Глава III
Монастырский дом
По уважительным причинам, которые станут понятны из нашего последующего рассказа, мы должны назвать этот город со старинным собором вымышленным именем. Пусть он будет Клойстергам. Это очень древний городок, и, вероятно, он был известен друидам под другим, уже забытым названием, римлянам – под третьим, саксонцам – под четвертым, а нормандцам – под пятым; поэтому одним именем больше или меньше в длинном ряду веков не может иметь никакого значения для его пыльных летописей.
Клойстергам – древний городок и неудобное местожительство для всех, кого привлекает шумный свет, мирская суета. Однообразный, вроде бы скучный городок, он пропитан каким-то могильным запахом, запахом плесени, исходящим от соборного склепа; да и на каждом шагу в городе вы встретите множество остатков монашеских могил, так что жители разводят клумбы на прахе настоятелей и настоятельниц, а детишки играют песком, который некогда был прахом монахов и монахинь, тогда как соседние пахари на ближнем поле обращаются с государственными казначеями, архиепископами, епископами и подобными знатными особами так, как желал обращаться со своими посетителями людоед в детской сказке, то есть смолоть на муку их кости и испечь себе хлеб.
Сонный городок этот Клойстергам, и жители его полагают со странной, хотя и не редкой непоследовательностью, что все перемены в нем уже в далеком прошлом и что в будущем его ничего нового не ожидает. Удивительное и не особенно логичное будто бы рассуждение, если вспомнить историю: ведь и в самой глубокой древности люди думали так же. Улицы Клойстергама так тихи и безмолвны (хотя эхо в них раздается чрезвычайно громко при малейшем звуке), что в жаркий летний день спущенные в лавках шторы не смеют шелохнуться под дуновением южного ветра. Вообще город так благолепен и приличен, что обожженный солнцем бродяга, который случайно забредет в него, удивленно озираясь вокруг, торопится поскорее выбраться с его строгих улиц. Впрочем, этот последний подвиг не слишком труден, так как весь Клойстергам состоит из одной узкой улицы, по которой входишь и выходишь из города; все остальное – только тесные проулки, заводящие в тупик, с колодезными насосами посредине. Исключение составляют площадь перед собором, сам собор и мощеная площадка перед домом квакеров, по форме и цвету чрезвычайно похожим на чепчик квакерши.
Одним словом, Клойстергам с его хриплыми соборными колоколами, с его такими же хриплыми грачами, снующими над башней собора, и с еще более хриплыми не так заметными «грачами», размещающимися в креслах внизу собора, – это город не нашего, а давно прошедшего времени. Обломки старых стен и часовни, посвященной какому-нибудь святому, здания женской обители и монастыря и т. д. как-то странно вклинились в новые дома и сады, подобно тому как такие же отжившие понятия поселились в сознании многих клойстергамских жителей. Все тут носит печать прошлого. Даже единственный в городе ростовщик не выдает более ссуд и тщетно старается распродать накопившиеся у него запасы, среди которых самое дорогое – это старые, словно вспотевшие, с побледневшими или почерневшими циферблатами часы, сломанные, поблекшие щипцы для сахара и разрозненные тома каких-то книг мрачного содержания. Самые обильные и приятные доказательства прогрессивной, победоносной жизни Клойстергама – это процветающие, богатые буйной растительностью многочисленные сады. Даже обветшалый, жалкий маленький местный театр имеет свой садик, и, когда злой дух по ходу действия проваливается со сцены в преисподнюю, он падает на этот клочок земли среди бобов или устричных раковин, смотря по сезону.
В самом центре Клойстергама возвышается Монастырский дом – старое-престарое почтенное кирпичное здание, теперешнее название которого, вероятно, связано с легендой о том, что в нем когда-то был женский монастырь и жили монахини. На тяжелых старинных его воротах блестит начищенная медная вывеска с надписью: «Пансион для девиц. Мисс Твинклтон». Фасад у этого дома такой старый и обветшалый, а медная вывеска так ярко сияет и бросается в глаза, что прохожий с некоторым воображением может представить себе, глядя на это здание, старого отжившего щеголя с новеньким блестящим моноклем в слепом глазу.
Ходили ли по этим коридорам в те времена монахини (бывшие, по слухам, намного скромнее, чем сегодняшние их ровесницы) с опущенными головами, чтобы не натолкнуться на нависшие над головами балки потолков в низеньких кельях; сидели ли они в глубоких амбразурах, перебирая четки для умерщвления своей плоти, а не нанизывая их в ожерелье для своего украшения; были ли некоторые из них замурованы живыми в углублениях ниш или выдающихся углах здания за то, что в них бродила еще та закваска матери Природы, которая до сих пор поддерживает жизнь сего мира, – все это вопросы, быть может, интересные лишь призракам, посещавшим этот дом (если таковые были), но они не упоминались в полугодовом балансе мисс Твинклтон. Они не появлялись ни в статьях постоянного, ни в статьях срочного расхода, ни как пансионерки, ни как приходящие. Дама, руководившая поэтическим просвещением воспитанниц этого учреждения за мизерную плату, не имела в своем списке стихотворений ни одного, посвященного такой бесприбыльной теме.
В некоторых случаях, при частом пьянстве или под регулярным гипнозом, у человека возникают два разных состояния, которые никогда не приходят в столкновение, а каждое из них идет по своему отдельному пути, словно этот путь никогда не прерывался и не сменялся время от времени другим: так, если я, например, в пьяном виде спрячу часы, то в трезвом не знаю, куда спрятал, и, чтобы найти их, мне надо опять напиться. Подобным же образом мисс Твинклтон имела две отдельные, определенные фазы существования. Каждый вечер, после того как молодые девицы отправляются спать, мисс Твинклтон взбивает свои локоны, придает глазам небывалый блеск и вообще становится такой живой, легкомысленной и веселой мисс Твинклтон, какой ее никогда не видывали и не знали воспитанницы. Каждый вечер в один и тот же час мисс Твинклтон возвращается к прерванному предыдущим вечером разговору, обсуждает все сплетни, скандалы, любовные истории Клойстергама, о которых днем она вовсе не подозревает, и предается воспоминаниям о счастливом сезоне на Тенбриджских водах (легкомысленно называемых ею в этой фазе своей жизни просто Водами). Именно о том сезоне, когда один приятный джентльмен, которого мисс Твинклтон в этой фазе своей жизни сострадательно называет «глупец мистер Портерс», объяснился ей в любви (об этом факте мисс Твинклтон в школьной фазе своей жизни имеет такое же понятие, как камень или гранит). Постоянная собеседница мисс Твинклтон в обеих фазах ее существования и одинаково приспособленная к той и другой, вдова по имени миссис Тишер, почтенная женщина с больной спиной, хроническим кашлем и глухим, тихим голосом. В пансионе она следит за гардеробом девиц, постоянно напоминая им, что видала лучшие дни. Вероятно, поэтому из-за таких неопределенных намеков между слугами и распространились слухи, принимаемые на веру всеми – как старыми, так и новыми обитателями Дома, – что покойный мистер Тишер был парикмахером.
Любимая ученица Монастырского дома – мисс Роза Буттон, прозванная, конечно, Розовым Бутоном, удивительно хорошенькая, очень юная и весьма капризная девочка. Молодые девицы, ее подруги, питают к мисс Буттон особый, романтичный интерес: всем известно, что по официальному завещанию ее отца ей уже избран муж, которому ее опекун обязан передать девушку из рук в руки по достижении им совершеннолетия. Мисс Твинклтон в школьной фазе своего существования старалась побороть, погасить романтичный оттенок судьбы мисс Буттон и часто за хорошенькими плечиками девочки горестно пожимала плечами, демонстрируя сочувствие к несчастной будущности бедной маленькой жертвы. Но все ее усилия ни к чему не приводили, быть может, оттого, что в них проскальзывало воспоминание о «глупом мистере Портерсе»; во всяком случае, девицы, видя эти проделки мисс Твинклтон, единогласно восклицали по вечерам в дортуаре: «Вот противная старая жеманница!»
Никогда в Монастырском доме не бывает такого волнения, как во время очередного посещения предназначенного маленькой Розе мужа (все девицы единогласно полагают, что он имеет законное право на эту привилегию и что, если бы мисс Твинклтон стала бы сопротивляться, то ее немедленно арестовали бы и выслали). Когда ожидается или действительно раздается его звонок у ворот, то каждая девица, которой под каким-нибудь предлогом это удается, высовывается из окна; каждая из тех девиц, что играют в это время на фортепиано, берет фальшивые ноты, а урок французского проходит так плохо, что штрафная метка «за невнимание» путешествует по всему классу так же быстро, как заздравный кубок в веселой пирующей компании.
На другой день после описанного обеда у мистера Джаспера звонок у ворот Монастырского дома вызвал обычную реакцию: смятение и суматоху.
– Мистер Эдвин Друд к мисс Розе, – докладывает старшая горничная.
– Вы можете идти вниз, милая, – говорит мисс Твинклтон со скорбным видом, обращаясь к юной жертве. И мисс Буттон выходит из комнаты, провожаемая пристальными любопытными взглядами всех девиц.
Эдвин Друд между тем дожидается Розу в собственной гостиной мисс Твинклтон, приятной комнате, совершенно не напоминающей об унылой школьной обстановке. Только два глобуса (один изображает Землю, а другой – небесный свод) должны красноречиво напоминать родителям и опекунам девиц, что даже в те минуты, когда мисс Твинклтон отдыхает и возвращается к частной жизни, чувство долга может каждую минуту сделать ее неким подобием Вечного Жида[2], странствующего по земле и небесам в поисках знаний для пользы девиц – своих воспитанниц.
Новая горничная, еще никогда не видевшая джентльмена, с которым помолвлена мисс Роза, старательно пытается познакомиться с ним сквозь щель полурастворенной двери и, пойманная на месте преступления, быстро с виноватым видом убегает по черной лестнице в кухню в ту самую минуту, как прелестное маленькое видение, с наброшенным на голову шелковым передником, вбегает в гостиную.
– О, как это глупо! – восклицает видение, останавливаясь посреди комнаты. – Не надо так делать, Эдди.
– Чего не надо делать, Роза?
– Не подходи ближе. Это так глупо!
– Что глупо, Роза?
– Все! Глупо быть сиротой-невестой, обрученной почти в колыбели, глупо, что все девицы и слуги повсюду следят за мной, точно мыши под обоями, глупее всего, что ты приходишь сюда!
Судя по выговору, очевидно, во рту у видения пальчик.
– Нечего сказать, ты любезно принимаешь меня, Кошурка!
– Ну, погоди минутку, Эдди, сейчас еще я не могу. Как ты поживаешь? Как себя чувствуешь? – Сказано очень быстро и резко.
– Не могу тебе сказать, что всегда чувствую себя хорошо, когда вижу тебя, особенно теперь, в данную минуту, когда я тебя вовсе не вижу, Кошурка.
При этом упреке из-за угла передника выглядывает блестящий черный глаз с насупленной бровкой, но в то же мгновение исчезает, и скрытое видение кричит изо всей силы:
– О, батюшки, что ты наделал? Ты отрезал себе почти все волосы!
– Лучше бы я отрезал себе голову, – недовольно говорит Эдвин, взъерошивая оставшиеся волосы и с досадой взглянув в сторону зеркала. – Что же мне, уходить?
– Нет, не уходи пока еще, Эдди, а то девицы станут меня преследовать вопросами, почему ты ушел так скоро.
– Что же, Роза, ты откроешь когда-нибудь свою взбалмошную головку и поздороваешься со мной как следует?
Затем фартучек падает и из-под него появляется очаровательное детское личико.
– Ну, здравствуй, Эдди, как ты поживаешь? – произносит девочка. – Как, это вежливо с моей стороны? Вот и я. Дай я пожму тебе руку. Нет, целоваться не могу, у меня во рту леденец.
– Ты совсем не рада меня видеть, Кошурка?
– Нет, я страшно рада. Садись поскорее! Мисс Твинклтон!
Эта почтенная особа считает своим долгом во время посещений молодого человека являться в комнату каждые три минуты либо сама, либо присылать миссис Тишер, и таким образом, под предлогом поиска какой-либо забытой вещи достойная воспитательница приносит свой дар на алтарь Приличия. На этот раз мисс Твинклтон лично входит в комнату и, прошагав туда и сюда, вроде бы на ходу говорит:
– Здравствуйте, мистер Друд, очень рада вас видеть. Извините, пожалуйста, я забыла ножницы. Благодарствуйте! – После этого она скрывается за дверью.
– Я получила вчера перчатки, Эдди, и очень обрадовалась. Они прелестные, очень мне понравились.
– Дождался хоть чего-нибудь, – снисходительно отвечает жених, ворча себе под нос. – Я человек скромный, и всякое малейшее внимание принимаю с благодарностью. А как ты провела свой день рождения, Кошурка?
– Чудесно! Все мне сделали подарки, и у нас был пир, а вечером бал.
– А, пир и бал? Кажется, эти важные события отлично проходят и без меня. И тебя не огорчило мое отсутствие? И без того было весело?
– Отлично! – восклицает Роза весело, без малейшего смущения.
– А в чем же состоял ваш пир? Чем угощали?
– Были креветки, апельсины, желе, пирожные.
– А на балу были кавалеры?
– Мы танцевали друг с дружкой, сэр. Но некоторые из девиц изображали своих братьев, и это было так весело!
– А кто-нибудь изображал…
– Тебя? Конечно! – восклицает Роза, весело смеясь. – Об этом подумали прежде всего.
– Я надеюсь, что мою роль хорошо исполнили, – говорит Эдвин с некоторым сомнением.
– О, чудесно! Замечательно! Я, конечно, не хотела с тобой танцевать, ты понимаешь?
Эдвин этого не понимает и просит Розу объяснить ему, почему же все-таки?
– Потому что ты мне уже надоел, – отвечает Роза, но, увидев неудовольствие и обиду на его лице, быстро прибавляет: – Но ведь и я тебе тоже надоела, Эдди, милый, ты же знаешь!
– Разве я когда-нибудь это говорил, Роза?
– Говорил? Ты никогда не станешь такое говорить! Но только давал почувствовать! О, как она это хорошо сыграла! – восклицает Роза в восторге от удачного выступления подруги, сыгравшей роль ее жениха.
– А это, должно быть, чертовски бесстыдная девчонка, – говорит Эдвин Друд. – Итак, Кошурка, ты провела свой последний день рождения в этом старом доме.
– О да! – произносит Роза, всплеснув руками, тяжело вздыхая и грустно качая головой.
– Тебе, кажется, жаль, Роза?
– Конечно, мне действительно жаль старого дома. Я чувствую, что и он станет скучать, и всем будет скучно, когда меня увезут отсюда так далеко, такую молоденькую…
– Не лучше ли в таком случае нам покончить с этим делом, Роза?
Девочка бросает на него быстрый, веселый взгляд, но через секунду качает головой и, снова вздохнув, потупляет взор.
– Что же ты хочешь сказать, Кошурка, что мы оба должны мириться со своим положением?
Она молча наклоняет голову в знак согласия и после короткой паузы живо восклицает:
– Ты же сам знаешь, Эдди, что мы должны пожениться и венчаться здесь, и свадьбу сыграть, а то бедные девицы будут так разочарованы!
На лице жениха Кошурки появляется скорее жалость к себе и к ней, чем любовь. Но он пересиливает свое волнение и спокойно предлагает:
– Хочешь, пойдем погуляем, милая Роза?
Милая Роза не совсем уверена, хочет ли она пойти погулять или нет, но вдруг ее личико, комично задумчивое, с выражением озабоченности, светлеет, и она восклицает:
– О да, Эдди, пойдем гулять! И я тебе скажу, что мы сделаем. Ты притворись женихом какой-нибудь другой девушки, а я представлю, что вообще не выхожу замуж и ни с кем не помолвлена, вот мы тогда и не будем ссориться.
– Ты думаешь, Роза, это поможет? Помешает нам спорить?
– Непременно. Поможет, я уверена. Но тише, смотри в окно – миссис Тишер.
По какому-то случайному стечению обстоятельств именно сейчас миссис Тишер что-то понадобилось в комнате, куда она величаво вошла, зловеще шелестя своим платьем, как легендарный призрак вдовы – старой герцогини в шелковых юбках.
– Я надеюсь, вы здоровы, мистер Друд? – произносит она. – Хотя, видя вас, нечего об этом и спрашивать. Извините пожалуйста, что вас беспокою, но я забыла здесь костяной ножик для разрезания бумаги. Ах, вот он, благодарствуйте!
И она торжественно исчезает.
– И еще, Эдди, ты должен сделать, что я тебя попрошу, пожалуйста, – говорит Роза. – Открыв дверь и выпустив меня на улицу, ты сам иди у самой стенки, да прижмись к ней как можно ближе, а я пойду по тротуару.
– Изволь, Роза, если это тебе доставит удовольствие, но смею спросить: зачем?
– Да потому, что я не хочу, чтобы тебя видели девицы.
– Сегодня хорошая погода, светит солнце, правда, но хочешь, я раскрою над собой зонтик?
– Не дурачьтесь, сэр, – произносит Роза, надув губки и передернув плечом. – На тебе сегодня не лакированные туфли.
– Может быть, девицы этого не заметят, если даже и увидят меня, – Эдвин с неожиданным отвращением смотрит на свои сапоги.
– Ничто не ускользает от их внимания, сэр. Я знаю, что будет. Некоторые станут тут же смеяться надо мной (они ужасно дерзкие) и уверять, что никогда не выйдут замуж за человека, который не носит лакированных туфель. Вот мисс Твинклтон, сейчас я у нее отпрошусь.
Действительно, в эту минуту за дверью слышится голос этой почтенной тактичной особы, спрашивающей неизвестно кого, а по всей вероятности, никого:
– Да? Вы уверены, что видели мои перламутровые запонки на рабочем столе в моей комнате?
Роза тотчас к ней выбегает и просит позволения пойти погулять, что ей милостиво разрешается. Через несколько минут юная пара выходит из Монастырского дома, приняв всевозможные меры, чтобы скрыть от девиц неприличную обувь мистера Друда, меры, которые, будем надеяться, вселили спокойствие в расстроенное сердце будущей миссис Друд.
– Куда же мы пойдем, Роза?
Роза отвечает:
– В лавочку, где продают рахат-лукум.
– Что?
– Рахат-лукум. Это турецкие лакомства, сэр. Батюшки, как это ты ничего такого не знаешь? Такой необразованный! Еще называешь себя инженером!
– Да зачем мне знать о каком-то рахат-лукуме, Роза?
– Очень просто, потому что я его очень люблю. Ах, я и забыла, что ты должен изображать жениха другой девицы. Ты прав, тогда ты и знать ничего не должен о рахат-лукуме.
Взгрустнувшего Эдвина Друда ведут в лавочку, где Роза покупает турецкое лакомство и, предложив его своему жениху, который от него с презрением отказывается, она начинает весело уплетать его за обе щеки – конечно, прежде сняв и свернув в комок маленькие розовые перчатки и по временам снимая розовыми пальчиками с губ сахарную пудру рахат-лукума.
– Ну, будь милашкой, Эдвин, притворись и давай поговорим. Итак, вы, сэр, женитесь?
– Да, женюсь.
– Она хороша?
– Прелестна.
– Высокого роста?
– Очень высокая. – (Роза очень маленького роста.)
– Она, конечно, долговязая и неуклюжая? – спокойно замечает Роза.
– Прошу прощения, нисколько, – отвечает Друд, вдруг ощутив в себе желание спорить во что бы то ни стало. – Она то, что называется видная, красивая женщина. Классическая красота!
– Большой нос, верно? – снова спокойно уточняет Роза.
– Конечно, не маленький. – (У Розы нос маленький.)
– Длинный бледный нос с красным кончиком. Знаю я эти носы, – самодовольно говорит Роза и продолжает спокойно уплетать свое лакомство.
– Ты вовсе не знаешь этих носов, – живо возражает Эдвин. – У нее нос вовсе не такой.
– Не бледный нос, Эдди?
– Нет. – Юноша решил ни с чем не соглашаться.
– А! Значит, красный? Я не люблю красных носов. Впрочем, она может его присыпать пудрой.
– Она презирает пудру и никогда не пудрится, – отвечает Эдвин горячась.
– Действительно? Вот глупая-то! И она во всем так же глупа?
– Нет. Ни в чем она не глупа.
Наступает молчание, и с капризно-плутовским лицом Кошурка из-под руки следит за выражением лица своего жениха. Наконец она спокойно произносит:
– И эта умнейшая из девиц, конечно, очень довольна, что ее увозят в Египет? Не правда ли, Эдди?
– Да, она серьезно интересуется достижениями инженерного искусства, особенно, когда оно призвано перестроить всю жизнь неразвитой страны.
– Вот тебе на! – произносит Роза, пожимая плечами, и улыбка удовольствия озаряет ее лукавое личико.
– Так ты, Роза, решительно возражаешь против того, чтобы она этим интересовалась? – спрашивает Эдвин, покровительственно поглядывая на смеющееся маленькое создание.
– Возражаю? Дорогой Эдди! Но неужели она не питает ненависти к паровым машинам и к прочему?
– Я могу поручиться за нее, что она не дурочка, и потому не питает ненависти к паровым машинам, – уже раздраженно отвечает Эдвин. – Но относительно ее мнения «о прочем» не могу ничего сказать, так как решительно не понимаю, что это такое «прочее».
– Как? Она ведь ненавидит арабов, турок, феллахов и всякий другой народ?
– Конечно, нет. И не думает.
– Так она, по крайней мере, ненавидит пирамиды? Согласись хоть с этим, Эдди.
– Зачем же ей быть дурочкой, даже большой дурой, чтобы ненавидеть пирамиды?
– О, ты бы послушал, как о них толкует мисс Твинклтон, и тогда бы не спрашивал! – говорит Кошурка, с восхищением смакуя осыпанное сахарной пудрой турецкое лакомство. – Неинтересные старые могилы! Всякие там Изиды, Хеопсы и фараоны, кому до них дело? И еще какой-то Бельцони[3], или как его там звали, вздумал в них лазить, и его вытащили за ноги, едва не задохнувшегося от пыли и летучих мышей. У нас все девицы говорят «поделом ему» и жалеют, что он там совсем не задохнулся.
Наступает продолжительное молчание, и юная пара рядом, но уже не рука об руку, как-то неохотно ходит взад и вперед по скверу, время от времени останавливаясь и разбрасывая ногами устилающие землю опавшие листья.
– Ну, – произносит после долгого молчания Эдвин, – так продолжаться не может.
Роза качает головой и заявляет, что она вовсе и не желает, чтобы продолжалось.
– Это уже плохо, Роза, особенно если учесть…
– Почему? Что учесть?
– А если я скажу почему, то ты опять рассердишься и начнешь спорить.
– Я не сердилась. Это ты, Эдди, будешь спорить. Не будь несправедливым!
– Несправедливым?! Я? Мне это нравится!
– А мне не нравится, и я говорю тебе об этом прямо! – восклицает Роза, надув губки.
– Ну, Роза, рассуди сама, кто стал осуждать мою профессию, мое место назначения, мои планы?..
– Я надеюсь, ты же не хочешь похоронить себя в пирамидах? – произносит Роза, поднимая свои тонкие брови. – Ты мне никогда об этом не говорил. Если это входит в твои планы, надо было мне об этом сказать. Я не могу отгадывать твои намерения.
– Полно, Роза, ты очень хорошо знаешь, что я хотел сказать.
– Хорошо, но кто же начал говорить о своей гадкой красноносой великанше? И она непременно, непременно, непременно посыпает нос пудрой! – восклицает Роза с комической яростью.
– Так или иначе, но я почему-то всегда виноват в этих спорах, – произносит Эдвин, смиренно вздыхая.
– Как же вы можете, сэр, быть правы, когда вы всегда виноваты? А что касается этого Бельцони, то я надеюсь, что он умер. И я не понимаю, какое отношение его ноги и обмороки могут иметь к тебе?
– Тебе, Роза, пожалуй, пора домой; мы не очень-то весело погуляли, не правда ли?
– Весело? Ужасно скучно, сэр! Если я, вернувшись домой, буду до того плакать, плакать и плакать, что не смогу идти на урок танцев, то ты за это ответишь, запомни!
– Ну, Роза, разве мы не можем быть друзьями!
– Ах, – восклицает Роза, качая головой, и настоящие слезы уже навертываются у нее на глаза, – как бы я этого хотела! Но это невозможно, нам нельзя, а потому мы так и сердим друг друга! Я еще так молода, а у меня такое большое горе. У меня уже давно болит сердце, право, давно. Не сердись, я знаю, что и тебе тяжело! Нам обоим было бы лучше, если бы мы не обязаны были пожениться, а только могли бы, если захотели. Я теперь говорю серьезно и не дразню тебя. Давай наберемся терпения и простим друг друга!
Обезоруженный этим проявлением женского чувства в избалованном ребенке (хотя ему и слышится упрек в ее словах о навязывании себя), Эдвин Друд молча стоит перед Розой, пока она плачет и всхлипывает. Наконец, со своим обычным непостоянством, она вытирает глаза платком и уже смеется над своей чувствительностью. Эдвин берет ее под руку и ведет к ближней скамейке под вязами.
– Давай поговорим, милая Кошурка, – говорит он, усаживая ее под тенью развесистого вяза. – Я не очень-то разбираюсь во всем, что не касается моего инженерного дела, да и там-то я теперь не вполне в себе уверен, но я всегда хочу поступать честно. Нет ли… может быть… право, я не знаю, как сказать, а сказать надо прежде, чем мы расстанемся… Нет ли какого-нибудь другого молодого…
– Ах, нет, Эдди! Это очень благородно с твоей стороны спрашивать меня, но нет, нет, нет!
В эту минуту они подошли к скамейке, стоявшей под самыми окнами собора, откуда доносились звуки органа и чудное, стройное пение. Слушая эти мелодичные торжественные звуки, Эдвин Друд невольно вспоминает вчерашний разговор с Джаспером, услышанные признания и удивляется: как странно противоречит эта стройная небесная мелодия откровенной мучительной исповеди Джаспера, разладу в его душе.
– Мне кажется, я слышу голос Джака, – тихо замечает он, сосредоточившись на своих мыслях.
– Отведи меня поскорее домой! – вдруг восклицает Роза, схватив его за руку. – Пойдем, все сейчас выйдут. Какой громкий у него голос! Не надо слушать! Не останавливайся, скорее!
Они поспешно выходят из сквера, но потом рука об руку продолжают путь довольно медленно по Большой улице к Монастырскому дому. У ворот Эдвин осматривается и, видя, что на улице никого нет, наклоняется к щечке Розы. Она, смеясь, отодвигается, и снова на ее лице сияет улыбка счастливой легкомысленной школьницы.
– Нет, Эдди, меня нельзя целовать, у меня губы слишком сладкие. Но дай мне руку, я тебе пошлю в нее поцелуй.
Он протягивает руку, она, смеясь, подносит ее к губам, дует на нее, на его сложенные горсткой пальцы и, не выпуская, заглядывает ему в ладонь и спрашивает:
– Ну-ка, скажи, что ты в ней видишь?
– Что я вижу? Что же я могу там увидеть?
– Я думала, что вы все, египтяне, умеете гадать по руке, только посмотрев на ладонь, и видеть там, что с нами будет. Неужели ты не видишь в своей руке нашего счастливого будущего?
Счастливое будущее? Может быть! Но достоверно только то, что ни одному из них не кажется счастливым настоящее, когда монастырские ворота отворились и Роза вошла во двор, а Эдвин удалился по улице.