Вы здесь

Тайна предсказания. Глава 1. Соблазн и грех (Филипп Ванденберг, 1996)

Глава 1

Соблазн и грех

В Лето Господне 1554-е, в 1484 году от разрушения Иерусалима, в год 224-й от изобретения пороха, в год 110-й с начала книгопечатания, в год 62-й с открытия Нового Света и на 37-й год после Реформации нечестивого доктора теологии из Виттенберга[1], то есть ничем не примечательный год, на Сретение, за отправлением своего ремесла скоропостижно скончался, сжав лопату, как самую великую ценность, столь же неприметный могильщик Адам Фридрих Хаманн.

Словно предчувствуя, что этой могиле суждено стать местом его собственного упокоения, Хаманн по необъяснимой причине выкопал узкую, но необыкновенно длинную яму, уж никак не годившуюся для вдовы кожевника, которой она предназначалась. Хаманн же, напротив, обладал столь внушительным ростом, что при жизни возвышался над большинством людей на целую голову. Это тем более бросалось в глаза, потому что Хаманн с юных лет, после того как проказа лишила его всех волос, носил красный колпак, который, однако, скорее подчеркивал, чем скрывал этот изъян.

Считалось, что его разбил удар, но прачки с реки, всегда осведомленные лучше всех, утверждали, что Лысый Адам – Хаманна все так называли – умер от разбитого сердца, ведь в день непорочного зачатия Девы Марии ему пришлось рыть могилу своей жене Августе, которая заболела оспой и спустя несколько дней скончалась. Едва Августа, эта благочестивая женщина, была похоронена, Лысый Адам составил завещание – не столько для того, чтобы разделить свои скромные пожитки между двумя детьми, сколько ради особых распоряжений, которые он оставил на случай собственной смерти. Ремесло могильщика и связанные с ним работы в освященной земле укрепили в нем убеждение, что многих людей хоронят в состоянии ложной смерти. Хаманн находил останки бедняг, впившихся ногтями в крышку гроба; иные же лежали на боку, а не на спине.

Опасаясь, что и его может постигнуть та же участь, Лысый Адам в завещании распорядился, чтобы к его гробу приделали железную трубу в девять локтей длиной, дабы он, если будет похоронен ошибочно, мог криком подать знак.

Навязчивая идея Лысого Адама не нашла сочувствия у младших духовных чинов монастыря Святого Михаила, на кладбище которого он предал земле бесчисленное множество бренных останков, и была наотрез отклонена. Возможно, праху Адама Фридриха Хаманна и суждено было бы в названном году подвергнуться подобному безнадежному погребению, как и тысячам других до него, когда бы устное пожелание благочестивого могильщика не достигло ушей коадъютора его преосвященства в Домберге. Тот слыл будущим святым: во-первых – потому, что ежегодно постился с Пепельной среды[2] и до Пасхи, вкушая только воду, как Господь в пустыне; во-вторых – потому, что мог наизусть рассказать Пятикнижие и все четыре Евангелия и благодаря этой способности даже во время торжественных месс не пользовался требником. Его слово имело такой же вес, как и покупное отпущение грехов от святого Петра в Риме.

Этот мудрый муж с серьезностью проповедника заявил, что ни Божьи, ни церковные законы не предписывают, каким образом следует предавать освященной земле бренные останки христиан: вертикально или горизонтально; да и указаний по поводу одежд не было обнаружено в христианском учении. А потому надо исполнить последнюю волю Хаманна, жившего в вере и праведности и посредством своей лопаты проявлявшего христианскую любовь к ближнему. И он сам, и все христианско-католические души Европы должны задаться вопросом: а не является ли такой способ погребения наиболее подобающим? И куда пойдет душа в случае мнимой смерти? Этот святой человек рассуждал так: к Богу она отправиться не может, ведь тогда человек оказался бы мертвым на самом деле; пребывать в теле она тоже не может, поскольку в этом случае тело проявляло бы признаки жизни. О, какая мука душевная!

Ввиду такого теологического противоречия Адам Фридрих Хаманн и был похоронен со своей трубой, которая возвышалась над могильным холмиком подобно дымоходу прибрежной рыбацкой хижины. Он попросил Леберехта и Софи, своих детей, заглядывать каждое утро на кладбище и, склонившись к узкой трубе, прислушиваться или, прижавшись губами, шептать в нее.

Леберехт, рослый парень четырнадцати лет, был точной копией своего отца, если не считать волос, длинными кудрями спадавших ему на плечи. Софи, его сестра, была на два года старше и не имела ни малейшего сходства ни с отцом, ни с матерью, что могло быть лишь на пользу внешности девочки.


Спустя две недели Леберехт и Софи решили прекратить посещения кладбища Святого Михаила, напоследок сказав над гробом отца слова прощания. Когда они вернулись домой, их ожидал важный высокомерный гость. Пышно разодетый, как странствующий торговец, с роскошным бархатным колпаком на голове, он сидел на деревянной скамейке у входа, поглядывая на бледное зимнее солнце.

Софи, тотчас узнав его, поняла, что ничего хорошего этот визит им не сулит. Важный щеголь был Якобом Генрихом Шлюсселем, трактирщиком с Отмели, о котором их мать говаривала, что он проходимец, – подробнее она не распространялась.

Тревожно, почти испуганно Софи схватила брата за руку, и тут мужчина подошел к ним.

– Видит Бог, я к этому не стремился, у меня и без того дел хватает. Но так уж решил магистрат. Короче, я – ваш опекун, – с надменным видом заявил он.

Софи, прозванная Фиалочкой за удивительно прозрачную кожу, выпустила руку Леберехта и принялась поправлять длинное платье, точно желая продемонстрировать свою аккуратность; затем девушка взглянула на Шлюсселя и нерешительно ответила:

– Что ж, да будет так во имя Святой Девы!

И, обратившись к Леберехту, который стоял, застыв соляным столбом, произнесла:

– Ну, скажи, ведь это честь для нас. Правда же?

Леберехт рассеянно кивнул. Ему трудно было принять эту ситуацию. Опекун? Зачем им опекун? Они с Софи достаточно взрослые, чтобы самим о себе позаботиться.

Наконец он ответил:

– Это честь для нас, господин опекун.

Но от трактирщика с Отмели, который хорошо разбирался в людях, не укрылось, как у Леберехта при этом сузились глаза и изменился голос. Шлюссель вытер нос рукавом своего наряда, громко откашлялся и смачно плюнул на дорогу, что позволительно было лишь человеку уважаемому.

– Ну что ж, вот и договорились, – несколько смущенно сказал он. – После обеда жду вас у себя, чтобы обсудить все остальное. И наденьте чистое платье! Поняли?

– Да, господин опекун, поняли, – отозвалась Софи, пытаясь сгладить возникшую неловкость. – Да, господин опекун.

Утонченный господин Шлюссель поднялся со скамейки и направился к ратуше на мосту. Леберехт разглядывал рукава своего камзола. Конечно, по ним было видно, что камзол этот еще его отец нáшивал. Края рукавов поистрепались, швы истончились и вряд ли поддались бы починке, но разве он недостаточно чисто одет? Куда опрятнее, чем можно ожидать в его положении!

Софи, которая, казалось, читала мысли брата, отвела Леберехта в дом и увлекла его наверх, на второй этаж. Две комнатушки, каждая с окном на улицу и с покрытой сажей перегородкой, половину которой занимала выложенная из кирпича печь, – таким был дом их детства. Шум с городской пристани, где разгружались длинные речные баржи и уже с раннего утра кричали рыночные торговки, расхваливая свой товар, так что эхо отдавалось в узких переулках; густой дух жареной рыбы, смешанный с теплой вонью потрохов; едкий дым из кузни на первом этаже, покрывший весь дом слоем свинцовой копоти; ребячий визг днем – таковы были воспоминания о беззаботном детстве. И вот теперь все это должно разом кончиться?

Сквозь маленькие окошки пробивались слабые лучи, которых хватало, чтобы осветить длинный стол и деревянные лавки по обе стороны. Леберехт упал на родовую скамью, к которой его сердце прикипело как к самому дорогому имуществу, уронил на стол скрещенные руки и зарылся головой в рукава камзола. Он рыдал. Только теперь он понял, что означала для его дальнейшей жизни ранняя смерть родителей. Больше, чем мать, Леберехт любил своего отца. Он восхищался отцом и преклонялся перед ним, ведь тот знал все на свете и мог ответить на любой вопрос. Несмотря на то что Лысый Адам никогда не посещал латинскую школу, он отличался замечательной образованностью, даже ученостью, что никоим образом не пристало могильщику.

Адам Фридрих Хаманн, могильщик с горы Михельсберг, все свои знания приобрел сам; он был частым гостем в монастырской библиотеке, куда более частым, чем почтенные братья, которые надевали белые манжеты на рукава своих черных сутан, чтобы изучать слово Господа или премудрости науки, и после этого засыпали. Могильщик, сведущий в чтении и письме, разбирающийся в законах геометрии, которые вывели Пифагор и Эвклид, был явлением в высшей степени необычным и подозрительным. Его образ жизни давал пищу для множества слухов и сплетен; Хаманна называли подлейшим иезуитом-ренегатом, который из-за женщины отвернулся от Святой Матери Церкви.

Главной же причиной этих наветов было то обстоятельство, что Хаманн читал евангелистов по-латыни, как и положено было каждому набожному христианину во времена до Лютера, если он хотел познать слово Божье в его истинном виде. Поскольку Хаманн не имел средств, чтобы послать своих детей в школу, но имел природную тягу ко всему, что было связано с наукой и образованием, он играючи и без понуждения обучил дочь и сына чтению, письму (в том числе по-латыни) и закону Божьему.

Наряду с этим, а вернее, в первую очередь, он отправил Леберехта в ученики к каменотесу Карвакки. Это отвечало склонностям мальчика, ибо ничто так не волновало его, как колонны и скульптуры из мелкозернистого песчаника, придававшие высокому собору необыкновенное величие. Мягкий камень возрастом в триста лет, которому было так же далеко до твердости мрамора, как маленькому городку на реке до папского Рима, начал проявлять первые признаки разрушения, и Карвакки возглавил цех каменотесов и строителей, чтобы с помощью двух дюжин подмастерьев и множества поденщиков вести ремонтные работы.

Карвакки из-за труднопроизносимого имени, а также потому, что это внешне соответствовало действительности, прозвали Большеголовым. Он относился к тем нередким людям, которые в равной степени вызывают презрение и восхищение. Большеголовый был родом из Флоренции, однако по-франкски говорил лучше, чем заносчивые каноники. Он был гением, когда требовалось заменить поврежденную руку, вьющуюся прядь или отколовшийся край каменного одеяния какой-нибудь статуи. Карвакки без труда удавалось сымитировать технику оригинала, и, хотя в соборе едва ли было хоть два произведения, принадлежавших руке одного и того же мастера, его искусство по восстановлению не оставляло ни малейших следов. Но вместе с тем он был склонен к выпивке, распущенным бабенкам, расточительному образу жизни и дракам, частенько брал в долг. Сварливый, как прачки на реке Регниц, Карвакки не пропускал ни одной стычки. Да что там! Казалось, он волшебным образом притягивал к себе проблемы, как черт грехи, особенно в общении со священниками, от которых получал хлеб и работу.

На Леберехта Хаманна смелость наставника производила глубокое впечатление. Он сам видел, как Большеголовый по дороге к Домбергу плюнул под ноги проповеднику, доктору Атаназиусу Землеру, всегда перепоясанному пурпуром, да и пошел своим путем. И это – по отношению к святому мужу, которому господа из магистрата, преклонив колена, целовали перстень, а их жены трижды истово крестили свою шнурованную грудь!

Леберехт почувствовал на волосах ладонь Софи и услышал ее голос:

– Все будет хорошо. Шлюссель – человек хороший, поверь мне!

Юноша отер ладонью лицо. Он кивнул, хотя слова сестры ничуть его не убедили.

– А кто такой опекун? – спросил Леберехт и поднял глаза на Софи.

Та пожала плечами, прочертила пальцем крест на столешнице и неуверенно ответила:

– Ну, это как бы заместитель отца, который будет присматривать за нами, платить за твое обучение и охранять мою невинность.

Леберехт посмотрел в окно и уточнил:

– А почему именно Шлюссель, трактирщик с Отмели?

– Трактирщик с Отмели – человек зажиточный, честный и уважаемый, и, хотя он мог бы позволить себе иметь больше детей, чем любой другой в городе, у него лишь один-единственный сын. Мы должны быть благодарны Шлюсселю, слышишь?

Говоря все это, Софи начала вынимать белье из шкафа, который был устроен во внутренней стене и замаскирован широкой деревянной рамой. Она взялась укладывать вещи в высокую ивовую корзину, какие носят на спине рыночные торговки, и напомнила брату, указав на холщовый мешок:

– Тебе тоже надо собрать свое платье.

От предчувствия мрачного будущего, пугавшего Леберехта подобно опасному чудовищу, лицо юноши окаменело. Его охватил страх, такой страх, который превосходил даже скорбь о потере отца. Он чувствовал себя таким заброшенным, одиноким и беспомощным, как никогда в жизни. Словно во сне Леберехт собрал свою одежду, затолкал ее в мешок и взялся за кожаный ремешок деревянного ящичка, где хранился инструмент каменотеса – его гордость и единственное достояние. Даже не бросив последнего взгляда на обстановку своего счастливого детства, он покинул сумрачную комнату, шумно спустился по узкой крутой лестнице и вышел на воздух. Софи растерянно следовала за ним с ивовой корзиной на спине.

Пока они брели вверх по реке к мосту, который вел от бедного квартала работяг через реку к Отмели, Леберехт не сказал ни слова. Глядя на брата, опустившего глаза долу подобно канонику во время «Мизерере»[3], Софи вдруг вспомнила слова ободрения, которые часто повторял их отец, когда того требовали трудные обстоятельства. «Выше голову, мой мальчик, где же твоя гордость?» – сказала девушка и улыбнулась.

Тут уж Леберехту пришлось рассмеяться, хотя глаза его влажно блестели, как темные ягоды в утренней росе. Без этого ободрения Леберехту вряд ли удалось бы сбросить покров, окутавший мысли и вызывавший в его воображении все убожество их будущего существования. Юноша с усилием растянул губы в улыбке, кивнул сестре и демонстративно вскинул голову.

Так, с шутками да смешками, они прибыли к трактирщику на Отмель, к фахверковому дому с широким белым фасадом и окрашенными в красный цвет балками. По обе стороны от входа со стрельчатым сводом и двустворчатыми воротами, обитыми железными ромбами наподобие щита крестоносца, тянулись окна с переплетами и круглыми стеклами.

Три или четыре каменные ступени вели в большое сводчатое помещение, вымощенное красным кирпичом. Слева, справа и впереди виднелись стрельчатые дверные проемы. Между ними вдоль стен стояли длинные черные скамьи и отслужившие свой срок винные бочки вместо столов.

Хотя было еще светло, трактир уже был полон и гудел шумом попойки.

Леберехту, как и его сестре, еще никогда не доводилось переступать порог трактира, и они растерялись. Однако толстоватый парень, жевавший вяленую конскую колбасу и с наслаждением сплевывавший на пол шкурки, вывел Леберехта и Софи из их затруднительного положения.

– Сироты Хаманн! – крикнул он снисходительно, что уж никак не пристало мальчишке его возраста. – Господи, спаси нас от всякого отребья! – При этом он небрежно перекрестился зажатой в руке колбасой.

Леберехт бросил свой мешок с одеждой на пол и уже замахнулся деревянным ящиком, чтобы ударить заносчивого толстяка, как вдруг из двери, что слева, появилась массивная фигура старого Шлюсселя, и эхо его сильного голоса прокатилось под сводами:

– Кристоф! Silentium! Abitus![4]

Толстоватый юнец опустил голову, повернулся и торопливо удалился, словно дрессированная собачонка.

С усмешкой, но нахмурив брови, трактирщик с Отмели навис над сиротами. На нем был темно-красный благородный камзол с пышными рукавами. Убрав руки за спину и плотно сдвинув толстые ноги, он раскачивался и приподнимался на пятках, будто хотел казаться еще выше. Взгляд его не отражал ни малейшего сочувствия, скорее даже был угрожающим.

– Марта! – гаркнул Шлюссель, и по боковой лестнице в зал сошла красивая рыжеволосая женщина. Ее гордая стать была столь же известна в городе, сколь и ее благонравие и доброта. Дважды в год, на праздники Богоявления и Святой Марты, эта женщина кормила бедных и снискала тем всеобщую благодарность и подозрение, что она – святая, как та благочестивая Елизавета Тюрингская, которая во время голода ежедневно кормила девятьсот человек, а после смерти мужа нашла приют у своего дяди, епископа. Без сомнения, Якоб Генрих Шлюссель и его супруга Марта были такими же противоположностями, как вода и огонь, небеса и преисподняя, добро и зло. И если Марта излучала добро, то трактирщик с Отмели – коварство.

Можно лишь гадать, какое стечение небесных или земных обстоятельств свело вместе этих двух людей, но, вероятно, за тем скрывался закон физики, согласно которому противоположности испытывают самое большое притяжение, в то время как согласие и гармония отталкиваются, как одинаково заряженные магниты. И если Марту считали красавицей и святой, то трактирщика с Отмели называли высокомерным, тщеславным, низким мошенником, для которого его заведение было лишь игрушкой. Обычно он разъезжал по стране, устраивая множество сделок и следуя своему любимому девизу: «Делай деньги с помощью денег». Шлюссель любил игру, радости застолья, прекрасный пол, и люди шептались, что благородную Марту он держит в своем доме лишь для того, чтобы украсить себя ею, как драгоценностью. Во всяком случае – и это ни для кого не было секретом – страсти свои он утолял с распутной аристократкой по имени Людовика, которая была полезна и архиепископу, – вероятно, по той же причине.

Перед своей женой Шлюссель попытался выглядеть радушным, что ему не слишком удалось, когда он сказал:

– Вот они, сироты с Гавани!

В этих словах было столько высокомерия, что Леберехт готов был развернуться и бежать вон. По крайней мере, с этого момента юноша знал, что он здесь не задержится. Он молод, крепок и не дурак. Чтобы выжить, он не нуждался в Шлюсселе.

В знак приветствия госпожа взяла Леберехта и Софи за руки и пожала их. Леберехт наслаждался теплом, исходившим от Марты.

– Я не могу быть для вас матерью, – сказала трактирщица, – но я буду заботиться о вас, как если бы была вам сестрою.

– Правильно! – вмешался трактирщик. – Наверху, под крышей, подготовлена комната. Марта вам покажет.

По пяти крутым лестничным пролетам они поднялись наверх. Рядом с голубятней, там, где были и спальные места прислуги, находилась маленькая каморка с кроватью из узловатой древесины и с крохотным окошком с видом на Домберг – Соборную Гору. От широкого камина, стоявшего посреди убогой комнатки, распространялось приятное тепло.

Леберехт и Софи огляделись. Комната только для них двоих! Даже у родителей они не имели отдельной комнаты. Отец, мать и двое детей спали на одной кровати – в квадратном ящике с деревянным навесом над ним для защиты от холода, который шел сверху, и от насекомых, которые ночью могли упасть с потолка.

– Теперь все будет хорошо, – мягко произнесла Софи, когда хозяйка удалилась.

Леберехт покачал головой, как будто не верил ее словам. Затем он сказал сестре:

– Не верю я в доброту этого Шлюсселя. Должно быть, у него есть какая-то причина, чтобы с такой готовностью стать нашим опекуном. Трактирщик с Отмели ничего не делает без собственной выгоды!

– Ну, может, так захотела его жена. Хозяйка – женщина добросердечная. Это ведь каждому ребенку известно. Слава Богу, трактирщик избавил нас от сиротского дома.

Самой большой заботой Леберехта было продолжение своего обучения. Откуда ему взять те двенадцать гульденов платы в год, которые требовал Карвакки?

Вечером, за общим супом, трактирщик с Отмели в присутствии жены Марты и сына Кристофа объявил, как он представляет себе будущее приемных детей. Софи должна занять место служанки – без оплаты, но за харч и одно новое платье в год. Плату за учение Леберехта в течение двух лет Шлюссель возьмет на себя, в счет тех денег, которые будут получены из наследства покойного Адама Фридриха Хаманна, оцененного трактирщиком, после выплаты всех издержек, примерно в тридцать пять гульденов.

В то время как Якоб Генрих Шлюссель не торопился пускаться в дальнейшие объяснения по поводу того, что касалось опекунства, Марта смущенно помешивала суп.

– Разумеется, у вас может возникнуть вопрос, почему именно трактирщик с Отмели взял опеку над вами… – произнесла женщина.

– Ваша доброта всем известна, – перебила ее Софи.

Та опустила глаза и продолжила:

– Господь Всемогущий послал нам лишь одного сына. Такова была его воля: покарать нас за наши грехи и не дать другого потомства. Всякому виден позор греха, висящего над нашим домом, – единственное дитя. И, взяв вас в приемные дети, мы хотим стереть это позорное пятно. Отныне вы принадлежите к нашей семье.

Казалось, Марта испытала облегчение, объяснившись. Однако трактирщик и его сын выглядели довольно растерянными. Слова женщины – и это было очевидно – вызвали у обоих неприятное чувство.

После паузы Шлюссель провел ладонью по волосам своего толстого сына и гордо заявил:

– Зато этот единственный отпрыск доставляет нам много радости. Кристоф посещает иезуитскую школу. Он штудирует латынь, математику и учение Эвклида об элементах. – И обратился к сыну: – Скажи что-нибудь по-латыни, чтоб они видели, какой ты умный! Скажи что-нибудь!

Кристоф смущенно начал:

Gallia omnis est divisa in tria partes

Partes tres! – прервал его Леберехт. – Gallia est omnis divisa in partes tres![5]

Трактирщик рассмеялся:

– Подмастерье каменотеса пытается поучать ученика иезуитской школы!

– Почему бы и нет? – дерзко произнес Леберехт. – Если он умеет лучше говорить по-латыни…

– Ты? Ты?! – Старый Шлюссель стал смеяться еще громче. – Ты утверждаешь, что знаешь латынь? И кто же тебя научил?

– Мой отец, – коротко ответил Леберехт, а Софи гордо кивнула.

– Могильщик?

– Да, могильщик.

Шлюссель продолжал трястись от смеха.

– А кто же, с позволения сказать, учил его, могильщика?

– С позволения сказать, монахи Михельсберга.

Трактирщик в изумлении осекся. Толстый парень выглядел сначала растерянным, затем возмущенным, и в конце концов плаксивым голосом заявил:

– Монахи с Михельсберга не держат латинской школы!

– Не держат, – подтвердил Леберехт, – но у них большая библиотека с множеством латинских книг. Я сам видел.

Парень запальчиво крикнул:

– Неучам не положено читать книги!

Леберехт наморщил лоб.

– Это кто сказал?

– Святая Матерь Церковь. Она позволяет читать лишь те книги, которые написаны в христианской вере. А чтобы распознать, что книга содержит христианское учение, надо быть образованным.

– Таким, как ты.

– Да.

– Но Гай Юлий Цезарь был язычником!

– Совершенно верно!

– Однако ты читал его сочинения.

– Я читал их, осознавая, что его сочинения языческие. А неуч читает их безо всякой критики. Это опасно для веры.

Леберехт вскинул брови, но промолчал. Однако с этого часа он испытывал к зажравшемуся пузану одно лишь презрение и знал, что рано или поздно это должно привести к столкновению.


На следующее утро – это было пятое воскресенье поста – Марта Шлюссель отправилась на мессу в собор вместе с Кристофом, своим родным сыном, и Леберехтом, сыном приемным. Софи же должна была заняться работой на кухне.

Новость о благородном решении трактирщика с Отмели взять к себе сирот распространилась с быстротой молнии, и этот неожиданный шаг нашел всеобщее одобрение. Марта, которая столь же охотно выставляла напоказ свою красоту, сколь и свою набожность, для защиты от мартовского холода прикрыла плечи черной накидкой. Под ней было зеленое шерстяное платье с широкими вертикальными полосами из бархата – наряд, в равной степени вызывавший восхищение и женщин, и мужчин.

Миновав ворота Георгия, они вступили в собор через обращенные к городу ворота Милости. Мессу читал пробст[6]. Сам же епископ скорее безучастно следил за происходящим со своего красного кресла в затянутых черным хорах Петра.

После оглашения Евангелия к пятому воскресенью поста на каменную кафедру взошел проповедник Атаназиус Землер. Поднялось волнение, а затем прихожане как прикованные уставились на маленькую тощую фигуру над их головами. Землер наслаждался благоговейным ожиданием; его бесконечно долгий взгляд скользил по толпе верующих, словно он выискивал грешника.

Наконец Землер своим тонким голосом тихо произнес:

– Да будет Господь милостив к вам, бедные грешники, к вам, жалкие, греховные создания, к вам, орудия дьявола и злых сил, которых вы, прах, – голос его звучал все громче и громче, – изгоняете изо дня в день с помощью даров Господних. Но Господь Всемогущий покарает вас вечным адским пламенем. Слуги сатаны будут жарить вас на раскаленном железе и четвертовать зазубренными мечами, и вопли ваши будут громче труб иерихонских, и будут они заглушать гром небесный…

В соборе царила мертвая тишина. Люди стояли, склонив головы. Марта набросила черную накидку на голову и судорожно сжала ее края под подбородком. Леберехт, на которого исступленные слова проповедника произвели небольшое впечатление, видел, что Марта пристыженно опустила глаза. К его изумлению, даже Кристоф принял покаянный вид.

– Мука, – продолжал Землер, простирая руку над толпой, – мука адская будет невообразимой, неизмеримо большей, чем крест и скорбь, терзания и боль, переполняющие эту юдоль. Но, сколь бы велики и многообразны ни были эти муки, они все же ограниченны и умеренны и никогда не выпадают одному и тому же человеку все и сразу. Тот, кто беден, не болен утробой. Кто болен, не будет подвергаться насмешкам. Кто опечален, не будет страдать от жажды и голода. Тот, кто ненавидим и мучим одним человеком, не страдает от преследований со стороны всех людей. Болезнь глаз не причиняет боли рукам. Хромота не вызывает зубной боли. Тело страдает, зато дух не смущен. Всегда у человека остается что-то, свободное от муки. А если больной временами воображает, что все и везде причиняет ему боль, то ясно же, что та самая боль, которая поражает один член, не может быть разом во всех членах. Ведь там, где его мучит жар, он не может страдать от холода. Там, где его тошнит от еды, он не может быть мучим голодом. И то страдание, которое человек испытывал вчера, сегодня он почувствовать не может. Но говорю вам, грешники, перед Господом Всемогущим: все адские муки обрушатся на вас разом, все боли и страдания в наивысшей степени и одновременно. Мысленно загляните в больницы и богадельни, полные чумных и увечных. Послушайте, как бедолаги кряхтят и стонут, скулят и вопят. Этот – из-за невыносимых болей в голове, тот – из-за зубной боли, иной – от рези в кишках. У одного руки и ноги переломаны, как сухие сучья, у другого – пробита голова, у третьего – проткнут живот, у четвертого – холодная гангрена съела рот и нос. Доктора каленым железом жгут и острыми ножами режут живую плоть. Здесь они отпиливают от трепещущего тела руку, там – ногу. Повсюду стенания и скорбь, и вряд ли найдется кто-то, способный смотреть на это ужасное зрелище, не потеряв сознания. А теперь представьте себе все муки, которые когда-либо изобретали жестокие тираны, совершая их в отместку своим врагам или от ненависти к мученикам Христовым в своем дьявольском неистовстве. Только гляньте на пыточные скамьи, на которых людей растягивают подобно дрожащим убойным животным, на виселицы и колеса, где их расчленяют живьем, на кнуты и «скорпионы», которыми бьют до костей, чтобы потом посыпать солью. Чувствуете запах раскаленных сковород, на которых грешников варят и жарят? Представляете, как расплавленным свинцом им заливают рот, а смолой обмазывают их тела и поджигают? Вообразите все, что только можете измыслить о мучениях и боли, подумайте обо всех ранах и болезнях, о том, что вам придется испытать все это разом! Тогда вы на короткий миг будете иметь представление о преисподней, о той муке, которая ожидает вас, жалкие грешники!

Внизу, у основания кафедры, какая-то женщина начала всхлипывать, другая лишилась чувств, одну девочку стошнило на руках у матери. Марта тяжело дышала. Леберехт видел, что она дрожит всем телом и не осмеливается взглянуть на проповедника.

Тот, нисколько не тронутый страхом и отвращением слушателей, продолжал свою обвинительную проповедь, бичуя похоть, вызванную зрением. Затем, когда Землер начал говорить о «вратах сатаны», или «дьявольском поле», как он предпочитал называть женщин, его голос многократно усилился. Лишь они несут вину за царящие повсюду распутство и бесстыдство! «Ejicientur in tenebras exteriors; ibi fletus et stridor dentium!»[7] – в исступлении брызгал слюной проповедник.

В тишине высокого собора гулко зазвучали грубые возгласы: «Шлюхи!», «Ведьмы!», «Невесты сатаны!».

Яростным движением руки, невольно растопырив при этом пальцы, Землер призвал к молчанию. Проповедуя, он не терпел ничьих голосов, кроме собственного.

– Сколь часто грешили вы похотливыми взглядами на другой пол? А сколь часто предавались вы нечистым мыслям, разглядывая свое отражение в зеркале? О, какая же мука ждет вас в преисподней, где вам встретятся лишь отвратительные уроды! Женщины с огромными животами и тонкими кривыми ногами, женщины с висящими тряпками вместо грудей и без волос на голове. Тогда вы раскаетесь, что в земной жизни были рабами нагой красоты, отражением греха, который под прикрытием искусства учит вас беспутству!

При этих словах проповедник смолк. Он стоял неподвижно, как статуя. Простертая рука его указывала на украшавшие колонны каменные изваяния, которые носили загадочные имена: «Церковь», «Синагога», «Будущность» – и изображали женщин в легких одеждах, наделенных четкими формами обольстительной женственности. Хотя строительство нового собора после того, как опустошительный пожар разрушил старое здание, имело место триста лет назад, никто не знал о происхождении и значении этих статуй, слишком женственных, с торчащими грудями и грешными улыбками на лицах.

Особенно бесило Атаназиуса Землера аллегорическое изображение «Будущности», поскольку эта статуя своей красотой и женственностью затмевала другую скульптуру – изображение Богоматери. Соблазнительные изгибы ее изящного тела и то, как эта статуя указывала в будущее узкой рукой с вытянутым пальцем, могли привести в возбуждение набожного христианина и рождали сомнения в том, а было ли это произведение вообще создано для собора. С начала своего обучения Леберехт провел немало часов перед этой статуей. Карвакки на примере «Будущности» объяснил ему главные принципы искусства, которые были возведены в закон великими итальянскими мастерами. Юный каменотес узнал, что наивысшая гармония достигается тогда, когда длина тела составляет восемь и две трети длины лица; что овал лица человека всегда соответствует плоскости его ладони, а нос и уши должны быть расположены на одной высоте. Карвакки также объяснил разницу между опорной и свободной ногой, стенными и задрапированными фигурами. А поскольку «Будущность» была в тонкой, как осенний туман, одежде, то по этой благородной скульптуре Леберехт изучал женскую фигуру, которую зрелая женщина лишь изредка выставляет напоказ. И с тех пор внешность каждого существа женского пола он сравнивал с этой статуей.

Конечно, ему, молодому каменотесу, тотчас же бросилось в глаза, что Марта, трактирщица с Отмели, которая неожиданно стала его приемной матерью, имеет много общего с «Будущностью» в своих пропорциях: узкое лицо и, в соответствии с этим, узкие ладони, но, в первую очередь, ее грациозная поза, обусловленная тем, что она никогда не опиралась одновременно на обе ноги и постоянно меняла опорную и свободную, как древние статуи греков. И тем более задели Леберехта бичующие слова соборного проповедника, который усмотрел в «Будущности» застывший в камне грех.

Едва Землер закончил, женщины попадали на колени, старики принялись биться головами о колонны церкви, чтобы причинить себе боль. С георгиевских хоров раздался крик «Peccavi!»[8] – и в то же самое мгновение разнесся стоголосый вопль, какой даже грешные души в чистилище не могли бы исполнить лучше.

У Леберехта это недостойное представление вызвало одно лишь отвращение. Из рассказов своего наставника Карвакки он знал, что в других землях темные времена давно миновали, что Реформация виттенбергского монаха провозгласила новое время, дала место новым мыслям. И только здесь, в месте слияния Майна и Регница, время, казалось, остановилось, а новые мысли по-прежнему бичевались как грех. При этом у ворот стояла Реформация, и архиепископ мало-помалу потерял уже половину своих владений.

Покаянная проповедь Землера не прошла даром. Марта и оба юноши возвращались домой в молчании. Хотя до Пасхи оставалось не более двух недель, зима все еще не закончилась. От дыхания выходящих из церкви людей в холодном воздухе образовывались облачка пара.

На каменных ступенях, спускавшихся к Отмели, стояли, сблизив головы, женщины, и, когда Марта с мальчиками поравнялась с этим сборищем, одна из женщин пронзительно крикнула:

– Господь с нами, сын Хаманна! Это сын Хаманна!

Остальные прихожанки бросились врассыпную, словно куры, напуганные появлением лисицы. Остались лишь две почтенные матроны.

– Что случилось? – спросила Марта Шлюссель, обращаясь к одной из них.

Та была сильно смущена и поочередно посматривала то на Марту, то на юного Хаманна. Наконец она собралась с духом и ответила, кивнув в сторону Леберехта:

– Его отец, могильщик с Михельсберга, явился ткачихе Хуссманн.

Марта обняла Леберехта, словно хотела защитить его. Тот молчал, растерянно глядя на свою приемную мать.

– Ткачиха ерунду болтает, – заявила Марта. – Старухе везде мерещатся привидения.

– Может быть, да только доподлинно известно, что ткачиха встретила Лысого Адама на кладбище Михельсберга, когда ходила на могилу своего мужа, – горячо возразила другая матрона. – Она сразу узнала Хаманна! Он был в красном колпаке и держал в руке лопату, а когда она подошла к нему, как сквозь землю провалился!

Услышав это, Леберехт вырвался из рук Марты и понесся по каменной лестнице вниз, к Отмели, торопясь так, словно за ним гнались фурии. Потом он побежал по улице к Верхнему мосту, пересек реку и, задыхаясь, направился к Гавани. Перед домом, где прошло его детство, юноша отодвинул задвижку, запиравшую двери кузницы. Перешагивая сразу через две-три ступеньки деревянной лестницы, он, запыхавшись, добрался до низенькой входной двери, за которой таилась большая часть его детских воспоминаний.

Отцовская лопата – Леберехт знал это наверняка – стояла за дверью. С ее помощью Хаманн-старший выкопал место последнего упокоения для сотен человек. И, если он правильно помнил, красный колпак все еще лежал в черном сундуке под столом.

В помещении царил беспорядок. Мощи святого Отто! Их бедное жилище посетили грабители! Выдвижные ящики лежали на полу, крышки сундуков были открыты, скамьи опрокинуты; взломщики не пощадили даже очага: они искали спрятанные ценности под решеткой колосника. Как будто Адам Фридрих Хаманн был богатеем!

Ни лопаты, ни красного колпака на месте не оказалось. Что ему было думать?

В то время как Леберехт предавался своим горьким мыслям, взгляд его упал на одну из деревянных скамеек, его любимую скамью, которая лежала на полу перевернутой. Когда же он подошел, чтобы поставить ее, то заметил на обратной стороне сиденья вырезанную на дереве надпись: FILIO MEO L. * TERTIA ARCA.

Для того, кто мог читать Гая Юлия Цезаря, перевод латинской надписи был столь же простым, сколь и загадочным: «Сыну моему Л. – третий ящик». Адам Фридрих Хаманн, который учил своего сына латыни, любил загадки подобного рода, но, как это часто бывало, юноша не знал, как к ней подступиться.

В тот же день Леберехт навестил находившуюся на кладбище Михельсберга могилу своего отца, над которой возвышалась железная труба. Юноша сотворил безмолвную молитву и, конечно, забыл бы о случае с предполагаемым явлением отца как одну из тех злых шуток, которыми полон ежедневный быт маленького городка, если бы по возвращении Софи не ошарашила его новостью. Волнуясь, сестра сказала, что Ортлиб, ломовой извозчик трактирщика с Отмели, повстречал Лысого Адама накануне вечером в Тойерштадте!

– Неужели ты веришь в эти бредни? – спросил Леберехт у сестры, немного оправившись от шока.

Софи не отвечала. Глаза ее влажно блестели. Теперь уже и Леберехт боролся со слезами, – но не из страха перед привидениями, а от бешенства. Жадность людей к чудесным явлениям была безгранична. В то время как в других местах, совсем недалеко от города, с учением Мартина Лютера торжественно начиналось новое время, уходили в прошлое проповеди, призывающие к покаянию, отпущения грехов и пытки во имя Иисуса, здесь под дланью архиепископского двора был благословлен неумолимо близящийся конец света. И хотя предсказание о том, что Страшный суд случится спустя полторы тысячи лет post passionem[9] (то есть в 1533 году), не исполнилось, мудрые святоши заявили, что в этой ошибке (так с тех пор называли несостоявшийся конец света) виноваты не пророки, а молодые Эвклиды, которые – Господи прости! – пользовались в своих расчетах языческой арабской цифирью.

Ужасный год, на который мудрецы пророчили конец света, когда горы будут извергать пламя, реки выйдут из берегов, а мертвые восстанут из своих могил, вот уже более двадцати лет как миновал. Но поведение людей с того времени ничуть не изменилось, и нигде святая инквизиция не имела такой поддержки, столько доносчиков и свидетелей, как здесь.

От своего отца, который, посещая библиотеку в аббатстве Михельсберг, обрел массу знаний, Леберехт узнал много интересного. Например, он выяснил, что почтенные бюргеры, простые земледельцы или богатейшие пивовары разными способами очищали свои души, дабы купить вечное спасение. С той поры его истовая вера, в те времена и в тех местах закладывавшаяся еще с колыбели, подвергалась все более сильным сомнениям. Во всяком случае Леберехт не верил в то, что бичевание собственной плоти, покупка молитв и непрестанные исповеди – верный путь к тому, чтобы попасть в рай.

Многим людям, изнуренным самоистязанием, являлась Дева Мария; даже Отто, святой епископ, и императрица Кунигунда (а ведь каждому известно, что она покоится в соборе рядом с императором Генрихом) вызывали порою их бесчинства. Самые добропорядочные граждане утверждали, что им в разных местах являлись усопшие в своем земном обличье.

– Люди говорят, что наш отец – колдун, что он заключил союз с дьяволом!

Слова Софи вновь вернули Леберехта к действительности.

– Отец – и колдун? О Господи! – Леберехт покачал головой. – Отец не был колдуном. Для этого он был слишком умен.

Софи горько рассмеялась.

– Сатану не смущают даже умные, – сказала она. – Подумай только о Николае Кузанском[10]. Разве отец не восхвалял острый ум этого человека, когда рассказывал о его книгах? И все же Кузанский проповедовал как высшую цель docta ignorantia – «ученое незнание». Нет, ошибка, которую совершил наш отец, была совсем в другом. Он не соответствовал образу благочестивого христианина. Могильщик, который лучше говорит по-латыни, чем архиепископ, и который знакомит своих детей с языческими писателями античности, вполне может навлечь на себя подозрение в ереси.

– А может быть… – Леберехт стал задумчивым. – Может быть, явления нашего отца – это вовсе не явления, а спектакль, который затеяла курия каноников-доминиканцев?

– Как ты можешь так думать! – возмутилась Софи. – Чего ради духовенству делать эдакое?

Оба молча взбирались по крутым лестницам к своей комнатушке.

– К чему им это? – повторила свой вопрос Софи и опустилась на постель.

Леберехт прислонился к теплому камину, затем нерешительно шагнул к крохотному слуховому окошку, которое было заткнуто тряпками. Его знобило. Но больше, чем холод, юношу беспокоила мысль о том, какие интриги плелись вокруг их покойного отца.

– Тут я могу назвать тебе много причин, – начал Леберехт, не глядя на сестру. – Отец слишком много знал о махинациях соборных каноников и, главное, не скрывал своего знания. Кроме того, он был на жалованье у монахов Михельсберга и даже пользовался большим уважением святых отцов. Это я знаю по собственным наблюдениям, ибо часто бывал среди них. А ведь каждому известно, что монахи Михельсберга и каноники- доминиканцы враждуют, как кошка с собакой. И все же я удивился бы, если бы соборный проповедник Атаназиус Землер не заклеймил железную трубу на могиле нашего отца как дьявольскую идею. Он мечет громы и молнии против всего, что не соответствует букве Библии.

Софи внезапно почувствовала, как кровь ударила ей в голову и жаркое пламя охватило все тело. Это было так, словно сам дьявол овладел ею, словно неизвестная сила парализовала ее мысли. Она вскинула испуганный взгляд на брата и спросила:

– В каком же грехе мы живем, что Господь учинил над нами такое?

Леберехт рассмеялся.

– Вот и ты тоже попала под влияние этой глупой болтовни! – воскликнул он. – Пожалуй, ты успокоишься, если я скажу тебе, что наше жилье обшарили. При этом, как мне показалось, богатств не искали. Но странным образом исчезли отцовская лопата и его красный колпак.

– И что? Что ты хочешь этим сказать?

– Ничего. Только одно: возможно, где-то кто-то по какой-то причине позволяет себе скверные шутки с памятью могильщика с Михельсберга.

– Значит, в привидение ты не веришь?

– Нет! – ответил Леберехт ровным голосом. – Сегодня я навестил могилу отца. Она не тронута. Или ты допускаешь, что его бедная душа сбежала через железную трубу?


Леберехт и Софи ожидали, что трактирщик с Отмели, его жена Марта или их сын заговорят с ними об удивительном происшествии. Но, похоже, и семья, и даже прислуга избегали их. За целый день не нашлось никого, кто завел бы с ними разговор об этих загадочных явлениях.

Когда же наконец суета в трактире затихла и огни были погашены, Леберехт и Софи легли в кровать. Ночь была необычайно холодной для этого времени года. От реки поднимались влажные полосы тумана, сырой ночной воздух проникал сквозь щели в окнах и стенах. Оба легли в одежде и, защищаясь от холода, тесно прижались друг к другу.

Холод или мрачные мысли мешали Леберехту заснуть. В какой-то момент он высвободился из объятий сестры и выскользнул из комнаты. Юноша сам не знал, что его толкнуло к этому решению – осмотреть посреди ночи внутренние помещения дома. Его гнало любопытство. Осторожно, стараясь избежать скрипа деревянной лестницы, Леберехт на ощупь стал пробираться с чердака, где располагались каморки прислуги, на нижний этаж.

Слабый свет, горевший в комнате, пробивался на лестницу сквозь маленькое окошко, вернее, сквозь крохотную щелку, образованную неплотно задернутой занавеской. На квадратную лестничную площадку выходили четыре двери, которые вели в четыре разных помещения. Было тихо. Лишь из комнаты, где горел свет, доносились негромкие всхлипы, а затем необъяснимые стоны.

Леберехт узнал голос Марты. Ему не пришлось даже сильно вытягиваться, чтобы заглянуть в комнату. Узкая щель между занавеской и рамой позволяла взглянуть на то, что происходило внутри.

Марта стояла на коленях, спиной к окошку. На ней была длинная грубая юбка, стянутая в талии; верхняя часть тела была обнажена, а неубранные волосы, пламенея, падали на спину. Низко кланяясь, – по всей вероятности, кресту, который Леберехту не был виден, – она шептала благочестивую литанию. Слов было не разобрать. Завершив молитву, Марта вскинула голову и резко взмахнула палкой, почти с руку толщиной, с короткими кожаными ремнями, да так, что ремни, снабженные узлами, хлестнули по ее обнаженной спине, как плеть извозчика по крупу лошади. При этом Марта приподнялась и издала тонкий звук, как кошка, на которую наступили.

Пресвятая Дева! Леберехт до смерти перепугался. Прошло некоторое время, прежде чем тайный наблюдатель понял, что Марта причиняет себе эту боль совершенно осознанно. Но когда он смог полностью понять весь ход этого действа и когда Марта несколько раз повторила эту жестокую игру с бичеванием, Леберехт вдруг ощутил, что она вызывает у него вожделение. Ему доставляло удовольствие смотреть на удары, слышать стук ремней по коже, ее тихие стоны и наблюдать, как от пыточного инструмента на ее спине проступает краснота.

Никогда еще Леберехт не испытывал такого влечения к женщине. Даже в самых грязных своих фантазиях, действующими лицами которых были суровые монахи и левитирующие монахини, не достигал он такого сладострастия, как сейчас, у этой узкой щелки, когда наблюдал за тайным спектаклем Марты. Должно быть, так же чувствовал себя царь Давид при взгляде на Вирсавию, Артаксеркс при виде Эсфири и Соломон, когда он встретил Далилу.

Чтобы совладать с собой, Леберехт кусал согнутый большой палец, задерживал, сколько мог, дыхание, но причиняемые себе мучения не давали никакого результата, а его стремление и желание, чтобы Марта продолжала самоистязание, становились лишь сильнее. О, какой восторг он испытал бы, если бы сам взмахнул бичом над белым телом красивой женщины! Какой соблазн!

Что касалось женщин, Леберехт знал во всех подробностях лишь тело Софи. Он знал его, поскольку Софи была с ним с детских дней: оно было стыдливым, чистым и не таившим соблазна и страсти. Леберехт никогда не понимал, почему соборный проповедник с кафедры клеймит женский пол как дьявольский и называет всех женщин «вратами сатаны». Но теперь он вдруг осознал, что имел в виду Атаназиус Землер. Женское тело способно было свести мужчину с ума, развеять все благородные намерения, сделать его осквернителем женщин, совратителем, разрушителем супружества и сластолюбцем, орудием произвола и жажды наслаждений.

При виде бичующей себя, стенающей женщины Леберехт отдал бы все, чтобы эта дурманящая игра продолжалась до самого Судного дня. С трудом подавив стон, он попытался собраться с мыслями, но на ум ему приходили лишь дикие фантазии. Он готов был отречься от Пресвятой Девы и всех святых женщин – Апполонии, Ирмхильд, Барбары, Катарины, Агнессы, Хедвиги, Розвиты, Хильдегунды, Елизаветы, Теклы, Эрмелинды и Марты. Но только не от этой Марты.

Леберехт не знал, сколько времени он провел перед окошком, подглядывая за приемной матерью, но, когда Марта горячо произнесла «Аминь!» и, трижды перекрестив лоб и грудь, завершила свой обряд, он испугался, как ребенок, которого пробудили от сна. Марта между тем встала и пропала из поля зрения. На полу осталась кучка гороха – женщина стояла на нем, чтобы причинить себе еще большую боль. Затем свет погас.

Разочарованный и в то же время умиротворенный, Леберехт пробрался по лестнице наверх, на чердак. Он замерз. Софи, казалось, не заметила его отсутствия. Она даже не проснулась, когда брат лег в постель и, дрожа, прильнул к ней. Софи также не препятствовала тому, чтобы Леберехт ощупал руками ее лоно. Он довольно часто и совершенно невинно делал это, и сестра не противилась. Но на сей раз все было иначе.


На следующее утро Леберехт старался избегать своей приемной матери. Но утренняя трапеза (кусочки хлеба, размоченные в молоке) и без того никогда не бывала общей. Каждый удалялся в свой уголок, чтобы поесть без помех.

К зиме работа каменотесов начиналась лишь поздним утром: во-первых – из-за холода, от которого ломило пальцы, во-вторых – из-за недостатка дневного света. Леберехт выглядел слегка смущенным, когда тем утром попался на глаза Карвакки.

Мастер был ему вторым отцом и образцом во многих отношениях и, конечно же, заметил бы пылающее беспокойство на лице своего подмастерья и справился бы о его причине, если бы сам не был в тот день в смятении, как апостол Фома, увидевший Господа.

Карвакки издавал невнятные бранные возгласы на тарабарской смеси немецкого, латыни и итальянского. Это было в его обыкновении и не сулило ничего хорошего.

– Эти ничтожества, эти поповские лизоблюды, эти пердуны на церковных скамьях! – в неистовстве выкрикивал он, окруженный горсткой учеников и подмастерьев, которые молча озирались, пытаясь понять, к кому относятся эти проклятия.

– Пойдем! – прорычал Карвакки и движением головы указал на собор.

Поднявшись по ступеням северных ворот, они вошли в собор. Карвакки яростно топал впереди, пересекая неф по направлению к Адамовым вратам. За четвертой колонной, которая несла свод, он дал знак остановиться. На полу лежали куски разбитой статуи.

Леберехт в ужасе посмотрел вверх: цоколь, на котором стояла скульптура «Будущность», был пуст.

Словно издалека, до Леберехта донесся голос проповедника Атаназиуса Землера, который клеймил «Будущность» как греховное изваяние. Он вспомнил узкое лицо статуи и лицо Марты, своей приемной матери, которая имела с этой статуей столько общего, что в голове юноши мелькнула абсурдная мысль: это – наказание за его ночной грех. Он любил «Будущность», как и Деву Марию (если статуи вообще можно любить); во всяком случае, Леберехт открыл в прелести созданных из камня тел ту небесную красоту, которую набожные люди называют достойной поклонения.

Однажды Карвакки заметил, как его подопечный, погруженный в мысли, смотрит вверх, на колонну, восхищенно впитывая в себя очарование, рожденное рукой неизвестного мастера. С того самого дня он обращался с Леберехтом как с сыном, поскольку знал, что ученик чувствует так же, как он сам. На вопрос Карвакки, что он испытывает при взгляде на эту каменную статую, Леберехт лишь беспомощно запинался, пока мастер сам не ответил: стремление обладать такой женщиной, но во плоти. Именно это и чувствовал юноша, стоя перед статуей. А Карвакки добавил, что отныне он, Леберехт, будет искать среди женщин лишь копию «Будущности» и сравнивать их с этой статуей, поскольку она представляет для него образец женственности. Тогда Леберехт не мог правильно понять слова своего мастера, но с прошлой ночи ему стало ясно, что Карвакки был прав.

– Как думаете, – после бесконечного созерцания осколков на полу начал Карвакки, – кто из людей добродетельнее: тот, который создал статую, или тот, кто виновен в ее разрушении?

Никто из учеников и подмастерьев не отважился взглянуть на мастера, а уж тем более ответить. Ведь каждый знал, что Карвакки всегда сам отвечал на свои вопросы и он, несомненно, взбесился бы, если бы другой взял на себя эту миссию. Так что Карвакки начал, резко взмахнув рукой:

– Имя того, кто создал «Будущность», нам неизвестно, поскольку труд этот возник в то время, когда каждый вид художественного произведения служил лишь вящей славе Господней. Художник был только зернышком на обширном поле благочестия. Но тот человек, под руками которого возникла «Будущность», сотворил произведение искусства чистотой своих мыслей. Он утверждал жизнь и создал аллегорию грядущего в образе прекрасной, указующей вдаль женщины, богини, какую и Фидий при взгляде на свою возлюбленную Фрину не смог бы сотворить прелестнее. Триста лет статуя украшала этот собор; а потом явился презирающий людей проповедник Атаназиус Землер, который претендует на то, чтобы быть святее и честнее Господа нашего Христа и чище, чем Дева Мария. При этом натура этого человека столь порочна, что даже при взгляде на статую из камня у него рождаются скверные мысли. Этот Землер, не имеющий права утолять свои страсти, носит в голове лишь грехи. Даже песчаник возбуждает его фантазию. Его дух омрачен дьяволом. Он ощущает себя великим инквизитором, и это его работа! Тьфу, дьявол!

«Дьявол, дьявол!» – эхом разнеслось по пустому собору, и казалось, что холод усиливает многократное эхо. Карвакки еще на миг задержался, а затем направился туда, откуда они пришли.

Подмастерья молча начали собирать каменные осколки в свои кожаные передники. Леберехт схватил правую руку, которая лежала в отдалении. Обломок представлял собой ладонь с вытянутым указательным пальцем и остался неповрежденным. Тыльная сторона руки и указательный палец образовывали прямую линию, в то время как большой палец почти соприкасался с внутренней стороной среднего. Это была рука благородной женщины; во всяком случае, именно такой он представлял себе руку дамы.

При падении с большой высоты «Будущность» разлетелась на множество мелких кусочков. О реставрации нечего было и думать. В течение целого дня и ночи осколки камня складывали перед деревянной хижиной, где работал Карвакки. Затем мастер поручил Леберехту выкопать рядом с хижиной яму, насколько позволяла замерзшая земля, и поместить туда обломки.

Леберехт, который никогда бы не осмелился противоречить Карвакки, выполнил поручение, хотя оно и показалось ему довольно странным. К тому же он получил возможность оставить себе чудесную руку «Будущности», и никто этого не заметил.


После той ночи Леберехт постоянно тайком наблюдал за своей приемной матерью, ибо что-то в нем жаждало этой греховной наготы. Стремление видеть Марту во время ее самобичевания каждую ночь гнало его из кровати. Во время своих ночных рейдов он опасался быть замеченным Софи или кем-нибудь другим, но жуткое влечение оказалось сильнее. Для случайных встреч на лестнице Леберехт сочинял разные нехитрые объяснения – от необходимости справить нужду (что было неправдоподобно, поскольку в каждой комнате имелся ночной горшок) и до мучительной жажды (что едва ли могло звучать правдоподобнее, так как в каждой комнате стоял кувшин с водой).

Вторая ночь завершилась для Леберехта разочарованием, ибо на этот раз, несмотря на то что он обнаружил окошко на лестницу освещенным, грубая занавеска не имела ни единой щелки, сквозь которую мог бы проникнуть его алчный взгляд. Так что ему не оставалось ничего другого, как неудавшееся приключение для глаз предоставить ушам и внимать тому, как Марта предается своей благочестивой муке.

Еще в первый раз Леберехт гадал, по какой причине Марта могла истязать себя. Она слыла набожной и великодушной, заботилась о бедных, а щедрость ее супруга относительно монастырей города, как поговаривали люди, была в меньшей степени актом благочестия Якоба Генриха Шлюсселя, чем его жены Марты.

Если вначале Леберехт еще подозревал, что Марта пользуется бичом единственно из желания доставить себе удовольствие (подмастерья цеха каменотесов часто рассказывали о таких непонятных пристрастиях), то теперь Леберехту пришлось отказаться от мыслей подобного рода. Вопли, доносившиеся из комнатки, были, бесспорно, исторгнуты болью. К тому же Марта не уставала между отдельными ударами плети шептать пылкие молитвы, слов которых он все же не понимал, за исключением одного-единственного раза, когда она более настойчиво, чем когда-либо раньше, произнесла слова: «Jesu Domine nostrum»[11].

«О нет, Господи Иисусе, ни в коем случае не избавляй ее от плотского греха!» – хотелось крикнуть Леберехту, ведь именно грех и был тем, что доставляло ему высочайшее наслаждение, даже если на этот раз он и оставался скрытым от его глаз.

На следующий день, когда, как он знал, Марты не было дома, Леберехт, улучив момент, незаметно пробрался в комнату приемной матери. Он дернул мешавшую занавеску, и на том месте, где она была прикреплена у стены, появился маленький, едва заметный зазор, достаточный для того, чтобы стать, как представлялось юноше, окном в рай.

Если этой ночью он вновь получил удовлетворение, то не меньше причин для блаженства было у него и в последующие ночи. Не будучи ни разу побеспокоенным, он постепенно изучил грешное тело Марты. На четвертый день Леберехт увидел ее груди, великолепные груди, каких ему еще ни разу не доводилось видеть, а тринадцатью днями позже (уже миновала Пасха) Марта выскользнула из юбки, закрепленной на талии, и показала ему свой срам, отчего у тайного наблюдателя кровь бросилась в голову, а члены словно пронзило огненной стрелой.

В тот день Леберехт несколько раз спотыкался о собственные ноги. Это было небезопасно, учитывая высоту лесов над Адамовыми воротами собора, где мастер Карвакки собирался восстановить камень, выпавший из зубчатого бордюра, который обрамлял здание. Пару раз тяжелый лом вываливался из рук юноши и с оглушительным звоном падал наземь. Когда же он, наконец, неправильно приставил к лесам лестницу, а именно широким концом вверх, Карвакки накричал на него, впервые с тех пор, как тот находился у него в обучении.

– Ты, бестолочь, Богом оставленная! – ругался мастер. – Где бродят твои мысли? – И он, размахнувшись, ударил Леберехта по лицу своей широкой ладонью, да так, что пыль посыпалась.

Пощечина не была болезненной; напротив, Леберехт чувствовал, что заслужил ее. Но она мало способствовала тому, чтобы прогнать его мысли. Слишком уж явственно вставали перед его глазами ночные видения.

Но хуже всего в этой волнующей ситуации было то, что он ни с кем не мог об этом поговорить. Ни с Софи, которой раньше поверял все свои заботы, ни даже с Карвакки, которого Леберехт почитал как отца, и уж тем более с Мартой, своей приемной матерью, телу которой он по ночам поклонялся, видя в нем тело греческой богини.

Между тем его бесстыдное подглядывание до такой степени вошло в привычку (если не сказать, превратилось в манию), что Леберехт начал играть роль тайного любовника, который оказывает своей возлюбленной явные знаки расположения. В повседневной жизни он невольно искал ее прикосновения чаще, чем подобало, а когда речь заходила о том, чтобы избавить Марту от каких-нибудь хлопот или работы, Леберехт тут же обнаруживал горячее рвение. Что касается его приемной матери, то она благодарила его за внимание теплым взглядом или нежным прикосновением. «Конечно же, – говорил себе Леберехт, – у нее целый зверинец воздыхателей, в котором я лишь самый юный и, возможно, самый незначительный».

Разумеется, поведение этих двоих не осталось скрытым от других. Трактирщику с Отмели это было безразлично. Его куда больше беспокоила выручка с заведения, доходы с лесов вокруг Бург Лезау и добыча с саксонских серебряных рудников, где он недавно вошел в долю. А для удовлетворения своих низких потребностей он посещал придворную даму Людовику. Кристоф же, его сын, напротив, выказывал явные признаки ревности, которые еще больше осложняли и без того натянутые отношения обоих парней.

Сын трактирщика был угрюмым, недовольным и по непонятной причине ожесточенным юнцом, взгляд которого, несмотря на его учебу у иезуитов (или, возможно, благодаря ей) все больше сужался, а нрав был, скорее, под стать старцу, а не молодому человеку. Самый его большой интерес, помимо латыни, постигаемой им с неимоверным трудом, представляли числа, квадратуру и умножение которых он добровольно выучил наизусть, как и четыре Евангелия. И то и другое случилось, впрочем, вовсе не из любви к науке, но из желания возвыситься над неучами.

Софи, девушка набожная, никогда бы не подумала, что ее младший брат может смотреть на красивую жену трактирщика не как на свою приемную мать, а иначе. Симпатию к ней Леберехта Софи считала вполне естественной; в душе она даже радовалась тому, что брат, кажется, сумел пережить смерть родителей.

В тот год, на Филиппа и Якоба, когда уже пришла весна с теплыми ветрами и на реке зацвела желтая калужница, Софи постигло ужасное несчастье, виновником которого был и Леберехт, но, главным образом, проклятый ученик иезуитов – Кристоф Шлюссель. Именно этому несчастью суждено было изменить жизнь девушки.

Леберехт и Кристоф сильно повздорили, поскольку иезуит (сына Марты он только так и называл с тех пор, как тот выбрил себе тонзуру) молол вздор, которого сам не понимал. «Солнечный свет, – проповедовал он, прислонившись к перилам лестничной площадки, – величайшая радость для тела, а ясность математических истин – величайшая радость для духа. И это – причина того, что геометрия предпочтительнее всех остальных наук, исследований и знаний».

Леберехт, выслушав Кристофа, обозвал его тупой деревенщиной, которая никогда не видела бургундских произведений искусства. Слово за слово – и скоро оба, схватив друг друга за волосы, сцепились подобно дворовым псам. Парни так колотили друг друга, что брызнула кровь.

Софи, привлеченная криками и шумом, кинулась между ними, чтобы положить конец драке. Леберехт потребовал, чтобы сестра отошла в сторону и не мешала ему, ибо он хочет убить этого болвана. Но Кристоф, равный по силе противнику, схватил хрупкую девушку и обеими руками толкнул ее. Позже Леберехт утверждал, что иезуит нарочно это сделал. Как бы там ни было, Софи потеряла равновесие и кубарем скатилась с крутой лестницы, несколько раз перевернувшись. Издав при этом тоненький высокий вскрик, как молодые свиньи перед забоем, она осталась лежать на полу прихожей, подогнув под себя ноги и распростерши обе руки, как Господь наш Иисус на кресте.

Леберехт наблюдал за этой сценой с широко распахнутыми глазами, следя за каждым движением сестры во время ее падения. Теперь он стоял как вкопанный, не в состоянии поспешить на помощь Софи, которая лежала как мертвая.