© Градинаров Ю.И., 2014
© ООО «Издательство «Вече», 2014
Часть 1. Сыновья
Глава 1
Начало сентября. Сеет нудный осенний дождь. Ветер хлещет струями по палубам пароходов, облепивших ряжевый причал, уходящий с пологого берега устья Дудинки метров на двадцать в ширь реки. В небе хмарь. Пожелтела листва, пожухла трава. Птицы прощально машут тундре крылом. Темнеет рано, светлеет поздно. Лишь ветер очищает небо, ночное поднебесье вспыхивает мерцающими холодными звёздами. Стынью дышит земля и небо.
Завершалась подготовка к отходу судов. Собраны с Бреховских островов, из станков, с тоней сезонники, уложены и увязаны на баржах кули с рухлядью, бочки с рыбой, связки бивней, посажены на буксирные тросы баржи, плашкоуты, шитики. Временно погашены топки котлов. Кочегары длинными клюками чистят колосники, заливают в котел каустическую соду, подтягивают болты гребных колёс, натягивают рулевые тросы. Пароходы Петра Сотникова, Михаила Сидорова и Алексея Баландина пойдут вверх по Енисею, а шведское судно господина Капирака – через Карское море – домой, в Швецию.
Господин Капирак, по случаю скорого отхода, пригласил священника Хатангской церкви Николая Серебряникова отслужить путешественный молебен прямо на палубе и благословить команду на удачный переход через северные моря. Отец Николай в августе вернулся из Красноярска, где получил новую утварь для своей церкви. Теперь он ждал ноября, чтобы по первопутку с караваном Хвостова уйти в Хатангу. А в Дудинскую Введенскую церковь прибыл священник Иоанн Ястребов вместо переведённого в Томск отца Даниила.
Николай Серебряников облачился в новую ризу, взял у Ястребова икону Пресвятой Матери Богородицы и в сопровождении отца Иоанна направился к устью Дудинки. Шёл мелкий дождик. Дорога была слякотной с десятками следов, собирающих дождевую воду. Отец Николай приподнимал над слякотью свою золочёную ризу. Иногда приходилось идти по целине, сбивая с трав капли.
– Хотя бы дождик окаянный прекратился, – высказал пожелание Николай Серебряников. – А то и подризник, и ризу мочит, да и палуба, видать, скользкая под дождём.
Пока спускались к ряжевому причалу, дождик пошёл на убыль и вскоре совсем прекратился.
– Услышал Бог мою просьбу! – обрадовался отец Николай, стряхнул с ризы дождевую морось, поправил костяным гребешком длинные, ниспадающие до плеч волосы. Иоанн Ястребов очистил обувь от грязи, вытер платочком лоб, промокнул глаза, поправил на груди крест, перекрестился и с Николаем Серебряниковым приблизились к шведскому судну.
У трапа встречал господин Капирак, высокий русоволосый швед, в форменной фуражке, чёрном кителе и белой рубахе со стоячим воротником. Обменялись рукопожатиями.
– Прошу вас, господа, на борт! Сейчас я покажу судно, а потом совершим молебен прямо на палубе в присутствии всей команды, – объяснял капитан, поднимаясь по трапу.
На палубе они встретили Петра Михайловича Сотникова. Он был навеселе после удачного торга с господином Капираком и, увидев священников, пошутил:
– Доброго вам здоровья, святые отцы. Иноземцев благословляем, а своих инородцев в тундре позабыли.
– Успеем и своих обслужить. Вот зима начнётся, на олешек – и по станкам! – пообещал отец Николай.
Швед, окончивший в Санкт-Петербурге морское училище, сносно говорил по-русски:
– Пётр Михайлович! Прежде всего, – гостеприимство! Сначала проводите гостей, а потом своим будете молебен служить. Священники – люди тонкие.
– Я пошутил, господин Капирак! Вечером жду к себе. Надо расстаться по-русски – за хлебосольным столом!
Господин Капирак благодарно кивнул.
Пока осматривали судно, капитан окликнул боцмана:
– Эй, Свен, свистать всех наверх! Верующих и неверующих!
– И машинистов тоже?
– Да. Всю команду!
– Но ведь машинисты и кочегары чумазые!
– Всех! Бог даже чумазых разглядит и благословит! Молебен не более получаса – и снова за работу!
Матросы, естествоиспытатели-путешественники собрались на палубе в ожидании русского священника. Отец Николай перекрестился и громовым голосом стал читать молитву. Он просил Господа Бога послать удачу мореходам, осенил крестом стоявших на палубе. Потом каждый матрос подходил к священнику и целовал икону Пресвятой Матери Богородицы. В конце молебна отец Иоанн с веткой ивняка и небольшим жбаном в руках окропил святой водой палубу.
А на остальных судах шёл торг одынтрами[1], пыжами[2], выпортками, бивнями мамонта. Крутились дудинские мужики-выпивалы Николай Ястребов, сын священника Иоанна, псаломщик Стратоник Ефремов, ссыльнопоселенец Антон Середа и портной Янкель Корж. Торговали за деньги, а мен вели на табак, вино, куриные яйца. Вино с жадностью пили прямо на ряжевом причале, прикладываясь по очереди к стеклянному штофу. Удивлённые шведы стояли, разинув рты, и показывали пальцами на бесшабашных русских выпивал. Опорожнив штоф, они снова шли на пароходы, предлагая оленьи шкуры и бивни. Тщедушный Стратоник, пошатываясь, выменял шестнадцать выпортков на двести шестьдесят яиц у баржевого приказчика парохода Петра Сотникова. Когда Пётр Михайлович увидел выпортки, он удивился:
– Ты где взял эти шкуры? – спросил он у приказчика Михаила Землякова.
– Я выменял на яйца у псаломщика!
– Это же выпортки из моей старой лавки! Давай сюда! Я завтра велю Петру Бардакову открыть её и посчитать товары. Ты смотри! Вот эту, эту и эту, – вертел он шкуры в руках, – я брал у Казанцева. Эти – у Тёткина. Может, кто пошастал в моём складе? – строил догадки Сотников и смотрел за дудинскими мужиками с котомками, шатающимися по палубам пароходов. – Что-то разгулялись сегодня! Торгуют одни нищеброды! А откель у них рухлядь – непонятно! – удивлялся купец, выглядывая в иллюминатор из своей каюты на пьянь.
Михаил Земляков вместе со шкипером Гаврилой загружали последнюю баржу. Приказчик стоял на палубе, считал кули с пушниной, закатываемые бочки с рыбой. Шкипер следил за укладкой клади в трюме. Грузители гнали бочки по ряжевому мостику, потом по настилу. Двадцатипудовые махины нехотя закатывались на плашкоут. Гаврила выходил на причал, смотрел осадку и говорил:
– Ещё десять бочек – и хорош! Туда грести против течения «Николаю» тяжело будет.
Гаврила не опускался до палубного или кубрикового торга. Ему противна скупка из-под полы или мен на вино. Он презирал и продавцов, и скупщиков. Он держал форс шкипера парохода и невзлюбил Петра Михайловича, что тот самолично продал капитану шведского судна пыжик. Он возмутился и сказал Сотникову прямо в глаза:
– Пётр Михайлович! Ты что же унижаешь русское купечество перед иноземцами! Купец второй гильдии, а ведёшь себя, как какой-то замухрышка-офеня, торгуешь рухлядью прямо на палубе. Стыдно! Киприян Михайлович никогда не позволял себе так низко опускаться. Есть приказчики – пусть и торгуют!
– Ты, Гаврила Петрович, не учи меня купеческой ломливой вежливости. Каким бы я ни показался иноземцу, но за три рубля я ему сбагрил пыж, хотя стоит он полтора. Богатство – оно с копеечек складывается, дорогой шкипер! Сегодня – рублик, завтра – два, а за год – и капиталец набежит. Деньги, как говорили древние римляне, не пахнут!
– Они не пахнут для дерьмовых людей. Чистые же люди избегают грязных денег! – резал шкипер.
Псаломщик с Николаем Ястребовым, закончив торг, побрели домой. Шли – куда ноги вели! Зашли в горенку к псаломщику, где их уже ждал Антон Середа. На столе стояла откупоренная бутылка вина и лежало шесть сырых яиц. Стратоник достал замусоленные винные чарки. Плеснул вина, поставил соль и положил три луковицы.
– За удачный торг! – сказал хозяин.
– Какой же удачный? – спросил Антон Середа. – Мне часом встретился Иван Пильщиков и сказал, что Сотников отобрал у Землякова выпортки, которые ты ему продал.
– Почему отобрал? – спросил испуганно псаломщик.
– Узнал их! И помнит даже, у кого на станках покупал!
– А как они оказались у тебя, Антон? – спросил у него Стратоник, надевая очки. – Ты что у Сотникова украл? А меня попросил продать?
– Да не крал я! Мне юраки по весне привозили. За вино выменял! – соврал Середа.
– Грешишь ты, Антон, не только перед Богом, но и передо мной. Сотников это дело так не оставит. Сегодня он бражничает со шведом, а завтра наведёт учёт. Тебе не сдобровать. А где ты взял нож с мельхиоровым черенком, вилки точеные с черенками мамонтовой кости, нож охотничий с чёрной рукоятью, серёжки серебряные с позолотой. Вон они, лежат в коробке. Чьи это? Молчишь! А придут с обыском, что я скажу?
– К тебе не придут, ты мужик божественный. Заповедь «не укради» не нарушаешь. Пусть пока полежат. Затихнут, я потом заберу и поменяю на вино. – сказал Середа.
Николай Ястребов сидел за столом, опустив голову, и не прислушивался к разговору. Он спал. Голова лежала на столешнице. Через несколько минут он тяжело оторвал голову от стола и мутными глазами смотрел на рюмку.
– Наливай, Стратоник Игнатьевич, пить хочу!
– Ты хоть яйцо выпей, а то сидишь, как осётр сонный в ставнике! – сказал Середа и начал чистить луковицу.
В горнице запахло луком. Стратоник достал кусок солёной осетрины, отрезал ломоть хлеба. Выпили. Дружно закусили, облизывая блестящие от жира пальцы. Николай выпил ещё рюмку, лёг на полати и захрапел. У Стратоника хмель начал проходить, когда он снова и снова возвращался мыслью к коробке Середы.
– Дак ты где похитил эти вещи? Неужели залез в магазин к Сотникову? – добивался он ответа у Середы.
– Не скажу я тебе, Стратоник Игнатьевич! А выпортки надо было продать на пароход Баландина, и всё было бы шито-крыто. Эх, божья твоя душа! Грамотный, а торг не умеешь вести. В торге хитрость и обман помогают. А теперь, гляди, до ледостава туруханский следователь объявится. Снова в острог мне идти. Давай, ещё по одной, да унесу я яйца домой, а то Земляков, боюсь, заберёт их назад.
Они ещё приложились к чаркам, доели осетринку, и Антон ушёл домой.
Вечером проснулся Николай Ястребов, пошарил жадными глазами по столу, как бы спрашивая у Стратоника: «А выпить не осталось?»
Стратоник развёл руками.
– Сухое дно и в бутылке, и в чарке! – ответил виновато псаломщик. – На сегодня хватит!
– Как хватит! – грозно посмотрел на хозяина Николай. – Ещё по паре чарок – и можно спать! Без вина я не усну. Надо искать! Голова трещит, как лёд на Енисее!
Он сидел за столом, обхватив голову. Потом спохватился, будто что-то вспомнил.
– Стратоник Игнатьевич! Пойдём к Митрофану Туркину! Он сам не пьющий, но у его жены Дарьи всегда есть хмель. Может, угостит!
Ночь висела над Дудинским, но в избах ещё горели огни. Свет из окон жёлтыми полосками пересекал дорогу. Бредущим в полумраке Николаю и Стратонику казалось, что это плотники, строившие дом низовскому старосте Константину Сотникову, побросали на улицу колодины. Шли, пошатывались и высоко поднимали колени перед каждой полоской света, чтобы не запнуться. Сзади бежали две собаки, натыкаясь на их вихляющие ноги. Николай останавливался, отталкивал ногами собак:
– Пошли вон! Не путайтесь на дороге! И так лесинами всю улицу уложили!
Стратоник поддерживал Николая под руку:
– Ты не кричи! Видишь, многие избы не спят. А то люди увидят меня хмельного. Пожалуются отцу Иоанну.
– Ты, Стратоник Игнатьевич, моего отца не бойсь. Он тоже выпивает, но маленько. Это я не знаю, в кого пошёл? Никак не могу этого зелья напиться. Отец по молодости сёк розгами, а теперь перестал. Плюнул на меня. Сказал: пей – быстрей подохнешь.
В избе церковного старосты Митрофана Мироновича Туркина горел свет. В катухе рычали собаки. Из печной трубы вылетали красные искры. Заглянули в окошко: хозяин с женой Дарьей пили чай. На левой ручке самовара висела вязка сушек.
– Пойдём! – потянул Николай за рукав Стратоника. – Где есть чай, там и вино найдётся!
Вошли в избу, сняли шапки, перекрестились. На этом закончилась вежливость Николая Ястребова. Неласковый на слово был попович.
– Ты почему нас не встречаешь? – заорал он на поднявшегося из-за стола хозяина.
– Что вас встречать? Не велики бары – сами дорогу знаете, – ответил спокойно хозяин.
Николай подбежал и схватил Митрофана Мироновича за грудки.
– Так говоришь: не велики бары! Ни я, ни Ефремов? – спросил Николай Ястребов и со всего маху кулаком по лицу, потом по загорбку. Не ожидавший таких ударов, Туркин упал на пол и закрыл лицо руками.
– Я тебя приучу уважать людей! – кричал рассвирепевший Николай и бил ногами лежащего старосту.
Жена Дарья, сухонькая пожилая женщина, кинулась отталкивать пьяного гостя. Тогда Ястребов ударил и её. Дарья отскочила к двери, сунула ноги в пимы и закричала:
– Что же ты делаешь, ирод паршивый? Убьёшь старика!
Но Николай Ястребов ничего не слышал. Он ещё раз приложил Дарье, а затем продолжил бить по рёбрам обмякшего человека.
Стратоник стоял у двери, молчал и крестился. Он боялся разъярённого собутыльника, знал, у него за голенищем нож, и он в любое время может пустить его в ход. Псаломщик не мог защитить даже женщину. Его библейские догматы угасли в вине. Теперь и телесность, и духовность оставили псаломщика у двери, словно прикованного к полу. В голове царствовало хмельное непонимание происходящего.
Дарья выбежала в ночь с криком:
– Убивают!
Бросилась к одному, другому светящимся окошкам. Металась от избы к избе, стучалась в двери, сзывала мужиков остановить пьяного Ястребова. Простоволосая, в накинутой на плечи шали, она заскочила в избу Константина Сотникова. Константин Афанасьевич ещё не ложился, накинул на плечи брезентовый плащ, зашёл за плотниками Иваном Тырышковым и Николаем Петуховым.
– Мужики! Выручайте! Подмога нужна. Человека бьют! – попросил Константин Афанасьевич.
– А кого? – спросил Иван Тырышков.
– Старика Туркина бьёт сын отца Иоанна! – ответил приказчик. – Сегодня половина мужиков не работала, скиталась по пароходам в поисках хмельного. Староста Дудинского Григорий Каргополов запрет наложил на продажу вина, пока не закончится летняя навигация и рыбалка. А пароходники нам всё дело портят. У них всегда вино на мен. А потом драки, кражи, поножовщина.
Зашли в избу. Туркин лежал на полу без чувств.
– Что же ты, попович, избиваешь старика? – подступился к нему Николай Петухов. – Как изверг какой!
И хотел взять Ястребова за загривок. Николай отскочил к окну, выхватил из-за голенища нож и закричал:
– Не лезь, а то зарежу!
Потом кинулся в дверь, размахивая перед собой ножом. Прибежал домой, спрятал нож и, как ни в чём не бывало, лёг спать.
– Никуда он не денется! – сказал равнодушно Константин Афанасьевич. – Завтра днём повяжем как миленького.
Сотников с плотниками склонился над Митрофаном Мироновичем. Он ещё дышал. Глаза были закрыты. На бледном лице синело три пятна от ударов. Приказчик попытался взять лежащего за бок. Рука ушла в нутро.
– Да он ему рёбра поломал! – сказал Сотников, ощупывая тело. Изо рта Туркина побежала кровь.
– Видно, внутренности отбил, – предположил Иван Тырышков. – Что же за зверь сын отца Иоанна?
Стратоник стоял у косяка. Никто из вошедших не обратил на него никакого внимания. Для них он уже не был человеком. Псаломщик понял: Туркина никто не воскресит, – и побрёл домой по ночному селу.
– Ну что ж, Дарья Дмитриевна, Митрофан Миронович приказал долго жить. Он ещё дышит, но после такого битья – не жилец. Позови Николая Серебряникова, пусть исповедует хоть в бессознательном состоянии, – сказал Константин Афанасьевич и перекрестился.
Перекрестились и плотники. Дарья забилась в истошном крике.
– Дарья Дмитриевна! – остановил Сотников. – Ты позови соседку Кожевникову, пусть она сходит к отцу Николаю. Он у Ястребовых на постое. Ты уже думай о похоронах. А того разбойника мы последним пароходом отправим в Туруханск. Пусть сидит в остроге, пока следователь с делом разберётся. А Стратоник пьяный, как ягнёнок. Что с него можно взять! Разве мог он такого бугая, как Николай, остановить? Он бы и его не ногами, так ножом бы прошил. Николай хмельной, что твой зверь. Никого в драке не пощадит.
– А вам, хлопцы, спасибо за помощь! Был бы я один, он и на меня с ножом набросился. Он же – сумасшедший.
И Константин Афанасьевич с плотниками вышли из избы покойного Туркина.
Янкель Корж возвращался заполночь с парохода с сезонником Иваном Пильщиковым. Шли со стороны старой Дудинки, оглядываясь на сигнальные огни пароходов, стоящих у ряжевого причала. Енисей спокойно нёс воды в темноте ночи.
– Эх, ноченька-то какая лохматая! – воскликнул Янкель Корж, худенький носатенький еврейчик с пышной чёрной шевелюрой. – Хорошо мы сегодня погулеванили, да вот день коротким оказался. И посудачить толком не успели, как ночь накатилась. А так хочется ещё выпить. Душу, хоть чуток, освежить. А где среди ночи хмель возьмёшь? То-то же – негде! Это в Красноярске я мог найти вино в любое время дня и ночи, а здесь. Да ещё староста запрет наложил на всё лето. Сам небось попивает, а нашему брату – вот!
И поднёс к самому носу Ивана Пильщикова большую фигу.
– Фу! У тебя и фига вином прёт! Ты за сегодняшний день пропитался им, а всё мало! – оттолкнул руку Иван Пильщиков.
– Может, и пропитался, а волосы на голове сухие. Сейчас бы, Ваня, глоток, хоть на один волосок, – и можно идти к своей Саре! – мечтательно прошептал Янкель. – Давай, закурим с горя!
Они из поленницы сняли по четыре полена и сложили в два штабелька, сели на них лицом к Енисею. Набили трубки матросским табаком, прикурили, поглядывая на сонные избы.
– По-моему, угомонились! – сказал Иван Пильщиков. – Ни одного огонька! А вина можно выпить в бывшей лавке Сотникова. Там, на крыше, есть лаз. Поднимаешь две тесины на четырёх гвоздях – и ныряешь на чердак. Мы с Середой не раз бывали. Пока никто не заметил. Старая лавка сейчас не действует, она вместо склада. А там есть, чем поживиться!
Иван Пильщиков посоветовал и убрёл домой, Янкель, будто подталкиваемый нечистой силой, чуть ли не побежал к магазину. Ткнулся в двери. Там висел огромный холодный замок. Обошёл лавку с глухой стены, попробовал, как говорил Иван, достать с завалины наличник, чтобы подтянуться к крыше, но оказался маловат ростом. Выматерился. Сделал еще два круга вокруг лавки.
«Жаль, не вырос по крышам лазить! – посетовал на своё тщедушие. – Не всегда сил хватает, чтобы задуманное совершить!»
Но желание забраться в лавку и выпить не покидало.
– Эх, лазню бы сюда! – сказал он и пошёл к строящемуся дому Константина Сотникова.
У простенка дома стояла лазня.
– О! В самый раз! – обрадовался Янкель, взял лесенку под мышку и вернулся назад. Лазня легла концом прямо на крышу. Сел на завалинку. Покурил. Прислушался. Тишина. Даже собаки в катухах затихли. Дрожащими руками взялся за поручни и, затаив дыхание, забрался на крышу. Поднял крайние тесины.
«Прошмыгну!» – смекнул он и нырнул в щель. Дальше на коленях дополз до лаза, поднял крышку и спустился по чердачной лесенке во второе отделение лавки. Зажёг серянку, взял на полке подсвечник, вставил новую свечку. В лавке посветлело. С подсвечником прошёл в первое отделение, к прилавку.
– Где ж вино? Не наврал ли Иван? – задавал он себе один и тот же вопрос. В углу заметил винный бочонок с лежащим на нём ливером[3].
– Ага! Наконец-то нашёл! – обрадовался, предчувствуя утоление хмельной жажды. Он поднял с пола порожний куль, положил в него десять папуш[4] табаку, восемь сальных свечей. «Хватит! – остановил себя. – А то вина не успею попить». Янкель вставил в бочонок ливер и начал качать вино в стоявшую на столе кварту. Налил до краёв. В руку не брал, боялся разлить. Наклонился над квартой и с жадностью хлебнул.
– Ах, хорошо! – вслух произнёс Янкель. – Теперь можно ко рту поднести!
Он взял стакан, внимательно посмотрел на лопающиеся пузырьки:
– Ну что же, Янкель, ты теперь не только настоящий портной, но и смелый еврей, каких мало среди нашего брата. За тебя, Янкель Абрамович! – выпил, закурил трубку, снова заменил свечу и взялся за ливер.
В это время с баржи шёл мимо лавки приказчик Сотникова Пётр Бардаков. Сквозь решётчатое окно на улицу пробивался желтоватый свет. Бардаков остановился. Свет погас. Приказчик засомневался, но свет появился вновь. Теперь убедился, в лавке есть кто-то. Он подкрался к двери. На ней, как всегда, железный замок.
– Странно! – подумал Пётр. – Значит, кто-то туда попал другим путём. Может, кто из матросни.
Он обошёл вокруг лавки и увидел лазню.
– А! Залезли через крышу!
Он убрал её и положил у завалинки, а сам кинулся к Константину Афанасьевичу. Постучал легонько в окошко.
– Кто? – осторожно спросил Сотников.
– Это я – Бардаков! В старой лавке кто-то шастает.
– А не бес тебя попутал, Пётр Ефимович? – Константин Афанасьевич открыл дверь. – Или хмель глаза тебе затмил?
– Хмель – хмелем, а огонь-то я видел! – доказывал своё приказчик.
– Тогда беги, поднимай Степана Юрлова, братьев Перепрыгиных, Алексея Сидельникова и приходи с ними к старой лавке.
Константин Афанасьевич оказался у лавки первым. Осмотрел замок – цел-целёхонек! Свет так и пробивался через окно. Прислушался. В лавке тишина. Решил подождать понятых. В темноте послышались сварливые голоса и показались огоньки горящих трубок.
– Что за ночь сегодня? Николай Ястребов убил Туркина. Пётр Бардаков обнаружил вора в лавке. Нет покоя ни днём ни ночью. Это вино приносит несчастье, – доносился голос Степана Петровича. – Надо на пароходах хмель запретить. Приставу депешу отправить, чтобы в низовье не пропускал ни одно судно с вином.
Мужики поддакивали. Когда подошли, Сотников открыл замок, зажёг свечу. Гуськом вошли в лавку. Шли с опаской, а может, у воров ружья или ножи. Но когда минули короткие сенцы и открыли дверь в торговое отделение, то остолбенели. За столом, вальяжно откинувшись на стуле, сидел пьяный Янкель Корж с квартой вина в руках. Он, видно, недавно уснул, а сейчас, услышав шум, открыл глаза и непонимающе таращился на вошедших. Потом залпом допил вино и внимательнее посмотрел на стоящего со свечкой Сотникова. Тот вытащил из винной бочки ливер и потянул им гуляку.
– Что здесь делаешь, жидовская твоя рожа? – рассвирепел Константин Афанасьевич и ухватился рукой за ухо. Янкель соскочил со стула и ударил в грудь низовского старосту. Сотников устоял.
– Отвечай! А то плётки получишь! – пригрозил Сотников.
– Вино пью – не видишь! – выикнул Янкель.
Стоявшие полукругом мужики засмеялись.
– Пьёшь, а нас не угощаешь. Нам Каргаполов запретил! – упрекнул Бардаков. – Да ещё ночью при свечах. Ну, копия «тайной вечери». Только ты один – Иуда Янкель. Остальные апостолы, видно, раньше побывали, коль разбросаны выпортки, папуши табаку, пыжи.
– Не знаю никаких апостолов. Я здесь первый раз! – закричал Янкель Корж.
Степан Петрович взял в руки подсвечник и пошёл во второе отделение лавки. Два сундука, обитые железом, были без замков. Юрлов поднял обе крышки и увидел, что там не хватало многих вещей, которые достались Александру и Иннокентию Сотниковым в наследство от родителей.
– И сюда добрались! – огорчился Юрлов. – Даже сирот не пощадили! Янкель, по тебе острог плачет! Там вина не дают. Иногда и в карцер сажают.
– Я не боюсь острога! Я портной! Портному везде находится дело, даже в тюрьме! – отшутился Янкель.
Зашёл, позёвывая, смотритель Дудинского участка Пётр Иванович Иванов:
– О, голубчик! Кого я вижу! Никогда б не подумал, что этот маленький еврей ещё и воровать может! Удивил ты, Корж, удивил! А подумал, кто твоих троих детей кормить будет и жену Сару! Кто? Отвечай!
– Люди не дадут умереть им, пока сидеть буду! А может, простите меня, Пётр Иванович! Я ведь сюда попал по подсказке. Я выпить пришел, а не красть. Сильно вина захотелось. А что тут давно воровали другие, я не знал. Простите, неопытного еврея! Я знаю, кто сюда был вхож. Отпустите, скажу.
– Я тебя прощу после острога! Вяжите руки – и в холодную! Печь не топить, воды не давать и одеялом не укрывать! Пусть знает, в низовье не воруют. Мы никогда замков не держали. А приезжие так и норовят что-нибудь украсть. Константин Афанасьевич, собери от людей показания и другие бумаги для следователя Туруханского отдельного пристава Леонида Фёдоровича Булевского. И на Николая Ястребова.
Все переглянулись кроме Янкеля, так и не понявшего, что совершил кражу.
Стратоник проснулся с тяжёлым осадком на сердце. Ночью он стал невольным свидетелем убийства. Даже не свидетелем, а соучастником. Он не удержал Ястребова от последней рюмки, не остановил при избиении Митрофана Туркина. И, наверное, никакая молитва, никакое восхваление Бога не смогут выпросить прощения у Всевышнего!
«Как я низко пал и духом, и телом перед прихожанами, перед самим собой! – думал он, лёжа на деревянной кровати. – Теперь от меня отвернутся не только люди, но Бог».
Хотелось плакать от бессилия держать себя подальше от греха. Он поднялся, встал на колени пред образами. Крестился, бил поклоны и что-то страстно шептал. У икон погасла лампада. «Плохой знак, когда во время молитвы гаснет лампада! – вспомнил он наставление учителя по пространному катехизису. – Нет искренности у молящегося». Стратоник поднялся с колен, взял серянки и снова затеплил лампадку. К молитве не возвращался. Занёс из сеней охапку дров, настрогал лучинок и затопил печь. Налил из бочки, стоящей в углу горенки, воды в чайник и поставил на печь, потом – в рукомойник – и стал умываться. И борода, и волосы на голове сбились в колтуны. Он взглянул в зеркало и испугался: «Какой же из меня псаломщик? Ни вида, ни голоса не осталось. Я больше на юродивого смахиваю. А сегодня ведь Александр Сотников придёт!» Вспомнив, он начал лихорадочно мыть волосы, потом подстригать бороду и срезать ногти. Причесался, посвежел, надел стираную рубашку, спрятал пустые винные бутылки и открыл дверь настежь, чтобы выгнать хмельной дух.
Поднял коробку Середы, хотел выбросить, но остановился. Там лежали ценности, стоившие больших денег. «У кого ж он их своровал? Вероятно, в старой лавке Сотникова. Середу осудят за кражу, а меня за укрывательство! – ломал голову Стратоник. – С кем же я связался во хмелю? Вокруг оказались одни разбойники и пьяницы. Вот таков домашний приход. По судам затаскают да службы могут лишить. Ладно, будь что будет».
Братья Хвостовы и дочери Ильи Андреевича Прутовых закончили обучение у Стратоника Ефремова. Юноши стали матросами-штурвальными на пароходе Сотникова. Сёстры Прутовых поступили в Енисейскую женскую гимназию. Лишь Александр продолжал ходить к псаломщику два раза в неделю на беседы о прочитанных книгах, о религии, о государственном устройстве России, о нравах, царящих среди туземного населения низовья и пришлых людей.
Стратоник Игнатьевич реже заглядывал в винный бочонок, особенно зимой. У него в отличие от дудинских выпивал появился забавный собеседник, Александр Сотников. С ним можно говорить и спорить на любые темы. У Сашки, после гибели родителей, с лица не сходила хмурь. Он становился нелюдим, замкнут, с искрами жестокости в глазах. Псаломщик понимал юношу, пытался смягчить его норов, наставляя на путь истины, советовал включать в работу ум, чтобы определить главную цель своей жизни и постоянно идти к ней.
– У тебя глаза завистливые. Стоящий человек должен взять своё ни завистью и наглостью по отношению к другим, а творением своего ума и рук! – не раз говорил он.
– Сомневаюсь в ваших словах, Стратоник Игнатьевич! Может быть, Священное Писание так и трактует верующим. Но жизнь-то идёт по-другому. Зависть такие выверты творит с человеком, что тот идёт и на убийство, и на грабёж, и на обман. Она гонит с ножами и топорами брата на брата, сына на отца, зятя на тестя, чтобы насытить досаду по чужому добру. Даже дядя Петя сильно завидовал моему отцу.
– Писание писанием, но люди-то наши тоже зависть осуждают. Вспомни народную пословицу: «Лихоманка да зависть – Иродовы сёстры».
– Я так скажу, Стратоник Игнатьевич, зависть сильнее властвует над человеком, чем ум, – гнул своё Александр. – Может, только реже.
– Вот потому-то она и опасна, вот почему она и Иродова сестра. Она временами ум человеческий сковывает и направляет только на злые помыслы. Сытый волк смирнее завистливого человека. Мне хочется, чтобы она у тебя поубавилась. Иначе ты с буйным нравом наломаешь в жизни много дров. Мои потуги пропадут почём зря.
– Да я и сам пытаюсь гнать прочь. Но она не улетучивается. У меня внутри столько желчи накопилось на людей, особенно после смерти тяти и мамы. Кажется, весь свет восстал против меня с Кешкою. Отца с матерью лишили, половину богатства отобрали. Издевательств дяди Пети натерпелись! Теперь Пётр Михайлович свою алчность умножает, а я расстался с давней мечтой – стать морским капитаном. А как всё хорошо начиналось! Я часто задаю себе вопрос: «Зачем науки постигаю? Для торга?» Мне хватит того, что вы мне дали. Чтобы глубже мир познать? Я его познаю. Но он сильнее и чаще теряет краски розовые и затягивается тёмной вуалью. Я питаюсь пороками этого мира, впитываю в себя нечисть, рождённую людьми. Чистоты там – мизер, остальное – грязь: предательство, ложь, война, захват чужих земель, любовь и ревность. Да откуда ж брать чистые нравы, Стратоник Игнатьевич? Из жизни? Вы для меня единственный человек, которого я ценю, уважаю. И хочу, чтобы часть ваших достоинств перешла ко мне. Но ваша тяга к хмелю сильнее библейских запретов и даёт мне повод к сомнению в ваших достоинствах. Я считаю, они в человеке должны довлеть над недостатками и подавлять их. Так где мне искать истину?
– У Бога, младен, у Бога!
– Но жизнь создана Богом, а выстроена дьяволом, Стратоник Игнатьевич!
– Не дьяволом, сын мой, а людьми! Грешными людьми, такими, как я, как ты, как твой дядя! Ты же не откажешься от своего богатства, как и Пётр Михайлович – от своего, от наслаждений и радостей жизни, как Иисус Христос. И не пойдёте с дядей проповедовать по стежкам-дорожкам религию рабов и нищих.
– Конечно, нет! Для проповеди есть вы, Стратоник Игнатьевич! А мы, нищие духом, но богатые плотью, будем тундру хлебом кормить, спасать инородцев от смерти. Кровь у меня такая, как завьюжит по жилам, – невтерпёж.
– Порыв твой, Александр, прекрасный! Но инородцы мрут и в тундре, и в тайге. То, что даёт им, по велению Божьему, природа, вы торгаши, забираете у них за бесценок, оставляя голодными и вечными вашими должниками. А край наш богат и зверем, и птицей, и рыбой, и лесом, и углем, и графитом, и медной рудой. На его обширных владениях разместятся сразу Австро-Венгрия, Франция, Италия, Великобритания и Турция. И 33221 квадратная верста ещё останется в запасе. В своё время, а именно в 1865 году. Енисейский губернатор Павел Николаевич Замятнин донёс товарищу министра внутренних дел России Тройницкому, что Туруханский край бесполезен и служит только обременению казны. И вот второй десяток лет, прикрываясь ошибочным мнением губернатора, власть имущие лица формально относятся и к его судьбе, и, что для нас важнее, к судьбе несчастных инородцев. А возведение церквей, налаживание речного судоходства, меновая торговля пока не стали большим подспорьем в улучшении бытового уклада долган, ненцев, эвенков, ня и других аборигенов Енисейского Севера!
Попавшие сюда русские в большинстве своём представляют отбросы общества в виде ссыльных поселенцев и туруханских служилых казаков да государственных крестьян, воочию убедясь в неисчерпаемых богатствах края, не стесняются в приёмах их эксплуатации.
Я расскажу тебе коротко об инородцах, живущих в низовье Енисея. Так вот, Александр Киприянович, вековечными заселенцами низовья и его владельцами являются инородцы. На юге кочуют тунгусы и остяки, затем идут, ближе к нам, карасинские самоеды, далее юраки, долгане, затундровые тунгусы и, наконец, по побережью Ледового моря – самоядь бересовая из племени магду. Русские, появившиеся на Енисее в начале XVII века, застали их в значительной степени культуры. Инородцы умели добывать и обрабатывать медь и железо. Все были самодостаточно зажиточными, имели большие стада оленей, значительное количество ценного меха и своим многолюдством внушали опасение вооружённым отрядам стрельцов и казаков.
И вот прошло двести пятьдесят лет. И мы слышим, «инородцы вымирают», «инородцы угасают», инородцы в силу какого-то рокового закона должны исчезнуть при встрече с европейской цивилизацией. Но инородцы исчезают не в силу каких-либо роковых законов, а в силу именно беззакония. В силу того произвола, какой позволен русским кулакам по отношению к инородцам забытого, обездоленного Енисейского низовья.
Ты сам не раз видел, как раньше на больших парусниках, а теперь на пароходах, подходят русские торговцы к кочевьям, предлагают наивным инородцам много соблазнительных вещей взамен на звериные шкуры, рыбу, бивни мамонта. Инородцы охотно вступают в меновой торг. И мало-помалу усваивают привычку ко многому, что дотоле им не было известно.
Налицо – открытый обман. Но инородец, не знающий лжи, этого не замечает. Если сравнить цены в Енисейске и на Бреховских островах, они в низовье в пять – десять раз выше. Например, пуд муки в Енисейске – пятьдесят две копейки, в низовье – пять рублей, а фунт свинца дороже в четырнадцать раз!
– Стратоник Игнатьевич! А почему вы не учитываете стоимость погрузки, разгрузки, доставки товаров пароходом. Отсюда и цены здесь выше. Вы думаете, на чём Сотниковы из урядников стали купцами с годовым доходом от пятидесяти до ста тысяч рублей? Вот на таких ценах! И каким честным и добропорядочным был мой покойный отец, но всё равно, набрасывал на каждый товар с учётом корма оленей, провизии каюрам и приказчикам, их жалованья, постройки нарт, лабазов, лодок и покупки сетей.
– Я понимаю, торговля должна быть авантажной[5]. Но ведь не такие же цены мы должны диктовать инородцам, оставляя их вечными должниками. Ни один купец никогда не учитывает затраты инородцев на одежду, ружейные припасы, провизию, на содержание оленьих или собачьих упряжек и так далее. Считают, им всё даёт сама природа. Причём даёт бесплатно. А чтобы взять у природы – нужны неимоверные усилия инородцев. И не только взять, а просто выжить в суровых условиях тундры или тайги.
– А почему я как купец должен себе в убыток кормить тысячи инородцев? Я мотаюсь по всей губернии, иногда даже в Тобольск заглядываю, привожу за три тысячи вёрст товары, вечно мёрзну в зимних аргишах, летом не вылажу из рыболовных артелей, а за что? За спасение инородцев? Увольте! Есть царь-государь, есть правительство! Вот они пусть и заботятся о жизни аборигенов! Скажете, у них рук не хватает на всю Россию! Пусть выделяют нам субсидии для погашения расходов. Тогда товары аборигенам мы будем доставлять по низшей цене, чем сейчас. Но и Санкт-Петербург, и Иркутск, и Красноярск не очень интересует судьба малых народов. А если я как купец, имея добрую душу, стану продавать товар дешевле, чем другие, то не застрахован в тундре от подлой пули в спину, от поджога моих лабазов или пробоин в баржах. Жизнь-то ведь одна, и ценнее-то она всех богатств на свете.
– Я ведаю, что между русскими купцами и кулаками в низовье существует круговая стачка[6], в силу которой инородец, прогневивший одного из кулаков, не найдёт нигде у русских поддержки, – сказал псаломщик. – Ты сам скоро станешь вести торг и также будешь зверствовать над людьми.
– Вероятно, да! В душе я подготовил себя ко всем невзгодам, наполняющим купеческую жизнь. И ради собственной корысти я не поступлюсь ни одним из своих принципов. Я много передумал о будущей жизни. И понял, что в этом, сотворённом Богом мире, – надежда только на себя. А моя сиротская доля ещё раз подтвердила моё понимание. Мой отец, оставшись в тринадцать лет с малолетним Петром на руках, смог постичь грамоту, стал казачьим урядником, затем приставом, смотрителем хлебозапасных магазинов. Поставил на ноги брата и развернул меновый торг от Оби до Лены. И церковь построил, и медь выплавил. Да и у инородцев заслужил уважение. А вы говорите, что наш брат, купец, только и надувает инородцев. За надувательство народ бы не чтил моего отца. Я же не нуждаюсь в его почтении!
– Ты пока умён от книг, но не от жизни. Жизнь намного мудрее книг. Ты зря небрежишь мнением людей! Его заслужить – ой, как нелегко! Но его учитывают даже при присвоении гильдийского звания, при судебных тяжбах, а их у тебя с твоим норовом будет во сто крат больше, чем у твоего отца. Закон худо-бедно всё-таки дотягивается и до полярного круга. Надеюсь, с приходом сюда законов – и бесчинств в тундре станет меньше. Так что, Александр, мнением людей надо дорожить. И положительным, и отрицательным. А уважением – без условий. Особенно в нём нуждаются при судебных исках!
– Мне покойный отец говорил, что люди тундры долго помнят добро. Они его лучше понимают, чем зло. Я хочу научить их распознавать зло. Оно изощрённей, чем добро.
– А зачем ты хочешь развить у них дьявольские начала. Неужто ты сам и исповедуешь только их? – спросил псаломщик. – У тебя же крест на шее!
– А сколько в жизни дьяволов с крестами на шее! Их легионы! А фарисеев![7] Столько же! Я хочу через зло дать понять ценность добра. Потому что, как бы мы ни философствовали, а в мире – равновесие добра и зла. И люди поначалу плохо чувствуют зло, потому что оно всегда, до некоторых пор, затаённо, чтобы его не могли избежать те, на которых оно направлено.
Иногда такие беседы переходили в жаркие дискуссии. И нередко Александр уходил от Стратоника при своём устоявшемся мнении. Ему уже не хотелось уступать логике псаломщика, хотя юноша понимал, что тот прав, что так принято среди людей.
Псаломщик не раз говорил:
– Ты любишь покойного отца, а сам не хочешь идти по его стопам доброго отношения к людям.
– Любовь любовью, но я должен идти дальше, чем отец. Я не хочу повторять те ошибки, которые привели к гибели моих родителей, – отстаивал своё мнение Александр.
– Ошибок не повторяй! В купечестве кротость не приносит удачу. Твой буйный характер важнее и ценнее кротости в торговых делах. Но научись сдерживать себя, держать себя в кулаке, не опуская его на головы других.
Александр не раз в душе восхищался кротостью учителя, его сдерживаемой силой воли, умением противопоставлять его напору спокойную рассудительность и логику. Нередко, несмотря на абсурдность некоторых доводов Александра, он ненавязчиво, спокойно внушал молодому Сотникову беспочвенность суждений его, обезоруживал хладнокровием и выдержкой.
– Мне бы хоть часть вашей выдержки! – завидовал он учителю. – Но Бог обошёл меня в этом, а два года жизни с дядей обнажили мою жестокость и усилили её, что она заполонила всю мою суть. И я чувствую, не очищусь от неё до самой смерти! Я понимаю, я неудобен людям, даже страшен, но я у неё в плену. Мой норов слаб на доброту! Я никогда не сменю жестокость на милость! Здесь я обречён! И попытки ваши изгнать из меня беса жестокости обречены на провал.
– Не ставь ты на себе крест! Ходи в церковь, молись по утрам и вечерам, жертвуй во имя Бога на лоно церкви, гляди – и потеплеет сердце к людям! – советовал Стратоник Игнатьевич.
– Как потеплеет моё сердце к людям, лишившим жизни моих родителей, а меня с братом сделавших сиротами? – вопрошал он псаломщика.
– А может, правда в лошадях. Может, у кибитки ось лопнула или сбруя. Или столкнулись лоб в лоб два встречных экипажа. Много людей гибнут на трактах из-за нелепостей.
– Но когда погибают трое, а четвёртый цел и невредим. Можно ли верить в несчастный случай? А сейчас живут и здравствуют: и Пётр Михайлович, и Авдотья Васильевна, и Аким. Им бы избавиться от нас с Кешей, тогда бы преступная тайна была похоронена на веки вечные. Не высохли у меня на глазах слёзы, а дядя купил пароход, дочери дом в Енисейске. И за колокольню деньги внёс! Вот такая весёлая тризна брата!
Сегодня Стратоник ждал Александра для решения задач по математике по программе мужской гимназии. Александр в десять часов утра пришёл, получил задание и сел за стол. Он знал, вчера Стратоник Игнатьевич нарушил обет летней трезвости. Он прятал от ученика глаза, меньше разговаривал и был подавлен ночным убийством. Александр знал о смерти Митрофана Туркина, о краже в старой лавке.
– Зачем вы вчера нарушили обет? Где ваша воля, уважаемый учитель? Мне сказали, на ваших глазах человека убили. И вы не вступились! Кто здесь виноват? Ваша кротость или скрытая жестокость?
– Александр! Я был пьян, а значит – кроток и равнодушен! Я только утром осознал, что произошло. Но не будем об этом, мне очень тяжело. Я грешен и готов нести Божью кару до конца. А ты, Сашок, решай задачи.
В дверь постучали. Не спрашивая разрешения, в дверном проёме один за другим показались два священника: Николай и Иоанн. Зашли в мятых сутанах, с заспанными грустными лицами и с массивными крестами на золотых цепях. Поздоровались, внимательно окинули взглядом горенку, будто что-то искали. Стратоник поднялся навстречу, перекрестился и поклонился, как истинный верующий.
– Нам доложили, ты вчера торговал на пароходах похищенными у Сотникова пыжами, потом пил с моим сыном Николаем, а после присутствовал при смертоубийстве Митрофана Туркина, – начал отец Иоанн. – Ты нарушил духовные и светские законы. И подлежишь суровому наказанию. И ещё ты хранишь ворованные вещи.
Александр поднял голову от тетради и смотрел на поникшего головой учителя. Псаломщик строго сказал:
– А ты, Сашок, решай задачи! Духовные отцы сами управятся.
Отец Иоанн сказал:
– А теперь, Стратоник Игнатьевич, покажи, что тебе принёс ссыльнопоселенец Середа.
Стратоник наклонился, достал из-под кровати коробку и протянул священнику Ястребову. Когда Александр увидел вилки точёные с костяными черенками, то закричал:
– Это наши с Кешею. Из сундука папы и мамы.
Стратоник посмотрел на ученика, как бы прося прощения за свой тяжкий грех, за то фарисейство, которое он проявил, завоёвывая душу юного Сотникова.
– Мы совершим опись обнаруженных вещей и передадим её смотрителю Дудинского участка Петру Ивановичу Иванову для направления дела туруханскому следователю. А ты сейчас садись и пиши объяснительную на имя смотрителя. Пиши всё – без утайки! Твоя вина – в твоей кротости. Ты почему не мог выгнать из горенки Середу с крадеными вещами или остановить убийство?
Стратоник горестно вздохнул:
– Я выполнял заповедь Господа Бога о непротивлении злу насилием!
– Там как раз зло родило насилие, приведшее к убийству! – сказал Николай Серебряников. – Тебе просто не надо было доводить Николая Ястребова до зла. Пусть бы проспался у тебя на полатях – и делу конец! А вы вместе пошли хмель искать. Вот и все твои заповеди, Стратоник Игнатьевич. Одним словом, после занятий выходи на службу и нигде не вздумай глотнуть. Пароходы ещё не ушли!
– Да чтобы я к этому зелью хоть раз ещё прикоснулся! Упаси, Боже! Не перед вами клянусь, святые отцы! Перед отроком, который не знает вкуса хмеля. Запомни, Александр! Сегодня второе сентября 1876 года.
– Мне отец Даниил рассказывал, что ты, Стратоник, в его бытность, не раз клялся бросить пить! Останавливался, вёл праведную жизнь, а потом опять тебя тянуло на бесовщину, – упрекнул Иоанн Ястребов.
– Было такое! Воли не хватало! А теперь я вдохнул воли от этого юноши. Она у него крепче железа. Надеюсь, мой ум возьмёт верх над моим безволием.
Священники перекрестились перед образами и ушли, взяв с собою составленные бумаги. Александр, решив две задачи из трёх, сказал:
– Извините, учитель! Мне чуть-чуть помешали ваши гости. Я бы и третью решил. Но в полдень у меня встреча со Степаном Петровичем Юрловым.
Юрлов – опекун детей покойного Киприяна Михайловича Сотникова. Высокий, худощавый, уже неслуживый казак Туруханской казачьей станицы, около двадцати лет жил в Дудинском. А на днях перебрался на выселки. До этого прошёл с Киприяном Михайловичем и казацкие строевые смотры, и службу в Толстом Носе, в Хатанге, в Карасине. Помотался по тундре с хлебными обозами, доходил до самой Якутии, сопровождал кули с рыбой до Енисейска. После гибели Сотниковых доглядал за их детьми. Приходил к мальчишкам, чтобы их ко времени кормила Авдотья Васильевна, чтобы были одеты и обуты в долгую зимнюю пору. Степан Петрович не надоедал нравоучениями, брал с собой старшего на охоту и рыбалку, учил управлять собачьей и оленьей упряжками. С отцовским ружьём Александр уже управлялся споро и сноровисто. Разбирал и чистил «зауэр», умело заряжал патроны. В тундре всегда носил ружьё в нагалище[8], натруску с порохом, кошелёк с пулями. Знал, что двустволка и защитница, и кормилица, и острастка для злых людей.
Александр окреп, вырос высоким широкоплечим мужчиной с длинными сильными руками. Ходил, широко расставляя ноги, а руки держал так, будто всё время норовил кого-то сграбастать и задушить в объятиях. Подковы гнуть не пробовал. Их просто не имелось в обиходе. А пятаки гнул двумя пальцами руки без особой натуги.
Сегодня в ночь решили идти до Потаповского, а далее – до самой Хантайки. Надо было осмотреть станки, летовья, чтобы на будущую путину завезти артели сезонников.
Енисей гладкий, как стёклышко. Тучи комаров клубились у воды. Александр Киприянович и Степан Петрович сняли ружья, рюкзаки и сложили в лодку. Юрлов смазал дёгтем уключины, вставил вёсла и глянул на угор. Оттуда спускался погонщик с тремя собаками на длинном поводке. Собаки, не ожидая команды, с разбега заскочили в лодку. Тот подал Юрлову конец поводка:
– Степан Петрович! Прикрепи на всякий случай, а то ещё рванут снова на берег!
До правого берега Енисея, минуя Кабацкий, дошли на вёслах. А там запрягли собак и пошли на бечеве. Погонщик то сидел на носу, покрикивая на собак, то соскакивал на мель и шёл по песчаной косе, пощёлкивая бичом и подавая команды. Собаки виляли задами у самой кромки воды, щёлкали пастями и стряхивали с себя зудящего гнуса.
– Никита! Ты их дёгтем смазал? – спросил Степан Петрович.
– Смазал! Да он уж выветрился! Вот комар и шпыняет.
Александр сидел на руле и следил за мелью. Среди солнечной ночи подошли к рыболовецкой артели. Солнце блёстками играло в воде, веселя душу. Над рекой далеко разносились голоса рыбаков, слышались всплески. Артельщики проверяли сети, выпутывая серебристого сига.
– Здорово, мужики! – крикнул Степан Петрович.
– Здорово, казак!
– Ну, как рыбалка? – спросил Никита.
– Идёт маленько! Не жалуемся! – ответил старшина артели. – А вы куда путь держите?
– До Хантайки! – ответил Александр Киприянович.
– Ого-го! Куда надумали! Собак не ухайдакаете от такой дороги? – поднял накомарник старшина.
– Нет! Они у меня и поболе ходили. Не сдохли! – ответил, закуривая, погонщик.
– Ушицы не спробуете? – спросил артельщик. – Вон дымок. Закипает.
– Спасибо! Скоро Потаповское – там и подкрепимся! – ответил Степан Петрович, попыхивая трубкой. – Ну, бывайте, рыбаки! Удачи вам!
И погонщик щёлкнул бичом.
Утром были у Потаповского. Посмотрели у левобережья, как выбирают сига, как солят в чанах и складывают в бочки. Похлебали свежей ушицы в артели и направились к станку.
Приближаясь к берегу, Александр увидел, как на деревянных мостках, посверкивая белизной бедер, девица стирает. Заметив лодку, она опустила подол, выжала бельё и, сложив в плетёную корзину, пошла на угор.
Александр смотрел на неё в бинокль.
– Это чья такая красавица, Степан Петрович?
– Что, Сашок, в бинокль не разглядел? Красота взор затмила? Ты же её знаешь. Это Елизавета – дочь ссыльнопоселенца Никифора Иванова.
Сашок отнял бинокль от глаз, зашевелил губами, крутнул головой от удивления:
– В прошлом году казалась пострелёнком, а теперь.
Елизавета снова спускалась с угора с двумя вёдрами на расписном коромысле. Покачивала бёдрами, словно знала, что за ней наблюдают из приближающейся лодки. Вода водой, но её манило, кто же пересекает реку на веслах. «Видать, дудинские!» – думала она и ступила на деревянный мосток. Зачерпнула воды, поставила ведра на настил, поддела коромыслом и пошла по песчаной косе к угору, показывая, будто ей и дела нет до приехавших.
Лодка носом ткнулась в песок. Собаки вытянули шеи, готовые спрыгнуть на берег.
– Стоп! – закричал погонщик. – Успеете, нашляетесь, коль не устали! – И он отвязал бечеву. Собаки спрыгнули на приплёсок, полакали водички и побежали к станку.
Александр поглядывал на угор, где скрылась девица. А Елизавета спускалась за водой. Собаки подбежали, обнюхали и стали на косогоре ждать хозяина. Никита свистнул. Они вернулись к лодке.
– Сейчас я вас потчевать буду! – сказал погонщик, доставая ведро с кормом. Собак кормил по отдельности, чтобы не переели.
Теперь Александр видел Елизавету почти рядом.
– Ой, какая! – прошептал он. – Я такой красивой ещё не видывал!
– Девка, что надо! – сказал Юрлов. – Сноровиста, похлеще мужика! И рыбачит, и охотится. И лодкой, и упряжкой управляет не хуже тунгуса. А стать! У меня, у старого, и то глаз загорелся от такой невидали. А ты, вижу, весь зашёлся. Душу царапает!
– Да не царапает, дядя Степан, а ласкает, как волна песок.
– Если люба, то присмотрись. Годы подойдут, гляди, и в жёны возьмёшь. Не везти же невест с верховья, как Пётр Михайлович, когда своя, доморощенная, на подходе. Ты не смотри на неё исподтишка. Так человека нелегко понять. Смотри ей прямо в глаза. Они о многом скажут. Лучше пойди, помоги ей вёдра унести. В работе и узнавайте друг друга, – улыбаясь, посоветовал Степан Петрович.
Александр, превозмогая стеснение, подошёл к Елизавете:
– Здравствуй, красавица! Чай, устала вёдра таскать? Давай, подсоблю!
– Здравствуй, Александр Киприянович! Мужские руки всегда впору, воду носить. Угор-то, какой высокий! Вёдра плечи давят. Но пока справляюсь.
Александр взял вёдра и пошёл, искоса поглядывая на девицу.
– А ты почему коромысло с берега не взяла?
– Пусть лежит! Мне ведь две кадки надо наносить. Теперь, коль взялся помогать, крепись, Александр Киприянович. Ходок двадцать надо сделать! – предупредила Елизавета.
– Я бы с тобой век воду носил!
– Шутник ты, Александр Киприянович! Только водицей сыт не будешь! У нас здесь забот полно и зимой, и летом. Мужских рук не всегда впору.
– А что же ты до сих пор эти руки не присмотрела? Аль мужиков рядом нет?
– И мужиков рядом нет. И мне не ко времени. Сама справляюсь. Тяте с мамой подсобляю. Они с братьями уехали на сети. Меня на хозяйстве оставили. Надо ещё скотину накормить. А так, сама на лодку – и к тому берегу. Сети там.
Они налили две кадки воды и остановились у двери избы в растерянности. То ли прощаться, то ли ещё перекинуться словами. Первой нашлась Елизавета.
– Благодарствую за помощь, Александр Киприянович! Сладкой мне будет, теперь, казаться эта вода. Сам купец носил!
Сотников смутился и не знал, что ответить на шутку. Потом нашелся:
– Коль сладкой, то пей чай без сахару! И меня помни!
– Ладно, буду помнить! – засмеялась она. – А теперь, Александр Киприянович, кличь Степана Петровича! Обедать будем!
Александр обрадовался, что за обедом он ещё немного побудет с молодой хозяйкой.
После обеда Степан Петрович с погонщиком Никитой снова кормили собак, смазывали их дёгтем от гнуса, проверяли упряжь, а завершив, сели в лодку покурить. Молодые взяли по ведру воды и корма и отправились на поскотину. Корова с телёнком паслась в изгороди на опушке леса. Рядом с ними на длинном поводке, залёгши в тень от заплота, спала собака. Почуяв людей, вскочила, потянулась, выпрямив передние ноги, и завиляла хвостом.
– Ах ты, соня, а не сторож! Медведь придёт, а ты и не услышишь! – укоряла хозяйка. – А к корму лезешь, лежебока! Вот зимой, набегаешься в упряжке, лентяйка!
Она вывалила корм в деревянное корытце, напоила корову с телёнком и закрыла ворота изгороди.
– А кто здесь ещё коров держит? – спросил Александр.
– Ещё двое хозяев. У них свои поскотины. Сено косим в позаречьи, на наволочном берегу. Там ставим зароды[9], а зимой возим сено на собаках.
– Мне нравится Потаповское! В который раз сюда приезжаю, и никак не налюбуюсь! Здесь и лес, и Енисей, и покосы. И песца, и соболя, и лисы вдоволь. А о рыбе уж – не говорю! Все кинулись на Бреховские, а здесь она жирует. Хочу тут себе дом поставить, не хуже, чем отцовский в Дудинском.
– Видала я ваш дом! А ну-ка, попробуй, протопи зимой! Наверное, пароход съедает меньше дров, чем ваши печи зимой! – сказала Елизавета.
– Я не знаю, сколько уходит дров, но зимой не мёрзнем! Вот скоро разверну здесь торг до самой Хантайки! Так что, Елизавета Никифоровна, соседями будем!
– Ну что ж, соседями, дак соседями! Хотя и соседями нередко быть нелегко. Ты-то – казак, а я – ссыльнопоселенка. Точнее, дочь ссыльнопоселенца. У тебя хоть куда дорога открыта. А наша семья под надзором: четверо братьев да отец с матерью. Я предпоследняя в семье. Может, тебе и соседствовать со мной будет неловко.
Александр в упор смотрел на Елизавету. Та даже чуть вздрогнула от такого взгляда.
– А кто для меня указ, с кем мне соседствовать? Туруханский пристав или Дудинский смотритель? Они сами у меня в посыльных будут ходить! Сначала вот на этой ладони! – он разжал кулак. – А потом сожму пальцы и придавлю их! Я ещё окрепну, годы подойдут. Сюда переселюсь. Может, тебя хозяйкой возьму!
– А это, как я захочу! Вызовешь у меня в сердце тягу к себе – просто так не оставлю. Прослежу, надолго ли? А будет надолго, сама скажу. Душа моя ещё не тронута любовью. – строго сказала она. – Выйти замуж – не напасть, лишь бы замужем не пропасть!
– Ох, и бойкая ты, Елизавета Никифоровна! Удержу нет! У меня отец женился в тридцать восемь! Я думаю жениться на десяток раньше, чтобы жену привести в дом на всё готовое. Избавить её от рыбалки, от охоты. И, может, даже от кухни. Кухарку держать стану. А жена пусть занимается мною и детьми. Через семь лет и потолкуем.
– Но я не привыкла сидеть в горнице и кружева вязать. Меня отец с матерью приучили с детства к нелёгкой работе. И я полюбила её. И рыбалку, и охоту, и мороз, и пургу, и светлую пору. А невзлюбила темень, комара и понуканье. Я не знаю, кто будет мой суженый, но я хочу быть равной с ним и в работе, и в любви.
– Опять мы с тобой не сходимся! Я сам хочу вести все торговые дела. Не женское дело – торг! В губернии нет ни одной женщины-купчихи. Купечество – удел мужиков!
Они минули небольшую рощу и вышли к кладбищу. Над ними нависла стая комаров. Александр опустил накомарник до плеч, а Елизавета махала веточкой ивняка.
– Это кладбищенские комары. На станке быстрее пропадают, а здесь жужжат до холодов, – сказала Елизавета.
Кладбище Александру казалось заброшенным. На елани спрятались в траве десятка два могильных холмиков с покосившимися и почерневшими крестами. Молодые перекрестились и, осторожно ступая, пошли меж могил.
– Кладбищу лет пятьдесят! Раньше Потаповское было на левом берегу, когда закрыли станки Фокино и Прилучное. Там же и хоронили. А теперь его перенесли сюда. Здесь высокий угор. При водополье вода не доходит, и берег удобен для пристани судов, – поясняла Елизавета.
Рядом с могилками, на травянистой земле, грубо сколоченные ящики из берёзового горбыля с большими щелями, через которые белеют скелеты. Тут же почерневшие от солнца нарты, истлевшие сокуи, оленья упряжь.
– Это похоронены энцы! – сказала она. – Их хоронят прямо на земле, могил не роют.
Александр никак не воспринял слова девушки. Он стоял и грустно слушал кладбищенскую тишину. «Кто тут лежит, к чему он стремился в жизни, чего достиг или нет? Теперь никто не сможет ответить. Каждый появился на свет из небытия и ушёл в небытие. И жил ли он вообще на белом свете?» – задавал себе вопросы Александр. Он вообразил место, где похоронены мать и отец. Года два назад Степан Петрович Юрлов возил его и Иннокентия на могилы родителей. Заменили кресты, подсыпали холмики и положили на них каменные плиты. Священник из Енисейска отслужил панихиду. «Вот так и мои тятя с мамой лежат, а рядом мчат по тракту тарантасы, кибитки, скрипят с кладью подводы, внизу, на Енисее, гудят пароходы. И никому нет дела до живших когда-то на земле людей!» – думал Александр, сдерживая подступающие слёзы. Он смахнул слезу, ещё раз перекрестился и молча пошёл к станку. Медленно, не оглядываясь на идущую сзади Елизавету. Под ногами мялся ситец мягких трав и пёстрых цветов. Яловые сапоги покрылись цветочной пыльцой, будто он только сошёл с пыльной дороги.
Вышли на узенькую стёжку, идущую от поскотины. Девица захватила два порожних ведра и одно из них подала Александру. Он взял молча и, не поворачивая головы к Елизавете, быстро пошёл вниз, по косогору, к реке. Зашёл в воду, смахнул с сапог пыльцу, будто освободился от грустных мыслей. Зачерпнул воды и разжал мокрую ладонь. Брызги прильнули к щекам Елизаветы.
– Что с тобой, Александр Киприянович? – спросила девица.
– Отца и мать вспомнил! И сразу грусть одолела. Мыслями я был там, на той страшной круче, которая забрала моих родителей. Ты уж прости, Елизавета Никифоровна! Я душой суров, но кладбище не переношу без слёз. Я даже о тебе забыл. А сейчас увидел в реке, как в зеркале, солнце и облака. И тебя. И понял, ради этого стоит жить, даже если потом ты будешь в забвении.
Елизавета бултыхнула в воде ногой и покрыла рябью своё отражение.
– Видишь, там уже меня нет. Растаяла. Так и жизнь людская. Сегодня жив человек, а завтра его нет. С этим надо смириться. Жить надо каждый день, будто последний. Но об этом не думать. Вот у меня сегодняшний день счастливый за все мои пятнадцать лет.
– И у меня, пожалуй, тоже. Но лучшим считаю день, когда я встретился, впервые, с псаломщиком Ефремовым. Он на многие вещи мне открыл глаза. Хоть чуть-чуть научил понимать жизнь. Обучил грамоте, – сказал Александр. – А ты, Елизавета, всегда будешь в моих мыслях со мной.
Александр ощутил, как умирает и тает в душе что-то старое, постылое, унылое, и как начинается что-то яркое, свежее, новое! И это новое, неиспытанная им доселе радость и невиданная красота отражённого в воде солнца – в ней, в этой статной и весёлой девице, под лёгкой кофточкой которой нежное молодое тело.
Странно, но Елизавета уже успела привыкнуть к нему, будто знала всю жизнь, и не стеснялась. И при встрече на берегу, и на поскотине, и на кладбище, и сейчас, у самой кромки воды, в манящей близости, она предстала перед ним, как раскрывшаяся под солнцем полярная ромашка.
– Александр Киприянович! Пора идти дальше! – крикнул от лодки Степан Петрович Юрлов.
– Запрягайте собак! Сейчас подойду!
Он не сводил глаз с Елизаветы. Она стояла босиком на камешке, и мелкая волна щекотала пятки. От воды поднималась приятная прохлада. Она касалась ног, груди, шеи, ласкала спину, уши, лицо. От удовольствия девушка прикрыла глаза и почувствовала, как сладкая истома наполняла молодое упругое тело. Александр взял её за руку. Елизавета вздрогнула и открыла глаза. Он молчал, словно обдумывал, как проститься на глазах стоящих у лодки мужиков. Александр сжал её руку своей огромной горячей ладонью. И она почувствовала, как его тепло наполнило её взволнованное сердце. Елизавета отдернула руку и закричала притворно:
– Больно же, медведь этакий!
И махала рукой, будто онемевшей.
– Прости, Елизавета Никифоровна! Мне так захотелось тебя обнять, так приголубить. Но я сдержал себя.
– Свои хотения, Александр Киприянович, оставь при себе. Мы, хоть и ссыльные, но честь свою храним! – гордо ответила девушка.
Она сконфузила его строгим ответом. И у него при прощании не находилось ласковых слов.
– Помогай тебе Бог, Александр Киприянович, в опасной дороге. Чтобы лодка не прохудилась, чтобы собаки не заскулили, чтобы штормы обошли стороной!
– Будем надеяться! С верху придём на буксире! Недельки через две увидимся! – выдавил он из себя и, не оглядываясь, пошёл к лодке. В душе злился на свой норов: книг начитался, а проститься с девушкой душевно не смог.
Елизавета не уходила с берега, пока лодка не скрылась с глаз. Александр сидел на банке и смотрел в бинокль на девицу, прощально машущую рукой. Собаки резво бежали у самой кромки, таща на бечеве лёгкую лодку.
Степан Петрович сидел на руле, ловко обходя прибрежные мели.
– Я думаю, зимой с обозом сходить в Енисейск, оформить на себя право на ведение торга до твоего совершеннолетия, – сказал он. – Проверить взаиморасчёты в Енисейском и Томском общественных банках. Не хочу, чтобы отцово дело ты начинал с нуля. Сейчас наметим, где строить лабазы, рыбоделы, мерзлотники. На будущее лето доставим из Енисейска строевой лес, тесины на балаганы для рыбацких артелей. Пожалуй, Степан Варфоломеевич со своими плотниками возьмётся за эту работу. Кое-где налагодят хороминки, а где новые построят. Дадим наказ Сидельникову лодки проверить на плавучесть. С бочками разобраться. Пора новые заказывать для засолки рыбы. Вернёмся в Дудинское, соберём людей да покумекаем, как быстрее развернуть торг, рыбалку на Потаповском участке. И последнее: надо сверить лабазы! Пётр Михайлович пять лет после смерти отца складирует товары там, где хранятся провизия, порох, свинец, посуда, завезённая нашими приказчиками. Может, он уже запустил это в торг без нашего ведома? Приказчики молчат, а мы в неведении. Хоть и грех так думать о дяде, но ухо с ним надо держать востро.
– Я согласен со всем, что вы сказали. У меня по спине страх пробежал. Какая работа нам предстоит! На неё уйдёт не менее лет пяти. А может, и боле. Отладить и зимний, и летний торги, обеспечить тунгусов охотничьим и рыбацким снаряжением. А артельщиков – и подавно. Без Сидельникова, Дмитрия Сотникова, Степана Буторина не осилим эту тяжесть. А в Енисейск и Томск поедете втроём на закупку товаров. Доставлять их сюда будем на баржах парохода Алексея Баландина. Пусть дороже, но надёжнее. Не хочу с дядей Петром вязаться. Потому договор на тысяча восемьсот восемьдесят второй год заключите с Баландиным.
Шли левым берегом Енисея. Прошли обезлюдивший станок Фокино. Погонщик дал собакам роздых. Они попили в реке и, тяжело дыша, легли на песок.
– Видишь, справа. Это река Фокина. Она доходит почти до Норильских гор. Там есть, саженей по четыреста длиной, два волока до озера. Запомни, может, когда-нибудь этот путь сгодится, – показал Степан Петрович. – Авось доберёшься до отцовых уголька да меди.
– Об меди пока не думаю, а за уголёк лет через десяток возьмусь. Видите, сколько в низовье пароходов идёт. А каждый в угольке нуждается. Да и иноземцы теперь путь пронюхали! Наверное, надо нам на рудник сторожа определить. Подумайте, Степан Петрович! Можно семью направить. Барак, дрова, уголь – там есть.
– Добре! Подберу человека! – ответил Юрлов.
– Жалованьем не обижу! – пообещал Александр Киприянович.
Погонщик сошёл с лодки, поправил упряжь, щёлкнул бичом. Собаки встали.
– Отдохнули чуток, вперёд, в путь-дорожку!
Он столкнул лодку на воду, перемахнул через борт и, усевшись на банку, свистнул:
– Ну, родные, пошли!
Глава 2
Енисей сковало двадцать пятого октября. Сковало тихо без штормов и беснующихся волн. Северная осень резко перешла в зиму. Даже чайки не ожидали такого быстрого ледостава. Они сидели на берегу реки и удивлённо смотрели, как вчерашняя вода, в которой резвились, выхватывая из неё рыбу, застыла темноватой твердью, тускло блестевшей в лучах подслеповатого солнца. Река среди белесой тундры казалась мрачной безлюдной дорогой, идущей в неизвестность.
Пётр Михайлович Сотников и Иван Никитич Даурский, на средства которых на днях завершили постройку колокольни Дудинской Введенской церкви, по-хозяйски заложив руки за спину, вертелись у новой звонницы, крутили головами, задирали вверх, отходили от здания, любуясь работой енисейских консисторских плотников. Церковь стала величественнее, с двумя золочёными куполами и семью мал-мала меньше колоколами. Довольно потирали руки, что завершили ещё одно богоугодное дело. Решили проверить: как смотрится их детище с берега Енисея, со стороны Старой Дудинки. Ходили с места на место, любовались храмом и от восхищения причмокивали.
– Откуда ни глянь: везде величавой кажется! – горделиво сказал Пётр Михайлович. – Теперь никто не укорит меня, что мой дом закрыл с берега церковь. Всё по уму! Колокольня видна ото всюду.
– Не за зря мы деньгами помогли консистории! – сказал Иван Никитич. – Колокольня на славу! А колокола! Семь каких красавцев отлили алтайцы. Стратоник Игнатьевич сказал, что каждый колокол со своим тоном. Теперь колокольня, что фисгармония.
– Даже в Енисейске не каждый храм имеет семь колоколов. В лучшем случае – три. Мы кое-кому нос утёрли. Туруханск перещеголяли даже. Сейчас проверим глас Божий! – сказал купец. – А ну-ка, пальни из ружья, Иван Никитич! Пусть дёрнет за языки псаломщик. Псаломщик уже на звоннице. Руку поднял, сигнала ждёт.
Даурский выстрелил в воздух. И ещё не развеялся пороховой дым, как донесся колокольный перезвон. Ефремов по очереди ударял в каждый колокол, проверяя тон, а Пётр Михайлович с Иваном Никитичем – силу.
– Чуешь, какой звон чистый, а сила! Будто не за три версты от церкви стоим, а рядом. Думаю, в безветренную погоду и до Опечека долетит.
Они шли к Дудинскому. Скрипел снег. Мороз щекотал носы.
– Ветерок забирает дюжее мороза! Надо с отцом Александром назначить день богослужения, колокольню освятить, угостить прихожан чаем из самоваров, – сказал церковный староста Иван Даурский, младший брат Егора, ходившего с экспедицией Лопатина.
Прихожане избрали его церковным старостой сразу после убийства Митрофана Туркина. Он был уже неслуживым казаком, получал полный пенсион и не обременён семейными заботами. Охотился, рыбачил не корысти ради, а для себя и жены Матрёны. А до этого воевал в Крымской кампании, затем одиннадцать лет прослужил вахтёром затундринских магазинов в низовье Енисея. Рассудительный, готовый понять человека, отзывчивый на беду, авторитетный среди государственных крестьян и инородцев, Иван Никитич исходил на оленьих и собачьих упряжках Хатангскую, Авамскую и Хантайскую тундры, скопил деньжат, женил сына и выдал замуж дочь в Туруханске, а сам из Дудинского переселился в Мало-Дудинское с неразлучной Матрёной. Деньгами помог сыну и дочери, часть себе оставил, чтобы не бедствовать и жить независимым. Иногда «на погоду» ломило суставы, напоминало о былых аргишах по стылой тундре. Но Иван Никитич всегда был бравым казаком и нередко, превозмогая боль, садился на собачью упряжку и ездил в Дудинское по делам церкви. Он дорожил доверием прихожан и своим тщанием доказывал, что заслужил такую честь не зря.
За последние годы этот беспокойный человек побывал в Хатангской Богоявленской, в Толстоносовской Введенской церквах, в Гольчихинской и Норильскоозёрской часовнях, приписанных к Дудинской Введенской церкви. Даурский как староста головной церкви отвечал за дееспособность этих богоугодных заведений. Потом трижды ездил в Енисейскую консисторию, где добился казённого кошта на постройку колокольни и обновление церковной утвари для Хатангского прихода. Сам пожертвовал часть денег и сподвинул на благородное дело Петра Михайловича Сотникова.
Остановились на взгорье. Закурили. Стояли в раздумье. Сотников снова взглянул на колокольню.
– Вспомнил отца Иоанна! Много усилий потратил на эту звонницу. А услышать звон колоколов так и не пришлось. Сынок подрезал ему крылья! Самого упекли на каторгу, а отца на два года лишили священнослужения. Прислал письмо из Канска. Сильно жалеет о случившемся. А псаломщик отделался штрафом. Янкель Корж и Антон Середа в Туруханском остроге. Не будут зариться на чужое.
Иван Никитич, не вынимая трубки, согласно кивнул. Потом пустил дым носом, передвинул трубку в уголок рта и чуть гнусаво сказал:
– Я доволен отцом Александром! Мужик добропорядочный, каким и должно быть духовному лицу. В церкви уют и таинство. Прихожане почувствовали свежесть и доходчивость в проповедях. Да и Стратоник покаялся. Взял себя в руки. Не пьёт. Гонит прочь от своей горенки выпивал. Так что, наш приход и прямо, и косвенно в гору идёт. А вот Толстоносовская церковь убога. Пока был смотрителем хлебозапасного магазина Прутовых, то её хоть как-то поддерживал. Перевёлся он в Верхне-Имбатск – и церковь забыли. У младшего Кокшарова, Владимира, руки до неё не доходят. Как принял от Прутовых участок, всё в разъездах по низовью. А разъездной священник – не подспорье. Там хозяин нужен.
У церкви отец Александр с псаломщиком Стратоником ждали отзывов от хозяев колокольни.
– Ну и как впечатление? – спросил Александр Покровский. – Не разочаровались?
– Красавица! Речникам вместо маяка будет. Теперь церковь, как церковь. Туруханцы от зависти облезут. А колокола! Благовестят на всю округу! – захлёбывался от восхищения Пётр Михайлович.
Тщедушный Стратоник Игнатьевич выглядел мальцом среди троих крепких мужей:
– Это я ещё языки не отрегулировал по высоте да не делал перезвона. Не хотел прихожан до срока будоражить. В этой семёрке есть всё: и зазвонный, и перечастный, и праздничный. А вид со звонницы: тундра, как на ладони! До самого горизонта! – радовался псаломщик. – Бог не забудет ваши добрые дела, Пётр Михайлович и Иван Никитич!
– Бог-то? Да! – ответил Иван Никитич. – Главное, чтобы прихожане помнили! Для них стараемся. Бога пусть чтят, а не нас!
Отец Александр положил крестное знамение на купца и старосту и сказал:
– Будем готовить литургию[10] на первое воскресенье ноября. Пока прихожане не разъехались на охоту да рыбалку. Мы со Стратоником Игнатьевичем подготовимся к празднику.
– Ну что ж, на воскресенье, так на воскресенье! – согласился Пётр Михайлович. – Особенно Стратоник Игнатьевич. Чтобы запели колокола на всю тундру. Четверть века стояла церковь без звонницы. А те, семь, что были, больше под ямскую дугу годились. Хотя Иван Перменович Хворов искусен был в колокольных трелях. Ну, те были медные. Теперь медь с серебром и оловом. Потому и звук чистый.
Простились. Пётр шёл домой и думал, что Бог простит ему грехи. И старается он, не как Даурский для прихожан, а для себя. Обелить перед Богом хочет. И особо думает, что простится ему убийство брата и Екатерины. Так как и к церкви руки приложил, и к колокольне. Это его должен Бог благодарить, что среди холодной тундры стоит храм, созданный его заботой и деньгами, и приобщает людей к православию. Он даже испугался своего желания. Почувствовал: перегнул. Себя за Бога принял. В страхе перекрестился. Он знал, убийство никому не прощается. Не прощается Богом, имя которому – совесть. Остановился, ещё раз осмотрел купола, тускло поблёскивающие в вечерних сумерках.
«Не было бы сыновей Киприяна – и бояться нечего!» – не раз думал Пётр Михайлович, поглядывая на опустевшую половину дома. Выгнал он строптивого племянника Александра, а с ним ушёл и Иннокентий. Александр не стал доказывать, что половина дома завещана отцом. Забрал два сундука, иконы, диван, часы с боем, посуду и собрался на выселки в Мало-Дудинское, на постой, к Степану Петровичу Юрлову.
Уходя, Александр сказал:
– Ты ещё добавляешь грехов, выгоняя сирот из отчего дома. Даже если Бог тебе простит кое-что из грехов, то я не прощу никогда. Я найду и прямых, и косвенных убийц отца. Я знаю, куда ты отправил Акима. Я достану его, хоть на краю земли. Только встану на ноги. Это мой долг перед убиенными. Запомни это – и молись!
Мотюмяку Евфимович Хвостов погрузил сиротский скарб на нарты, увязал кладь и подошёл к Сотникову.
– Ох, Пётр, не то ты делаешь! На виду у селян выгоняешь сирот из собственной половины. Александр никогда не простит этого!
Пётр Михайлович победно улыбался:
– Ты за своими сыновьями смотри, чтобы не стали такими же зверюгами, как Сашка! А я сам разберусь, что-почём! Пусть поживут у чужих, может, научатся старших чтить.
Александр с Иннокентием уехали на выселки на юрловских собаках, обогнав олений аргиш. Остановились у нарты Хвостова, поднявшего хорей.
– Теперь, Сашок, вас будет наставлять мудрый человек Степан Петрович. А ты, Кеша, не бросай учёбу у Стратоника! Грамота нужна и в тундре! – сказал Мотюмяку Евфимович. – Торг вести станете, оленями всегда помогу! У Петра Михайловича своё стадо саночных оленей. Я ему без нужды. А Киприян Михайлович, видно, и не думал, и не гадал, что вы останетесь сиротами и без крова над головой. Не отчаивайтесь! Я сам сирота. Добрый человек приютил, грамоте обучил и на жизнь наставил.
– Спасибо, дядя Митя, за совет! Торг начнём, кортом у вас брать будем. А Иннокентия до совершеннолетия я не оставлю. Послужит у меня приказчиком, а потом своё дело откроет. Только я не намерен жить с ним под одной крышей, как отец с дядей Петей. Иннокентий на крыло станет, получит свою долю. А далее, как Бог на душу положит. Я – в Потаповское, а он, может, в Ананьево. Я буду торговать в Карасинской и в Хантайской управах, а он возьмёт Верхне-Имбатск и часть нашего низовья.
– Молодец, Саша, да ты всё продумал, как отец наставлял, – обрадовался Хвостов.
– Может, и не совсем, как отец, но учёл и его советы. Но это впереди. А сейчас надежда только на Степана Петровича Юрлова.
Мария Николаевна по-прежнему жила в Старой Дудинке. Десятки писем отправляла она Енисейскому губернатору, Иркутскому генерал-губернатору, министру внутренних дел России с просьбой о сокращении срока ссылки Збигневу и Сигизмунду. Иногда приходили удручающие ответы о «невозможности удовлетворения ваших ходатайств». Тянулись годы, двадцатипятилетний срок ссылки становился короче. Но никакая власть не шла на его уменьшение. И тогда она, посоветовавшись со Збигневом и Сигизмундом, поехала в Санкт-Петербург. По приезде в столицу пошла в Академию наук к Фёдору Богдановичу Шмидту. Он стал академиком, немного пополнел, но оставался по-прежнему подвижным и любопытным.
– Помню, помню низовье! Как там Дудинское, наверное, строится? А как мои друзья Сотниковы? Как Екатерина Даниловна, их сынок, кажется, Сашок? – задавал он Марии Николаевне массу вопросов. – Я сейчас чаю закажу.
Он нажал у стола кнопку звонка. Мигом явился лаборант.
– Чайку пару стаканчиков и два бутерброда! И чтобы меня не тревожили.
Молодой человек понятливо кивнул и молча вышел. Академик ходил вокруг стола:
– О! Сколько лет прошло? Пожалуй, пятнадцать! А кажется, всё было только вчера. Эх, время, время! Неудержимо летит.
Мария Николаевна рассказала, что произошло в низовье за эти годы: и о плавке меди, и о гибели Киприяна Михайловича с женой, и о своём замужестве.
У Фёдора Богдановича угас блеск радости в глазах:
– Рано ушли Сотниковы! Жаль, добрые были люди и надёжные в жизни. И всё-же я горд, что он своими руками добыл руду и выплавил медь. В своих академических записках я упомянул о медном и угольном месторождениях, о вашей первой черновой меди, об инициативном и энергичном Киприяне Михайловиче Сотникове. Царствие ему небесное! Хотя я и не верю в это. Я верю в разум человека. Разумный человек и есть мой Бог!
Они пили чай и вели разговоры о мамонтах, о выживании самоедов на Таймыре, о проходе парохода по Ледовому морю в устье Енисея.
– Вы, Фёдор Богданович, так хорошо информированы о наших делах, что, впору, мне вас слушать, а не вам меня! – поражалась Мария Николаевна.
– Читаем! Читаем газеты, специальные справки, отчёты. Но это бумага. Она не всегда честна. А послушать живого человека гораздо интереснее, чем читать мёртвые иероглифы, – оживился академик. – Завтра я вам покажу город. Но его лучше видеть летом, чем зимою. Зима у нас сырая. У вас она достойнее нашей. Я хоть и застал лишь апрель, но мне хватило, чтобы ощутить настоящую зиму. Но город я вам покажу. В нём есть своя зимняя прелесть. Вы где устроились?
– В гостинице, на Невском! Сняла удобный номер с окном прямо на проспект.
– Сейчас возьмём извозчика, заберём ваши вещи и поедем ко мне домой! Я живу недалеко от Исаакиевского собора. Здесь всё рядом: и Зимний, и памятник Петру, и Нева, и Петропавловка через реку. Вы так и не сказали, каким ветром вас сюда занесло.
– Я прибыла по очень важному делу. Я вышла замуж за политссыльного поляка. Он больше пятнадцати лет находится в Дудинском. Ему и его товарищу каторгу заменили двадцатипятилетней ссылкой за участие в Польском восстании. Столько направила прошений и ходатайств во все инстанции! Но ничего положительного не добилась. Вот решила приехать сама. По пути встретилась с Михаилом Фомичем Кривошапкиным и взяла у него поручительство за этих двух поляков. Он доктор наук. Вы академик. Пришла и у вас просить бумагу. Остальные справки у меня есть.
– Вы – мужественная женщина! Вы заслуживаете не только большого уважения, но и содействия в вашей благородной миссии. Я подготовлю моё поручительство и договорюсь о вашей аудиенции с министром внутренних дел, – заверил академик.
На завтра он взял извозчика. И они с Марией Николаевной посмотрели Исаакий, Зимний дворец, Мариинский театр, Аничков мост, памятник Петру, Гостиный двор, Таврический дворец и Адмиралтейство. Фёдор Богданович коротко рассказывал об истории каждого сооружения, об архитектурных стилях и их эпохах.
– Я сегодня столько узнала интересного о Санкт-Петербурге, сколько не смогла узнать за прошедшую жизнь! – восхищалась она. – Спасибо вам, Фёдор Богданович, за внимание ко мне. Я не знаю, сведёт ли судьба ещё раз с этим городом. Но я навсегда запомню эти памятники старины и вас, Фёдор Богданович!
– Да полно-те, полно-те, Мария Николаевна! Чтобы увидеть и немного понять нашу столицу, здесь надо побыть зимой и летом. Побродить не спеша по проспектам и паркам, посетить Петродворец, вдохнуть прохладу его фонтанов, полюбоваться разночинной одеждой петербуржцев и прокатиться на карете по мостовой, слушая мерный стук копыт, – мечтательно сказал академик. – Я сам, увы, не имею такой возможности везде побывать и всё увидеть. Служба требует полной отдачи, если не хочешь отстать от других. Да не могу я и время попусту тратить. Из всего стараюсь извлечь пользу. И с сегодняшней прогулки с вами. Завтра я обменяюсь записками с канцелярией министра внутренних дел и получу ответ о времени вашей встречи. – сказал Фёдор Богданович.
Вечером огорчённый Шмидт вернулся домой. Дёрнул колокольчик. Прислуга открыла дверь.
– Что случилось, Фёдор Богданович?
– Не любопытничай, Анисья! Всё в порядке!
– А почему вы так нервно дёргали в колокольчик? – допытывалась экономка.
– Это я с досады! Немного нарушились мои планы на завтра. Ты лучше скажи, чем занимается гостья? Не заскучала?
– Ждёт вас с нетерпением! Ждёт новостей по её делу! Мойте руки и садитесь с Марией Николаевной за стол! Ваша жена прислала письмо из Кисловодска, возьмите! – протянула она конверт.
– Спасибо, Анисья! А я уже соскучился по ней, хоть бери отпуск да поезжай на воды! Читать буду после ужина, а сейчас зови сюда северянку.
Сели ужинать. Марии Николаевне не терпелось знать, когда встреча с министром. А Фёдор Богданович решил дать ответ после ужина, чтобы не расстраивать ей аппетит. Но гостья – женщина, тонко чувствующая, спросила:
– Фёдор Богданович, у вас исчезла уверенность, которой вы вчера щеголяли передо мной?
Академик перестал жевать, задумался:
– Вы правы, Мария Николаевна! Я сегодня потерял уверенность. Завтра у вас встреча состоится. Но с товарищем министра[11]. Сам министр уезжает на две недели в Ревель. Этим я и огорчён, принёс вам неприятную весть.
– Да полно, Фёдор Богданович, я рада завтрашней встрече! Пусть даже товарищ министра. С глазу на глаз выясню ситуацию. Есть ли хоть маленькая возможность уменьшить срок ссылки на пять лет. Если он скажет, что есть, я пойду на аудиенцию к государю. Разобьюсь, но добьюсь приёма с царём Александром.
Ночью она плохо спала. Ей мерещилось, что ехала в министерство внутренних дел на извозчике и случилась уличная авария. У её тарантаса сломалась ось. Она металась от одного к другому извозчику. Но никто не брал. Все куда-то спешили, зло взмахивали кнутами и пускали лошадей вскачь. Одна-одиношенька осталась она среди пустынной улицы и поняла, что уже опоздала. Проснулась в холодном поту, выглянула в окошко. За окном ночь. «Значит, это не явь, а сон», – обрадовалась женщина и снова легла в постель. Ворочалась с боку на бок, ложилась на спину, вставала, зажигала керосиновую лампу и снова лежала, глядя в лепной потолок. «Неужели я ничего не выхожу для любимого и его друга?» – терзал её вопрос. И она не находило ответа. Боялась и собственной неуверенности, и самоуверенности. Итог зависел от обстоятельств и от людей, которые руководствовались не чувствами, а законами. Тем более, для них политические преступники – погубители России. А чиновники министерства сильно любили Россию и не любили Польшу.
На удивление Марии Николаевны товарищ министра отнёсся к ней весьма благосклонно. А может, ей показалось. Но он при ней надевал на переносицу несколько раз пенсне, чтобы прочитать важные, на его взгляд, строки из прошений.
– Мария Николаевна, есть маленький шанс добиться досрочного освобождения ваших друзей из ссылки. Но это компетенция министра. Тем более, что у них в поручителях такой уважаемый правительством человек, как Фёдор Богданович Шмидт. Дерзайте! – посоветовал товарищ министра. – А чтобы вы смогли добиться своего, то на приём к министру идите со Шмидтом и вторым поручителем. Как его? – Он начал копаться в бумагах. – Ага, вот он! Кривошапкин. Так вот, возьмите обоих поручителей – и к министру! Попытайтесь втроём доказать ему необходимость скощения срока ссылки.
– Благодарю вас, господин товарищ министра, за совет. Мне только не совсем понятно, почему четыре года активной переписки с местной и столичной властями заканчивались бюрократическими отписками сухим канцелярским языком. Неужели бездушие заполонило канцелярии власти?
– Знаете, госпожа Цыбульская, люди у нас разные. У многих под чиновничьими сюртуками души нет. А это для России страшнее политссыльных. Желаю удачи!
Через день, посоветовавшись со Шмидтом, Мария Николаевна телеграфировала Кривошапкину в Казань просьбу срочно прибыть в Санкт-Петербург по делу ссыльных. Михаил Фомич не заставил себя долго ждать. На одиннадцатый день он прибыл в Санкт-Петербург прямо в дом Фёдора Богдановича Шмидта. А через неделю они оказались в кабинете у министра внутренних дел, который лично знал академика. Поздоровался за руку с вошедшими учеными, а Марии Николаевне поцеловал.
– Никогда не думал, что и академики сутяжничают, дорогой Фёдор Богданович! Или время некуда девать? – засмеялся министр.
– Да вот пришлось, господин министр! Прошу помочь двум полякам, попавшим по молодости в большую беду. – попросил академик. – Они уже всё осознали. Поняли, что патриотизм – не только отстаивание с оружием своей Польши. Любить родину можно и в рамках закона без ружейной стрельбы и рубки саблями.
– Я знаю суть этого дела. Переписка идёт четыре года. У нас таких просьб тысячи. Не успеваем своевременно отказывать. Ведь только по Польскому восстанию осуждено более восемнадцати тысяч человек. Массовый патриотический психоз втянул многих молодых людей того времени в ненужное противостояние с властью. Теперь их лучшие молодые годы проходят на каторгах да в ссылках. Сосланы двадцатилетними, а вернутся домой в сорок пять, пятьдесят. А жизнь-то одна! Я дам согласие на сокращение срока ссылки до семнадцати лет. Меньше не имею права. Это прерогатива государя. Стало быть, при благоприятных стечениях обстоятельств, ваши друзья будут освобождены 1 июля 1880 года. Только прошу госпожу Марию получить копии необходимых документов у нас в канцелярии самолично. Пока, к сожалению, почтовые станции нередко теряют документы.
Он поднялся, дал понять, разговор окончен. Министр вышел из-за стола, пожал руки и пожелал, чтобы гости больше не приходили с подобными прошениями.
– С одним полиберальничай, скости ссылку. И пойдут тысячи ходатаев и ходатайств. А законы нарушать я не имею права! – развёл он руками. – Будьте здоровы, господа!
Мария Николаевна, возвращаясь из Санкт-Петербурга, заехала к матери в Томск и присмотрела в городе дом, сложенный из кирпича, с двускатной железной крышей, с четырьмя водосточными трубами и небольшим парадным подъездом. В доме три комнаты, кухня и чулан. Поторговалась со старой купчихой и купила его для будущей жизни. Наняла сторожа, чтобы присматривал за домом до их приезда. До конца ссылки оставалось два года. Вскоре она родила белоголовую дочь, названную Зосей.
Теперь жили и считали дни до окончания ссылки. Збигнев с Сигизмундом чаще ходили на охоту и рыбалку, приносили добычу и стали сдавать Петру Михайловичу добротный песцовый мех в обмен на муку, чай, сахар. Порох и свинец они брали в складочном магазине, который остался от Киприяна Михайловича Сотникова. Теперь смотрителем магазина служил Мотюмяку Евфимович Хвостов.
Збигнев с Марией Николаевной и маленькой Зосей решили после ссылки осесть в Томске. Звали с собой Сигизмунда. Но он задумал, прежде всего, съездить в Польшу, навестить старушку мать, а уж потом выбрать место, где доживать век. К нему в гости лет пять назад приезжала бывшая невеста Ядвига. После его ареста и ссылки она вышла замуж за молодого помещика. Десять лет прожила с ним в мире и согласии, а потом поняла, что не может без своей первой любви. Стала писать ему безответные письма, клялась в верности, в готовности, хоть сейчас, соединится брачными узами. Но Сигизмунд молчал. Тогда она пришла к его матери и сказала, что собирается ехать в Дудинское. Мать уговаривала отказаться от затеи:
– Ядя! Дорога долгая и тяжёлая. Только на неё уйдёт не менее полугода. Ты знаешь характер Сигизмунда. Он никогда не простит тебе предательства. А ссылка, видно, ещё ожесточила его сердце. Я не могу благословить тебя на эту безуспешную поездку.
Но Ядвига упорствовала. «Доберусь до него или нет, но зато посмотрю и Россию, и Сибирь», – взвешивала она «за» и «против». Из Кракова на тарантасе доехала до Варшавы, взяла билет на поезд до Бреста, а потом и до самой Москвы.
Через месяц она добралась поездом до Уральска, а затем до Енисейска – в кибитке. Остановилась в гостинице и стала ждать вскрытия Енисея, чтобы пароходом плыть в Дудинское. Встречала из Туруханска обозы с рыбой, расспрашивала кучеров о Дудинском. Те в ответ говорили:
– Мы, пани, дальше Туруханска не ходим. Возим рыбу с Дудинского участка. Но в самом станке не бываем. Поищите сотниковских приказчиков. Они здесь товарами запасаются для навигации. Может, кого-нибудь и встретите.
Не повезло Ядвиге. Видно, приказчики в ту пору были в Минусинске или в Томске. Ехать же на почтовых лошадях до Туруханска, а там до Дудинского на оленьих упряжках она не решилась. Да и люди советовали дождаться парохода. Письмо Сигизмунду она отправила почтой, сообщив, что прибудет по высокой воде.
Сигизмунд встретил Ядвигу холодно. Он даже не прикоснулся к ней, хотя она на коленях просила прощения.
– Я презираю тебя, Ядя! У тебя не было любви! У тебя была увлечённость! Короткая, холодная, как северное лето! – упрекнул Сигизмунд. – Ты не выдержала испытания разлукой! Потому всё, что случилось, логично. Ты лишила себя счастья быть любимой. Что бы ни случилось, я вернусь в Польшу через пять или десять лет. Женюсь или нет, знает только Бог. Ты разуверила меня в женщинах. На каждую я буду смотреть сквозь тебя, вешать на них твой ярлык измены. Русские женщины другие. Они преданы любви, как Мария Николаевна. Она ради Збигнева сама ушла в неволю, хотя могла по-другому устроить свою жизнь. У меня больше нет желания видеть тебя. Предательство страшнее каторги.
Он не слушал её оправданий. Проводил на пароход и даже не стал ждать его отхода. Единственный раз взглянул в окошко на судно, когда оно выходило из устья Дудинки на стрежень Енисея.
Покидали ссыльные Дудинское со светлой грустью на лицах. Их провожал Мотюмяку Евфимович Хвостов. Долго стояли у ряжевого причала, будто опасались взойти на пароход. Не верилось, что навсегда покидают низовье, что больше никогда их ноги не ступят на таймырскую землю. Хотелось запомнить всякую мелочь последнего дня, отложить в памяти и этот зелёный берег, и этот причал, и их осиротевший домик, и позолоту церковных куполов, и вырастающий из воды Кабацкий, и многое другое, что связывало их долгие годы жизни. Хотелось запомнить и плачущего Хвостова. Они ощутили даже какой-то страх перед появившейся свободой. Из оцепенения вывел зычный голос Гаврилы-шкипера:
– Эй, на причале! Проходите на палубу или не верите, что уже без цепей!
Тогда Збигнев и Сигизмунд вернулись на берег, стали на колени, поклонились и поцеловали землю изгнания. А Хвостов набрал в кожаный мешочек и поднёс маленькой Зосе:
– Возьми с собой! Ты родилась на этой земле. Пусть всегда будет с тобой частичка твоей родины.
Гаврила стоял и вытирал слёзы. Когда поляки поднялись на палубу, он сказал:
– Так прощаются даже с чужой землёй великие мореплаватели и люди с большими сердцами. Вы – настоящие люди.
Збигнев с Сигизмундом в ответ подарили шкиперу свои ружья.
– Возьмите, Гаврила Петрович, на память о нас. Пусть они вам приносят удачу! – И Сигизмунд обнял шкипера.
Путь от Дудинского до Енисейска Гаврила Петрович почти не расставался с поляками. Освободившись от вахты, он приглашал их к себе, где за чаркой вели беседы о житье-бытье. В Туруханске отдельный пристав проверил кладь бывших политссыльных, дал подтверждающие бумаги, что они досрочно освобождены и направляются по месту будущего жительства и о запрете на проживание в городах Санкт-Петербурге, Варшаве, Москве.
– Мы и не претендуем на столицы! – сказал Сигизмунд, прочитав бумаги. – Нас и Краков устроит, если его ещё не стёрли с польской земли.
– Это и называется «свобода с ограничениями». Коль единожды закон преступил, то теперь всю оставшуюся жизнь тебя закон преступать будет! – рассудил Гаврила Петрович, озабоченный полицейскими бумагами.
– Для нас то не страшно! В мире нет абсолютной свободы, поскольку всё взаимосвязано. А полицейские запреты для самих же полицейских. Они должны блюсти их выполнение нами, а не мы! – сказал Збигнев и внимательно посмотрел на Сигизмунда. – Может, и он вернётся в Сибирь.
– И правда! – подхватил Гаврила Петрович. – Вернёшься в Краков, проведаешь матушку, пройдёшься по бывшим друзьям, если кто из них не на каторге. Прочувствуешь, чем встретит тебя родная Польша. Станет невмоготу, бросай всё и приезжай или ко мне в Енисейск, или к Збигневу в Томск. Пойдёшь на службу, куда возьмут, полюбишь крепкую сибирячку и начнёшь жить, по-своему, как Бог велит.
– По-своему, пан Гаврила, жить я уже не смогу Вкус к жизни теряю. Не удалась она у меня, или я неудачливый её владелец. Уже сорок. Годы ушли, а взамен нового ничего не пришло. Только седина в волосах, боль в сердце, да впереди сплошной туман, – покачал головой Сигизмунд. – Ох уж эти порывы юности! Как писал Пушкин: «Пока свободою горим, пока сердца для чести живы». Перегорел я свободою. Честь мою давно растоптали, ещё у «позорного столба» в Варшаве. Бросились мы дурными головами в омут восстания и до сих пор из него не выберемся. Двадцать лет жизни с кандалами на ногах. Потеряно впустую время – главный, никому не подвластный бог нашего бытия. Жаль! Другой жизни не будет! Мне остаётся только мстить нынешней власти за пролитую кровь, за сломанную жизнь. Значит, снова преступить закон и бороться, пока не встретит пуля или вечная каторга.
– У тебя разочарование в любви и к женщине, и к родине. К тому же ты рос и мужал на этих двух ипостасях, да, пожалуй, ещё на чести. Теперь они размылись, осталась только месть, – проанализировал Гаврила Петрович. – Это опасно, Сигизмунд! Месть так туманит мозги, что человек черные дела совершает вслепую. И только открыв глаза, видит непоправимое. С мрачным настроем сразу ехать домой нельзя. Придётся месяц-два погостить в Томске, чтобы выйти из такого состояния.
– Думаю, верно мыслит Гаврила Петрович! – сказал Збигнев. – Отдохнёшь у нас, сколько потребуется, выгонишь тяжелые мысли, а уж потом поедешь в добром здравии в родной Краков.
– У тебя, Збигнев, вероятно, то ли характер крепче оказался, то ли душа твёрже? Ты спокойнее перенёс осознанную нелепость своих юношеских устремлений? – спросил Гаврила Петрович.
– Не знаю, крепче или нет, но тяжесть пережитого я разделил с Машей. Если бы не её любовь, я, наверное, не вынес бы столько душевных невзгод. Спасибо ей, она отвлекла меня от жутких переживаний, от маячившей каждый день безысходности. Она помогла укротить гордыню, плюнуть на высокие помыслы и забыть их. Я освободил голову от ощущения своей виноватости перед Польшей, от клятвы, данной опрометчиво перед членами тайного общества, от безрассудной гибели за идеалы свободы.
Гаврила Петрович слегка погрозил пальцем Збигневу:
– Не бахвалься! Отступник – тот же предатель. И ты, и Сигизмунд прожили часть своих жизней благими порывами. Это ваше оправдание, что не зря прожили. И не терзайте души! Я что-то подобное советовал вам лет десять назад. Говорил, что у вас всё впереди. Время ушло. Сейчас я этого не могу сказать. У вас просто не осталось будущего. Вам жить надо настоящим, только в два раза быстрее обычных людей, чтобы догнать ушедшее. Не думал я, паны, что вы окажетесь сломленными. А жаль. Сейчас надо разогнуться и выпрямиться. Выстоять в начале свежей жизни!
– Горечь душу сушит, Гаврила Петрович! Тяжело сознавать, что лучшие годы, когда ты полон сил и желаний, прошли впустую.
У шкипера выступили слёзы:
– Эх, ребята! Начинаем повторяться! Вывод такой, в юности, по неопытности, нельзя облекать себя большими целями, чтобы с годами не обмишуриться. Довольствоваться тем, что приносит судьба. Может, и так. Но тратить жизнь на мелочи – расточительно. Кто-то находит себя в жизни, а кто-то нет! Но искать себя необходимо! У вас, друзья мои, только начинается поиск. Вы, по сути, начинаете жизнь с нуля, начинаете зрелыми, понюхавшими пороху и неволи. Тут ошибки недопустимы. Я же нашел себя, и вы найдёте. Я верю в вас! Давайте выпьем за начало вашей жизни.
Выпили как-то нехотя. Душевная горечь была горше водки. Вышли на палубу. Закурили. Справа проплывал Карасинский станок.
Александр Киприянович Сотников с конца октября до середины апреля кочевал по тундрам с торговыми обозами. Взял у Хвостова в кортом семьдесят упряжек и ходил по Карасинской и Хантайской самоедским управам. Вместе с ним разъездным приказчиком служит средний брат Елизаветы Ивановой Василий Никифорович. Алексей Митрофанович сидит в лабазе на учёте товаров, а Дмитрий Сотников – в верховьях на закупке провизии, холста, муки, ружей, табаку. Юраки, Дмитрий Болин и Михаил Пальчин отвечают за саночных оленей и аргиши по тундрам. Они служат у Хвостова, но сейчас с четырьмястами оленей и двадцатью каюрами в аренде у молодого купца. Троих каюров поднатаскал Степан Варфоломеевич плотницкому делу. Они теперь и нарты чинят, и копылья строгают, и полозья тешут топориками. Возят с собой не балоки, а небольшие чумы, которые служат жильём на местах стоянок. Чумы каюры ставят сами, так как женщин в аргиш не берут. Каждая санка на счету и у каждой своя поклажа. Тут и мука, и чай, и сахар, и холсты, и железные печи. Не берут они только дров. Ходят по лесистой тундре, где вдоволь сушняка да сухостоя. И Болин, и Пальчин за долгие годы узнали все аргиши кочевников, места стойбищ, в каких товарах нуждаются семьи самоедов. А участок – за неделю на бегучих оленях не пройдешь! Только по Енисею от Дудинского до Хантайки пятьсот вёрст. По берегам четырнадцать станков, где живут триста пять государственных крестьян, мещан и ссыльных поселенцев. Да по тундрам кочуют шестьсот двадцать четыре самоеда. Охотятся и на белку, и на соболя, и на горностая. А чуть севернее Хантайки – и песец, и медведь, и росомаха погуливают. Да и лисы с зайцами – тут как тут! Богата лесотундра всякой всячиной!
Зимой на станках крестьяне занимаются подледным ловом. А летом рыбные места занимают на реке сезонники из южных мест губернии. У артельщиков – неводы, а у самоедов – сети. За рыбную путину в ответе опытный Сидельников. Торг среди самоедов ведёт сам купец Сотников, переезжая зимним аргишом от одного стойбища к другому. Приказчик Василий Никифорович Иванов, крепкий, среднего роста мужичок с хитроватым прищуром глаз. На счётах гоняет косточки пятернёй, как Сидельников. Ни крестьянин, ни самоед не успевают следить. Они не могут понять, что прибавили, а что убавили. На счётах замирает лишь результат!
– Закончил! – кричит приказчик завороженному беготнёй косточек самоеду. – Сдал ты пушнины на сто двадцать рублей, минус семьдесят рублей долгу. На товар у тебя остаётся пятьдесят рублей. Я всё записываю в книгу, понял?
Василий Никифорович сидит в большом торговом чуме, где на оленьих шкурах разложены товары. В чуме горит железная печь, рядом гора дров и обеденный столик с чайными кружками. На раскалившейся печке два кипящих чайника: один – для приказчика, второй – для самоедов.
Откинув полог, в чуме появилась голова долганина Седо:
– Ты здесь, хозяин?
– Что, не видишь с улицы, что ли? – спросил Василий Никифорович. – Заноси добычу. Буду смотреть.
В разъём чума влетел один, затем второй, третий кули с пушниной. Наконец, с мешком на спине протиснулся сам Седо и тяжело опустил его на шкуры. Послышался стук костей.
– Бивни мамонта – штука тяжёлая. Олень устал от них! – тяжело дыша сказал Седо. – В кулях сто двадцать шкурок песца, пятнадцать лисьих. На нарте есть ещё две росомашьи. Шкурки одна к одной. Нынче песец крупный попадался. Правда, лисы средненькие. Смотри, оценивай. Выделка – ни жиринки не осталось.
– Ладно, Седо! Садись пока, пей чай, а я смотреть буду!
– Никифорыч, а может, кружечку винишка подашь. Так хочется! Чай я каждый день пью, а вино, когда вы приаргишите в стойбище.
– Пока не сторгуемся, никакого вина! Ваш староста Фёдор Петрович Дураков добивается запрета на продажу хмеля. Скоро и мы вино не будем возить, – сказал приказчик. – Пей чай! Уже вскипел! Бери сахар и баранки!
– На баранки зубов нет! Они твёрже льда на майне! Мороженые.
– А ты в чай опусти, и они отмякнут! – посоветовал Василий Никифорович. – Мы так и баранки, и сухари едим. В размочку.
А сам развязал кули, вытряхнул мех на оленьи шкуры и начал перебирать пальцами «песцовую одёжку». Седо нехотя пил чай и глядел на приказчика, придирчиво осматривающего его пушнину. Тот разложил шкурки в три кучи.
– Смотри сюда, Седо! Шестьдесят шкурок песца беру по полтора рубля, тридцать – по рублю. Остальные – по полтиннику. Лисьи – по два рубля, росомашьи – по два с полтиной!
– Мало, хозяин, мало! Песец больше лисы. Пойди в тундре, поймай полтинник. Из-за одного песца, бывает, по пятнадцать вёрст по путику идёшь. Ноги отваливаются, а ты – полтинник!
– Не могу больше, Седо! Песец небольшой, ворс мелкий. Не могу!
– Ладно! Садись, считай! Я посмотрю, что мне останется.
Василий Никифорович тоже прихлебывает чай из кружки, смотрит квитанции по долгам, играет костяшками. Седо сидит и со страхом ожидает, сколько у него останется денег на муку, табак, чай, ситец, вино. Отщелкав косточками, приказчик разводит руками:
– Я убираю долги, и тебе на товары остаётся девяносто пять рублей! Не густо, дорогой Седо! Много товару не купишь.
Седо сидит на шкуре, придавленный таким известием.
– Василий Никифорович! У меня жена, двое детей. Хлеб, чай, сахар нужен! Помрут с голоду! – лопочет убитый горем Седо. – Год с охоты не вылазил, а заработал сотниковский кукиш.
– Смотри товар, выбирай, что нужно, но не более, чем на девяносто пять рублей. Ах, подожди! У тебя же ещё мамонт есть. Сейчас окину, что за кость.
Перебрал, осмотрел куски бивней.
– Бивень белый! Ни одной трещинки! Давай по четыре рубля за пуд.
– На пароходе по пять берут, а ты – по четыре. Не буду продавать!
– Забирай тогда куль, пусть он у тебя трескается.
Седо в раздумье смотрит на бивни. Жалко отдавать за такую цену. А душа скулит по вину.
– Хозяин! Кружку вина дай, сбавлю цену на бивень! – заискивающе смотрит Седо на приказчика.
– Я налью, только никому не говори, что я угостил. Понял? – заговорщецки сказал.
– Понял, хозяин! Никто знать не будет, где Седо выпил.
Седо, озираясь, хлебнул вина, повеселел и пошёл отбирать товар. Выбрал три куля муки, двадцать пачек чаю, десять папуш табаку, по три фунта пороху и свинца. И ведро вина! Василий Никифорович опять кинул на счётах:
– Не хватает денег на порох, свинец и на вино. Сотников запретил тебе выдавать в долг. Ты, шельмец, с гонором, пушнину продаёшь на пароход, минуя Сотникова. Жалуешься старосте Дуракову, что тебя купец обсчитывает. Поэтому иди к Александру Киприяновичу, проси у него в долг. Разрешит, я выдам!
Седо снова сел на шкуру. Вино покачивает измождённое тело самоеда. Глаза то открываются, то закрываются. Он пытается думать, как выкрутиться зиму без долгов. Пороха и свинца мало. Не хватит на зимнюю охоту. У соседей занять? Сами бедствуют, не знают, как торг пройдёт. Сотников долги удержит – тоже останутся ни с чем. Плохо думается. Вино отвлекает. Он открывает глаза и просит у приказчика табаку.
– Вот последняя папуша – и я тебе больше ничего не должен! – бросает в лицо горькие слова Иванов и даёт щепотку табака на трубку. – Закуривай – и давай отсюда! Не держи очередь, а то купец увидит и за сокуй вытащит тебя на снег. Если хочешь взять в долг, проси у Сотникова, – советует приказчик.
Александр Киприянович сидит в небольшом тёплом чуме у горящей печи и пьёт чай со старостой Затундринского общества Фёдором Петровичем Дураковым. Курят трубки, прихлёбывают и ведут говорку. Сотников знает, зачем заглянул в его чум Дураков. Не чаю попить, а спросить, почему без патента вином торгует. Ждёт купец вопроса, а Дураков петляет вокруг да около, ищет удобного момента, чтобы в лоб спросить.
Потягивая трубку, староста медленно, без напора, как бы между прочим, говорит:
– Жалуются мои сородичи, Александр Киприянович, спаиваешь их, обираешь до нитки, да ещё и бьёшь, когда своё требуют.
– А ты скажи, Фёдор Петрович, кто жалуется? Они у меня с голоду подохнут!
– Не скажу – кто, но уже не один человек. Боятся они тебя! Просят, чтобы я их не называл. Дак вот, я тебя пока прошу – не торгуй в моей управе вином. Одни беды от него. И на цены волчий аппетит убавь. Все у тебя в долгах ходят. Закабалил каждую семью.
– Мой аппетит никому не вредит! Дорого, пусть не берут. Раньше жили без муки, без чая, без табака. Не вымерли. И сейчас не вымрут.
Откинулся полог чума, и втиснулся пьяный Седо.
– Хозяин, дай товар в долг. В тёмную пору верну шкурьём!
– Ну, видишь, Фёдор Петрович! Торг не прошёл, а он уже под хмелем! – обрадовался Сотников. – Я, что ли, поил?
– Где ты напился, Седо? – спросил Дураков.
– Не скажу! Песца сдал, лисицу сдал, росомаху сдал, бивни тоже. Много. Четыре куля сдал, а товару получил мало. Иванов долг удержал! – еле ворочал языком самоед.
– Выйди вон, лодырь! – закричал Сотников. – Жаловаться только можешь, а не охотиться!
Седо пал на колени и начал целовать купцу бокари. Тот оттолкнул ногой. Седо упал на спину, поднялся и снова встал на колени.
– Сейчас ноги целуешь, а через час будешь меня обзывать «Ландуром».
– Не буду! Даже шайтаном обзывать не буду! Поймаю песца – отдам долг.
– Не убив медведя, не продавай шкуры! – сказал купец.
Затем схватил за загривок Седо и выбросил на снег.
– Теперь ты сам увидел, Фёдор Петрович! И так через одного. Выпьют, потом приходят права качать. И за ножи хватаются, – злорадствовал Александр Киприянович. – Приходится кулаком усмирять.
– Это я вижу. Но зачем из чума выбросил на мороз? В тундре свои законы. Мил не мил тебе человек, а коль в чум зашёл, накорми и обогрей. А ты ему – по загривку!
– У него чум рядом. Дойдёт! Наглому дай волю, захочет и боле, – заиграл желваками Александр Киприянович. – А законы я сам устанавливаю.
– Ой, обираешь ты нашу тундру! Жестокость плодишь у самоедов. Задираешь их друг с другом. Одного жалуешь – другого нет. Зависть развиваешь. Так ненароком можно и пулю схлопотать!
– Не схлопочу! Девятый год торжища устраиваю, и никто на меня даже рукой не замахнулся! Многие молча получают расчёт и уходят. А такие, как Седо, нажрутся вина и лезут на рожон. Отсюда и драки, и смерти. Но это твои заботы, Фёдор Петрович! Ты отвечаешь за спокойствие в своей управе. Ты – власть. У тебя и бляха на груди! Вот и управляйся со своими сородичами. Приучай к порядку!
– Моё дело тебя предупредить, Александр Киприянович! А как староста, я должен запрет наложить на торговлю вином в моей управе. Не задирай людей. Поплатишься.
– Твои люди, когда я прихожу с аргишом в стойбище, перво-наперво про вино спрашивают. Не о муке, табаке, порохе. А о вине! Без него им и торг не нужен.
– У тебя, Александр Киприянович, губа – не дура! Твой приказчик с твоего же позволения сначала вином угощает, а потом принимает пушнину. С хмельными легче сторговаться. Поначалу вино их добрыми делает. Сговорчивыми. Вот и берёте по дешёвке пушнину, а товар отдаёте втридорога. Обсчитываете, как малых детей, и ты, и приказчик твой.
Александр Киприянович нервно заходил по чуму вокруг печи:
– Ты, хоть и староста, Фёдор Петрович, но несёшь самый что ни на есть вздор! Если я не приеду с обозом в твою тундру – вы же умрёте без меня. Неужели охотиться станете из лука, не имея ни пороха, ни свинца. Сети не завезу – останетесь без рыбы. Строганину есть перестанете, оцинжаете[12] прежде времени – и каюк! Потому ты мне, Фёдор Петрович, – не указ! Хоть я и без бляхи, но хозяин всей тундры – я. Я – кормилец твоих людей. Понял? И больше с такими обвинениями не приходи!
Староста был не робкого десятка. Он держал в запасе довод, который заставил купца внутренне вздрогнуть, но виду не показать.
– Запомни, Александр Киприянович, если уйдёт донесение Туруханскому отдельному приставу, он быстро найдёт на тебя управу за торговлю непатентным вином.
– Ничего! Я и к отдельному приставу подход найду! Деньги все любят!
– На первый случай штраф наложат, а через суд и торговлю тебе запретят. Ты думаешь незаменимый? Нет, дорогой кормилец! На твоё место уже трое метят: один – из Енисейска, двое – из Туруханска. Крепкие кулаки, оборотистые. Все второй временной гильдии. А ты третьей козыряешь. Догуляешься, брат, по тундрам, народ тебя сам осудит! – урезонивал староста самоедской орды.
Купец вздрогнул. «Значит, уже копают под меня конкуренты. Хотят отобрать самоедскую тундру. Значит, не пристава надо бояться, а конкурентов. От них жди пули в спину, топора или пробоины в барже»…
– Спасибо, Фёдор Петрович! Умную мыслишку кинул! Хотя страшную, но умную! Вот им всем по такой фиге! – И он занёс над столом огромный кулачище. – Не пущу я их в тундру!
Он откуда-то из-за спины достал походную фляжку вина и налил Дуракову.
– Давай, Фёдор Петрович, вином помиримся! Нам с тобой делить нечего, кроме этого вина!
– Нет, Александр Киприянович, пить я не буду. Ты, я вижу, и отдельного пристава хочешь купить за деньги, а меня – за вино. Мне люди доверили себя, поскольку знают, ни за какие посулы я их не предам. Иудой не стану! – ответил староста.
– Ну что ж! На нет – и суда нет! – и купец выплеснул вино на печь. Раскаленное железо сразу превратило зелье в пар. Хмельной запах повис в чуме.
– Не хотел пить, дак хоть понюхай!
– И нюхать не хочу эту гадость. До сорока годов не пробовал и сейчас нюхать не стану, – Дураков поднялся на ноги. – В следующий раз приходи без вина, – рад буду встретить. С вином – гнать буду! Спасибо за чай!
И резко вышел.
У торгового чума стояли несколько нарт с кладью и очередь самоедов на мен. Пьяный Седо вертелся возле очереди, дыша на людей винным перегаром.
– Седо! Иди в чум, проспись! Сегодня больше вина не будет! – сказал староста и вошёл в торговый чум. Василий Никифорович вальяжно сидел за столом и играл на счётах костяшками.
Рядом жался Канюк, молодой крепкий самоед. Он смотрел, как считает деньги приказчик. Больше и больше косточек гонял он туда-сюда по прутику.
– Вот сколько стоит твоя пушнина! – сказал Василий Никифорович.
– Много! – обрадовался Канюк и заёрзал на шкуре. Он представил, сколько товаров возьмёт у купца.
– А теперь посчитаем твои долги, – пояснил Иванов. И начал сбрасывать. Сначала – по одной, потом по две, затем по три косточки за взятые в долг муку, бисер, чай. Он сверял с накладными, сгоняя косточки с Канюкового прутика. Увидел вошедшего старосту:
– Ты что-то хотел, Фёдор Петрович!
– Я держал говорку с Сотниковым и на продажу вина наложил запрет!
– А как же быть? Я хотел взять два ведра. Скоро праздник солнца. Хотели отметить маленько. – огорчился Канюк.
– Встречайте праздник, как раньше бывало. Чай, строганина, живое кольцо вокруг костра. Теперь думают, без вина и солнце не взойдёт. Лишь бы повод выпить, – ответил Дураков. – А затем пьяное веселье закончится стрельбой. Запрет есть запрет!
– Но ведь они досаждают этим вином! – вступился приказчик. – Идут в чум и денно и нощно. За горло берут, чтобы вина дал в долг.
– Теперь отправляй всех ко мне! – сказал Дураков. – Будешь с пьяными вести торг – пеняй на себя!
Он вышел из чума и сказал, стоящим в очереди:
– Не досаждайте купцу вином! Узнаю – судить будем на совете управы. Кроме штрафа и в острог можете угодить за нарушение запрета. Поняли? – строго спросил староста.
– Поняли! – нехотя ответили самоеды.
А не угомонившийся Седо сказал негромко:
– Уедет Дураков, тогда и нальёт купец вина.
Староста услышал шёпот пьяного охотника, повернулся.
– А ты, выпивала, не сбивай людей с толку! Будешь пить, из долгов не выберешься и детей потеряешь!
Он положил на нарту ружьё, куль с провизией и тронул каюра за плечо:
– Поехали в сторону Хантайки.
Упряжка, завихрив снегом, вскоре слилась с тундрой.
Фёдор Петрович Дураков, объехав свои стойбища, добрался до станка Хантайка и заглянул на чай к старосте Хантайской самоедской управы Ивану Никитичу Хвостову. Сидели в тёплой, добротно срубленной избе из местного леса, пили чай, курили и советовались, как навести маломальский порядок в управах. Дуракову, месяц кочующему от стойбища к стойбищу, нравилась ухоженная изба Хвостова.
– Срубили за казённый кошт! Тут у меня и горница, и горенка для приезжих, и приказная, где выдаю кое-какие бумаги и встречаюсь с тундровиками, – рассказывал Иван Никитич. – Учет самоедов веду по каждому кочевью. Из Туруханска много бумаг запрашивают. Писарь еле успевает.
– А у меня в Карасино изба маленькая. Там и живу, и служу вместе с писарем. На поездки беру в кортом оленей и езжу по стойбищам. Правда, в управе есть лодка, летом по станкам ходить. Да, ружьё казенное, – посетовал на сложности Фёдор Петрович Дураков.
Далее говорили о ценах, о самоволии купца Сотникова, разлагающего обе самоедские орды.
– Наше шкурьё берёт за бесценок. Считает, оно нам достаётся даром. А ещё диктует цены, что близко другого продавца нет. Были бы в тундре другие купцы, можно было поторговаться. А здесь, если Сотников не возьмёт пушнину, некому больше сбыть. Он и чувствует себя хозяином. Даже не хозяином, а маленьким царьком. Вся тундра под его дудку пляшет. Туруханская власть за ценами не следит, с торгашей не спрашивает. А в казённых хлебозапасных магазинах выбора товаров нет: мука, порох, свинец да соль. А он по стойбищам проехал, товары поменял на пушнину – и не клят и не мят. Как взять в оборот его – ума не приложу! – рассуждал Фёдор Петрович Дураков.
– Он-то клят! И мы с тобой клянём, и наши сородичи. Толку что? Он карманы набивает на нашей нищете. Отец его был человек, как человек. С этим не сговоришься. Не идёт ни на какие уступки. Не привечает он нашего брата-тундровика. Силища, как у медведя. Ручища, как лапа медвежья. Кулак с голову мою. – страшил Иван Никитич Хвостов. – Вся тундра страдает от его бесчинств. Люди стараются не попадаться на глаза. Если бы не нужда, обходили его обоз десятой дорогой. Боятся. Одного избил, второго споил, третьего обобрал с ног до головы. Жалуются шёпотом. Узнает – загнобит. У меня на озере, во хмелю, схватились за ружья два брата-охотника. Следопыты – от Бога! Перестрелялись. Один замёрз, опившись вином. А трое летом на рыбалке утонули. На пароходе бивни мамонта на вино сменяли. Не голод и болезни страшны, а вино. Сотников только за вино получает около трёх тысяч рублей дохода. Не исправится, напишем жалобы или донесения Туруханскому приставу от двух управ. Пусть приезжают и в Карасино, и в Хантайку. Посмотрят, как живут самоеды.
Александр Киприянович упорно шёл к намеченной цели. Плотники Степана Варфоломеевича Буторина срубили в Енисейске большой дом-пятистенок, разобрали по брёвнышку, пролокчили[13] брёвна и венцы, сбили плот и привели в Потаповское. Плотогоны Ивана Кирдяшкина приплавили лес без потерь. Выкатили на берег по брёвнышку и по номерам сдали артельщикам Буторина. Лесины до осени сохли на берегу, а зимою шестёрками оленей были свезены на угор для сбора дома. По весне артель Буторина снова вернулась в Потаповское и занялась сборкой. Связали по углам рубкою венцы, сделали вчерне полы, соорудили накат и крышу. Приехавший осенью на неделю хозяин дома похвалил за работу:
– Теперь езжайте домой, а в апреле жду вас в Потаповском. Надо к осени завершить работу. В ноябре женюсь. Жену привезу сразу в новый дом.
– Будем, будем в апреле, Александр Киприянович! Будь спокоен, ко времени дом поставим! Кровельное железо есть, кирпич есть, стекло есть. Половая доска, пятидесятка сухая, как серянка. Думаю, вшестером поспеем к белым мухам, – заверил старшина артели. – Тебе завершу – и пора на лежанку внукам сказки сказывать! И так вся жизнь прошла в низовье!
В доме четыре просторных комнаты и – через длинный коридор – большая кухня. Она же и столовая. Рядом с кухней два больших чулана.
Законопатили мхом стены, утеплили черновой пол, затем забрали пятидесяткой. Внутри стены обили дранкой, заштукатурили и побелили. Сложили три утермановские печи[14]. И лишь на кухне русская кирпичная печь.
Александр Киприянович привёз из Мало-Дудинского в Потаповское круглый из гостиной стол, часы с боем, шкафы с книгами, иконы с позолоченными киотами и широкий, со стоячей спинкой, диван. Взял также один сундук с кухонной утварью, оставленный родителями.
Осенью 1889 года Александр Киприянович обвенчался с Елизаветой Никифоровной Ивановой. Десять упряжек, по шестёрке белых оленей в каждой, привезли в Мало-Дудинское жениха с невестой, пятерых братьев Елизаветы и отца с матерью. Дмитрий Болин и Михаил Пальчин, в праздничных вышитых парках, остановили упряжки у избы Степана Петровича Юрлова. Начинало смеркаться. На крыльцо вышел опекун без шапки, в стёганой поддевке, накинутой на плечи. Стоял, разведя руки, встречал гостей. Обнял невесту, затем Александра Киприяновича, потом всю Елизаветину родню.
– Проходите в избу, гости дорогие! Что-то вы маленько припозднились. Банька устала ждать, камни перекалились, – приговаривали у порога Степан Петрович с женою. В горнице гостей ждали брат Иннокентий, приказчики: Сидельников Алексей Митрофанович, Дмитрий Константинович Сотников с женами и Стратоник Ефремов. Два стола, накрытые одной скатертью, ломились от холодных закусок. Промёрзших на морозе гостей усадили за стол, налили по чарке. И выпили за удачный аргиш в Мало-Дудинское. Все пригубили кроме Стратоника. Александр Киприянович посмотрел на псаломщика, налегающего на заливного сига:
– Может, сегодня и не к месту, но я хочу выпить за моего учителя Стратоника Игнатьевича, до сих пор не нарушившего данной мне клятвы. – Головы повернулись к псаломщику: о какой клятве шла речь – никто не знал.
– Было дело, было, – оторвался от еды Стратоник. – Я сказал, брошу пить не ради Господа Бога, а ради Александра Сотникова. С тех пор в рот не беру.
– За это следует выпить! – поддержал Степан Петрович. – За сильную волю Стратоника!
Выпили. Закусывали строганиной, холодцом, заливным сигом, вяленым мясом, оттаявшей морошкой, солёными грибками. Накинулись на еду, заморили червяка с дороги, и тогда на стол подали горячее.
– Под горячее я, на правах жениха, хочу выпить за хозяев этой избы, Степана Петровича и его жену Александру Порфирьевну, теперешних наших с Кешей тятю и маму. Спасибо вам, что поддержали нас в тяжёлую годину, спасли от измываний дяди Петра, помогли встать на ноги двум сиротам.
Александр Киприянович вышел из-за стола и крепко поцеловал Александру Порфирьевну, а затем – Степана Петровича. Когда гости и хозяева насытились, Степан Петрович сказал:
– Баня ждёт молодых. Или вместе, или порознь. Думайте жених с невестой. Не сегодня завтра всё равно вместе в баню ходить. Соромно не соромно, но у нас так заведено.
– Дайте чуток подумать, Степан Петрович! – попросила Елизавета.
– Вроде бойкая, а тут сумлевается омовение совершить вместе с завтрашним мужем. Думай, неволить не буду.
Александр Киприянович, переминался с ноги на ногу, не зная, как поступить. Он не ожидал сегодняшней бани с невестой. Поэтому всё отдал на откуп Елизавете: как решит, так и будет.
Его подзадоривали братья Елизаветы, особенно младший, Костя:
– Своячок, трусишь! Такой большой, а Лизаньки испугался! Тятя мой с мамой давно вместе банятся.
– Помолчи, недоросль! – цыкнул Василий Никифорович. – Вот когда женишься, то попробуешь. Там столько неловкостей вылазят наружу, шаек не хватает срам прикрыть.
Мужики засмеялись. Елизавета из кухни зашла в горенку, подошла к Александру и положила голову на плечо:
– Нет, милый! Соромно. Париться пойду одна. Хочу под венец идти чистой. И телом, и душой.
Елизавета мылась, а из головы не выходили думы об Александре Киприяновиче. Нахлынули бурным водопольем. Душой пока она не чувствует молодого купца. Всё рассудком взвешивает. О богатстве она не думает. Ей не нравится его угрюмость и тяжёлый взгляд. Брат Василий не очень доброго суждения о нём. Он поаргишил с ним по тундрам, всяким видал, но добрым ни разу. Ценит только себя и доверяет только своим мыслям. Людей гнёт через колено до треска в хребтинах, пока те не становятся покладистыми. Особенно юраков и тунгусов. Под нос суёт увесистый кулак и орёт:
– А этого не нюхал! Сейчас как дам, и нюх потеряешь! Вас – тучи! Как комары обседаете мой магазин! Каждый садится предо мной и жужжит, чтоб пушнину дороже продать, да моего товару больше взять. Не хошь по сходной цене – сдыхай с голоду!
Походит, походит кочевник вокруг торгового чума, помнётся, подумает. Не хочется отдавать за бесценок охотничьи старания, да куда деваться. Товары нужны, припасы ружейные, да и курево тоже. Наступает он на горло неуступчивости и уже на коленях, за бросовую цену отдаёт и песца, и волка, и соболя. А Сотников на беде людской множит своё богатство. И Василию, как приказчику, уже перепадало. Избил его на берегу озера, прямо на глазах каюров, за то, что на копейку дешевле два пуда соли продал. Посчитал и удержал из жалованья. Так это ещё по-божески к нему, всё-таки в родню метит.
– Достанется тебе, Елизавета! – не раз говорил ей Василий. – Мука несусветная. Тяжёл норовом и рукой. Не тем, дак другим человека свалит. Может, тебе и впору будет, у тебя ведь норов – кремень! Будете всю жизнь ломать друг друга.
– Я не боюсь, Вася, ничего, кроме угрюмости и взгляда, – отвечала Елизавета. – У него много ума книжного, а у меня природная сметка. Природа – важнее книг. Пока я люба, он будет, как олень, по одной тропке ходить. Поживём, авось притрёмся. Я ему сказала, что выхожу не за богатство его. Хочу смягчить его долю сиротскую. Ни кулаком, ни норовом меня не возьмёшь. И не пытайся неволить! Сразу уйду!
Она мылась и думала, сможет ли отговорить своего мужа от опрометчивых деяний, держать в том жизненном русле, какое не размывалось бы всплесками его неукротимого характера. Оглядела себя с ног до головы, провела руками по упругим бёдрам, подержала на весу полные груди, откинула мокрые волосы. «Дай, Бог! – перекрестилась она. – Сохранить себя такой на долгие годы, не позволить упругости оставить тело». Елизавета плеснула воды на раскрасневшуюся каменку, легла спиной на полок и уставилась вверх, на сырой деревянный потолок. Затем заскользила взглядом по ровному досчатому настилу в надежде найти хоть меленькую зазубрину. Но потолок был ровный, будто сделан из одной гладкой тесины. «Может, и моя семейная жизнь будет такой же ровной и гладкой, как потолок», – думала она и даже испугалась такой одинаковости. Пар то скрывал, то проявлял потолок, клубясь перед глазами, будто предвещал Елизавете туманную жизнь, когда толком не разглядишь, куда дальше идти. Она на ощупь дотянулась до веника и неистово стала хлестать себя по бокам, по животу, по ногам, чтобы быстрее избавиться от непроглядного пара. Веник оставлял красные полосы на теле, гнал по жилам молодую кровь, разметал брызгами оседающий пар. Пристенная лампа тускло светила сквозь повисший в уголке клочок пара.
Из бани Елизавета вышли грустной. Ей казалось, что в парилке, осталось то, чем она жила: девичья гордость, весёлый нрав и красота девственного тела. Вернулась в предбанник, выпила квасу, ещё раз отжала мокрые волосы, протёрла полотенцем, подобрала в клубок и завязала снизу косынкой.
«Всё так, как было до этого, а душа неспокойна!» – думала она, выходя из бани.
На завтра над Дудинским плыл колокольный звон. В Введенской церкви, построенной братьями Сотниковыми, венчался сын покойного Киприяна Александр с Елизаветой Ивановой. В церковь, поглядеть на невесту, пришло всё село. Да и Александр Киприянович, как занялся кочеваньем, в Дудинском появлялся редко. Товарами обоз загрузит, Юрловых и брата Кешу проведает – и опять в тундру. У церкви стояли двенадцать оленьих и собачьих упряжек, украшенных разноцветными лентами с колокольчиками. На последней нарте бочонок с вином, на крышке лежал ливер и стояли десять деревянных кружек. Иннокентий сначала наливал вино в кружки, а затем накачал ведро, чтобы удобнее было потчевать селян после венчания брата.
В церкви тепло потрескивают свечи. Отец Николай, переведённый консисторией из Хатанги в Дудинское на замену Александру Покровскому, не спеша, с достоинством, ведёт обряд. Когда молодые обменялись кольцами и вместе с восприемниками[15] Дмитрием Сотниковым и его женой Василиной вышли на улицу, их осыпала зерном и серебряными монетами Александра Порфирьевна Юрлова. Прихожане кричали «ура» и искали серебро в снегу. Прямо у входа на колокольню их поздравили приказчик Сидельников и Мотюмяку Хвостов с женой Варварой, староста церкви Иван Никитич Даурский и каждый, кто сумел дотянуться до молодой пары. И только Петр Михайлович, и Авдотья Васильевна стояли осторонь и виновато смотрели на послевенчальную суету. Они заметили в прихожанах явную неприязнь к их неучтивому присутствию.
– Пойдём домой, Пётр Михайлович! Люди глазами съедают нас! – попросила Авдотья Васильевна и взяла мужа под руку.
А Иннокентий Киприянович налево и направо разливал вино, угощая прихожан за здравие молодых:
– Пейте, пока бочка не опустеет! – кричал молодой виночерпий, водя перед людьми кружкой. – За совет да любовь!
Люди подходили к молодым, желали добра и счастья и тут же опрокидывали в себя полные кружки. Никто не расходился по домам. Кто-то пустился в пляс, а кто-то заводил песню. Мужики важно курили трубки и степенно пили вино. У Степана Петровича Юрлова текли по щекам и оседали на бороде слёзы радости:
– Киприян Михайлович! Если ты меня сейчас слышишь, я выполнил твоё завещание. Твой старший сын женился! – и перекрестился. Потом обнял молодых и прошептал: – Берегите друг друга!
Прихожане долго пировали у церкви, а молодые с родственниками уехали на упряжках в Мало-Дудинское.
Шестёрка белых оленей с Елизаветой и Александром шла первой. Вились праздничные ленты на ветру, скрипел на гармонике Дмитрий Сотников, слышались весёлые голоса и смех. Елизавета изредка взмахивала хореем. Олени и так ходко бежали по накатанной дороге. Проскочили выселковое кладбище и выскочили на покатый берег Дудинки. Перед глазами открылась белая бескрайность.
– Пусть будет вот такой же бескрайней наша жизнь, Саша, как эта тундра!
– Тундрой я только и живу! Не будь её, не стал бы купцом! – ответил Александр. – Только в ней я себя человеком чувствую!
Он обнял Елизавету и поцеловал в губы. Она развернула упряжку, взмахнула хореем, и белые быки пошли вскачь вдоль единственной улицы выселок. Резко остановились у избы Степана Юрлова. Здесь их уже поджидали остальные упряжки.
– Я тебя прокатила с ветерком впервые! Понравилось?
– Понравилось. Ездишь лучше своего брата Василия. Чуть в снег не слетел! – ответил Александр Киприянович.
– Не слетишь, если я буду всю жизнь управлять упряжкой!
– Согласен! Только к торгу не имей касания. У меня в тундре свои законы. Я там не признаю родни.
– Да ладно, не серчай, муженёк! Коль купец, то торгуй – пока торгуется, кочуй – пока кочуется. Только помни, мой совет – не пустомеля. У меня особое чутьё. Оно сильнее собачьего. Только собака чует, что уже произошло, а я чую, что будет. Понял? Не хмурься, а помни! Теперь зови гостей в избу! Гулять будем!
Глава 3
Иннокентий Киприянович, достигнув совершеннолетия, получил причитающуюся часть имущества, деньги, завещанные отцом. Он с тринадцати лет служил у брата приказчиком и учился у Стратоника Ефремова. На службе Иннокентий прислушивался к советам мудрых наставников, Алексея Митрофановича Сидельникова и Дмитрия Константиновича Сотникова, осваивая тонкости купеческого ремесла. В отличии от старшего брата он был хрупче собою, голубоглазый, с копной льняных волос. Всем, кто с ним общался, он казался светлым и чистым. Голосом тих, раздумчивый и рассудительный. Взрослея, он понял, что торг в низовье шкодливый для людей. Непомерными ценами и вечным ущемлением людской совести. «Продаёшь товар, пытаешься людям смотреть в глаза, а мои совестливые очи не выдерживают взгляда обманутого покупца и невольно косят в сторону, прячась от стыда. Почему у меня такое пошлое ремесло?» – не раз думал Кеша, торгуя в лавке. Он клял себя, что служит бессовестному делу, и за грехи земные будет наказан Богом и людьми. Но совестливых купцов в низовье единицы или совсем не стало. Перевелись они после смерти его отца. А сейчас состязаются друг с другом, кто дороже товар продаст, кто ловчее объегорит тунгуса. А попробуй, продай дешевле других! Тебя тут же слопают, как налим наживку из своего же собрата. За нарушение круговой поруки тут же пустят под береговой откос твоё торговое дело. Пустят с такой крутизны, что больше не поднимешься! Для себя он держал одну мысль: лучше продать больше товару, но дешевле. И людям впору, и товар уйдёт подчистую. Не успеет залежаться в балаганах.
– Дорожиться – товар залежится! – любил наставлять Алексей Митрофанович. Но ему перечил Дмитрий Константинович Сотников: – Продешевить – барышей не нажить!
Иннокентий Киприянович анализировал эти и противоположные по своей сути советы и брал из них среднее, наиболее рациональное, что пригодится в торговом деле. Он регулярно записывал дельные наставления приказчиков в тетрадь, названную им «Торговый катехизис». И, открыв своё дело, нередко сверял мысли с этой тетрадкой, принимая какое-либо важное решение. Множество советов оправдывались в повседневной жизни молодого купца.
Конец ознакомительного фрагмента.