоминает одну из прекраснейших архитектурных жемчужин Индии, мавзолей, который император Великих Моголов Шах-Джахан построил в Агре в память о возлюбленной жене Мумтаз-Махал. Своей архитектурой отель, видимо, по большей части обязан итальянцу Джеронимо Веронео. На полковника Мойза, который очутился в стенах отеля со всеми этими знаменитыми романтическими вещами, всеми этими экзотическими словами и величественными воспоминаниями, они произвели большое впечатление, и он больше ни о чем не хотел говорить. Спускаясь на обед, мы прошли мимо парсянки необычайной красоты, закутанной, словно богиня, в парчовое платье, и добрый очарованный полковник все бормотал про себя: «Ну просто как в романе, ну просто как в романе!»
«Тадж-Махал» – просторное здание, построенное таким образом, чтобы сделать невыносимый климат чуть менее невыносимым. Бомбейский климат не только чрезвычайно жаркий, он еще чрезвычайно влажный и потому изнуряющий. Когда-то говорили, что человек в Бомбее может пережить только два муссона. Это было в те времена, когда тропические болезни властвовали безраздельно. Сегодня, при строительных и санитарных усовершенствованиях, пословица уже не верна. Но зной остается прежним – гнетущим до изнеможения. Вот почему бесчисленные вентиляторы «Тадж-Махала» непрерывно гоняют воздух по просторным коридорам. Все открыто и проветривается, так чтобы даже самый мимолетный сквозняк смог найти поддержку и испарить еще один миллиграмм влаги со вспотевшей кожи гостя.
Вентиляция также гоняет и духи, не говоря уже о других запахах. Некоторые из них агрессивны, к которым ты не привык; они терзают нос, как восточная музыка уши. Я утверждаю, что именно посредством носа чувствительный человек может в первую очередь распознать величие Бомбея как мегаполиса. За дверями «Тадж-Махала», на улице Хорнби, у базара Боран или в запутанных аллеях Каматипуры ты живее всего ощущаешь этот феномен. Ты оказываешься в окружении афганцев и бенгальцев, крестьян из Декана и гималайских горцев, парсов и индийцев, таинственных, маленьких, смуглых тамильцев и больших сикхов в тюрбанах, с длинными бородами и одухотворенным взглядом. Там на тебя тоже нападают запахи – сбивающий с толку, ошеломляющий океан запахов. Но в «Тадж-Махале» по-другому. Здесь, удобно сидя в кресле с полузакрытыми глазами, ты можешь за полчаса различить десять разных цивилизаций во всем их обонятельном великолепии, каждая не похожа на другие, и можно изучать свойства каждой и проводить тонкие классификации.
Вот идет девушка-индианка в белых шароварах, в туфлях на каблуках и сари. У нее алые ногти, в руках сумка – европейское влияние. Она оставляет за собой аромат дешевого одеколона, но под ним оттенок сандалового дерева и непонятных пряностей и, может быть, чеснока. Потом проходит высокий, изможденный индиец, вытянутый шарж на господина Неру. От него пахнет чистотой, отточенной тысячелетиями омываний и вегетарианской диеты, но он тоже что-то оставляет за собой – слабый намек на гвоздику. Какое-то время ничего не происходит. Потом проходит североевропеец, которого можно опознать по сигаре, поту и запаху масла для волос. Потом идет группа бизнесменов-мусульман с усами, напомаженными волосами и уверенным, потенциально воинственным, загадочно-агрессивным видом, но, как ни странно, со сладковатым, женственным запахом.
Какая реальная основа для объединения может быть у четырехсот миллионов человек разных рас, культур и вероисповедания, порой невероятно далеких друг от друга? Индостан – это географическое единство[4], но там нет никакого демографического единства. Для подавляющего большинства его жителей сама идея Индии сравнительно нова. Она такая хрупкая, что, когда британцы ушли оттуда, она тут же развалилась надвое: Индию и Пакистан.
Самая серьезная проблема – языковая. В одной только Индии пятьдесят миллионов человек говорят на бенгальском – высокоразвитом языке с выдающейся литературой, шестьдесят миллионов – на хинди, двадцать миллионов – на маратхи, двенадцать миллионов – на ория и больше шестидесяти миллионов – на дравидийских языках, и этот факт дает некоторое представление о проблеме, стоящей перед властями.
Лингвистическая карта Индии ярко иллюстрирует ее многовековую историю. На север расширяется компактная группа языков, связанных с позднейшими завоевателями – арийцами, которые говорили на языке, родственном европейским. В то время как на Западе латынь эволюционировала в итальянский, французский, испанский и так далее, на Востоке из санскрита и параллельно санскриту развивались хинди, бенгали, гуджарати, патхани и многие другие языки и диалекты. В течение тысячелетий эта группа распространялась на Восток за счет южных языков, принадлежащих к дравидийской семье, которая не имеет ничего общего с индоевропейской. То, что на дравидийских языках когда-то говорили по всей Индии, доказывает тот факт, что до сих пор есть народы, например брагуи, в изолированных и глухих районах севера, которые говорят на дравидийских диалектах.
В Индии люди всегда приходили с севера. Последовательные волны шли по пятам друг за другом с интервалом в несколько веков. Поэтому юг представляет самый древний, туземный уровень, субстрат, лежащий подо всем остальным. По-настоящему автохтонный уровень или самый старший, мунда-полинезийский уровень, полностью рассеялся. Сначала дравидийское, потом арийское вторжение оставило только маленькие группы людей, разбросанные по Деканскому плоскогорью, которые все еще говорят на своих диалектах.
В целом в Индии говорят на более чем двухстах более-менее разных языках; в Европе едва найдется пятьдесят. Перед Индией стоит и другая трудность, не знакомая Европе. Помимо всех этих разных языков у нее несколько разных алфавитов. Говорящие на урду и языках северо-запада пользуются алфавитом персидского происхождения. Говорящие на хинди и родственных языках используют деванагари; а языки юга записывают тамильским алфавитом.
Сегодня я весь день занимался тем, что организовывал разгрузку экспедиционного багажа и его транспортировку в Калькутту. Багаж состоит из ста шестидесяти восьми отдельных предметов, включая разнообразные ящики, коробки и мешки. Дипломатические ухищрения Джузеппе Туччи просто восхитительны. Он точно знает, когда надо подняться на национальный уровень и говорить об «итальянской экспедиции», а когда свести ее на уровень частной поездки простого ученого в поисках самосовершенствования и говорить об «экспедиции профессора Туччи на Тибет». Стоит заметить, и без какой-либо укоризны, что одна из главных трудностей, стоявших перед всеми исследователями от Марко Поло до Стэнли, – это их отношения с правительствами и другими властями, которые подозревали и ревниво следили друг за другом. В этом смысле хороший исследователь являет собой триумф индивидуализма над неизменной мелочностью властей. Часто он играет роль защитника науки и человеческих ценностей перед предрассудками и реакцией.
На бомбейских вокзалах интересно наблюдать за повседневной жизнью в Индии. В тамошней сутолоке можно увидеть людей со всех частей огромного полуострова. Возвращаясь к языковому вопросу, я заметил, что служащие и пассажиры часто пользуются английским. На определенном уровне образованности английской действительно превратился в койне, общий язык. Необразованные люди выкручиваются, как могут, на своем языке, дополняя его по необходимости выразительными жестами.
Море – как человеческое тело. Оно может быть красивейшим в мире или ужаснейшим. Средиземное море с его прозрачной водой, скалистыми мысами, которые погружаются от голубого неба в голубые, чистые глубины, напоминает о бронзовой коже молодых мужчин и женщин, привычных к открытому воздуху и дыханию ветра на их здоровых телах. Но море в Бомбее – старое море в состоянии гниения, желтое, смердящее, покрытое грязью. Мысль о том, чтобы нырнуть в него, вызывает отвращение. От него несет отходами, канализацией и экскрементами.
Такова была полоска гнилостной воды, которую мы пересекли под белым, ослепительным небом на видавшей виды старой лодке с видавшим виды старым мотором, из которого изо всех щелей сочилось масло, до острова и пещер Элефанты. Но малоприятное начало часто усиливает последующее удовольствие. Когда мы высадились на заросшем островке, он сразу же поразил нас своею красотой. Мы медленно поднялись по ступенькам – было очень жарко – и прошли по аллее из цветущих деревьев. Разноцветные птицы с любопытством смотрели на нас с ветвей. Холм стал круче и в конце концов почти отвесным. Мы дошли до пещер.
Эти пещеры с невероятным трудолюбием вырезаны из живого камня; невозможно взирать на них без изумления. На первый взгляд их можно сравнить с некоторыми пещерами из серого песчаника в Монте-Чечери в окрестностях Флоренции или с пещерами Кордари в Сиракузах, но пещеры Элефанты совершенно правильные, гораздо глубже и гораздо загадочнее. Кроме того, это не природный, а рукотворный храм духа. Веками их использовали как храм. Паломники до сих пор собираются в них каждый февраль, а памятные скульптуры, украшающие стены, говорят о великом для человечества – о мифах, космологиях, жизни, жертвенности, поэзии, красоте и смерти.
Мы прошли между монолитными колоннами в конец самой большой пещеры, где стоит колоссальный бюст Шивы с тремя головами, слабо освященный далекими отсветами. Точный смысл этой великолепной статуи индийского бога был предметом долгой дискуссии. Лицо слева от наблюдателя, видимо, изображает бога в его свирепом аспекте разрушителя, справа – в аспекте созидателя, а среднее представляет его в виде Абсолюта. Известно одно: нигде в мире нет такой большой статуи, так же пропитанной духовным величием. Кажется, Джеймс Джойс сказал, что в произведении искусства главное – глубина, из которой оно вырастает. Думая об этой статуе, ты чувствуешь глубину, которой в нашей цивилизации достигли лишь немногие (один из них Леонардо да Винчи). В этой возвышенной красоте силуэта, намеренной, космической, слегка ироничной безмятежности, как и пристало богу, ибо вселенная в первую очередь ужасна – огонь и лед, боль и разрушение, – именно образную концепцию Абсолюта в виде самого человека никогда не мог превзойти человеческий ум.
Индия – это азиатская Греция. Индия была для Востока тем, чем Греция была для Запада, для нас; то есть местом рождения всех философских идей и всех влияний в искусстве и поэзии, которые в течение тысячелетий определяли и в какой-то степени до сих пор определяют интеллектуальную жизнь миллионов людей. Кроме того, Индия была и чем-то иным. Греция не дала западной цивилизации религию, которая впоследствии стала самой кровью жизни, но в буддизме Индия подарила Азии ее самое поразительное цивилизующее влияние.
В связи с параллелью между Грецией и Индией и чтобы подчеркнуть разный характер этих двух цивилизаций позвольте мне вспомнить фразу Груссе: «Индия – это чрезмерная Греция». В Греции все стремится к гармонии. Парфенон – символ искусств, и можно сказать, что «Федон» Платона и теория Птолемея сыграли одинаковую роль для мысли. Греческая математика и геометрия сосредоточивались на измеримом и конечном, сторонясь, как интеллектуального греха, таких исследований, которые вели к бесконечно большому или бесконечно малому.
С Индией, этой «чрезмерной Грецией», все по-другому. Все в ней гипертрофированное, гигантское, кишащее, возвышенное и ужасное. Аналоги Илиады и Одиссеи можно найти в Махабхарате и Рамаяне, этих поэтических материках в десятки тысяч стихов. Индийская архитектура предлагает нам Танджавур (джунгли в камне), индийская живопись – пещеры в Аджанте, индийская скульптура – изобилие фантастического символизма. Индийская философия с возвышенным безумием исследует субъективные универсалии, а индийская математика находится в плену неизмеримо большого и неизмеримо малого. В Индии ты знаешь иногда, с чего начинаешь, но никогда не можешь знать, к чему придешь. В Греции мир всегда сводился к масштабу человека; у греков была тенденция делать из вселенной удобное жилище – теплый, приветливый, разумный, понятный дом для человека. В Индии человек стремится приспособиться к фантасмагории вселенных, убегающих от него за горизонты ума к таинственным горизонтам бессознательного с его неизвестными силами.
Культ Шивы – один из самых ярких и своеобычных продуктов индийского разума. Он сплавил арийскую Индию с ее потребностью в логике, системе и свете и ночную, женственную, подземную дравидийскую Индию с ее интуицией, языком символов, фантазией, магией и чувственностью. Культ Шивы представляет нам мир как собор и мир как утробу одновременно. Мы находим в нем одновременно кристальный, минеральный простор огромного каменного нефа, изощренно сформированного согласно математическим силовым линиям, и сумерки алькова, плодородную, таинственную, теплую, непостижимую и желанную тьму утробы.
Как можно коротко изложить философию, связанную с Шивой? В мире своих переживаний мы осознаем, с одной стороны, свет, красоту, счастье – все, что понимаем под добром; с другой стороны, в нем есть мрак, уродство, страдание и смерть – все, что мы понимаем под злом. Таким образом, в жизни есть два аспекта, и каждую религию и философию можно определить в зависимости от той позиции, которую она занимает по отношению к этой дихотомии. Вселенную, например, можно понимать как вечную борьбу между противоположными принципами добра и зла; либо ее можно понимать как основанную на добре. Если принять вторую позицию, возникает серьезная проблема – проблема происхождения зла. Эпикур лаконично выразил эту сложность более двух тысяч лет назад. Если, сказал он, Бог хочет устранить зло, но не может, он не всесилен;
если он может устранить зло, но не хочет, он не благ. Наконец, если он может и хочет устранить зло, почему же тогда мы видим, что зло существует? Индийская школа мысли, о которой мы говорим, решает проблему зла тем, что приписывает Верховному Существу (Шиве) полную личность не только за пределами добра и зла, но внутренне одновременно и добрую и злую. Он одновременно и Шива (Благой), и Бхава (Процветающий), но он же и Кала (Время), великий разрушитель, или Бхайрава, олицетворение ужаса и смерти.
Таким образом Шива олицетворяет дикие и неукротимые силы природы, одновременно безжалостные и прекрасные, уничтожающие жизнь и рождающие жизнь в одно и то же время; он есть жестокость и свирепость законов, управляющих жизнью, но в то же время и неуничтожимый импульс, который всегда заставляет жизнь, подобно Фениксу, восставать из пепла и руин. Шива является на кладбищах, в пристанище смерти и разложения, обнаженным аскетом, но его можно найти и везде, где распускается и расцветает юность. Лингам, фаллос, означает его присутствие, так же как и цветок или счастливый ребенок. Уничтожение и созидание, жизнь и смерть, добро и зло, крайнее страдание, безмятежность и крайнее удовольствие – все это в итоге упокоивается в нем. Каждое очевидное противоречие разрешается в милостивом и ужасном, свирепом и любящем, жестоком и нежном, но прежде всего в вечно таинственном Абсолюте.
Слова, которыми взывают к Шиве в Харивамше, выражают глубокое вдохновение: «Я преклоняюсь пред тобой, отец вселенной, по которой ты странствуешь невидимыми путями, ужасный бог с тысячей глаз и сотней доспехов. Молю тебя, о существо различных свойств, то совершенное и справедливое, то ложное и несправедливое. Защити меня, единственный бог, сопровождаемый дикими зверями, ты, который есть восторг, прошлое и будущее… кто обязан рождением одному себе, о вселенская сущность!»
Колоссальный бюст Шивы в Элефанте – художественное выражение этой философии. Три головы изображают не три личности, а три разных аспекта единого существа; он является таинственным и священным Шивой (Абсолют), свирепым и неумолимым Бхайравой (зло, разрушение и смерть), безмятежным и улыбающимся Вишну (жизнь, красота, безмятежность, радость). Художественный катарсис свершился; черты отдельных лиц передают внутренний мир чувств легчайшими намеками.
Еще одно выдающееся произведение скульптуры в этих пещерах изображает Шиву в танце тандава, танце, в котором индийская мысль попыталась символизировать вечный процесс творения вселенной, сохранения и разрушения. Грандиозный барельеф, к несчастью, был когда-то изувечен; все, что осталось, – это торс, и замысел скульптора едва различим. Печально думать, что вандализм, причинивший вред этой и другим скульптурам в Элефанте, в основном был делом рук белых людей. Остров с пещерами – увы! – слишком близко от Бомбея. В отличие от других памятников индийского искусства, открытых Западом не в такие тревожные времена, Элефанта известна нам еще с конца XVI века, и всего через несколько лет португалец Диогу ду Коуту написал свой труд «О чрезвычайно удивительной и достопримечательной пагоде Элефанта».
Легко себе представить, как отнеслись грубые и узколобые европейские торговцы к этим колоссальным памятникам цивилизации, кардинально отличающейся от их собственной цивилизации. Должно быть, некоторые испытывали презрение; другие наверняка пребывали в заблуждении, что совершают очистительное действие, разрушая то, что они, безусловно, приняли за идолов. Другие могли быть движимы простым капризом. Несомненно, были и другие мотивы, которые соединились с этими, чтобы заставить их разбить и расколотить эти древние каменные фигуры. Так или иначе, нет необходимость забираться в такое глубокое прошлое, чтобы найти примеры близорукого фанатизма. Вплоть до недавних лет официальный путеводитель по Музею Виктории и Альберта в Лондоне, говоря об индийском искусстве, гласил: «Чудовищные фигуры пуранических божеств не соответствуют высшим формам художественного изображения». Любой человек, даже поверхностно знакомый с индийским искусством, способен понять невероятную абсурдность такого заявления.
В то же время нужно признать, что научиться ценить искусство иноземной цивилизации – это долгая и трудная задача. В течение нескольких лет я имел возможность наблюдать за тем, как трудно было японским студентам понять западную живопись и скульптуру. Тогда я поделился с ними противоположным опытом, тем, как я, в свою очередь, тоже постепенно проникал в атмосферу чужеродной цивилизации. К этому опыту надо готовиться с открытым разумом, смирением и с уверенностью в общей сути всего человечества.
Кроме того, несколько десятилетий назад было практически невозможно проникнуть за внешние формы в мысли людей, создавших художественные метафоры, отличные от наших. Отсутствовали всякие элементы для понимания. Было мало известно об их истории и внутренней жизни, выраженной в литературе, религиях и песнях. За три поколения ориенталисты потихоньку открыли целые континенты, поучительные для нас, целые царства мыслей и стремлений и показали, что европейская цивилизация – не единственная, тогда как разные девиантные и экзотические квазицивилизации лишь подражают ей, как самоуверенно полагали наши отцы, а всего лишь одна цивилизация из многих. Сейчас появилась возможность подойти к искусству иной культуры изнутри, следуя тем путем, которым шли его создатели, и таким образом подойти хотя бы к частичному их пониманию.
В будущем мы, быть может, достигнем нового, поистине универсального гуманизма и будем говорить об Ассизи и Элефанте, Боттичелли и Ли Лун-Мьене, о танце тандава и Снятии с креста как о храмах, личностях и стремлениях, одинаково важных в жизни человеческого духа.
Если верить психоаналитикам, видеть во сне спешащий поезд – это знак подсознательного беспокойства о мужской потенции. Для такого открытия не нужно особое воображение. Что более мужественно, молодо и безумно, чем поезд, с грохотом пролетающий мимо вокзалов и ныряющий в горы в стремительном, возбуждающем лязге металла в духе непреодолимой силы и воли? Самый мужественный отрезок железной дороги в этом смысле, несомненно, идет вдоль Лигурийского побережья; поезд спешит вдоль крутых склонов Апеннин и каменистого берега, скашивая дома, холмы, утесы, мосты, стены, деревья, неожиданные толпы, церкви и рынки, и от этого возникает чувство эйфории, граничащее с опьянением.
Однако самый немужественный поезд, на котором мне доводилось ездить, – этот самый, который везет нас по равнинам Индии. Он идет медленно, пыхтит, останавливается, потом снова немного набирает скорость, но пространство такое широкое, мир такой огромный, что тебе кажется, будто ты никуда не движешься. Между тем в купе полно пыли и дымы. Туччи умудряется читать, но он герой печатного слова и исключение. Трое остальных пассажиров, включая меня самого, смотрят в окно, дивясь на бескрайний ландшафт сухих деревьев, черных камней (базальта, которым усыпан Декан), крестьянских лачуг и коров.
Бенгалия размером с две трети Италии, и населения в ней больше. В поезде до Калькутты можно получить приблизительное впечатление от этой безграничной людской массы, этом плотном населении. Ранним утром кустарник сменяется рисовыми полями. Сразу же видно, что каждый квадратный сантиметр земли эксплуатируется до предела и дает пропитание максимальному количеству людей. Теплый, влажный воздух, вода, которая везде, гарантируют, что единственные ограничения жизненной силы и воспроизводства – это те, которые налагает доступное пространство.
Пока едет наш поезд, у нас на глазах разворачивается вся сельская жизнь. Мы видим, как начинается работа в одной деревне и как она заканчивается в следующей. Вот мужчина выходит из дому с двумя буйволами; в соседней деревне мы видим точно такого же мужчину, тоже с двумя буйволами, он идет к рисовым полям; в третьей деревне такой же мужчина уже приступил к работе. То же самое и с женщинами, которые идут стирать на канал, с мальчишками и их рыболовными сетями, с девочками и их коробками, и молодежью, которая едет на велосипедах по берегам канала. Одна огромная равнина простирается вплоть до горизонта, и на ней бесконечно повторяются рисовые поля, каналы, деревни и пальмы; и так она продолжается за один горизонт к следующему и дальше на протяжении тысяч деревень и тысяч километров. Человечество словно плотная ткань; жизнь как песок; анонимная вещь. Но если поезд остановится и мы выйдем и проведем каких-нибудь пару дней в первой же попавшейся деревне, сколько характеров мы обнаружим, сколько историй и интриг! (А между тем для человека за плугом, глядящего на нас, мы – набитый людьми поезд, всего лишь один из многих, проезжающих за день, – человечество течет, словно река, безымянная река лиц.) Калькутта в британско-индийской империи всегда была на хорошем счету. Англичане приезжали в Калькутту, чтобы сколотить состояние. Бомбей предлагал тихую жизнь для не слишком честолюбивых администраторов, но у Калькутты всегда был припрятан в рукаве козырь. Вдобавок у обоих городов совершенно разная история. Бомбей поднялся и расцвел, будучи успешным портовым городом, где процветает бизнес. Его единственными врагами были микроорганизмы: бациллы и вирусы тропических болезней. О Калькутте можно сказать, что она родилась как крепость, много раз была штурмована, разграблена (в 1756 году) и отвоевана и ее судьба много раз менялась посреди крови и резни. «Калькутта была настоящим правительственным центром, а Бенгалия – базой, откуда англичане между 1757 и 1859 годами распространяли свою власть, воюя с индийскими властями», – писал историк Данбар. Калькутта знала заговоры и предательство и безграничную коррупцию. Даже британцы, часто безжалостные в колониальных войнах и жесткие в управлении, но несклонные двурушничеству, поддались местному влиянию, и Клайв[5] подготовил две разные версии договора с Мир-Джафаром, одну настоящую, а другую фальшивую, чтобы использовать его в сложных интригах с местными властелинами.
Физически Калькутта возникла постепенно, примерно концентрическими кругами появившись из болот в дельте Ганга. В далекие времена весь регион, видимо, покрывал тропический лес, зеленая путаница буйной растительности, разжиревшей на непрерывной смерти и разложении. Дерево падает и сгнивает; тысячи растений и животных немедленно окружают его, нападают и овладевают им, тоже расцветая в свою очередь. Этот цикл безумен, яростен, ненасытен, он пропитан всепроникающей чувственностью, выраженной в сочных цветах животной жизни и триумфальной, великолепной, извращенной роскоши плодов и цветов. Сегодня джунгли исчезли, но они не были побеждены.
Из соединения подобного физического окружения с людьми столь умными, столь восприимчивыми к красоте и воображению, столь чувственными, вдумчивыми и разносторонними, как бенгальцы, появились самые барочные черты позднего индуизма; преклонение перед женскими энергиями, кодификация магического и оккультного в эротических формах, жестокие жертвоприношения злым силам вселенной. Так древние джунгли, постепенно уничтоженные рукой человека, вновь появились в неосязаемой, но тысячекратно более роскошной форме. Я думаю, что нет другого великого города, который больше был бы джунглями, чем Калькутта – мегаполис клыков и когтей, тирании и шантажа, страдания, зла и аскетизма. Ты чувствуешь это в воздухе, что-то неосязаемое, но очень явное. Лианы, орхидеи, змеи, лес с его леденящими душу криками и сочащимися зелеными тайнами, невидимо выживает под древесиной, бетоном и асфальтом и между рельсами железных дорог.
Сегодня утром мы с Пьеро пошли купить кое-какие вещи, которые требовались для экспедиции. Главный вход «Большого Восточного», известнейшего отеля Калькутты – он, конечно, очень восточный, но не очень большой, – вывел нас на грязную, людную улицу, полную грохочущих трамваев и всевозможных человеческих типов. Как только мы оказались за дверями, к нам подошел мальчик. Мы знали, что он хотел нам предложить, но прогонять его смысла не было, потому что к нам тут же привязался бы другой и более настойчивый. («Не желаете девушку? Может, мальчика для массажа?») Единственным способом отвязаться от них было запрыгнуть в такси с почтенным бородатым сикхом за рулем.
Не знаю почему, но все калькуттские таксисты – сикхи. Даже перед лицом феномена современной жизни разные группы в Индии предпочитают держаться вместе, а не рассеиваться. Сикхи происходят из Пенджаба на северо-западе Индии. В вонючих джунглях Калькутты они прочны и надежны, как скалы. В отличие от бенгальцев, они всегда носят тюрбаны, часто нежных пастельных тонов а-ля Франсуа Буше или Мари Лорансен. Поскольку они похожи на ветхозаветных пророков или горных старцев, пастельные оттенки поражают своей несоразмерностью. Сикхам запрещено бриться, и поэтому у них огромные бороды, угольно-черные в юности и белоснежные в старости.
Наш пророк отвез нас в магазин «Кодак» на Парк-стрит. Парк-стрит – маленький, аккуратный оазис в кишащем мегаполисе. Там несколько прекрасных магазинов, и ты видишь, как няньки толкают коляски с детьми. В Парк-стрит есть некоторое чувство простора и благополучия, во всяком случае на первый взгляд. Но достаточно пройти лишь несколько метров в сторону Нового рынка, чтобы опять погрузиться в глубины джунглей. Ты видишь самое бесстыдное богатство бок о бок с самой безнадежной нищетой и убожеством. Каждые несколько метров натыкаешься на жертву какой-нибудь ужасной болезни или на нищего, который старается как можно зрелищнее привлечь внимание прохожих. В это утро на Чоуринги, на главной улице, мы увидели почти голого безрукого человека, как видно, с парализованными ногами, который катился по тротуару, и от этого у него на груди, животе, ногах и спине отпечатывались пятна от красных плевков, так как многие жуют бетель. Издалека казалось, будто он весь в порезах и крови. Его сопровождала голая и неописуемо грязная девочка лет восьми-девяти, которая то шла перед ним, то за ним с жестянкой для подаяния. Они оба пели или, скорее, кричали дуэтом. Мужчина пел один куплет, девочка второй. Все куплеты были одинаковые, медленные и неотвратимые. Это была ужасающая музыка, хотя не без какой-то своей прелести. Высокая, элегантно одетая светлокожая женщина с крашеным деревянным конем под мышкой вдруг вышла из магазина и чуть не споткнулась о туловище человека, который перекатывался по тротуару и пел.
Посреди всего этого убожества и порока, богатства и нищеты, оргиастических культов и жестоких жертвоприношений, посреди этого мира смерти, танцев и эпидемий выживает, как и должно быть, могу даже сказать, как неизбежно бывает, чудесная традиция образования. Я не буду сейчас рассуждать о музее (кстати, чрезвычайно интересном), разнообразных университетах, больницах и ботаническом саде; я упомяну только о том, как мы обедали с Чаттерджи. Чаттерджи – бенгалец, старый друг Туччи, он преподает филологию в Калькуттском университете. Это человек лет пятидесяти, среднего роста, коренастый, но не полный, темнокожий и темноволосый. Он одевается по-индийски и носит очки. Сразу бросается в глаза его широкий лоб и умные глаза. У него приятная внешность ученого. Сегодня он приехал в отель, пока Туччи не было, так что встретил его я; мы сидели в салоне и разговаривали.
Чаттерджи прекрасно говорит по-английски. Как часто бывает с людьми, которые всю жизнь посвятили гуманитарным наукам, он начал говорить сразу же, как будто мы были старыми друзьями, и вспоминать людей, книги, места и события.
– Да-да, Рим, – сказал Чаттерджи. – У меня когда-то был в Риме друг, он был женат, кажется, на польке или на ком-то в этом роде. Он основал литературное обозрение под названием… не помню, как оно называлось, но это и не важно. На обложке у него были нарисованы звезда и волна. Мне это очень понравилось. Когда я был в Риме, я сказал другу, что это просто замечательные символы. Звезда напомнила мне Эмерсона: «Толкай свою повозку к звездам…» Есть стихотворение у Тагора, знаете – оно меня трогает каждый раз, как я его читаю, – сейчас не помню его название, но это и не важно, а важно вот что. Это разговор между звездой в небе и маленькой масляной лампой в обычном индийском доме. «Ты, маленькая лампа, звезда в доме. Я, маленькая звезда, лампа в небе» и так далее. Такие вещи могут показаться несколько риторическими, но индийцы находят их очень трогательными.
Рядом с нами за соседним столиком сидели толстые, лощеные, подозрительного вида личности с улыбками на лицах и бегающими глазками. На них была европейская одежда; когда говорили, они наклонялись вперед в своих креслах, чтобы их не подслушали. Что это были за люди? Валютные спекулянты? Торговцы живым товаром? Наркодилеры?
– В каждом индийском доме, – продолжал Чаттерджи, – лампу каждое утро зажигает хозяйка, сразу как только проснется. Это чудесный ритуал, древний и поэтический. Лампу приносят в семейное святилище, потом от нее зажигают другие лампы. Это интимная домашняя церемония, которая очень понравилась моему итальянскому другу – как там его звали? Впрочем, это не важно… Я рассказал ему о ней по-английски, и это ему так понравилось, что он сказал, что переведет ее на ваш язык.
За соседним столом началось какое-то движение. Прибыл человек, который производил впечатление главаря шайки. Это был уже немолодой коротышка, очень тщательно одетый, похожий на китайца. Толстяки тут же встали при его появлении и потом снова сели. Никто не заговорил. Казалось, что они составляют какой-то заговор. Наконец один из мужчин достал из бумажника пачку фотографий и раздал их по кругу.
– Символы очень важны в жизни, – продолжал Чаттерджи, протирая очки уголком дхоти. – Звезда и волна! Но человек важнее символов, так же как живые важнее мертвых. Я помню, как однажды присутствовал на званом обеде во Флоренции. Я сидел рядом с одной американкой, которая непрерывно восхищалась старинной итальянской музыкой и старинной итальянской поэзией. В конце концов молодой человек, ваш соотечественник, засмеялся и сказал: «Моя дорогая леди, современные итальянцы тоже существуют!» Я вспомнил этот маленький эпизод недавно, когда меня пригласили приехать в раджпутанский Удайпур с лекцией. Знаете, Удайпур похож на Флоренцию, это город, знаменитый великими художниками и воинами и разными героями, которые защищали нашу страну от исламских захватчиков пятьсот лет назад. В Удайпуре на каждом шагу встречаешь священные напоминания о достопамятных событиях…
Наши соседи закурили сигареты и заказали напитки (лимонад и содовую, так как сегодня был день запрета на алкоголь). Фотографии продолжали циркулировать. Похожий на китайца коротышка, по-видимому, особенно заинтересовался одной фотографией, на которую все смотрел и смотрел. То и дело он бормотал что-то на ухо одному из сидевших рядом. Остальная шайка продолжала перешептываться и что-то замышлять, оглядываясь вокруг и попивая лимонад и содовую.
– Дорогой Чаттерджи! – произнес хорошо знакомый голос за моей спиной.
Это был профессор Туччи, который наконец-то пришел. Поздоровавшись, мы снова сели, и на несколько минут разговор возобновился. Потом пришли полковник Мойз и Пьеро, и мы смогли пойти пообедать. Тем временем наши соседи ушли. Поднимаясь, я заметил, что они выронили одну фотографию. Я не мог не поддаться искушению, подобрал ее и посмотрел. Это была фотография модельной женской туфли. (Тем же вечером я пересказал эту историю Пьеро. «Не будь дураком, – сказал он. – Ясно же, что они нарочно уронили фотографию. Для отвода глаз!» Поразмыслив об этом деле, я решил согласиться с интерпретацией Меле, так как она больше соответствовала духу места.)
Наш обед в большом кондиционированном ресторане, пристроенном к отелю, через несколько минут разговора на общие темы превратился в диалог между двумя учеными мужами. Это был интеллектуальный пир такого рода, шанс попасть на который выдается редко, и я изо всех сил старался не упустить ничего из сказанного. Замечание об общеупотребительных словах навело разговор на языки мунда, а оттуда был только один шаг до дравидийских языков. Они упоминали работы, написанные их коллегами.
– Я согласен со Шмидтом, но только в общих чертах…
Туччи был более научным в немецкой традиции, Чаттерджи более гуманистичным в классическом смысле. Вспоминая какого-нибудь коллегу, он всегда рисовал какой-нибудь явственный и живописный образ, который ярко вставал перед мысленным взором.
– Такой-то проезжал через Калькутту года два-три тому назад, – говорил он. – Это высокий, бледный, молчаливый человек с маленькой круглой женой, всегда одетой в белое, как теннисный мячик, к тому же она все время прыгала вокруг него!
Потом он возвращался к цитированию Калидасы или Кангьюра, сравнивая старинную и современную литературу, и делал умозаключения, которые воссоздавали историю Азии.
Официантов в ресторане было около пятидесяти. Они были одеты в белую униформу, как халифы, и то ли красные фески, то ли тюрбаны на макушке. Они ходили бесшумно босыми ногами. Обед больше походил на какую-то церемонию – коронацию или что-нибудь в этом роде. Торжественный дож с маленькими белыми усами поставил передо мной суповую тарелку с почти невидимым супом, в котором плавал (или летал) зеленый листик. За соседним столом была компания парсов, женщины довольно красивые, а мужчины довольно толстые. В нескольких столиках от нас сидела семья европейцев, все они смотрелись полинялыми и иссушенными в ведьминском котле муссонов. Муж, видимо приличный профессионал лет тридцати пяти, казался полинялым, жена с ее до отвращения белой кожей казалась полинялой, как и их дочка, девочка лет семи или восьми. Как печально смотрятся белые дети в этой части света!
Ученые мужи продолжали беседу. Оба они были в великолепной форме. Просто потрясающи. От языков мунда они перешли к Тибету, уйгурам и несторианскому христианству Центральной Азии. Они упомянули сэра Ауреля Стейна, Марко Поло и фон Лекока, прошлись по Бактрии и Персии, разобрались с манихейством, древними вымыслами и неопубликованными текстами, найденными в гималайских монастырях. Они следовали за греческими мотивами по степям и оазисам Центральной Азии. Они разложили всю Азию перед нами, разъяли ее на кусочки, рассекли и снова составили вместе во времени и пространстве. Они раскрыли связи и родство, неожиданные взаимоотношения, факты, проливающие свет на целые порядки других фактов. Они наполнили карту Азии жизнью и движением и превратили историю в сияющий источник. С глазами богов, играя веками и народами, как игрушками в своих всесильных руках, мы смотрели, как разворачивается огромная процессия прошлого.
Чаттерджи говорил о том, как изменялось название Рима в его продвижении по Азии.
– В Сирии, – сказал он нам, – его называли Хрим. Китайские купцы, которые отваживались выбраться на крайний запад азиатского мира, встречались с купцами, которые отваживались выбраться на крайний восток средиземноморского мира. Они говорили об империи Хрима, но китайцы не могли правильно произнести название. «X» превратилось в «Фу», и Хрим превратился в Фу-рим, а потом, еще больше адаптировавшись к артикуляции китайцев (которые умеют произносить звук «л», но не «р»), превратился в Фулинь. Так в Китае до сих пор называют Рим.
Чаттерджи был в упоении. Он говорил и говорил, забыл про еду, потом безумно заторопился, чтобы успеть съесть невидимый суп. Всякий раз, когда что-то его восхищало, он совершенно забывал обо всем, что вокруг. Но он отнюдь не слеп. Когда поднялась парская красавица из-за соседнего стола, он обласкал ее взглядом знатока и потерял нить аргумента. В целом проще и человечнее, чем Туччи, но определенно не менее учен. У него первоклассный интеллектуальный багаж, и Туччи слушал его с большим вниманием. То и дело Чаттерджи доставал из-под своего белого хлопчатобумажного дхоти экземпляр «Деяний азиатского общества Бенгалии» и отмечал карандашом на обложке названия книг или статей, процитированных в разговоре. Возвращая документ на место, он открыт первобытный ландшафт обширного волосатого живота прямо на высоте бесплотного супа.
Прошлой ночью мы отправились из Калькутты в Силигури. Мы ехали всю ночь на даржилингском почтовом экспрессе, который идет на север, пролетая через бесчисленные вокзалы с громким металлическим лязгом. Мы пересекли две границы: из Индии в Пакистан и снова из Пакистана в Индию. Теперь, когда мир склонен к объединению, разве этот раздел полуострова не есть шаг назад? Но нужно признать, что, как мы ни привыкли видеть мир через призму политики, мы не в том положении, чтобы судить людей, которые по-прежнему видят мир почти исключительно через призму религии.