Вы здесь

Тайна предсказания. Глава 2. Страсть и инквизиция (Филипп Ванденберг, 1996)

Глава 2

Страсть и инквизиция

Хотя хирург отказался от нее, Софи, ко всеобщему изумлению, уже на следующий год впервые снова встала на ноги. Она чудом пережила падение с лестницы и пришла в себя после двухдневного бесчувствия. Но понадобилось более полугода, чтобы срослись семь разных переломов и Софи, набравшись сил, смогла самостоятельно передвигаться.

Это происходило не без осложнений, поскольку у девушки после ужасного падения, не оставившего, впрочем, внешних повреждений, при выздоровлении обнаружился странный симптом. Об этом недуге (если его вообще можно так называть) в труде личного врача кайзера Карла, Андреаса Везалия, «De humani corporis fabrica» сказано, что встречается он лишь у одного из пяти миллионов людей и не имеет названия. Андриес ван Везель (таково его настоящее имя) в бытность свою хирургом в Падуе похитил труп повешенного и препарировал его, что было сделано не для развлечения других, как это принято в Италии, но для познания анатомии. Этот фламандский врач авторитетно утверждал на латыни, что в человеческом мозгу имеется необыкновенная железа, способная управлять ростом. Падение или внешнее повреждение вполне могут быть причиной того, что человек, рожденный с нормальными пропорциями, в одном случае может превратиться в карлика, а в другом – стать гигантом.

Именно последнее случилось с несчастной Софи: несмотря на все молитвы миниатюрной Деве Марии, она вдруг снова начала расти, хотя давно оставила позади юность, которой это обычно свойственно. Она росла вширь и ввысь, став жертвой злой шутки природы. Из нежной девочки Софи, которую некогда называли Фиалочкой и которая смотрела на Леберехта снизу вверх, выросла гигантская бабища. Она была крупнее самого рослого мужчины в городе, и на нее дивились, как на надгробье императора Генриха и его супруги Кунигунды в соборе.

Даже Леберехт, любивший сестру не меньше собственной жизни, ужасался, глядя на это необъяснимое уродство. Из-за перемен, происшедших с девушкой после падения с лестницы, он неохотно показывался в обществе Софи и даже радовался тому, что Марта выделила ей комнатку во флигеле, где жили слуги, и приказала специально для нее сколотить ларь в качестве койки. Девушка безропотно выполняла работы, которые раньше вызывали у нее отвращение, и жила уединенно, как монахиня.

Лишь воскресные службы, которые после той покаянной проповеди Атаназиуса Землера не влекли Леберехта, они еще посещали вместе. Каждый раз он шел, как сквозь строй. За их спиной шушукались, дети издевались над Софи, и Леберехт раздавал оплеухи, когда великаншу дразнили чудом света или невестой дьявола и кривлялись, чтобы придать больше силы своим ругательствам.

Дома Софи выполняла обязанности работника и служанки одновременно; она делала это без жалоб и не гнушалась самых низких работ. К ним относилось и изгнание крыс из комнат и подвалов; крысы достигали размеров кошки и даже могли одолеть ее своими смертельными укусами. Из-за близости реки в домах на Отмели были тысячи этих грызунов, и Софи велели отловить как можно больше крыс живьем. Девушка привязывала каждую из них за лапу и возила ими по сковороде, в которую был налит рыбий жир, смешанный с жидкой колесной мазью, – до тех пор, пока шкура грызунов становилась похожей на чешую рыбы. Обработанных таким образом крыс отпускали на свободу, и те убегали умирать – настолько невыносимым был для них запах, исходящий от их шерсти. Это имело и дополнительный эффект, потому что все норы и ходы, через которые бежали пропитанные жиром животные, долго избегались всеми остальными крысами.

Но худшим из всего, что приходилось выполнять Софи, было лечение подагры старого Шлюсселя, рецепт которого порекомендовала трактирщику целительница Нусляйн и под большим секретом продала за золотой гульден. Рецепт, который Леберехт видел собственными глазами, помимо обычных предписаний содержал также проклятие каждому, кто без разрешения разгласит тайну. И хотя это средство было довольно сомнительного свойства, оно приносило трактирщику если не исцеление, то облегчение болей. Раз в неделю Софи, превозмогая отвращение, брала на голубятне под крышей молодую голубку, ожесточенно терла ею по предварительно очищенной задней части тела больного, причем так, чтобы анус голубки совпадал с анусом Шлюсселя. Голубка слабела в сильных конвульсиях, а Софи останавливалась лишь тогда, когда птица не подавала больше признаков жизни. При этом она шептала: «Дух голубя, дух голубя, забери мучительную боль».

Ни супруга Шлюсселя Марта, ни одна из служанок не выражали готовности добровольно выполнять эту малоприятную процедуру, поэтому Якоб Генрих Шлюссель впал в известную зависимость от Софи. Его не волновало, когда люди насмехались, болтая, что трактирщик с Отмели приютил под своим кровом избранницу дьявола, двуполое существо в образе гигантского демона. Даже когда церковный проповедник Атаназиус Землер метал с кафедры громы и молнии, утверждая, что надо изгнать «невесту сатаны» (так он стал называть Софи, не обменявшись с ней ни единым словом), влиятельный Шлюссель вступился за девушку-переростка и обругал Землера при всем народе подстрекателем.

После этого происшествия добропорядочный город разделился на два лагеря, причем один был не благочестивее другого; в сущности, все обыватели оказались одинаково продажными, вероломными, злобными и приверженными магии. Поскольку чудеса – любимейшие детища праведников, то и в этом городе не нашлось ни одного христианина, который втайне не был бы зачарован необъяснимым, как Ирод Антипа был околдован танцующей Саломеей.

Но в любом случае рост Софи в большой степени способствовал появлению самых черных слухов о ее умершем отце. Когда же одна монахиня из ближнего женского монастыря сообщила, что в галерее монастырского двора ей явился дьявол в облике лысого мужчины с лопатой в руке, раздались первые призывы к инквизиции.

Со времени оглашения буллы Summis desiderantis affectibus Иннокентия VIII, более семидесяти лет назад, город состязался за сомнительную славу быть первым в деле сожжения ведьм; по меньшей мере он пытался превзойти в этом саксонские княжества, герцогство Вестфальское, Вюрцбург и Айхштетт. Доминиканец Бартоломео, занимавший должность инквизитора, однажды явился в город, предъявил послание курии и обосновался во флигеле старого Придворного штата. Бартоломео, который открывал свои внушающие трепет процессы, осеняя троекратным крестным знамением все доступные части тела и бормоча при этом слова: «Признаю и верую, что Святая Матерь Церковь есть истинная общность верующих, вне коей нет спасения души», – был истцом и судьей одновременно, и по этой причине его расследований очень боялись. В первую очередь расследования касались целителей и повивальных бабок. Бартоломео не останавливали ни печатные книги блаженного Альбрехта Пфистера и Иоганна Зенсеншмида, ни требники и Библии, которые выпускали печатные цеха по ту сторону реки, ни даже такие писания, как книга «Велиал», название коей являлось, по словам Павла, тайным именем дьявола.

Так же, как Якоб Генрих Шлюссель развешивал на стенах своего трактира рога убитой им дичи, инквизитор Бартоломео – возможно, для устрашения – разместил при входе в здание инквизиции деревянную доску, на которой он красным мелом фиксировал кровавый след своей деятельности. И если даже большинство горожан не умели читать, то довольно было регулярных докладов грамотеев, дабы внушить страх и поощрить истовую веру в дух Святой Матери Церкви. Кто мог прочитать, читал:

Список колдовского люда, казненного мечом и сожженного

На первом костре пять человек:

Косая Анна

Блудница из Гавани

Старая щеточница

Двое путников, исповедующих Магию Сатаны


На втором костре два человека:

Арендатор судна Габриель, отрекшийся от веры

Управительница господина соборного пробста


На третьем костре четыре человека:

Управитель господина соборного пробста

Одержимый мальчик шести лет

Дочка аптекаря

Кольбер, довольно богатый человек, который утверждал, что гостия – это пища, которую суют в рот и снова получают из задницы


На четвертом костре пять человек:

Две неизвестные красивые женщины, которые продали Иисуса

Паж из замка Лезау

Жена мясника Рота, которая до этого заколола себя кинжалом

Франциск Баумгартнер, викарий женского монастыря, после того как он сделал беременной свою воспитанницу и говорил, что любит ее больше, чем Господа нашего Бога


На пятом костре три человека:

Прачка из монастыря Святого Стефана

Работник магистрата, после того как он уже полгода был похоронен

Руководитель хора Краутвурст, который тайно и одновременно имел двух жен


На шестом костре четыре человека:

Красивая монахиня Беатриса

Старая монахиня Летиция

Толстая монахиня Этельфрида

Монахиня Геновефа

Все они были одержимы дьяволом и общались с ним.

Всего неделями раньше женщины с седьмого костра причитали на большой площади перед собором, не зная, кого из их рядов постигнет эта участь. Когда наступила осень и плакучие ивы на реке, ветви которых касались лениво текущей воды, стали желтыми, когда уже близился праздник во славу Девы Марии, появились первые слухи, что имеются трое осужденных, двоих из которых уже настигла смерть.

Леберехт, узнавший новость от своего мастера Карвакки, предчувствовал, как и тот, самое худшее, а потому поспешил так быстро, как только мог, на кладбище Михельсберга, где его страхи подтвердились: могила Лысого Адама была разрыта, а гроб перенесен в тайное место.

В день заседания на соборной площади соорудили длинный деревянный помост вроде тех причалов на реке, к которым пристают лодки. Поскольку площадь резко уходила вниз, опоры помоста, бывшего длиною в пять повозок, со стороны здания Придворного штата достигали высоты лишь в один фут, а на другом конце они были высотой с двух рослых мужчин. На этом месте, хорошо видном со всех сторон, стояли плаха и столб с цепями. У подножия места казни палачи инквизиции сложили костер из суковатых поленьев. Целую ночь перед началом процесса перед трибунами горел огонь. Двое мужчин в длинных черных одеяниях с острыми капюшонами несли здесь вахту.

Несмотря на отсутствие запретов, ни один человек не отважился той ночью появиться на соборной площади. Все старались обойти это место, словно оно находилось во власти дьявола. Гонимый бессильной яростью, Леберехт дважды в течение дня отправлялся по ступеням к Домбергу, но затем брал правее и каждый раз выходил к узкой тропе на Михельсберг: там с террасы, расположенной ниже кладбища, открывался вид на соборную площадь, где пылал сторожевой огонь. Вернувшись домой, юноша, зная, что не заснет, а также потому, что в каморке ему не хватало воздуха, решил выйти второй раз и, отправившись тем же путем, спустился вниз, на выступ стены.

Леберехта трясло. Четыре башни собора, всегда напоминавшие ему персты, воздетые к небесам, сейчас, на фоне ночного неба, приобрели вид хищных острых кинжалов. Взгляд юноши скользнул по крышам спящего города, который был окутан рваным покрывалом тумана и выглядел холодным и отстраненным, как мрамор. Дома в этом городе были со всех сторон снабжены ложными окнами и амбразурами, таковы же были и его жители. Недоверие струилось из их глаз, а жажда доносительства превращала этих сплетников в извергающее пламя олицетворение мести.

Леберехт знал, что наступающий день станет самым черным днем его жизни. Инквизитор Бартоломео еще никогда не отменял процесса. И если он не боялся по малейшему подозрению приговаривать живых людей, то с чего бы ему менять свой обычай по отношению к мертвому? И он, Леберехт, житель этого города, на всю жизнь будет заклеймен как сын колдуна. Он будет носить на лбу клеймо, и все будут относиться к нему как к прокаженному.

Погрузившись в мрачные раздумья, юноша не заметил, как над Инзельштадтом забрезжило утро. Робко просыпалась жизнь. Из трубы булочника у рынка потянулись клубы дыма. На дороге у реки зазвенели крики возниц. У кранов на пристани началась деловитая суета моряков, загружавших свои баржи, – день, созданный для того, чтобы славить Господа Бога. Но на соборной площади в то же самое время показывала свою уродливую гримасу действительность.

Со всех сторон сюда устремились честные обыватели: верующие, любопытные, жаждущие сенсаций, зеваки и бездельники, для которых суд инквизиции был не более чем зрелищем. «Сжечь их!», «Обезглавить их!», «Бросить их в огонь!» – раздавалось над широкой площадью.

Некоторые из зрителей, явившиеся пораньше, чтобы обеспечить себе место в первых рядах, впали в раж. Их интересовал не сам процесс, а приговор, который и так был ясен: «Сжечь!»

Леберехт покинул свой пост у аббатства и приблизился к соборной площади с противоположной стороны, чтобы по возможности никому не попасться на глаза. Он хотел быть свидетелем того, как инквизитор объявит его мертвого отца виновным, хотел видеть лицо человека, который претендовал на право от имени высших сил судить о добре и зле, жизни и смерти.

У двери в здание инквизиции, отдельно стоящее и хорошо видное из покоев старого двора архиепископа, толпились люди. Вход им преграждал служитель инквизиции в длинной сутане. Лишь когда соборные часы глухо пробили семь, он впустил жадный до сенсаций народ внутрь помещения.

Леберехту удалось незамеченным для зевак протиснуться в таинственный темный зал, где он нашел себе место на самой дальней скамье. В торцовой части выбеленного помещения, на подиуме, стоял длинный стол, за ним – три стула с высокими спинками. В центре стола – две горящие свечи и распятие, перед распятием – черная книга с надписью «Malleus maleficarum» – «Молот ведьм», кодекс всех инквизиторов.

Взволнованные крики возвестили о прибытии первой преступницы – целительницы Афры Нусляйн. Люди в зале, а их было около двухсот, вскочили, вытянув шеи, чтобы бросить взгляд на измученную женщину. Все знали, что для того, чтобы сделать жертву сговорчивой перед высокой инквизицией, к ней применяли инструменты для допроса с пристрастием. Немало людей приняли смерть от этих орудий.

– Сжечь ее! – брызгая слюной, завопила какая-то старуха, прятавшая лицо в складках головной повязки. Остальные вторили ей. Два палача вытолкнули подсудимую вперед. Афра Нусляйн была облачена в грубое, стянутое в талии веревкой одеяние кающейся грешницы. Ее темные волосы были коротко обрезаны, вокруг глаз залегли глубокие темные круги. Она выглядела сломленной.

Окруженная палачами Афра, опустив голову, встала перед судейским столом. В следующий миг в торцевой стене открылась узкая дверь, и из нее вышел инквизитор Бартоломео, а за ним – два доминиканских монаха в красных сутанах. Снаружи доносились пронзительные звуки погребального колокольного звона. В зале царила мертвая тишина.

Тут Бартоломео возвысил голос:

Laudetur Jesus Christus![12]

Жадные до сенсаций слушатели поспешно осенили себя троекратным крестным знамением.

Безучастно, как духовник на исповеди, инквизитор начал монотонно зачитывать обвинительный акт: «Афра Нусляйн, целительница и повитуха по собственной милости, обвиняется святой инквизицией, представленной инквизитором братом Бартоломео и двумя членами суда из его ордена, в различных прегрешениях против Матери Церкви, в коих созналась и присягнула на кресте, а именно: в помощи при родах ткачихе Хуссманн стоя, а не традиционно, как это повелось поколениями во всех католических странах; в том, что предавалась греху ворожбы, вымаливая чудесные явления, такие как солнце и туман; в том, что молилась не Богу Всевышнему, но Люциферу, а также делала больных здоровыми и здоровых – больными. Кроме того, она продавала за деньги целительные рецепты и с отпущением грехов пестовала высокомерие и препятствовала зачатию у женщин посредством рыбьего пузыря и ядовитых мазей, так что соитие служило лишь чистому сладострастию».

Инквизитор оторвал взгляд от документа. Публика в зале внимала обвинениям доминиканца, разинув рот. Теперь взгляды присутствующих были направлены на обвиняемую, которая стояла неподвижно, повесив голову. Даже когда брат Бартоломео с издевкой спросил, признается ли она в своих предосудительных деяниях по отдельным пунктам обвинения, Афра не осмелилась поднять глаза и тихо произнесла: «Да, господин инквизитор».

В зале тут же началось шушуканье.

Тогда инквизитор придвинул к себе толстую книгу и начал быстро читать вопросы, так что у подсудимой едва хватало времени на них ответить.

– Как часто тебе являлся дьявол?

– Много раз.

– Как ты его узнавала? Он сидел или стоял?

Молчание.

– Занимался ли он с тобой развратом и отдавалась ли ты ему?

– Нет!

– Он говорил тихо или громко?

– Тихо.

– Изгоняла ли ты дьявола из других и как часто он выходил?

– Никогда!

– Выкапывала ли ты на кладбище дитя, чтобы затем сварить и тайно съесть?

– Нет!

– Сколько бурь ты вызвала и кто тебе в этом помог?

Молчание.

– Какие имена давала ты нашему любимому Господу, Святой Деве Марии и другим святым?

– Никаких, кроме тех, что дают другие христиане.

– Совершала ли ты надругательство над гостией и брала ли ее изо рта грешной рукой?

– Да, однажды, но…

– Сколько людей и скота извела ты своими мазями, порошками и травами?

Молчание.

– Умеешь ли ты читать и писать и не предала ли себя письменно дьяволу?

– Нет.

– С каких пор ты помнишь все свои злодеяния и пороки, направленные против Святой Матери Церкви?

Обвиняемая не находила ответа. Она закрыла лицо ладонями и громко разрыдалась.

Старик с ослепшими глазами, сжимавший палку обеими руками, крикнул:

– Сжечь ее! Сжечь ее, чтобы черт из нее вышел!

Брат Бартоломео призвал к тишине и, обращаясь к Афре, спросил:

– Признаешь ли ты себя виновной?

Обвиняемую сотрясали рыдания. Она не в состоянии была отвечать.

– Признаешь ли ты себя виновной, Афра Нусляйн? – повторил инквизитор с угрожающими нотками в голосе.

Испуганная женщина вздохнула и тихо ответила:

– Да, во имя Господа.

В зловещей тишине раздался пронзительный крик. Афра вздрогнула всем телом, когда инквизитор внезапно встал, оттолкнув стул. Два других монаха последовали за ним. С серьезным лицом брат Бартоломео размашисто перекрестился, произнеся при этом: «Во имя Отца, Сына и Святого Духа, костер!»

– На костер! Сжечь ее! – пронеслось по залу.

Афра Нусляйн потеряла сознание. Охранники подхватили ее прежде, чем она упала на пол. Какая-то старуха плеснула в лицо осужденной водой из ведра, и Афра вновь пришла в себя.

Леберехт, с ужасом следивший за разбирательством, видел лицо приговоренной преступницы, когда ее уводили: теперь во взгляде женщины не было ни малейшего страха, скорее дикая решимость. При этом Афра Нусляйн знала, что ей предстоит.

Когда ведьма, поддерживаемая стражниками, покинула зал, другие внесли перепачканный гроб. Вокруг распространился запах тления. На какое-то мгновение Леберехту показалось, что у него вот-вот остановится сердце, и он попытался глубоко вдохнуть, чтобы не потерять самообладания. У него не было сомнений: это – эксгумированное тело его отца.

Даже зрителей, большая часть которых покинула зал вместе с ведьмой, охватило неприятное чувство. Какие-то женщины ринулись из зала, едва носильщики опустили гроб у стола инквизитора. Однако для Бартоломео это было самой естественной вещью на свете. Он спокойно и отрешенно, как и в случае с приговоренной Афрой Нусляйн, начал церемонию. «Адам Фридрих Хаманн, при жизни могильщик в аббатстве Михельсберг, и, как таковой, умерший на Сретение в год 1554-й, обвиняется братом Бартоломео и двумя представителями его ордена в колдовстве посмертно. Ему ставится в вину, что он состоит в союзе с дьяволом по сей день и уже трижды являлся во плоти. Если тебе есть что возразить, – инквизитор поднялся и через стол осенил гроб распятием, – то сделай это сейчас же или замолкни навеки!»

Зрители задних рядов повскакивали с мест, из-за чего Леберехт не мог видеть происходящего. Казалось, они ожидали, что из гроба, дырка в крышке которого все еще напоминала о последней воле могильщика, донесется глухой голос Лысого Адама. Но брат Бартоломео, приняв вызывающую позу, тщетно ожидал ответа. В конце концов он положил распятие на место и сказал, стараясь, чтобы его голос звучал убедительно:

– Во имя Отца, Сына и Святого Духа мертвое тело Адама Фридриха Хаманна приговаривается к сожжению, с тем чтобы его останки, в которые вселился дьявол, развеялись по воздуху, как подобает неприкаянным душам, и не являлись живущим, что противно естеству. Костер!

Присутствующие кричали, протискиваясь поближе к гробу; несколько женщин стали пинать гроб ногами, пока не явились одетые в черное служители и, подняв его на плечи, начали молча прокладывать себе путь к выходу.

Процесс над третьей обвиняемой, монахиней из монастыря Святого Якоба, которая занималась блудом с монахами и от стыда за свою похоть вынуждена была выброситься из окна, уже мало кого интересовал, хотя, как говорили, она трижды умирала и, вызывая сатанинские проклятия, вновь пробуждалась к жизни.

Леберехт сидел, скорчившись, в дальнем углу зала. Ему казалось, что он вот-вот задохнется. Снаружи в зал доносился вопль тысячи глоток: палач выполнил свою работу, обезглавив целительницу Афру Нусляйн. Теперь ее мертвое тело ожидал костер.

Деревянного ящика, внесенного служителями, Леберехт вообще не заметил. Взгляд юноши был устремлен в пустоту. Точно так же прошел мимо него и третий процесс, хотя протекал непосредственно перед его глазами. Леберехт не хотел покидать зал: он не только опасался быть узнанным, но и страшился того зрелища, которое ожидало его снаружи. Неужели ему придется смотреть, как его мертвого отца сжигают на костре?

В отчаянии Леберехт хотел излить свою боль и ярость. Однако бывают в жизни ситуации, когда отказывают и слезы, и голос, когда чувства будто сходят с ума и обращаются в свою противоположность. Итак, не выжав ни единой слезинки, Леберехт вдруг начал смеяться, вначале – украдкой, зажав рот обеими руками, а затем – сотрясаясь от смеха, так что оставшиеся зрители оборачивались и шипели, призывая юношу соблюдать тишину.

Кто знает, чем бы закончился этот неожиданный взрыв чувств, если бы Леберехт внезапно не ощутил на своем плече чью-то руку. Подняв глаза, он увидел Марту, свою приемную мать. Марта печально смотрела на него, во взгляде ее отражались сочувствие и… бессилие. Да и что она могла для него сейчас сделать? Но уже одно ее нежное прикосновение вернуло юношу к реальности.

Наконец Марта подала ему правую руку, и Леберехт схватил ее, как утопающий хватается за спасительный шест. Совершенно обессилевший, он не сопротивлялся, когда Марта притянула его к себе, обхватила обеими руками и прижала к своей груди. Чувствуя приятную защищенность, Леберехт спрятал лицо на ее плече и осторожно попытался привести свое дыхание в согласие с ее дыханием.

В небольшом отдалении, почти у входа, стоял сын Марты Кристоф и с окаменевшим лицом наблюдал эту сцену. Суд инквизиции, казалось, больше не интересовал его, во всяком случае, он не уделял заседанию ни малейшего внимания. Он не мог припомнить, чтобы мать когда-нибудь так долго и с такой порывистостью обнимала его; и чем дольше длилось это объятие, тем больше росло возмущение Кристофа против матери. То, что он ненавидит своего приемного брата, не было тайной. Почему же мать так с ним обходится? На глазах у всех!

Когда Марта прервала объятие и взглянула в сторону Кристофа, тот уже исчез. Больше она об этом не беспокоилась, решив, что сын вышел наружу, чтобы стать свидетелем казней; сейчас ее волновало состояние Леберехта. Она знала, что не должна оставлять юношу одного.

Едва брат Бартоломео вынес свой третий приговор, который, как и ожидалось, завершался признанием вины и требованием «Костер!», жадные до зрелищ зеваки хлынули на улицу. Соборная площадь была окутана едким дымом. Вместо того чтобы подниматься к небесам, белые клубы дыма стелились по земле, и зрители кашляли, ловя ртом воздух. Господь словно отказывался принимать эти жертвы, как когда-то отверг жертву Каина.

Для Леберехта, которого Марта вывела из зала инквизиции, это природное явление было нежданной милостью, поскольку ему не пришлось видеть собственными глазами, как гроб с телом его отца сгорает, охваченный пламенем. Тяжкий смрад, висевший в воздухе, не давал свободно дышать. Одной рукой Леберехт зажимал нос, другой прикрывал рот; он так и не отважился поднять глаза и послушно шел за Мартой, которая вела его через соборную площадь.

Повсюду были слышны кашель и сморкание зевак, которые с трудом ориентировались в плотной дымовой завесе. Старухи жалобно причитали, дети плакали, а монахини, в большом числе пришедшие сюда из окрестных монастырей, возносили громкие литании и заклинания против сатаны.

Из едких клубов дыма, словно дух, явился облаченный в красное инквизитор. Он размахивал кропилом для святой воды в направлении костра, выкрикивая при этом благочестивые фразы: «Erubescat homo esse superbus, propter quem humilis factus est Deus» («Да устыдится ничтожный человек быть высокомерным в то время, когда Господь был столь унижен ради него».) Или: «Aufer a me spiritum superbiae, et da mihi thesaurum tuae humilitatis», что в переводе на наш язык означает: «Избави меня от духа высокомерия и даруй мне сокровище смирения твоего».

Когда они достигли передней террасы собора, на которой возвышались георгианские хоры, Марта повлекла Леберехта вниз по широкой каменной лестнице, ведущей в город. До сих пор они не обменялись ни единым словом, да, пожалуй, в этом и не было нужды. Но теперь, когда они приблизились к первым домам Отмели и появилась возможность вздохнуть свободно, красавица еще теснее прижала юношу к себе и на ходу, не глядя на него, сказала нечто такое, отчего он поначалу растерялся:

– Горе временам! Горе людям!

– Что вы имеете в виду? – спросил Леберехт.

Марта остановилась.

– В замыслах Всевышнего не может быть того, что делает святая инквизиция.

Леберехт был изумлен. Он внимательно посмотрел на свою приемную мать и увидел в ее глазах слезы.

– Не хотите ли вы этим сказать, – осторожно осведомился он, – что подвергаете сомнению решения инквизиции?

Марта не ответила, и, пока они двигались в направлении трактира на Отмели, молодой человек продолжил:

– Простите меня. Вы не должны отвечать. Ни один человек в этом городе не ответил бы «да» на этот вопрос. Ведь тем самым он предал бы себя суду…

Некоторое время они шли молча, и вдруг Марта совершенно неожиданно произнесла:

– Да. Да, я считаю, что отец Бартоломео не прав. Две истеричные женщины, которые утверждают, что видели твоего отца, – это не доказательство. Это великая несправедливость.

Леберехт не верил своим ушам. Эти слова могли привести Марту на костер. И если она говорила с ним открыто, то это было доказательством исключительного доверия, даже более: своим признанием она предавалась ему. И это было для Леберехта столь неожиданно, что он порывисто схватил ее руку, поднес к губам и поцеловал – так же неловко, как и страстно. Быстрым движением Марта отняла у юноши свою руку, ибо понимала, что подобная сцена вполне могла стать поводом для дурных слухов.

– Простите, – пробормотал Леберехт на ходу. – Просто на меня нахлынуло, хотя в нашем положении это не совсем прилично. Но примите это как знак моей благодарности.

Марта улыбнулась, и в ее улыбке сквозило превосходство, которое, без сомнения, почувствовал Леберехт. Однако юношу это не смутило; напротив, он испытывал гордость, что действовал так при всех.

– Теперь я знаю, что могу вам доверять! – воскликнул он.

– В самом деле можешь, – подтвердила Марта и посмотрела на Леберехта долгим взглядом. Тот не выдержал ее твердого взора и в смущении потупился.

– Мой отец был хорошим человеком, – сказал он, не поднимая глаз. – Единственное его преступление состояло в том, что он был слишком умен для своего положения, что он чересчур много знал и не скрывал своей образованности. В других краях, например в Ансбахе, Нюрнберге или Байрейте, восхищались бы могильщиком, который увлекался языками и философией греков и римлян, а здесь его сожгли. Если бы Адам Хаманн действительно был одержим дьяволом, то и я был бы таким же. Тогда и меня Бартоломео должен был сжечь на костре.

– Тс-с! Молчи! Такими словами не шутят. Знаешь, как люди одержимы страстью ко злу! Во всех и вся они видят происки дьявола. Когда епископа в его резиденции хватил удар, прачки на реке рассказывали, что его преосвященство был напуган привидением, о котором он все же не решился кому-нибудь сообщить. Когда умер солодильщик Бернхард и у мертвого не закрывался один глаз, стали болтать, будто он состоял в союзе с дьяволом и имел все основания закрыть после смерти лишь один глаз, чтобы другим наблюдать за изменами своей жены Гунды. А соборный пробст утверждает, что видел, как в определенный день у Мадонны с алтаря Фейта Штосса[13] дрожали веки, словно лепестки мака на ветру. И якобы это было именно в тот день, когда Лютер женился на монахине Катарине. Никто, кроме соборного пробста, не видел этого явления…

– …и, несмотря на это, инквизиция не сожгла его, – вставил Леберехт.

Марта кивнула.

– Нет, – продолжал юноша, – я не верю, что в смерти моего отца было что-то сверхъестественное. Это какая-то скверная проделка или намеренная инсценировка. И я отомщу за это!

– Шшш! – урезонивала его Марта. – Ты не ведаешь, что говоришь.

Он отвел взгляд и больше ничего не сказал.

Когда они добрались до трактира на Отмели, она спросила:

– Тебе сегодня надо на работу?

– Я не могу, – ответил юноша. – У меня так дрожат руки, что я не способен держать молот, не говоря уж о резце. Карвакки поймет.

– Ты любишь мастера Карвакки?

Леберехт кивнул.

– Я очень люблю его. Он мне почти как отец. – Едва сказав это, он сразу осознал, насколько неуместными были его слова, произнесенные в присутствии приемной матери.

– Ты можешь не беспокоиться, – ответила Марта, от которой не укрылось смущение юноши. – Я понимаю тебя лучше, чем тебе, возможно, кажется.

В трактире, в котором в это время было пусто, как в церкви, Марта налила юноше – а заодно и себе – винного спирта. Именно в этот момент в сумрачное помещение внезапно вошел Кристоф. С вызывающим видом он уселся на скамью, которая с трех сторон была отделена от зала деревянной перегородкой, и начал нервно жевать веточку липы, через равные промежутки времени сплевывая кору на каменный пол. При этом он поочередно поглядывал то на свою мать, то на Леберехта. Наконец, выдержав паузу, он обстоятельно и со смущенной улыбкой в уголках рта начал говорить:

Ecce sto responsum expectans[14]. Почему, скажите, ради всего святого, должен я делить кров свой с отродьем, отца которого святая инквизиция сожгла как колдуна? Почему?

При этом толстое лицо юноши побагровело, а на лбу проступила, словно Каинова печать, бледно-голубая жилка.

Леберехт и не ждал более «дружелюбного» отношения, поэтому оставался невозмутимым. Марта же, напротив, вскочила и в ярости сделала пару шагов к сыну, собираясь ударить его по лицу.

Но Леберехт опередил женщину, удержав ее за руку.

– Будьте благоразумны, не грешите! Ваш сын говорит правду. Адам Фридрих Хаманн был приговорен святой инквизицией посмертно, и я чистосердечно признаю, что я – его родной сын, Леберехт Хаманн. Когда ваш супруг брал мою сестру и меня в приемные дети, он не мог знать, что наш покойный отец будет сожжен на костре.

Слова Леберехта удивили Марту. Озадаченным выглядел и Кристоф, который ожидал совсем иной реакции. Он не знал, что за игру ведет Леберехт, но ему было ясно, что этот малый во многих отношениях превосходит его. Едва придя в себя от шока, Кристоф начал сызнова:

– Слышал я от людей, стоявших вокруг костра, что дьявол задолго до того, как тело должно быть сожжено, спасается бегством. Он удирает, лишь только начинает кипеть кровь. Но если одержимый дьяволом попал на костер уже мертвым, тот гнездится в высохших жилах, пока те не рассыплются в пепел и не улетучатся с дымом костра. Так говорят люди на соборной площади.

До этого момента Леберехт сохранял самообладание. Но теперь он не мог больше сдерживаться. Вскочив, юноша опрокинул в себя полстакана спирта и покинул трактир, с силой хлопнув окованной железными полосами дверью.

На улице, пытаясь успокоиться, Леберехт глубоко вдохнул. Меж старых домов на Отмели висел едкий запах костров. Юноша ринулся сначала вниз по реке, в северном направлении, но потом, Бог знает почему, передумал и поспешил в обратную сторону. Уже смеркалось; зеваки с соборной площади расходились по всему городу, одни – бормоча молитвы, другие – изрыгая грязные проклятия. Повсюду слышались голоса, которые снова и снова повторяли: «На костер их! На костер их!»

Крики вонзались в уши раскаленными иглами. Леберехт зажал их ладонями и поспешно пересек Верхний мост. Здесь неожиданно кто-то преградил ему путь. Когда юноша поднял глаза, он узнал Карвакки.

Как обычно в это время, Карвакки был под мухой и, как всегда в таком состоянии, распространял вокруг себя веселье. Он хлопнул Леберехта по плечу и выкрикнул издевательский стишок: «Старые бабы и попы – лучшие друзья чертей!» Затем он потащил Леберехта за собой в сторону Инзельштадта. Тот не сопротивлялся.

Словно тени, скуля и стеная, мимо них проходили кликуши, и Карвакки воспользовался приятной возможностью передразнить их плач. В переулке, который вел к рынку, у входа в «Кружку» он остановился и прошептал Леберехту:

– Я знаю, чего тебе не хватает. Пошли!

Захолустный притон славился своим дымным пивом[15], а также банщицами и девками, которые сновали туда-сюда. Внутри было тесно, как в бочке с селедкой. Пахло вареными овощами, а от сосновых лучин распространялся едкий дым и трепещущий свет. В заднем углу лютнист щипал струны своего расстроенного инструмента.

Их появление, казалось, не заинтересовало никого, кроме хозяина, на голове которого красовался черный колпак с кисточкой. Словно это само собой разумелось, люди за длинным деревянным столом, не прерывая своего разговора, потеснились, чтобы дать место новоприбывшим, а хозяин, едва они сели, поставил на стол две высокие кружки.

– Завтра будет новый день, – заметил Карвакки и поднял свою кружку.

Глядя на мастера, за один прием опорожнившего кружку наполовину, Леберехт сделал добрый глоток черного пива.

– Каменотес должен пить, пить и пить! Заметь себе, мой мальчик! Иначе пыль разрушит твои легкие. В этом смысле. – Мастер вновь поднял кружку.

Леберехт знал, что Карвакки способен выпить немеренное количество пива, которое окрыляло его мысль подобно оде Горация. В другой день Леберехт, возможно, отпил бы из своей кружки и поставил бы ее, но в этот день у него имелись все основания для того, чтобы делать то же, что и мастер. И так пил он черное пиво, глоток за глотком, и прежде, чем кружка его опустела наполовину, почувствовал странный эффект. Ему казалось, что пиво потекло не в желудок, сделав там привал для дальнейшего употребления другими органами, нет, оно (во всяком случае, такова была видимость) направилось прямиком в его икры и сделало их тяжелыми, как свинец. Однако рассудок юноши оставался ясным и светлым, и он понимал каждое слово, которое произносил Карвакки (как всегда, на трех языках).

– Человек, – говорил мастер, встряхивая головой, – царь над всеми животными: rex delle bestie – понимаешь? Он более жесток, чем волк, он кровожаднее льва и безжалостнее хищного орла, ведь никто из этих тварей не посягает на себе подобных. И лишь человек, bestia bestiarum, убивает своих собратьев. И даже считает это законным! Происходит ли это именем закона или именем Святой Матери Церкви?.. Тьфу, дьявол!

Леберехт опасливо огляделся, нет ли свидетелей их разговора. Карвакки заметил это, положил руку на плечо юноши и, смеясь, сказал:

– Не беспокойся! Те, кто сюда захаживает, не имеют ничего общего с пердунами, восседающими на церковных скамьях, с адамитами[16] и теми, кто ожидает апокалипсиса, ошиваясь у трактирщика с Отмели. Здесь каждый может высказать свое мнение, даже протестант.

Леберехту не оставалось ничего иного, как рассмеяться. Он уже отметил про себя, что завсегдатаи трактира на Отмели несут всякий вздор и во весь голос; но если кто-то по недосмотру начинал говорить о вере, то они разом смолкали, как монахи в трапезной.

Такое уж было время: каждый подозревал другого, хотя по Святому Писанию все должны быть братьями друг другу.

Карвакки прочитал мысли своего ученика. Опустошив кружку, мастер стукнул ею о столешницу, как деревянным молотом, которым он загонял свой резец в песчаник, и прогорланил:

– Черт с ней, с верой! Не существует настоящей веры. Лишь суеверия. Это тебе понятно, мой мальчик?

– Да, мастер, – ответил Леберехт. Он знал, что возражать Карвакки, когда тот в подпитии, невозможно. Но знал он и то, что мастер вполне владел своими мыслями, несмотря на то что язык его заплетался. Карвакки даже утверждал, что лучшие мысли спрятаны на дне пивной кружки.

– Все обстоит именно так, – начал издалека Карвакки. – Вера и предрассудки, собственно, две вещи противоположные. Но благодаря Святой Матери Церкви, церковным проповедникам и преосвященным, пробстам и кардиналам, а также священной канцелярии[17] веру и суеверие удалось объединить, как две створки одной раковины, и лишь немногие сегодня еще способны различать, где вера, а где суеверие. Крысоловы, подобные этому Атаназиусу Землеру, пользуются услужливостью своих овечек; они изображают на стенах адские муки, как «мене текел»[18]. Поэтому люди живут в постоянном страхе: за каждым перекрестком им чудятся привидения, а в крике жерлянки слышатся жалобы неприкаянной души. Зайцы и сороки вызывают у них ужас, как и лежащая поперек пути палка от метлы. Комета несет бедствие, как и любая черная кошка. Гнилушка, которая светится в ночи, огонек во мху, возникающий от испарений, танцующий светлячок или необычный образ, выступающий в бледном лунном свете, приводит их в противоречие с рассудком и дает повод к душевным мукам и добровольному покаянию. Нет, Святая Матерь Церковь давно уже живет не верой своих чад – она живет лишь страхом. И от этого страха она сжигает людей живьем, а иногда, – тихо добавил он, – иногда даже и мертвых.

Был ли то голос Карвакки или черное пиво, но речи мастера хорошо подействовали на Леберехта. Уже одно только объяснение ужасного лишало это ужасное жала. Приободренный примером своего наставника, Леберехт схватил кружку и выпил горького пива больше, чем когда-либо в жизни. Шумно веселящиеся люди вскоре заставили его позабыть о своем тяжелом положении. По лестнице, находившейся напротив входа и как раз в поле зрения Леберехта, чинным шагом спустилась девушка; вернее, то, что это девушка, Леберехт заметил лишь после того, когда она вошла в пивную, поскольку молодая особа была в легкомысленном наряде молодого дворянина. Легкомысленным же ее наряд казался оттого, что носили его таким манером лишь мужчины: узкие штанины, левая – красная, правая – зеленая, а сверху – облегающий камзол в складку с широкими рукавами, который не прикрывал даже колен.

Завсегдатаи кабака – и среди них, вопреки всякой нравственности, две хорошо одетые женщины – захлопали в ладоши и с воодушевлением закричали: «Песню, Фридерика, спой нам песню!»

Фридерика, которая прятала свои темные волосы под бархатным колпаком, подошла к лютнисту, что-то шепнула ему на ухо, и тот заиграл мелодию, сопровождавшуюся ритмичными переборами. Под нее Фридерика запела тонким мальчишеским голосом:

Честолюбие так уязвило Люцифера,

Что он вероломно нарушил союз с Богом.

И хотя он богат дарованиями

Под стать Всевышнему,

В смирении все же не преуспел.

Высокомерие делает бессовестным.

Часто те, кто выносит приговор,

Если куш велик,

Готовы вероломно нарушить закон

И накинуться, как вороны,

На чужое добро,

Как не снилось и язычникам.

Тщеславие делает немилосердным,

Заставляет не щадить никого,

Так что и день и ночь заставляет

Стремиться к чужим коронам.

И такие изверги никому вокруг себя

Не дают жить в мире.

Где у христианина появляется

Слишком много накопленного добра,

Скоро возникают колебания в вере,

Одолевая его подобно чесотке.

Из-за чего даже тот, кто был

Праведным человеком,

Становится атеистом.

Как только девушка закончила, слушатели с восторгом начали бить в ладоши. Они называли Фридерику по имени и тянули к ней руки. Девушка изобразила плутовскую улыбку, но глаза ее были печальны. Какой-то бородач с красными глазами притянул ее к себе на скамью, убеждая выпить из его кружки. Леберехт не мог отвести от нее взгляда. Девушка едва ли была старше его, но черное пиво, похоже, переносила намного лучше.

Какой-то мужчина с коротко остриженными волосами и бледным лицом, сидевший до этого на противоположном конце стола и с живым интересом наблюдавший за Леберехтом, пока Карвакки и прочие гости смотрели лишь на красивую девушку, подошел к нему и присел рядом. Незнакомец был одет в черный складчатый камзол с маленьким круглым воротником, который, как и его хозяин, явно знавал и лучшие времена и в котором он выглядел старше своих лет.

– Ведь ты – молодой Хаманн? – спросил он, не глядя юноше в лицо.

– Да, я Леберехт.

Незнакомец все еще смотрел перед собой.

– Мне полагалось бы назвать свое имя, но я о нем умолчу. Не считай меня из-за этого врагом.

– Почему я должен считать вас врагом? – удивился юноша. – Слишком уж я незначителен, чтобы быть чьим-либо врагом.

Едва он это сказал, как перед его взором поднялась тень инквизитора, а за сосновой лучиной по стенам запылали большие костры.

– Если тебе не хочется продолжать этот разговор, я пойму, – сказал облаченный в черное человек и в первый раз искоса взглянул на Леберехта.

Подкрепленный действием черного пива, юноша покачал головой и окинул незнакомца внимательным взглядом. У того между зубов темнела щербинка. Он был лет тридцати, художник или странствующий студент, какие нередко появлялись в городе и вскоре вновь исчезали.

– Нет, нет, – горячо заверил его Леберехт, – сегодня я, признаться, рад побыть среди людей и поболтать с ними. Один я бы просто сошел с ума.

Сказав это, он вспомнил о своей сестре Софи, с которой за целый день и словом не перемолвился, и ему стало стыдно.

Тогда человек в черном начал туманно говорить, намекая на события нынешнего дня:

– Глупец тот, кто воображает себе, что проповедники и инквизиторы утверждают истину христианской веры. Нужен ли яркому свету свет слабый? Страшному суду – предубеждение инквизитора? «Неизвинителен ты, всякий человек, судящий другого, ибо тем же судом, каким судишь другого, осуждаешь себя, потому что, судя другого, делаешь то же».

– Павел, «Послание к Римлянам», – сухо произнес Леберехт.

– Образован, образован! – заметил незнакомец, не спрашивая, откуда тот взял свои знания. Это слегка уязвило Леберехта, ведь он гордился тем образованием, которое получил от отца.

– Не понимаю, к чему вы клоните своими речами. Вы протестант или шпион курфюрста?

– О, Святая Дева Мария, нет! – Человек в черном прикрыл ладонью рот, делая знак, что Леберехт должен быть осторожен в своих словах. Потом продолжил: – Я лишь хочу утешить тебя в такой день и сказать, что Лысый Адам не был еретиком, а тем более колдуном. Просто он был умен, слишком умен для человека его положения и никогда не скрывал своего ума. Известно же: «Умно говорить трудно, умно молчать – еще труднее».

– Вы знали моего отца? Конечно же, вы должны были знать его. Иначе как бы вы могли так говорить о нем! Кто вы, незнакомец?

Облаченный в черное человек усмехнулся.

Nomina sunt odiosa[19], как говорит Цицерон, так что давай держаться этого.

Леберехт, украдкой наблюдая через стол за красивой девушкой, вновь сделал большой глоток и ответил:

– Господи, да вы говорите почти так же, как мой отец Адам!

– Здесь все говорят, как твой отец, – успокоил его незнакомец. – По этой причине мы и пришли сюда, и ты, вероятно, тоже. Все здесь – защитники чуждого духа, ученики Аристотеля, алхимиков и астрологов, книжники и люди искусства, в творчестве видящие своего бога, и, возможно, также парочка непокорных протестантов и богатых атеистов.

Теперь Леберехт понял намеки той песни, которую пела Фридерика. Все еще не сводя с нее взгляда, он напрасно старался поймать ее улыбку, в то время как целый рой мужчин вокруг нее, включая и Карвакки, осыпал девушку комплиментами.

– Я – ученик мастера Карвакки, – попытался объяснить свое присутствие в кабаке Леберехт. Это присутствие приобрело теперь, когда он понял, в какое славное общество попал, совершенно иной вес. Рассмотрев лица гуляк, юноша увидел, что, не считая своего учителя, никого из них не встречал раньше. Публика, собиравшаяся у трактирщика на Отмели, была другой – более грубой и менее словоохотливой, зато куда задиристее.

– С ним не так-то просто поладить, – заметил человек в черном, имея в виду Карвакки. – Но он много путешествовал по свету и создал себе собственную религию. Он верует лишь в прекрасное и доброе; все остальное, по его мнению, исходит от дьявола.

– Как он прав! – вырвалось у Леберехта, осознавшего, что ему нечего бояться этого человека. Все-таки незнакомец очень хорошо знал его мастера. – Он просто сделался больным, когда разрушили статую в соборе, – заметил Леберехт. – Вид обломков, лежащих на земле, причинял ему боль, и он велел мне похоронить их, словно речь шла об останках человека. Нашим набожным христианам нелегко понять это.

Незнакомец, удивленный заявлением Леберехта, возразил:

– Я не вижу в тебе набожного христианина и не могу даже винить тебя за это.

Леберехт уперся взглядом в деревянную столешницу и тихо произнес:

– Да, с нынешнего дня все по-другому. Только сегодня я наконец-то понял моего мастера Карвакки, который пытается обнаружить в красоте божественную природу. Там, наверху, на Соборной Горе, Бог куда дальше от людей, чем в этой пивной.

Глаза юноши наполнились слезами, и внезапно его охватил смутный страх. Не слишком ли он доверяется этому чужаку? А вдруг тот – один из бесчисленных шпионов инквизиции, которые в надежде на небесную награду целыми днями шныряют меж людей, чтобы передать крамольные слова доминиканцу Бартоломео.

Движимый этим страхом, Леберехт поднялся и направился к Карвакки. Раз незнакомец так много знает о его наставнике, тот тоже должен его знать! Но когда Леберехт обернулся, чтобы показать пальцем на человека в черном, место, где он сидел, было пусто.

Карвакки, угадавший намерение Леберехта, громко рассмеялся.

– Можешь его не бояться, о чем бы вы с ним ни говорили! – воскликнул он. – Этот человек будет рад, если ты сохранишь его появление здесь в тайне.

– Кто он? – удивленно, но с явным облегчением спросил Леберехт.

Карвакки прикрыл рукой рот. При этом жест его скорее был шуткой, чем мерой предосторожности, ведь остальные, о чем свидетельствовали многозначительные усмешки на их лицах, знали чужака, по-видимому, очень хорошо.

– Мужа этого звать Лютгер, – с лукавой улыбкой ответил мастер. – То есть так называют его сейчас. А по рождению он Якоб Базко, из-под Кракова. Сейчас, как бенедиктинец, он живет в аббатстве Михельсберг. Он – одна из умнейших голов во всем монастыре, и часто стены его аббатства просто тесны ему.

Брат Лютгер! У Леберехта словно пелена с глаз упала. Его отец часто упоминал имя своего тайного учителя. Как часто Адам, исполненный восхищения, распространялся о высокообразованном монахе, для которого философия служила убежищем от узколобости фанатичных попов. Целыми днями, а порой и неделями Хаманн-старший раздумывал над речами Лютгера, обсуждал их с ним, своим сыном, так что образование, которое он, Леберехт, получил от отца, вело начало от Лютгера.

– Ради всего святого! – вырвалось у Леберехта. – И здесь, на этом самом месте! Я должен был узнать Лютгера по его речи. Она звучит так же, как если бы звучала из уст моего отца.

Карвакки убрал руку с плеча девушки и на мгновение стал серьезным.

– Мальчик, поверь, за сегодняшний день Лютгер выстрадал не меньше, чем ты.

– Но он же монах, поклявшийся в отречении от мирской жизни! Кроме того, речи его звучали не так, словно он слепой друг Святой Матери Церкви.

Тут Карвакки снова расхохотался и, фыркнув, сказал:

– Заметь одно: величайшие еретики и враги Церкви засели в монастырях и соборных капитулах, то есть в ее собственных рядах. Орден храмовников, начертавших на своих белых плащах бедность, непорочность и борьбу против неверных, был запрещен папой Климентом и сожран иоаннитами, которые преследовали точно такие же цели. Лютгер – до раскола Церкви на две враждующих партии – жил как монах-августинец, а Коперник, о котором говорят, что тот питал сомнения относительно Ветхого Завета и утверждал, что Земля – это незначительная звезда, вращающаяся вокруг Солнца среди множества прочих, был доктором церковного права и членом капитула во Фрауенбурге. Стены, которыми попы оградили свои теплые местечки, служат не для защиты от внешнего мира, а для защиты людей от церковников!

Тут все, кто это слышал, громко рассмеялись, а иные стали кричать Фридерике, чтобы она спела еще пару строф. Лютнист коснулся струн, и красотка экспромтом пропела:

Они насмехаются над человеческой правотой,

Извращенно, как Нерон.

И отвергают даже то,

Чему нас учит природа.

Поскольку ни Господь, ни его заповеди

Не почитаются этой шайкой.

Леберехт, который теперь сидел вплотную к девушке, наблюдал за всеми проявлениями чувств на ее прекрасном лице, за трепетом тонких ноздрей и пульсирующими висками, дрожащими, как кожа барабана.

Когда она закончила петь, мужчины захлопали в ладоши и стали совать Фридерике в камзол мелкую монету. Девушка учтиво благодарила их, а затем, пока они запасались пивом, проворно покинула зал через входную дверь.

Леберехт, все еще крайне возбужденный событиями дня, чувствовал себя захваченным прекрасным образом незнакомки, как неземным видением. Была ли она ангелом или превратившейся в человека копией одной из статуй собора? Не имело ли ее тело сходства с каменной Евой на Адамовых вратах? Прямой нос, маленький чувственный рот, беззвучный смех – разве не те же? Поистине, думал Леберехт, если и существуют небесные создания, то Фридерика должна быть одним из них.

Не говоря ни слова, он поднялся и покинул «Кружку». Близилась полночь, и в переулках стояла такая тишина, что можно было слышать стук лошадиных копыт на расстоянии в тысячу шагов. И ни следа девушки. Внутренний голос указал ему путь направо, к Верхнему мосту через переулок Красильщиков, где от реки несло, как из пасти дракона, – здесь в Регниц впадал ручеек, протекавший по желобу посередине улицы и уносивший с собой нечистоты вместе с отправлениями естественных нужд жителей.

Кабы не темное пиво, две кружки которого он в себя влил, Леберехт никогда не отважился бы последовать за красивой девушкой, о которой он совсем ничего не знал. Он даже не знал, была ли она благородного происхождения или принадлежала к числу тех девиц, которые перед уходом в монастырь, постригом и началом безгрешной жизни проводили дни свои (или, вернее, ночи) в грехе, позволяя лишить себя девственности совершенно незнакомым мужчинам прежде, чем у них будет отнята всякая возможность этого. Леберехт не ведал, что творит; он чувствовал лишь странное влечение, подобное притяжению магнита, и следовал этому влечению, сам не зная почему.

То, что он знал, однако, говорило не в пользу благородного происхождения девушки. Все звали Фридерику по имени, совали ей золотые монеты, а песни ее были скабрезны, как выкрики точильщика ножей, привлекавшего женщин двусмысленными куплетами. Почему он не спросил о ней у Карвакки? Но Леберехт отогнал эти мысли.

Добравшись до канавы, где по левую руку перед домами стояли бочки и тюки торговцев, представлявшие собой далеко не простое препятствие темной ночью для тех, кто возвращался домой без фонаря, Леберехт услышал шорох. На расстоянии брошенного камня он узнал тень юноши, и внутренний голос, который вел его до сих пор, подсказал ему, что это Фридерика. Он узнал ее по короткому порывистому шагу, которым она перебегала от одного дома до другого, чтобы не быть замеченной. Ведь девушка, которая в эти ночные часы показывалась на улице без мужчины, подвергала себя опасности и могла потерять свое доброе имя на все времена.

После того как Фридерика перешла мост, она свернула налево и направилась к гавани. Дорога показалась Леберехту знакомой. Девушка замедлила шаг и даже обернулась, как будто заметила, что кто-то следует за ней. Затем она исчезла за старым приземистым зданием крытого рынка, который сонно горбился в ночи, как дворовый пес.

Леберехт знал лабиринт улиц и тупиков этой местности как свои пять пальцев, поэтому для него не составляло труда следовать по пятам за девушкой. «Если Фридерика – дочь одного из многочисленных торговцев на реке, – думал тайный охотник, – то почему же я еще ни разу не видел ее? Город не настолько велик, чтобы такая красивая девушка могла долго оставаться здесь незамеченной».

Ответ на его вопрос нашелся быстро, когда тень, которую он преследовал, проворно спрыгнула с берега на одну из грузовых барж, пришвартованных за крытым рынком. Уже три луны не было дождя, и из-за низкого уровня воды полдюжины судов сидели на мели. Баржа, на которой исчезла Фридерика, была старее всех остальных; она скрипела и производила странные звуки, похожие на те, что издают по весне лягушки.

Сначала Леберехт хотел прыгнуть прямо на баржу, но потом эта затея показалась ему слишком рискованной. Мало ли кто и что там его ожидает? Ночь была тиха, лишь где-то вдали, внизу по реке, лаяли собаки. Свежий воздух с реки смешивался с запахом костра, горевшего на другом берегу. Именно этот запах вернул Леберехта к действительности. Помедлив, он развернулся и начал искать дорогу домой.


Утром следующего дня (Леберехт чувствовал себя скверно) его растолкала Марта. Оглушенный пивом и гудением в голове, похожим на рев пчелиного роя, юноша попытался сориентироваться. Он не помнил, как добрался до постели, но обнаружил себя в знакомой каморке. В следующее мгновение до его сознания дошли слова Марты:

– Софи исчезла! Ты знаешь, где Софи?

Он не видел свою сестру с вечера, предшествовавшего трибуналу инквизиции. Теперь он корил себя за это.

– Исчезла? Что значит «исчезла»? – пробормотал Леберехт.

Марта объяснила, что Софи в последний раз видели вчера рано утром; с тех пор она словно сквозь землю провалилась. Постель ее осталась нетронутой, пожитки в сундуке – тоже.

Леберехт вскочил. Господи! Ну почему он вчера не был рядом с сестрой? Почему он не поговорил с ней? Он ведь знал, что у нее нет никого, с кем она могла бы поговорить!

Первой его реакцией была мысль: «К реке!» В дни более счастливые, будучи еще ребенком, он часто наблюдал за Софи, когда она стояла на мосту, что вел от ратуши на реке к другому берегу, и смотрела вниз, на водовороты и потоки, которые вихрились здесь, словно вызванные водяными духами, время от времени исчезая на расстоянии брошенного камня. На его вопросы Софи отвечала, что ведет разговор с нимфами, которые иногда появляются из реки. Леберехт отмахивался от ее слов как от мечтательных глупостей маленькой девочки, но теперь они сразу вспомнились ему.

Розыски Софи продолжались целый день. Мужчины, вооружившись шестами, прочесывали берег, плавали на лодке по реке – все напрасно. Леберехт целый день простоял, не сходя с того места, где Софи часто смотрела на водяных духов. Он любил свою сестру, но с тех пор, как она превратилась в великаншу, все чаще избегал ее. И теперь он упрекал себя за это.

Он жалел Софи. Самого себя Леберехту было не жаль, хотя он и имел для этого все основания. Он верил в неотвратимость судьбы, как ее толковали древние греки, и даже всесилие звезд, провозглашенное личным врачом Карла IX Нострадамусом, не казалось ему ошибочным. Это утешало его.

Погрузившись в созерцание бурного течения реки и появившегося среди вод образа сестры, когда она была еще девочкой, Леберехт услышал голос. Он узнал его высокий мальчишеский тембр.

– Мне очень жаль, – вымолвил голос.

Леберехт обернулся. Перед ним стояла Фридерика. Он узнал ее тотчас же, хотя внешний вид девушки по сравнению с прошлым вечером изменился полностью. В глаза бросались ее густые темные волосы, которые теперь были разделены посередине пробором и собраны в большой узел на затылке. Грубое длинное платье с гладкой зеленой накидкой не позволяло разглядеть изящную фигуру, которую Фридерика еще вчера выставляла напоказ.

– Мне очень жаль, – повторила она и при этом склонила голову набок.

В тот момент Леберехт не мог выразить своих чувств словами, но он был уверен, что участие ее было искренним.

– Откуда ты знаешь? – пробормотал он, смущенный и одновременно счастливый оттого, что она заговорила с ним.

– Все только и говорят о большом несчастье, и когда я увидела тебя стоящим здесь, мне сразу вспомнилось твое имя. Карвакки вчера называл мне его. Он рассказал, что случилось с твоим отцом. – С этими словами девушка украдкой перекрестилась.

С моста была видна баржа, на которой Фридерика скрылась прошлой ночью. Леберехт кивнул в ее сторону и, пытаясь переменить тему, сказал:

– Ты живешь там, на барже.

Фридерика улыбнулась.

– Карвакки – болтливая баба. Ничего не способен держать при себе.

– Я узнал это не от Карвакки.

– А откуда же?

Юноша подумал, стоит ли говорить правду, но, решив, что раз уж он и так проболтался, ответил:

– Нынешней ночью, когда ты покидала «Кружку», я следовал за тобой по городу. Но мне не хватило смелости заговорить с тобой.

Тут красавица рассмеялась, и он увидел ее белоснежные зубы.

– Смешно! Ты – первый робкий мужчина, которого я встречаю. – Затем она посмотрела по сторонам, не наблюдает ли кто за ней, и взяла его за руку. – Ты мне нравишься, Леберехт. Если хочешь, мы можем быть друзьями.

«Святая Дева Мария! – пронеслось у него в голове. – Вот подходит такая красивая девушка, улыбается и говорит, что мы можем быть друзьями!» Леберехт хотел быть ей не другом, а возлюбленным! Ему хотелось обнять ее и поцеловать, но – ради всего святого! – не быть ее другом, как Карвакки или другие, лежавшие у ее ног в «Кружке», когда она пела.

Леберехт, не совладав с собой, вырвал свою руку и смущенно уставился в землю.

– У тебя… много друзей, правда? – спросил он.

– Да, друзей много, причем повсюду – и в Вюрцбурге, и во Франкфурте, и в Майнце, и в Кобленце, и в Кельне… Даже в Нидерландах, везде, где швартуется наша старая баржа.

Раскрепощенность, с которой говорила Фридерика, привела Леберехта в ярость. Ему казалось, что она шутит над ним. Разве не видит она, что его чувства более чем дружеские?

Разумеется, в этой ситуации надо было признаться ей в любви, но Леберехт боялся получить отказ. Он не хотел выглядеть глупым мальчишкой, не хотел быть высмеянным или испытать сочувствие. Нет, боль он вынесет, но только не сочувствие. Это ранило его гордость, единственное украшение бедности, унаследованное им от отца.

– И когда же продолжится поездка? – поинтересовался Леберехт с подчеркнутым равнодушием.

Фридерика взглянула на небо.

– Мой отец ждет дождя. Вот уже три луны с неба не упало ни капли. Река обмелела, она не пропустит нас. Если бы я сама не зарабатывала на жизнь, мы бы давно уже умерли с голоду.

– Сколько человек живет на барже?

– Только мой отец и я. Мать умерла при моем рождении. Здесь иногда говорят: «Слишком решительно взялась за дело».

Леберехт внимательно рассматривал изящную девушку. Он не мог представить, как эта красавица могла крепить жесткие канаты, чинить грубое полотно парусов или чистить настил баржи.

Между тем на мосту собиралось все больше зевак, которые жадно следили за поисками в реке.

– Пожалуй, лучше, чтобы нас не видели вместе, – заметила Фридерика и, бегло кивнув, поспешила прочь.

В тот же миг с реки донеслись крики: «Сюда! Сюда!» Двое мужчин из лодки, которая была пришвартована у крайней опоры моста, тыкали длинными крючьями в воде и звали подмогу. Наконец к ним подоспела вторая лодка с тремя членами экипажа.

Под подбадривающие крики зевак пятеро мужчин начали тянуть со дна реки тяжелое тело; но когда они подняли его на поверхность, вокруг распространился ужас: на крюке висел раздутый труп коровы, который, очевидно, находился под водой уже с год.

Когда же мужчины попытались погрузить свою находку в лодку, несколько женщин закричали от страха и прижали к себе головы своих детей, чтобы избавить их от жуткого зрелища: труп коровы под собственным весом и весом воды, которой он напитался, вдруг разорвался посередине, да так, что внутренности вывалились наружу и плюхнулись в воду.

Леберехт убежал с берега и последующие два дня отказывался от любой пищи; целые дни он проводил на лесах Адамовых врат в соборе. С помощью резца, тяжелого деревянного молота и длинного лома юноша пытался извлечь из кладки камни декоративного бордюра, украшавшего арку. Влажная зима прошедшего года и поздние морозы разорвали рыхлый песчаник карниза в местах соприкосновения камней, а последующая сухость все только усугубила.

– Песчаник, – говорил Карвакки, наблюдавший за работой с высоты, – как строительный материал не годится для вечности, а уж франкский песчаник – тем паче. Не думаю, что собор простоит хотя бы пятьсот лет, если только не заменять каждый камень новым.

Леберехт не позволял себе прервать работу и, пока мастер говорил, вгонял свой резец в каменную кладку. За последние несколько дней оба едва ли обменялись хоть одним словом; это было необычно, по крайней мере для Леберехта, который всегда искал разговора с мастером. И конечно, его молчаливость не осталась незамеченной Карвакки. Он пристально вглядывался в ученика: тот явно страдал. Мастер и сам слишком хорошо знал власть резца, с помощью которого можно было загонять в мрамор, известняк и песчаник свои страсти, страдания и страхи. Поэтому он предоставил юноше свободу действий. Но когда с наступлением темноты Леберехт спустился с лесов, тот, ожидая его внизу, спросил:

– Могу ли я помочь тебе, мой мальчик? Мне кажется, каждое слово утешения – уже лишнее. Тебе нужно найти утешение в себе самом. Ты должен все забыть. Наша судьба определяется не нашими переживаниями, но нашим восприятием.

Леберехт взглянул в лицо мастеру. Он ценил этого человека за его ум и мудрость. Даже если Леберехт не одобрял некоторых черт характера Карвакки, он не мог отказать ему в знании жизни.

– Постарайся быть среди людей, не прячься там, наверху, на своих лесах. Ты молод, впереди у тебя вся жизнь. Так что бери свою судьбу в собственные руки!

– Вы правы, мастер, – ответил Леберехт после некоторого раздумья. – Только вот всего, что произошло со мной, было… немного чересчур.

Карвакки согласно кивнул.

– Кто знает, возможно, даже хорошо, что Софи сама положила конец своей жизни. Если она это сделала, значит, таково было ее собственное решение, значит, она не хотела так жить – оставаясь все время в одиночестве, подвергаясь насмешкам и любопытству ротозеев.

– А может, она просто убежала, потому что уже не могла переносить издевательств?

– Ты думаешь? Такое чудовищно противоестественное существо, как Софи, среди чужих еще больше бросается в глаза, чем здесь, в этом городе, где всякому известна ее история. Это означает, что все то, с чем ей не удалось справиться здесь, среди чужих принесло бы еще больше страданий. Не стоит питать ложных надежд!

Это не было утешением, но Карвакки и не собирался утешать его. Он порылся в своих карманах, достал монетку, вложил ее в руку Леберехта и сказал:

– Что тебе сейчас нужно, так это женщина, которая наведет тебя на другие мысли. Знаешь дом у правой речной протоки, где дорога разветвляется к Святому Гангольфу? Там тебя ждет множество девиц. Скажешь, что тебя прислал мастер Карвакки, и спросишь Аманду. У тебя глаза на лоб полезут!

Леберехт озадаченно посмотрел на монетку, испытующе взглянул на мастера, не шутит ли тот над ним, и признался, еще сильнее смутившись:

– Это из-за Фридерики. Я снова видел ее. Она расположена ко мне, по крайней мере, мне так кажется. Как вы думаете?

Тут Карвакки закашлялся, словно не знал ответа на вопрос. Ничего не сказав, он схватил Леберехта за рукав и повлек его за собой через узкие переулки, окаймленные по обеим сторонам каменными оградами в человеческий рост, которые вели к Михельсбергу.

На полпути между собором и Михельсбергом мастер снимал небольшой двухэтажный домишко с узкими отверстиями окон и маленькой пристройкой под низким козырьком, которая находилась по правую руку от входа. В ней Карвакки устроил мастерскую, где, к неудовольствию соседей и священников, занимался даже по воскресеньям и святым праздникам какой-то загадочной деятельностью, вызывавшей такой же шум, как и на строительной площадке у собора, и никто, даже его ученики и подмастерья, не могли кинуть туда и взгляда.

– Ты должен знать, – сказал Карвакки, когда они вошли в дом, низкой кровли которого можно было коснуться рукой, – Фридерика – девушка необычная. Я имею в виду ее красоту. Видишь ли, она настолько красива, что никогда не будет принадлежать лишь одному мужчине… Если ты понимаешь, о чем я.

Нет, Леберехт не понимал, к чему клонит мастер. И прежде всего он не понимал, почему Карвакки привел его сюда. Неужели только для того, чтобы сообщить ему об этом? Юноша с интересом следил за тем, как тот возится у стенного ящичка, где хранились свечи и ламповое масло. Наконец Карвакки открыл его и достал оттуда лампу и ключ.

– Сейчас поймешь, – пробормотал мастер и знаком велел следовать за ним.

Мастерская была снабжена тяжелой старой дверью, а кованый запор с накладным орнаментом наводил на подозрение, что здесь когда-то работал кузнец. Карвакки открыл дверь и, осветив комнату фонарем, подтолкнул чуть растерявшегося юношу внутрь.

Изумление Леберехта было столь велико, что он не проронил ни звука: в полумраке мастерской стояли нагие статуи из белого камня. Их было с полдюжины, и расположены они были полукругом, как будто ожидали суда Париса. Позы их были столь легкомысленными, каких он еще никогда не наблюдал у фигур из камня. Даже сама «Будущность», долгое время казавшаяся ему воплощением женской красоты и соблазна, явно уступала этим грациям. Одни, вскинув руки, словно бы хотели показать свои груди, другие же, изящно выгнувшись, демонстрировали округлость бедер.

Каждую из этих статуй отличала стать зрелой женщины, но при этом у них были детские черты юных девушек, как у Евы на Адамовых вратах или… у Фридерики.

– Фридерика! – воскликнул Леберехт. Святая Дева! Все каменные статуи изображали одну и ту же женщину – Фридерику. Это не было работой художника, который, восторгаясь вечной красотой, хочет запечатлеть в камне свою модель. Скорее это была работа одержимого, который не мог вполне насытиться своей моделью. Но Фридерика не была его моделью – она была его возлюбленной.

Даже если в тот момент Леберехту хотелось проклинать своего наставника, ненавидеть и поносить его, он не мог не подтвердить самого главного: вряд ли можно было бы объяснить сложившуюся ситуацию более наглядно и убедительно. Он разочарованно взглянул на Карвакки и коротко произнес:

– Я понял.

Карвакки смущенно усмехнулся.

– Если это может послужить тебе утешением, Леберехт, знай, что и я не единственный. Как я уже говорил тебе, красивая девушка никогда не принадлежит одному.

Юноша, нашарив в кармане монету, украдкой положил ее на стол, попрощался с мастером и через тяжелую дверь выскользнул на улицу.

К его печали примешивалось теперь разочарование, а к разочарованию – гнев. Жизнь в родном городе представлялась ему отталкивающей, омерзительной, невыносимой. Отупляющая работа на соборных лесах была ему отвратительна. Леберехт стремился к тому, чтобы научиться большему, чтобы больше уметь и больше знать, а всему этому в родном городе были положены пределы. Кроме того, у него не было ни одного друга, с кем бы он мог поговорить и спросить совета. Даже Карвакки, которому он до сих пор доверял безоговорочно, уже не казался ему человеком, заслуживающим доверия. Он, конечно, мог понять мастера: в конце концов, каждому мужчине хотелось бы обладать такой красивой девушкой, как Фридерика. Но неужели Карвакки никогда не смотрелся в зеркало, откуда на него взирало лицо стареющего повесы? А Фридерика, напротив, была еще почти ребенком. Как он только мог?!

Долгими осенними вечерами, которые после Дня церкви[20] стали казаться бесконечными, Леберехт возвращался в шумный трактир на Отмели, в свою комнатку под крышей, и штудировал книги, оставленные ему отцом. Он изучал латынь по трудам Цицерона, Цезаря и Овидия, арифметику – по некоему фолианту сорокалетней давности под названием «Линейные вычисления», вышедшему из-под пера Адама Ризе[21] из Штаффельштайна, а астрономию – по сочинению «Commentariolus», в котором член соборного капитула Николай Коперник делал странные заявления (например, он утверждал, что не Солнце вращается вокруг Земли, как это видно ежедневно на небе, но Земля вокруг Солнца, и что она ни в коем случае не является центром мироздания, как можно прочитать в Библии, а такое же небесное тело, как и многие другие).

Мысли, подобные этой, вполне годились для того, чтобы на ближайшее время лишить Леберехта сна, точно так же, как и тайные исследования бесстыдной плоти его приемной матери Марты, которым он по-прежнему предавался всякий раз, когда появлялась возможность. О Фридерике, внезапно уплывшей на своей барже, он почти не думал. Так постепенно зарубцовывались раны, которые нанесла ему судьба. Но в следующем году, в один из вечеров на Сретение, в доме Шлюсселя произошла шумная ссора, неожиданным образом изменившая жизнь Леберехта.

Людовика, та самая распутная дама, у которой трактирщик с Отмели искал развлечений, осмелилась похваляться перед завсегдатаями трактира дорогим платьем и украшениями, подаренными ей любовником за услуги. Марта, зная об этих отношениях, – а они в известном смысле были ей безразличны, пока оставались в тайне, – указала даме на дверь. Людовика не подчинилась; напротив, она позвала на помощь старого Шлюсселя и попросила его сказать веское слово своей супруге. Из-за этого дело дошло до прямого столкновения, в котором приняли участие все, кто был в доме.

Когда появился Леберехт, Якоб Генрих Шлюссель стоял посреди затемненного помещения трактира между Мартой и Людовикой.

Марта обзывала Людовику «шлюхой» и требовала, чтобы она немедленно покинула дом. Людовика же, со своей стороны, обвиняла Марту в ханжестве, лицемерии и неспособности выполнять свои супружеские обязанности.

Это настолько разозлило Марту, что она вскочила и, растопырив пальцы, в ярости бросилась к Людовике. При этом она неистово кричала, брызжа слюной. Леберехт был ошеломлен, ибо никогда еще не видел свою приемную мать в таком ожесточении.

– Адское отродье! Чертова девка! Мерзкая ведьма, уж я-то тебе зенки повыцарапаю, тогда не сможешь больше строить глазки этим глупым мужикам!

Старый Шлюссель встал между ними, распростерши руки, чтобы удержать Марту от действий. Людовика же воспользовалась этим и, выглядывая из-за спины любовника, начала выкрикивать непотребные слова:

– А что касается дьявола, которому я подставляю свою мягкую шерстку, то мужчины пока за это платят, а уж твой, трактирщица, платит больше всех! – При этом она подняла юбки выше обтянутых чулками икр и заявила: – Все это на твои деньги, Марта, все эти подарки – в благодарность!

И поскольку старый Шлюссель не принимал никаких мер к тому, чтобы заставить шлюху замолчать или выставить ее из дома, Марта выступила против собственного мужа.

– Ты, жалкий трус! – воскликнула она. – Неужели тебе не хватает мужества прогнать из дома эту девку? Неужели эта сука тебе дороже, чем мать твоего единственного сына?

– Единственного сына?! – с издевкой произнесла Людовика. – Да Якоб даже не может с уверенностью сказать, а он ли вообще отец Кристофа!

Марта осеклась и тихо спросила:

– Генрих, ты слышал, что сказала эта шлюха? Муж, что ты должен на это ответить? – Ее слова звучали как ультиматум.

Якоб Генрих Шлюссель помотал головой и с измученным выражением лица, словно ему опять сильно досаждала подагра, пробормотал нечто неразборчивое. Затем он снова попытался урезонить противниц. Толстый Кристоф, наблюдавший за стычкой из угла у печи, незаметно просочился в заднюю дверь.

Казалось, ссора улеглась, но тут Людовика вновь встрепенулась.

– Ты думаешь, что Якоб по своей доброте прикупил тебе чужих детей? – ухмыльнувшись, спросила она. – Поверь, это заблуждение. Он принял сирот Адама Хаманна не из благочестивых убеждений, а из чистой выгоды.

– Что?! – в волнении воскликнула Марта и обратилась к своему мужу: – Что это значит?

Леберехт, которого теперь уже напрямую касалась эта свара, чувствовал себя так, словно в него ударила молния. В его голове металась тысяча мыслей, но ни одна из них и близко не могла быть объяснением. Конечно, не только ему, но и всему городу казалось странным, что трактирщик с Отмели, от которого можно было ожидать всего, кроме бескорыстных намерений, предложил себя в приемные отцы и стал опекуном сирот.

Леберехту не хотелось, чтобы намеки Людовики повисли в воздухе. Он подошел к нахалке и твердо произнес:

– Ты не ответила на вопрос хозяйки. Что ты имела в виду, говоря, что господин Шлюссель взял на себя опекунство ради выгоды?

Тут уж трактирщик, которого не так-то просто было вывести из равновесия, разозлился. Он одарил девку презрительным взглядом и резким движением головы дал ей знак покинуть трактир. Людовика подчинилась и, словно побитая собака, поплелась к выходу. Но прежде, чем громко хлопнуть дверью, она, яростно вращая горящими глазами, бросила Шлюсселю:

– Тряпка!

Понимая, что вопрос Леберехта остался без ответа, Шлюссель решил объясниться. Таким образом, этим вечером на Сретение изумленный приемный сын узнал от своего опекуна, что после смерти его матери Августы, прямой наследницы Веринхера Шпильхана, ее двоюродного деда, он унаследовал дом № 9, принадлежавший лавочнику и находившийся на Отмели, по соседству с домом трактирщика.

Марта, гнев которой уже улегся, вновь вскипела:

– Значит, ты принял питомцев только из корысти? А я-то думала, что ты поступил из искренней веры, чтобы обрести вечное спасение. Но, признаю, я ошиблась.

– Молчи, женщина! – прикрикнул Шлюссель на жену. И, обращаясь к Леберехту, объяснил: – Можешь поверить мне, сын мой, я бы все рассказал тебе в день твоего совершеннолетия, ждать уже недолго.

Леберехт кивнул. Через пять месяцев ему исполнится восемнадцать лет и он станет господином самому себе, владельцем респектабельного дома на Отмели, который, правда, уже был перестроен старым Шлюсселем в постоялый двор.

– Деньги за него ты получишь, как только станешь совершеннолетним, – добавил Шлюссель, который, казалось, пытался отгадать мысли Леберехта.

Марта горько рассмеялась:

– А цену установишь ты сам.

– Да, – ответил Шлюссель, не испытывая ни малейших угрызений совести. – Семь сотен золотых гульденов – это приличная цена.

– А если Леберехт не захочет продать дом?

Шлюссель заколебался.

– А почему бы ему не продать этот дом? Или мальчик намерен открыть мелочную торговлю?

Леберехт, который все еще не мог полностью оценить важность происходящего, покачал головой.

– Вот видишь, женщина! Леберехт – человек искусства, а не мелочный торговец. Однажды он отправится искать свое счастье в дальних землях. Для чего ему такой большой дом? Он получит от меня золото и уедет отсюда в мир, а спустя годы вернется большим человеком и будет благодарен мне, своему опекуну, за мою прозорливость.

Нежданному наследнику поведение Шлюсселя показалось куда менее предосудительным, чем его жене Марте. Та воспользовалась случившимся как поводом для того, чтобы еще больше избегать своего нелюбимого мужа. Их и без того натянутые отношения с этого момента сохранялись лишь благодаря общей крыше над головой. В остальном же каждый действовал согласно собственным интересам. Якоб Генрих занимался своими прибыльными предприятиями, Марта предавалась богоугодным трудам; во всяком случае, такова была видимость.

Но сильнее всего это происшествие повлияло на Кристофа Шлюсселя. То, что его отец делил ложе со шлюхой, а его мать знала об этом, привело в смятение благочестивого юношу. Он заперся в своей комнате на целый день и на всю следующую ночь, а утром улизнул из дому, подавшись к иезуитам. Родителям он дал знать, что собирается посвятить свою жизнь воплощению иезуитского девиза «Omnia ad maiorem Dei gloriam» и отныне будет молиться за них. На следующий день Кристоф принес обет. Он не желал больше видеть ни отца, ни мать.

Леберехт испытывал противоречивые чувства. Разумеется, он понимал, что опекун бессовестно обманул и использовал его. Но, несмотря на это, теперь он чувствовал по отношению к Шлюсселю куда меньше ненависти, чем раньше, ведь тот указал ему цель, которую Леберехт оценил как достойную. Чтобы подтвердить свои планы, Шлюссель пообещал подопечному, что до момента достижения им совершеннолетия будет ежемесячно выделять ему золотой гульден на личные нужды.

Теперь, когда Марта потеряла своего сына, ее отношения с Леберехтом стали еще теснее, чем прежде, и юноша начал грезить о будущем, в котором его самодовольный приемный отец если вообще и играл какую-то роль, то скорее подчиненную. В тиши своей комнаты, которая замечательно подходила для таких мечтаний, он ворочался в кровати, видя перед собой прекрасное, как сияющая золотая дароносица, чрево приемной матери.

Конечно же, Леберехт сознавал греховность своих мыслей, и к началу его ночных рейдов к окошку Марты на лестничной площадке его еще мучили угрызения совести. Между тем, конечно же, все сомнения рассеивались; в своей юной жизни Леберехт встречался и с бóльшими грехами, чем этот, плотский, который, как он всерьез верил, был равнозначен цене спасения на Небесах. Марта не прекратила заниматься самобичеванием, но у Леберехта возникло впечатление, что она уже некоторое время выполняет свой труд еще изощренней, словно желая в особой степени побаловать взор тайного наблюдателя.

Накануне Благовещения, в одну из ясных и достаточно прохладных лунных ночей, которые посылает весна, Леберехт снова пробрался к комнате Марты. Несмотря на греховность церемонии, совершаемой Мартой, он жадным взглядом следил за тем, как красавица раздевалась.

Вопреки обыкновению она так близко подошла к маленькому окошку, что Леберехт невольно отпрянул. Но вид ее грудей, которые теперь он мог разглядеть во всех подробностях, удержал его. Словно околдованный, юноша застыл у окошка, не сводя с женщины глаз.

Как будто находясь в трансе, он увидел, как Марта распахнула дверь и, нагая, вышла ему навстречу. Женщина без колебаний простерла к нему руки и повела за собой в свою комнату. Это происходило в полном молчании и казалось юноше сном. Лишь когда Марта усадила его на свою постель и, начав освобождать от одежды, сказала: «Глупый мальчик, думаешь, я не заметила твоих преследований?», он вернулся к действительности.

«Но это же тяжкий грех! Мы не должны этого делать! Надо прочесть молитву против искушения!» – хотел было возразить Леберехт. Но одно казалось ему столь же глупым, как и другое, а другое – столь же бессмысленным, как и первое. Поэтому он не проронил ни единого слова и дал всему свершиться.

Голова Леберехта горела от возбуждения, а затем появилось ощущение, что он вот-вот потеряет рассудок. Боже мой! Он никогда не думал, что существует что-то еще более сильное, чем его бдения у заветного окошка. Пока Марта возилась с поясом его штанов, ее длинные распущенные волосы упали на его голую грудь, и Леберехту казалось, что он чувствует каждый ее волос в отдельности. А еще ему чудилось, что в его тело вонзились тысячи иголок, но он испытывал блаженство от каждого укола, упиваясь сладостной болью.

Когда Марта стянула с него штаны, член его взмыл вверх, как флагшток. Леберехт, еще никогда не видевший его в таком состоянии, застыдился и хотел прикрыть свой срам ладонями, но Марта упредила юношу. Торжествуя, она заключила его член между двумя ладонями и со смущенной улыбкой сказала:

– Я достаточно часто была в твоем распоряжении, сегодня же ты здесь для меня! – И при этом сжала его. Он чуть не вскрикнул.

И это была его приемная мать Марта? Та самая Марта, которая, опустив глаза, внимала покаянным проповедям соборного священника, делала добро беднякам, бичевала себя за проступки? Та Марта, о которой шла молва, будто она в большей степени святая, чем любая другая женщина города? Леберехт перестал понимать происходящее. Но он и не хотел ничего понимать, покуда длилось это ощущение сладострастия.

– Глупый мальчик, – повторила Марта, лаская его древко и прижимая к себе. – Моя тоска по тебе такая же застарелая, как и твоя по мне. Я заметила твои жадные взгляды, а ты мои – нет, глупый мальчик. Я жажду тебя! Я хочу тебя со всеми потрохами! А ты?

– Да, да, да, – прошептал Леберехт, прилагая усилия, чтобы не закричать. – Я тоже хочу тебя.

Марта, совершив умелый прыжок, села на него подобно всаднице и начала осторожно тереться своим лобком о его выросшую мужественность.

– Почему ты ничего не делаешь? Я недостаточно волную тебя?

Юноша смущенно пробормотал:

– О, Марта, Марта, ты самая волнующая женщина в мире. Ты прекрасна, как Ева в соборе, и желанна, как греческая богиня. Это все возбуждение, пойми же.

– Да ты трепач! – Марта рассмеялась и с улыбкой спросила: – Ты еще ни разу не делал этого с женщиной?

Леберехт помотал головой. Он стеснялся, ведь в восемнадцать лет ему уже давно следовало бы посвятить себя в радости любви с помощью какой-нибудь пожилой проститутки. Но все мрачные мысли исчезли в одно мгновение, когда Марта взяла его руки и прижала к своим большим грудям. Какими теплыми, мягкими и податливыми были они, как они подрагивали в его ладонях!

Пока Леберехт, позабывший обо всех молитвах и в бурном ликовании готовый запеть благостное Te Deum или Alleluja, предавался экстазу от сладчайшего груза, который когда-либо несли его ладони, член его, накаленный до предела, безо всяких усилий прокладывал себе путь, а тело напряглось и выгнулось, словно арка моста.

Марта же испустила счастливый вскрик и, крепко вцепившись в длинные волосы юноши, начала танцевать на его теле. Леберехт уже не видел, что происходит вокруг него, ибо закрыл глаза. Сладострастная дрожь, сотрясавшая его тело, отнимала у него разум. Чувствуя ее губы своими губами, ее язык – своим языком, он не заметил, как дал унести себя мощному урагану. Наверное, именно таким и должно быть вечное блаженство, какое он знал из проповедей!

Когда же юноша вновь пришел в себя, улыбающаяся Марта возвышалась над ним, подобно сфинксу. Ее яростные движения пошли на убыль, как волны, накатывающиеся на берег моря. Леберехт увидел, как по щекам ее бегут слезы. Она заметила его вопросительный взгляд и объяснила:

– Пойми меня правильно. Слишком много времени прошло с тех пор, как я любила мужчину так, как сейчас люблю тебя. У меня такое ощущение, будто все это происходит со мной впервые.

В своей беспомощности Леберехт схватил руку Марты и покрыл ее поцелуями.

– Боже мой, – запинаясь, пробормотал он, – что это было?

Тут уж Марта рассмеялась.

– Что это было? Ты спрашиваешь всерьез? Два любящих человека подарили друг другу свою любовь. Понимаешь? Я люблю тебя!

Леберехт прикрыл ладонью ее рот.

– Не так громко! Ты забываешься! – Никогда прежде он не слышал из уст женщины этих слов: «Я люблю тебя». И только теперь, в это мгновение, он осознал, что произошло. Он не осмеливался думать о том, что будет завтра, а о дальнейшем тем более.

– Это грешная любовь, – произнес он чуть слышно, – это против естества и накличет инквизитора.

– Ты не любишь меня? – вспыхнула Марта.

– Что ты! – возразил Леберехт. – Я люблю тебя больше, чем Мадонну. Но это против природы! Бог никогда не простит нас. – Едва он договорил, как до него дошла абсурдность ситуации: Марта, такая набожная, казалось, не испытывала никаких сомнений по поводу своей греховности, в то время как он, вольнодумец, мучится от угрызений совести и терзается опасениями, словно кающийся грешник.

Марта прильнула к Леберехту и теперь смотрела прямо ему в лицо.

– Может ли Бог запрещать любовь двух людей? – спросила она, и глаза ее ярко сверкнули, как драгоценные камни.

Леберехт молча обхватил Марту обеими руками, и она добавила:

– Впрочем, у любви собственные законы. Я не могу сказать, что не люблю тебя, если на самом деле я тебя люблю. Ты можешь отречься от отца, матери и от своего лучшего друга, но невозможно отречься от любви. Значит, ты отрекаешься?

– О нет! – смеясь, воскликнул Леберехт. Ему приходилось следить за собой, чтобы от содроганий его тела Марта не упала с него.

– Если любовь – это счастье и удовлетворение, то сегодня, в день Богоявления, я встретил любовь.

Они посмеялись над своими патетическими словами, а потом просто лежали и молчали, каждый – с ощущением счастья от близости другого, пока громкий шорох в доме не вспугнул их.

– Если хозяин застигнет нас, он убьет обоих! – прошептал Леберехт.

– Не бойся! Уже пятнадцать лет прошло с тех пор, как Генрих в последний раз входил в эту комнату. С чего бы ему делать это именно сегодня?

Леберехт кивнул, хотя не сразу понял, что хотела сказать Марта. Но потом он начал считать и обнаружил, что Марте – при условии, что Кристоф находится в том же возрасте, что и он, – должно быть тридцать четыре года.

«Слава Господу, – подумал Леберехт, – она уже зрелая женщина, но тело у нее, как у молодой, и я люблю ее, я желаю ее, и я не променял бы ее на вечную жизнь в раю». Да, ему самому еще не было и восемнадцати, но что значило это различие, когда они лежали в объятиях друг друга?

– Думаешь о моем возрасте?

Леберехт ужаснулся. Марта, похоже, прочитала его самые сокровенные мысли.

– Не знаю, о чем ты говоришь, – поспешно ответил он. – Я думаю, что это вообще не играет роли. Ты ведь тоже могла бы назвать меня молокососом, который недостоин твоей любви. Кроме того, ты умеешь так ублажить молодого человека, что ему отказывают и слух, и зрение и он желал бы, чтобы женщина в его постели была бы на пару лет старше и поспокойнее.

– Значит, я оказалась слишком буйной для тебя?

– Ах, Марта. Я хотел бы, чтобы между нами так было всегда.

Он еще говорил, когда Марта затушила пальцами маленькую масляную лампу, лившую теплый свет с табурета, стоявшего рядом с кроватью.

– Тихо!

Теперь и Леберехт услышал шаги на лестничной площадке. Сквозь окна проникал лунный свет, и поэтому он смог без приключений на цыпочках прокрасться к двери и прислушаться. Он не осмеливался дышать, поскольку с другой стороны двери явственно слышалось дыхание неизвестного. Бесконечно тянулись минуты, но ничего не происходило. Затем шаги удалились по лестнице на верхний этаж.

Когда после ночи любви Леберехт ранним утром проскользнул в свою комнатку, уже ворковали голуби и щебетали на кровлях воробьи. Ночь с Мартой, его приемной матерью, разожгла в нем огонь. Его поступь была легкой, как будто он шел по облакам, а душа радостно пела. Мысль о том, что он обладает такой женщиной, как Марта, вызывала у Леберехта головокружение, и походка его напоминала пошатывание блаженствующего фавна. Прошлое казалось далеким, ужасные переживания словно стерлись из памяти. Леберехт никогда бы не поверил, что ужасные сцены инквизиции, которые ежедневно, как наяву, вставали у него перед глазами, и мрачные мысли, связанные с поисками Софи, которые мучили его подобно нестерпимой боли, могли так быстро забыться.

Несмотря на избыток чувств, Леберехт все же заметил, что зловещий посетитель, навестивший его каморку прошлой ночью, перерыл все вещи. Но поскольку ничего из его скудных пожитков не пропало и даже монеты в сундуке остались лежать нетронутыми, Леберехт больше не придавал значения этому происшествию и обратился к более приятным мыслям.