Вы здесь

Сущность зла. Бойня на Блеттербахе (Лука Д'Андреа, 2016)

Бойня на Блеттербахе

1

– История начинается над Тирренским морем.

– Над морем?

Вернер кивнул.

– Знаешь, что такое многоячейковая кластерная гроза, регенерирующая с подветренной стороны?

– Для меня это китайская грамота.

– Определение из метеорологии. «Многоячейковая кластерная гроза, регенерирующая с подветренной стороны», проще говоря, самозарождающаяся гроза. Представь себе влажный, теплый воздушный поток, идущий с моря. В нашем случае с Тирренского. Очень влажный, очень теплый. Достигает берега, но, вместо того чтобы обрушиться грозой на Генуэзский залив, продолжает продвигаться на север.

Я пытался вызвать в памяти карту Италии.

– Пролетает над Паданской низменностью?

– Не встречая преград. Наоборот: собирает еще больше влаги и тепла. Понятно пока?

– Пока понятно.

– Теперь представь, что такой воздушный поток, влажный и горячий, будто в тропиках, натыкается на Альпы.

– Начинается гроза, да такая, что будьте-нате.

– Genau[20]. Но именно когда поток влажного воздуха натыкается на Альпы, с севера прибывает холодный поток, тоже до невозможности насыщенный водой. Когда эти два потока сталкиваются, начинается сущий бардак. Самая настоящая самозарождающаяся гроза. Знаешь, почему самозарождающаяся? Потому, что столкновение двух потоков воздушных масс не снижает интенсивность грозы, напротив, она все больше и больше набирает силу. Неистовство порождает другое неистовство. Речь идет о грозе, выдающей более трех тысяч молний в час.

– Гроза, порождающая грозу, – повторил я как зачарованный. – Такие редко бывают?

– Раза два в год. Иногда три, а иногда и ни разу. Но природа дает, и природа отнимает. Гроза такого типа – апокалипсис в миниатюре, но длится она недолго. Час или два, максимум три, и на ограниченной территории. Это как правило, – добавил он, немного поколебавшись.

– А если правило нарушается? – подстегнул его я.

– Тогда мы приходим к двадцать восьмому апреля тысяча девятьсот восемьдесят пятого года. Прародительница всех на свете самозарождающихся гроз. Зибенхох и прилегающая зона оказались отрезаны от мира почти на неделю. Ни дорог, ни телефона, ни радио. Подразделениям Гражданской обороны пришлось передвигаться на скреперах[21]. И с наибольшей яростью, а ярость эта, говорю тебе, не уступала ярости урагана, гроза разразилась над Блеттербахом. – Вернер провел рукой по подбородку, прочистил горло и продолжил: – Она длилась пять дней. С двадцать восьмого апреля по третье мая. Пять дней в аду.

Я попытался представить себе массу грозовых облаков, нависшую над горизонтами, которыми так приятно было любоваться из окна. Ничего не получилось.

– Но не гроза их убила, – прошептал Вернер, качая головой. – Это было бы более… не сказать чтобы справедливо, но естественно. Всякое бывает, правда? Удар молнии. Камнепад. В горах может случиться… много скверного.

В горле у меня пересохло. Да, в горах случается много скверного. Я это слишком хорошо знал.

Чтобы промочить горло, я поднялся, наполнил стопку. Граппа прошла в гортань раскаленным железом. Я налил себе еще половину стопки и уселся снова.

– Эти бедные ребята были не просто убиты, то, что случилось, можно назвать… – Лицо Вернера исказила гримаса, какой я у него никогда не видел. – Когда-то, много лет назад, я ходил с отцом на охоту. Тогда тут еще не было заповедника, и… помнишь наш разговор относительно голода?

Еще бы мне не помнить.

– Да.

– Я испытываю голод, иду на охоту, убиваю. Стараюсь не причинять боль, делаю все чисто, по уму. Потому. Что. Испытываю. Голод. За это нельзя осуждать, правда? Такие вещи находятся вне пределов обычных понятий добра и зла.

Такие слова, произнесенные человеком, который многие годы спасал людям жизнь, глубоко поразили меня. Я ободряюще кивнул, чтобы он рассказывал дальше, но в этом не было нужды. Вернер продолжил бы и без моего одобрения. Над этим феноменом он размышлял долгие часы и теперь старался как можно лучше выразить свои мысли. Мне ли не распознать навязчивую идею, когда она передо мной предстает.

– На войне люди убивают друг друга. Это правильно? Неправильно? Смешные, глупые вопросы. Кто не шел убивать, того расстреливали. Можем ли мы утверждать, что люди, отказавшиеся взять в руки ружье, были святыми или героями? Разумеется, можем. Во времена мира на них так и смотрят, и это правильно. Но можем ли мы заставить миллионы людей вести себя как святые или герои? Принести себя в жертву ради идеи мира? Нет, не можем.

Я не мог понять, куда он клонит. Но слушал не перебивая. Если работа над фактуалом чему-то меня научила, то именно тому, что чем свободнее, непринужденнее говорит человек, тем более интересные речи исходят из его уст.

– На войне убивают. Приказывать убивать – дурно. Дурно заставлять целые поколения истреблять себя на полях сражений. Это оскорбление Бога. Но если ты не король и не генерал, что еще тебе остается? Стреляй, или тебя расстреляют. В первом случае есть надежда спасти свою шкуру и вернуться к тем, кого любишь.

Он постучал пальцами по столу.

– На войне убивают. Убивают на охоте. Убивать свойственно человеку, хотя мы не любим в этом признаваться, и справедливо, что этому пытаются всеми силами противодействовать. Но то, что сотворили с тремя несчастными ребятами на Блеттербахе в восемьдесят пятом, не было убийством. В той бойне человеческого было мало.

– Кто они были? – спросил я тихим, прерывающимся голосом.

– Эви. Курт. Маркус, – сухо отчеканил Вернер. – Ничего, если мы выйдем на воздух? Здесь становится слишком жарко. Проветримся немного.

Аромат осени, сладковатый запах, так и шибающий в ноздри, достиг своего апогея. Без сомнения, скоро зима все сметет со своего пути. Даже самая прекрасная осень через какое-то время взыскует права на вечный покой.

Меня охватила дрожь. Направление, какое приняли мои мысли, мне не нравилось.

– Знаешь, славные были ребята, – сказал Вернер, когда мы дошли до сосны, расщепленной ударом молнии. – Все трое здесь родились. Эви и Маркус – сестра и брат. Сестра старшая. Красавица. Но не повезло ей.

– Как так?

– Знаешь, Джереми, что такое болезнь Южного Тироля?

– Нет… – смешался я. – Понятия не имею.

– Алкоголь.

– Эви была алкоголичкой?

– Не Эви. Ее мать. Женщину бросил муж, коммивояжер из Вероны, где-то в семидесятых, сразу после рождения Маркуса. Но и до того жизнь ее была не сахар, уверяю тебя.

– Почему?

– Другие времена, Джереми. Видишь мое имение?

– Вельшбоден?

– Знаешь, почему я приобрел его чуть ли не за горстку орехов?

– Потому, что у тебя деловая хватка?

– И это тоже. Можешь ты перевести название?

– Вельшбоден?

– Genau.

Местный диалект сильно искажал Hochdeutsch[22], с которым я вырос благодаря моей матери, и частенько случалось так, что я вообще ничего не понимал. Я уныло помотал головой.

– Слово Walscher, или Welsher, или сколько других его искажений не существует в округе, – ключевое слово для того, Джереми, кто хочет понять, какой мусор заметают тут под ковер.

Он намекал на этническую вражду, которая началась после Второй мировой войны и о которой я немало слышал.

– Итальянцы против немцев, немцы против итальянцев? Белфаст со штруделем?[23]

– Walscher означает иностранец, чужак. Пришлый. Но в дурном, уничижительном смысле. Вот почему я купил землю за смешную сумму. Потому, что на ней жили Walscher.

– Но конфликт…

– Конфликта больше нет благодаря туристам и Господу Богу. Но где-то под спудом всегда тлеет искра…

– Неприязни.

– Мне нравится, хорошее слово. Корректное. Именно так. Этнический конфликт между хорошо воспитанными людьми. Но в шестидесятые годы, когда мать Эви и Маркуса вышла замуж за коммивояжера из Вероны, этнический конфликт проходил под взрывы бомб. В свидетельстве о рождении фамилия Эви значится как Тоньон, но если ты спросишь у местных, тебе ответят, что Эви и Маркус звались Баумгартнер, по материнской фамилии. Понимаешь? Наполовину итальянское происхождение оказалось перечеркнуто. Мать Эви вышла замуж за итальянца: можешь представить себе, что означал в те времена смешанный брак?

– Уж никак не красивую жизнь.

– Никоим образом. Потом муж ее бросил, а алкоголь уничтожил ту последнюю малость здравого смысла, какая еще оставалась у нее в голове. Маркуса вырастила Эви.

– Мать еще жива?

– Мать Эви умерла через пару лет после того, как мы похоронили ее детей. На кладбище она не явилась. Мы зашли к ней домой: она валялась на полу, на кухне. Была пьяная в стельку и все спрашивала, не хотим ли мы… ну, не хотим ли…

Вернер засмущался, и я выручил его, задав вопрос:

– Она промышляла проституцией?

– Только когда кончались деньги, которые ей удавалось скопить, подрабатывая то тут, то там.

Мы еще немного прошлись в молчании. Я слушал, как кричат гагары и чирикают воробьи.

Проплывавшее облако затмило солнце, потом продолжило свой путь на восток – мирное, безразличное к трагедии, о которой Вернер рассказывал мне.

– А Курт? – спросил я, чтобы нарушить молчание, которое начинало меня тяготить.

– Курт Шальтцманн. Старший из троих. Он тоже был славный малый. – Вернер остановился, отломил ветку от сосны с темным узловатым стволом. – Знаю: в подобных случаях всегда так говорят. Но поверь мне: они вправду были славные ребята.

Вернер умолк, а я, чтобы заполнить паузу, проговорил вполголоса:

– В восемьдесят пятом я хотел стать питчером[24] в команде «Янкиз» и был влюблен в мою тетю Бетти. Она пекла невероятно вкусные маффины. О тех годах у меня прекрасные воспоминания.

– В наших краях в те годы было еще хуже, чем в войну, поверь мне. Молодежь уезжала, а кто оставался, травил себя алкоголем. Как и большинство тех, кто постарше. Не было ни туризма, ни субсидий на сельское хозяйство. Не было работы. Не было будущего.

– Почему же тогда Эви и прочие остались?

– А кто тебе сказал, что они остались?

– Значит, они уехали?

– Эви – первая. Она была не только умница, она была красавица. А знаешь ли ты, что случалось в те годы с красивыми и умными девушками в наших краях?

– Они выходили замуж и начинали пить?

Вернер кивнул.

– Первый попавшийся говнюк, а их тут полно, вскружит девчонке голову, обрюхатит ее, а потом принимается лупить ремнем, если в холодильнике недостаточно пива. А со временем, будь уверен, получается так, что пива всегда не хватает. Эви видела, что случается с женщинами, которые теряют голову из-за говнюков.

Я впервые слышал, чтобы Вернер употреблял такие слова.

– У Эви был план. Она закончила школу с самыми высокими баллами и получила стипендию для учебы в университете. И она, и Маркус владели двумя языками, но мать отказывалась говорить по-итальянски, к тому же их приучили к фамилии Баумгартнер, так что, когда наступил момент выбирать, в какой университет поехать, Эви решила в пользу Австрии.

– И на какой факультет она поступила?

– На геологический. Она любила горы. Особенно Блеттербах. На Блеттербах она водила младшего брата, когда дома становилось невтерпеж, и на Блеттербахе, как говорят, она поняла, что влюбилась.

– В Курта? – спросил я, уже угадывая ответ.

– Они были знакомы; в маленькой деревне, где рождается немного детей, эти немногие знают друг друга с пеленок, но Курт вел совсем другую жизнь. Он был на пять лет старше Эви, работал в горах проводником и спасателем. Он происходил из хорошей семьи. Его отец, Ханнес Шальтцманн, был мне другом. – Вернер осекся, и глаза его на миг затуманила грусть. – Хорошим другом. Это Ханнес привил сыну страстную любовь к горам.

– Ханнес тоже работал в Спасательной службе?

– Входил в правление. Это он накопил денег, чтобы приобрести «Алуэтт». Помню, Курт все время просил позволения использовать вертолетик, чтобы катать туристов над Доломитами за определенную плату, но, хотя сама по себе идея была гениальная, мы об этом даже слышать не хотели. «Алуэтт» служил для того, чтобы спасать людей, а не развлекать отдыхающих. И не думай, что парень был жадным, вовсе нет. Как проводник Курт зарабатывал негусто, а как спасатель – еще меньше, если учесть, что все мы были добровольцами. Но для Курта деньги ничего не значили. Наградой ему служили горы.

– У Эви и Курта была счастливая любовь?

Вернер улыбнулся:

– Такая только в сказках бывает. Эви ясно представляла себе свое будущее. Университет, диплом с наивысшими баллами, докторантура, потом музей естественной истории в Больцано, о котором тогда много говорили. У нее были амбиции. Она мечтала стать куратором отдела геологии. И по-моему, у нее бы получилось, такая она была молодчина. Как только приехала в Инсбрук, сразу отличилась, и профессора ее заметили. Сам посуди, как ей было нелегко. Представь себе девушку, молоденькую девушку с гор, которая говорит на нашем диалокте, как она затевает дискуссии с университетскими мудрецами, а ведь иные из них начинали карьеру в тридцатые-сороковые годы. Не знаю, понятно ли я говорю. Так или иначе, оценки у нее были отличные. Она начала публиковаться. Стала восходящей звездой.

Я вздрогнул. Меня тоже называли наполовину восходящей звездой. Такое определение приносит несчастье. Настоящее проклятие.

– Когда она уехала в Инсбрук?

– Эви уехала в восемьдесят первом, оставила Маркуса одного. Он был несовершеннолетний, а их мать, как в таких случаях говорится, была недееспособной, но Маркус мог сам позаботиться о себе. Эви уехала, а Курт отправился следом за ней на следующий год, в восемьдесят втором, когда Италия выиграла мировой чемпионат по футболу. – Вернер расхохотался. – У нас тут все ходили с вытянутыми мордами…

– Все тот же этнический вопрос?

– Мы болели за Германию.

– Не за Австрию? – наивно осведомился я.

Ответ Вернера, незамедлительно последовавший, заставил и меня расхохотаться.

– Ты когда-нибудь видел, как австрийская сборная играет в футбол? Лучше сразу вывесить белый флаг.

– Господи боже, какую я глупость сморозил…

– Да ладно тебе, Джереми: и то хорошо, что болельщикам некогда мастерить бомбы. – Вернер помолчал немного. – Курт, влюбленный, уехал из деревни. Когда Ханнес мне сообщил, что его единственный сын уехал в Инсбрук, чтобы жить там с Эви, даже я испытал некоторый шок, хотя меня и считали человеком… широких взглядов.

– В каком смысле?

Вернер кашлянул, явно смущенный:

– Мы тут в наших краях немного консервативны, понимаешь?

– Они не были женаты.

– И не собирались жениться. Заявляли, будто брак устарел. Я пытался убедить Ханнеса, что ничего страшного в этом нет. Видишь ли, из-за внебрачного сожительства Курт с отцом перестали разговаривать, а меня это огорчало. И Эви мне нравилась: такая славная девушка. Но Ханнес ее терпеть не мог. Как и масса народу, – с горечью добавил Вернер, – тут, в Зибенхохе.

– Из-за ее фамилии?

– Эви уже была виновата в том, что она наполовину итальянка. Да еще сожительствовала с женихом в мирке, где и слова-то этого еще не придумали. «Сожительствовать». Сожительствовать – это для кинозвезд, но не для богобоязненных жителей Зибенхоха. Но хочешь, скажу тебе всю правду?

– Я пришел сюда, чтобы тебя выслушать.

Вернер остановился.

Мы дошли до места, где тропинка поворачивала, приведя нас на вершину холма высотой метров сорок. Задувал легкий западный ветер, который, однако, начинал крепчать. Но холода еще не наступили.

– Даже если это заставит тебя по-другому взглянуть на Зибенхох?

– Конечно.

– Эви оторвала от Зибенхоха одного из лучших его сыновей. Парень был славный и хорошая партия, но, как всегда в таких случаях, никому и в голову не пришло, что уехать в Инсбрук он решил сам, а не поддался… шантажу, на который Эви пошла, чтобы заполучить одного из самых завидных в деревне женихов.

– Вот говнюки.

– Можешь не стесняться в выражениях, хотя из любви к родине я и должен был бы тебе заехать в нос. В самом деле, куски говна. Но время шло, и, как это всегда бывает в маленьких местечках, таких, как наше, Эви и Курт стерлись из памяти. Если бы не Маркус, думаю, о них перестали бы говорить.

– Потому что Маркус оставался тут.

– Он ходил в школу, шатался по горам. Когда только мог, подрабатывал подмастерьем в столярной мастерской в Альдино, чтобы накопить немного денег. Эви и Курт наезжали в Зибенхох главным образом ради него. Курт с отцом, несмотря на все мои усилия того вразумить, были по-прежнему на ножах.

Добрую половину своей жизни проведя в яростных спорах с отцом, а другую – осознавая, насколько мы похожи, эту коллизию я уловил на лету.

– Приезжали они редко. Ни Евросоюза тогда не было, ни льготных цен, а главное – у Эви и Курта кредитных карт не было и в помине. Поездка стоила кучу денег. Эви получала стипендию, и, зная ее, я уверен, что она где-то да устроилась на неполный рабочий день. А Курт нашел себе классическое занятие для иммигранта из Италии.

– Готовил пиццу?

– Служил официантом. Они были счастливы, вся жизнь была впереди. Не скрою, – заключил он, прежде чем попросить у меня сигарету, – именно это для меня нестерпимо, когда я думаю о той бойне: Курта и Эви ждало будущее. Прекрасное будущее.

Мы молча курили, слушали, как свистит ветер, пригибающий вершины елей.

Блеттербах, несущий свои воды менее чем в десяти километрах от нас, прислушивался к нашей беседе.

– Кое-кто в деревне говорил, что Бог их покарал за грехи.

Эти слова ожгли меня, словно удар хлыста. Мне стало тошно.

– Что же произошло двадцать восьмого апреля, Вернер?

Вернер повернулся ко мне очень медленно: я даже решил, что он не расслышал.

– Никто в точности не знает, что в тот день произошло. Я могу рассказать тебе только о том, что сам видел и делал. Или нет. О том, что я видел и делал с двадцать восьмого по тридцатое апреля того проклятого восемьдесят пятого года. Но мы должны договориться, Джереми.

Он был серьезен, до смерти серьезен.

– Договориться о чем?

– Я расскажу тебе все, что знаю, не упуская ничего, а ты пообещаешь, что не позволишь этой истории сожрать себя.

Он употребил немецкий глагол Fressen, которым обозначают процесс еды по отношению к животным. По отношению к человеку используют глагол Essen, есть.

Животные, бестии – жрут.

– Это случается со всеми, кто принимает близко к сердцу бойню на Блеттербахе.

Волосы у меня на голове встали дыбом.

Усилившийся ветер свистел в ушах.

– Рассказывай.

В этот момент мой сотовый издал трель, и мы оба вздрогнули.

– Извини, – скривился я, раздраженный тем, что нас прервали.

Связь была плохая, и до меня не сразу дошло.

Звонила Аннелизе. Она плакала.