IV
После обеда Яни выходит опять на двор и садится. Аргиро́ просит его опять рассказывать.
ЯНИ. – Хорошо; теперь о том, как мы познакомились поближе с этою Афродитой.
У Акостандудаки в доме в селе Галата мы пробыли до вечера. Все видели, все смотрели у него. Мельницу его масляную видели; кушали, вино пили. Афродита сама подавала капитану и нам кофе и варенье. Бабушка Афродиты, добрая старушка, сидела тут же; был еще и доктор Вафиди с женой; лучший доктор в городе и у паши в большом уважении. Акостандудаки потом за музыкой послал. Пришли подруги к Афродите и начали мы с ними на большой террасе наверху танцевать. Хорошо провели несколько часов. Я немного стыдился; а брат Христо ничуть не стыдился даже. Подошел прямо к ней, к Афродите, и ни… даже не улыбнулся ей… ничего! Просто берет ее за руку и выводит на середину, в танец с другими становит. Она встала; но вынула тоненький лино платочек, подает брату и тихо говорит ему:
– За платочек будет гораздо лучше! – Сама же в это время краснеет.
Брату это показалось, кажется, обидно. Я заметил. И, разумеется, это была гордость: зачем это ей, архонтской дочери, такой богатой, руку прямо в руку сфакиотскому горцу класть? Однако они танцевали долго вместе; брат за один конец платочка держит, а она за другой. Протанцевал брат; я решился вести танец; опять взял ее же. И я через платок. Она танцовала хорошо. Потом села; стали отдыхать и другие девушки. Я (не ей, потому что вижу, что она очень горда), а другим девушкам говорю:
– Устали?
– Устали немного, – они отвечают. – Впрочем теперь не лето; воздух прохладен.
Я говорю:
– У нас в горах еще холоднее.
Тогда одна из девушек спрашивает меня:
– Удивляюсь, как это вы терпите там зимою при снеге?
– Терпим! – говорю я. – Очаги зажигаем; а у вас здесь внизу, конечно, очагов не нужно.
Другая еще девушка тогда говорит:
– У нас здесь внизу все хорошо; а у вас там дикое место!
Я говорю:
– Что делать! Терпение нужно! Бог нам помогает! Никифорова девушка все молчит. Потом вдруг сама:
– От наших танцев что за усталость; мы здесь тихо танцуем. От европейских танцев в Сире я уставала больше: от вальса голова кружится, а польку очень скоро иные танцуют.
Одна чорненькая ей на это:
– Ах! наши критские молодые люди такие варвары. Они таких танцев не знают совсем. Еврей Жозеф очень хорошо танцует а 1а франка, и польку, и вальс. Он в городе у австрийского консула писцом служит.
А маленькая Акостандудаки ей с пренебрежением ужасным:
– А! что ты говоришь, Мариго! Что ты нашла! Этот жид!..
И точно этот Жозеф был вещь ничтожная вовсе. Потом вдруг Афродита ко мне обернулась и спрашивает:
– Отчего вы с братом не протанцуете ваш пиррийский танец, что с позвонками на ногах? Кто видел только, его все хвалят. Это очень древний и красивый танец. Я бы желала видеть.
Я на это ей, смеясь, говорю:
– Надо к нам пожаловать… Туда, наверх. Милости просим к нам в Сфакию; там будут у нас и позвонки эти, о которых вы говорите, и мы можем для вашей чести с удовольствием протанцовать все, что вы пожелаете.
Она говорит:
– Как я туда поеду! – И больше ничего не сказала. Доктор тогда подошел к ней и говорит:
– Дитя мое! отчего ты все такая суровая? Глазки у тебя небесного цвета и волосики золотистые, приятные такие, и сама ты беленькая и молодая, а глядишь на людей все сердито… Прошу тебя, улыбнись!..
Афродита улыбнулась ему. Доктор был у них в доме давно как родной и с ней обращался как отец.
– Вот, – говорит он, – как я рад, что ты засмеялась! Меня твоя суровость с молодыми людьми огорчает.
Докторша и бабушка Афродиты за нее вступаются. – Девушка должна стыдиться и быть скромною. А доктор:
– Пусть будет скромна! Но в благословенном Крите нашем не так, как в иных областях турецких заведено, чтобы девицы с молодыми людьми боялись говорить… Мы здесь люди иные… У нас Венеция тут была прежде… Прошу тебя, Афродита, встань для меня, который тебя еще маленькою столько раз носил и баюкал, утешь меня, встань и протанцуй еще раз с любым из этих красивых ребят…
Она сказала:
– Извольте, с удовольствием! – встала и ко мне обратилась. – Господин Яни, пойдемте с вами! – Подает руку уж прямо, без платочка, и глядит, и глядит на меня, тихо, молча все глядит… И танцовала она тоже, то опустит глаза, то взглянет немного опять на мои глаза. Это все пустяки, это ничего не значило. Так она всегда смотрит. А я тогда возгордился в уме и, танцуя, думал: «Значит из всех молодцов я ей понравился. Я сжег ей сердце… Как это приятно! Как мне это нравится, что она предпочитает меня другим!»
А все было оттого, что я к ней ближе других стоял в это время. Но я был глуп тогда и с той минуты, как подержал ее за руку в танцах, полюбил ее и стал об ней думать.
К вечеру капитан и мы все уехали в город, и больше ничего в этот день в доме Никифора у нас не случилось.
Потом мы все вместе, капитан наш, и доктор Вафиди с женой, и сам Никифор сели на мулов и поехали в город. Никифору нужно было по делу ночевать в городе.
Много дорогой шутили и веселились. Никифор с доктором опять о турках спорили. Доктор всем восхищался. – «И воздух хорош, и цветочки хороши!» В это время весной, у нас в Крите, точно так же, как здесь на вашем острове, Аргиро́, по горкам и по холмикам цветет множество этих самых розовых цветов на низеньких кусточках, которые теперь ты видишь… Вот смотри прямо. Вся горка от них как будто красная стала. И на них доктор Вафиди радовался. Он говорил: «Вот, кир-Никифоре́, как приятно в таком сладком климате жить! И такие цветы по горкам видеть!» А супруга его смеется: «На что тебе цветы, врач мой? Когда бы ты был молодой, то девицам подносить хорошо. А ты уж не так молод!» – «Радуюсь!» – отвечает доктор. А Никифор ему: «Радуйся! Радуйся! А ты забыл, как в 58 году при Вели-паше нас хотели ночью турки в Канее всех перебить? Как они труп того мальчишки-христианина за ноги по мостовой волочили? Как в Сирии они поступали? Не ты ли сам тогда, в 58 году, ко мне пришел бледный, как тебя ноги едва держали, как зубами ты тогда стучал?.. Трех лет тому еще не прошло, а ты забыл это». Доктор отвечает ему: «Оставь эти печальные вещи! Что тут до турок за дело, когда я говорю о цветочках и о сладости климата на родине нашей! Освободитесь, я буду рад; и я эллин; – но я говорю, что и теперь нам жить приятно; а в 58 году наши же бунтовали и 10 000 народу из гор собрали… все Вели-паша да английский консул, его друг, виноваты одни. Английский консул двери свои христианам запер, когда они бежали спастись, а другие консулы открыли». Так они всегда спорили, хотя и были очень дружны. Нам, молодым, было очень полезно и занимательно знать мысли старших людей, и мы молча их слушали. И капитан Ампела́с больше молчал и тоже слушал их. Пред самым городом, с этой стороны, в маленьких хижинках живут у нас прокаженные. Их сюда отделяют, когда на них нападает эта зараза, и они, несчастные, живут тут все вместе. Все они в ранах и болячках каких-то ужасных, и лица у них испорчены и гниют, так что смотреть очень противно и жалко. Я и не разглядывал их хорошо. Боялся глядеть. Проезжие им деньги бросают, и мы все им бросили. И капитан, и доктор, и Никифор. Докторша потом говорит мужу: «Врач мой добрый, зачем это такое дурное распоряжение начальства, что эти несчастные люди свое безобразие на дороге всем проезжим показывают? Я видеть этого не могу; их бы в другое место убрать». Вафиди говорит: «Да, это неприятно; только не мне, потому что я привык; конечно, не все доктора!» А Никифор и тут несогласен; упрямый был человек! – «Нет, говорит, это хорошо! Надо нам, богатым и счастливым людям, показывать эти язвы прокаженных. Чтобы и мы помнили, как Бог карает людей за грех!» А капитан Ампела́с говорит ему: «Почем ты знаешь, кир-Никифоре́, что у них больше твоего грехов? Душа у несчастных этих еще лучше нашей… Стой, я еще дам им денег! Ну-ка и ты дай, кир-Никифоре́, еще»… Никифор ему: «Отчего не дать; что эти пустяки значат»… И оба довольно много бросили… И всем было это очень приятно видеть, что они по-христиански поступили оба: и капитан наш, и Никифор. Миновали мы прокаженных и подъехали к самой Канее. Чтоб от Галаты въехать в ворота крепостные, надо ехать сначала по широкой дороге около глубокого рва, и за рвом этим превысокая стена старой крепости. Слышим, играет военная музыка. Стоят турецкие музыканты на стене и так хорошо и громко играют! Прекрасно! Громко, сильно, хорошо! Что-то военное! Никифор сейчас опять затрогивает Вафиди, смеется: «Э! врач мой! Смотри-ка, твои друзья честь нам делают! С музыкой нас встречают. Айда, – сфакиоты мои, прицелиться бы вам в них хорошо теперь отсюда и посмотреть, как бы они вниз со стены падали… Я думаю, феска бы прежде свалилась, а потом уже сам».
Капитан за нас отвечает:
– Час еще их не пришел, кир-Никифоре́! Я тебе, милый мой, скажу вот что: ездил я не так давно в Вену по делам моим и видел там молодого черногорца: было ему всего, кажется, двадцать, не больше, лет; он ехал в Россию и имел рекомендательное письмо от своего черногорского начальства, где было так сказано: «Он отрубил уже пять турецких голов!» Вот, друзья мои, так бы и я желал рекомендацию когда-нибудь дать молодым сфакиотам! Зачем черногорцам лучше нас быть?
Мы говорим:
– Благодарим вас! и мы очень желаем этого.
Музыка все играет; мы все едем вдоль рва и стены шагом и веселимся. Пред тем, как налево к воротам крепостным поворачивать, на правую руку есть тут очень красивое турецкое кладбище. Много белых мраморных памятников и кипарисы стоят огромные, темные-темные и очень толстые. Трава была тогда между могилами очень жирная, густая, высокая и зеленая. И много красного маку и других цветов на этом кладбище цвело… Никифору захотелось опять пошутить над доктором; но тут уж доктор рассердился: видно, наскучили ему эти шутки и разговоры о турках. Никифор нам тихо сделал знак глазом и головой и спрашивает:
– Отчего, доктор, как ты думаешь, трава на этом турецком кладбище такая густая и жирная?
Доктор сначала еще не рассердился и отвечает, улыбаясь:
– Люди хорошие: торговали[8] в городе честно, жили покойно, с хорошею совестью. Жиру на них поэтому было много, и трава у них на могилах густа.
На это Никифор ему отвечает с досадой:
– Этот красный мак, что такое? Это кровь христианская выступает, которую они столько времени пьют!
Тут Вафиди рассердился и закричал:
– Что ты, Никифоре́, сегодня все кровь и кровь… Это неприятно! Разве я не грек, не патриот? я, может быть, лучше тебя! Ты воевать не пойдешь сам с турками, не беспокойся! Я люблю свою родину и свой народ; но ненавижу тех, которые пустословят из тщеславия и вредят этим народу, возбуждая его некстати… Ты все о крови сегодня говоришь, потому что у тебя у самого кровь волнуется от вина… Много вина выпил ты, вот что!
Никифор еще больше его оскорбился и говорит:
– Я свое вино пил, а не чужое. А доктор:
– Это глупо.
И начали ссориться. Капитан Ампела́с и докторша мирят их… И так мы подъехали прямо к воротам крепостным. Поворотили… Вижу, вдруг остановились и капитан, и Никифор, и Вафиди. Все с мулов и лошадей соскакивают на землю… Никифор даже побледнел. Все они глядят куда-то в середку, остановились и кланяются. Сошли и мы; и вижу я, стоят аскеры под воротами. Еще какие-то люди, не шевелятся. И тот начальник, который при воротах начальствует, стоит. А сидит, свесив ноги вниз на его окошечке, на подушке, один человек из себя не молодой, красноватый, усы у него подстриженные, рыжие, и читает какую-то бумагу… В одежде простой, чорной. Это был сам Халиль-паша. Он проверял сам какие-то дела у того чиновника, что к крепостным воротам приставлен был. Тут я его в первый раз увидал. Он опустил бумагу, доктору особо поклонился и оглядел нас всех и не благосклонно, и не гневно, а просто так посмотрел, и спросил Никифора:
– Вы откуда это все вместе?
Никифор точно как будто смущен, торопится:
– Это они у меня по делам в Галате были…
Потом паша как будто посуровее и очень внимательно посмотрел на нас с братом и спросил у капитана Ампела́са построже, чем у Никифора:
– Это кто такие?
Капитан ему почтительно:
– Это, паша господин мой, братья Полудаки, Христо и Яни, наши сфакиоты. Дети моего друга, который уже умер.
Тогда паша обратился к офицеру, который около него стоял, и сказал ему:
– А зачем же на них оружие, когда это запрещено? И вы сами разве это не знаете? Тебя, старик Коста́, я запру надолго в тюрьму за это в другой раз. Снимите все ваше оружие и отдайте аскеру.
Что делать! Вынул капитан пистолет и нож из-за пояса; вынули и мы и отдали аскеру. Э! Свобода! Свобода! Где ты? Пропала вся наша гордость и вся наша краса! Отдали оружие аскеру, и тогда паша махнул нам всем рукой: «Идите». И мы со смирением и с почтением все прошли мимо него пешие под ворота в город.
Оружие это мы никогда уже и не получили назад. Так мы должны были все купить новое пред возвращением в горы. Так неприятно этот вечер наш кончился! Никифор после говорил доктору, как слышали, так:
– Очень я теперь боюсь, что паша недоволен мною. С этими сфакиотами вместе… Ножеизвлекатели, клефты! Очень боюсь я теперь, чтобы все дела мои не испортились после этого!.. Какой анафемский час вышел мне!
И долго еще он все убивался об этом, что паша будет что-нибудь о нем в политике нехорошее думать.