1
В год, когда пэлиштим[1] стали хозяевами соленого моря, а вместе с ним захватили битум, так что им не надо было беспокоиться о благосостоянии, ведь битум скупали египтяне, чтобы бальзамировать тела своих мертвых, и северные моряки просмаливали им корабли. В год, когда прозрачная луна над Аиалонской долиной неподвижно висела в воздухе до девятого часа утра, и в Негеве солнце жарило лица рабов так, что на кончиках ушей запекалась кровь, в маленькой деревне на западном склоне горы Мерон случилось событие. Шесть семей, что в ней жили: пастухи, дети, готовящиеся стать пастухами и старики, бывшие ими когда-то, уже не помнили, когда в последний раз испытывали такой подъем душевных сил, когда незадолго до Песаха[2], в третий день месяца авив[3], в ворота селения постучался путник.
Он был замотан в черное, кое-где покрытое солеными разводами пота покрывало, обувь на ногах совсем истерлась, в черных волосах просвечивали седые прогалины, словно он спал, положив голову в потухший костер. При себе у него не было ничего, кроме дырявого мешка и дорожной палки. Этой палкой он яростно колотил в ворота, ударами прерывая густой шум дождя.
Ему пришлось подождать, когда, наконец ворота отворились и, несмотря на жалкий вид, старейшины признали в нем Эхуда, сына Хаима, пропавшего пять лет назад.
– Вернулся Эхуд! Идите сюда, смотрите! – возвещали старики, шлепая черными сапогами по холодной грязи.
Мерон всполошился. Женщины немедленно послали детей на выпас, сообщить мужьям, чтобы те срочно возвращались домой. Они обступили его полукругом и изумленно рассматривали, медленно раскачиваясь. Они смотрели так, словно он вернулся из преисподней. Ахса и Хаим, родители Эхуда, прибежали на крики и долго целовали сына, утыкаясь лицами в его грязный плащ. «Наш сын! Ты вернулся», – восклицали они, теплые слезы на их щеках смешивались с ледяным дождем, радость обдавала жаром их старые тела.
После первых приветствий Эхуда повели в дом. Было решено приготовить лучшего козленка. По такому случаю дядя Эхуда вместе с сыном отправились к загонам. Эхуд переменил нижнее платье, надел чистые шерстяные штаны и красную рубаху. Тихий запах рожковых плодов и миндаля, исходивший от одежды, ложился на плечи медовой усталостью, дарил покой. В доме потрескивал огонь, лампы зажглись в каждом углу. Сестры раскатывали тесто для хлеба, со двора тянуло ароматом мяса, кипящего в котле. Дом казался ему самым лучшим местом на земле.
Наевшись до отвала, Эхуд рассказывал о том, что повидал в последние пять лет: «Мореплаватели особенно любят ту часть моря, которая снабжена частыми заливами и островами. Море без пристаней, хотя бы оно было спокойно, возбуждало в нас великий страх; а где со всех сторон расположены заливы, пристани и берега, там мы плыли с непоколебимой уверенностью. Если когда мы и видели возмутившееся море, то, имея вблизи убежище, скоро и легко находили спасение от угрожающих бедствий. Вот почему не только тогда, когда мы плыли близ пристани, но даже тогда, когда находились вдали, мы получали большое утешение от одного взгляда на неё. Наши души немало ободряло и представляющаяся издали вершина горы, и поднимающийся дым, и стада овец, пасущихся под горой. А когда мы входили в самое устье пристани, тогда наслаждались полной радостью. Тогда мы и весла оставляли, и тела свои, страдавшие от соленой воды, освежали хорошей водой и, вышедши на берег и повалявшись немного по земле нагими телами, устраняли все неприятности, происходящие от мореплавания».
Домашние смотрели на него во все глаза. По их лицам бежали любовь и умиление. Не верилось, что вот он, сидит перед ними. Можно дотянуться, можно потрогать. Теперь он всегда будет с ними, больше не уйдет.
– Что же вы делали, когда знали, что до земли не близко? Страх одолевал вас? – спросил Хаим. Рассказ сына представлялся ему весьма занятным. Расчувствовавшись, он был близок к тому, чтобы начать видеть в своем отпрыске героя, настоящего воина морей.
– Переплывая море, мы пели, папа, облегчая труд песнями, – скромно ответил Эхуд, сложив лодочкой темно-багровые, растрескавшиеся ладони на коленях.
В порыве восторга Хаим длинными руками притянул смущенного Эхуда к себе, приказал жене:
– Дай ему еще мяса, Ахса! Смотри, положи как следует, уж сегодня мы накормим нашего мальчика так, что он позабудет все на свете.
– Сейчас, Хаим, дай только встать, – ответила Ахса простуженным голосом. Ей пришлось перегнуться через стол, чтобы достать до большого блюда. На тарелке, перемешанные с обмякшими перьями зеленого лука, остались лишь маленькие косточки с розовыми мясными островками. Пронеся над столом большой живот, чуть не задев им чашки, Ахса красными мозолистыми руками счистила остатки козленка в тарелку Эхуда.
– Поешь, сынок, что осталось, – даже когда Ахса пыталась говорить с домашними тепло, выходило, будто она кричит.
Эхуд с недовольством уставился в тарелку с костлявой кашей.
– А где Длила? Почему она не встретила меня? – спросил он.
Голоса за столом стихли, в сером доме повисла растерянная тишина. Даже Ахса не нашлась, что ответить сыну.
Третий день месяца авив мог стать самым счастливым из всех дней, выпадавших жителям деревеньки Мерон, если бы им не помешало то обстоятельство, что Эхуд был женат.
Собственно, ради жены он затеял путешествие на Крит. До женитьбы, Эхуд, как все в деревне, за бесценок сдавал шерсть скупщикам, приходившим в конце весны к стенам крепости Мерон. Он был молод, не знал себя и не знал женщин. Смыслом жизни была еда. Эхуд жил от еды до еды. Редкое чувство покоя, случавшееся каждый раз, когда он ел досыта, обволакивало тело щекочущим восторгом. Кроме этого не было ничего: лишь тупая бессмысленная работа. Дела никогда не кончались. Он мог проработать целый день и, вот, вечером, словно из зловещей черной норы уже вылезали новые, приводя его в тупую ярость. Когда же Эхуд познал свою жену, к радости от еды добавилась новое, незнакомое ощущение. Чувство, что оказывается, он не только скотина, ходящая за скотиной; чувство, что он – Эхуд, сын Хаима из колена Нафтали – есть мужчина, есть господин чьей-то жизни. Он вдруг узнал, какое это наслаждение, когда твой мужской орган бьется в ней злобным хорьком. Когда ты видишь боль в её испуганных глазах, чувствуешь сведенные судорогой ноги справа и слева от себя, но знаешь: она ничего тебе скажет. Нужно лишь приказать: жестом, взглядом, можно просто толкнуть, и она покорно ляжет с тобой в твоей хижине, будет чинить твою одежду, будет для тебя варить. Если поев, ты почувствуешь, что голод все еще грызет дыру в твоем животе, ты ударишь наотмашь и узнаешь, каково это, быть хозяином другого существа, чужой хрупкой жизни.
Больше Эхуд не был одинок, ему больше не нужно было нести свою душу одному. Тщеславный дух и жажда серебра вошли в его сердце. Неясные мечты свербели неотступно в разуме Эхуда, как ночные цикады. Собрав всю шерсть, какую дал весенний постриг, он отправился на Крит.
У Эхуда было две младших сестры. Их уши, кривые, как сушеные инжирные лепешки, торчали по бокам треугольных голов, так же, как у брата; передние зубы были квадратными и разъезжались в стороны, словно зубы свои они нашли на дороге и вставили себе в рот. Братьев у Эхуда не было.
Прождав три года, в которые жена Эхуда, Длила, ходила за его козами, молола зерно и убирала за его сестрами и родителями, выждав затем еще год траура, в который она делала тоже самое, но обряженная в черную накидку, Длила была возвращена в дом отца.
Мохар[4], заплаченный за неё мужем, давно кончился. О нем напоминал бубен, обтянутый красной кожей. Теперь он одиноко стоял на полке с домашней посудой.
Поскольку братьев у Эхуда не было, Длилу снова отдали замуж. На сей раз за робкого, пугливого трутня Йонатана. Робость его простиралась так далеко, что он робел завести детей. Каждый раз наполняя сосуд, Йонатан выливал его в навозную кучу[5]. В остальном, он был неплохим мужем. Почти все время Йонатан спал на выпасе. Длила делала работу в доме. Её жизнь почти не изменилась. Разве что невыносимо тяготили землисто-бурые стены в доме. Йонатан, казалось, не замечал, каково это, возвращаться с промозглой серой улицы в желто-коричневый дом. Всю зиму Длила обдумывала, как подступиться к Йонатану, уговорить его часть серебра от весенней продажи шерсти пустить на покупку краски для стен.
Ей так и не пришлось спросить его об этом, потому что вернулся Эхуд. Длила оказалась замужем за двумя мужчинами.
Завернувшись в отцовский шерстяной плащ, Эхуд вместе с матерью и отцом вышел из своего жилища и зашагал вверх по холму. Рядом с серой каменной хибарой их поджидали две маленькие черные фигуры.
Издалека было слышно, как они покрикивают друг на друга. Отрывистым фальцетом визжал старик, жена отвечала ему сиплым басом.
Эхуду не хотелось к ним идти, видеть их, говорить слова. Только спать и больше ничего. На корабле, куда заманил его скупщик шерсти, который обещал, что на Крите никто никогда не видывал такого прекрасного товара, как шерсть его меронских коз, он спал не более трех часов, прижимаясь к таким же наивным дуракам, как он сам. Эхуд спал сидя, забываясь в монотонных взмахах вёсел. Спал, когда бич надсмотрщика окровавливал ему бока. Все эти годы Эхуду снился дом: мать, скрипящая жерновами, веселый, чуть тусклый свет лампы, прерывистое блеяние коз. Ему снилась жена, с которой не успел родить сыновей и дочерей.
И, вот теперь на лицо неприятно капает серый дождь, вода узкими ледяными струями течет по волосам, заливается за шиворот, он поднимается на холм, где трусливо переминаются с ноги на ногу его тесть и теща. Они стояли, держась за руки, понимали, что буря вот-вот начнется, но не были к ней готовы.
– Смотрите-ка, мой сын вернулся, – ехидно начал Хаим.
– Хвала Богу, Хаим. Хвала Богу, – хрипло выдохнула женщина.
Её звали Ривка. Она была не старой, в ней еще можно было угадать смешливую девушку, какой она была когда-то, храбрую и крепкую, как молодой бычок. Её волосы выбивались из-под капюшона, прилипали к мокрому лицу черной тонкой травой. Рот, слишком большой для её лица, все время был чуть приоткрыт. Выпученные глаза Ривки смотрели испуганно, заискивали. Так смотрят люди, которые должны всем вокруг.
– Вы пришли за Длилой? – спросила Ривка.
– Как ты сказала, Ривка, мы пришли за Длилой, – пробурчал Эхуд, не глядя на нее.
Больше всего ему хотелось, чтобы закончилась, наконец, эта проклятая прогулка. Взять жену, привести её домой, сделать то, что положено сделать, и уснуть, развалившись на кровати.
– Послушай, сынок, – сказал старик. Он шагнул вперед, не выпуская из своей руки руку жены. Его большие угольные глаза блестели, высокий лоб напряженно собрался в морщины, – послушай меня, ведь ты исчез, пропал. Наше сердце всегда было с тобой, но мы выплакали о тебе все слезы. Ты не оставил ни сыновей, ни дочерей. Был мертв, теперь жив. На мне вины нет…
Предчувствуя, что Ривка с мужем готовы причитать часами, не сходя с места, Хаим обреченно вздохнул. Ему самому не терпелось попасть поскорее в укрытие.
– Будем созывать собрание, – сказал он тихо.
– Конечно, тут нужно. Нужно собрание, – нерешительно, расстроенная, что Хаим и Ахса не вникают в их доводы, отозвалась Ривка.
Дождь усиливался. Вода, смешиваясь с серой землей, текла, огибая ноги. Маленькие камушки беспомощно смывало вниз, в долину. На восточной стороне горы овцы сбивались в стадо, чтобы согреться. Плащ Эхуда намок, тяжело свисая с тощих плечей. Со спины он был похож на гигантскую ворону.
– Хорошо. Соберемся, – подтвердил Эхуд с раздражением. По тому, как распрямились сутулые спины родственников, он понял – отдохнуть ему не дадут.
То и дело поскальзываясь на козьих тропках, процессия двинулась обратно, к городским воротам. Коротко описав случившееся двум старожилам, дремавшим под навесом возле ворот, Хаим, его жена, Ахса, Эхуд и родители Длилы отправились к дому Йонатана. Четыре старика и тощий мужчина с белыми прогалинами в голове, с ушами в форме сплюснутых инжирных лепешек, затолкались в дом к Длиле и Йонатану, прикрыв за собой дверь. Ривка и Ахса вцепились Длиле в руки и вывели вон, на дождь, прежде, чем она успела что-либо сообразить.
Кутаясь в коричневую шаль, она стояла во дворе около часа. Мокрая юбка облепила ноги. Ногам было холодно, противно. Из дома доносились голоса: гудели негромко, но все вместе. Она не могла разобрать ни слова. Слева, со стороны дороги, обсаженной густым боярышником, Длила услышала другие голоса. Она узнала дядю Эхуда и его сына. Едва вбежав во двор, дядя наотмашь распахнул дверь и скрылся внутри. Его сын, прежде чем войти, ухватился рукой за подпорку, на которую Длила вешала бурдюки с молоком, и крепко держась, подпрыгнул, описав круг гибким молодым телом. Несколько секунд он всматривался в Длилу. Из-под длинной челки сверкали красивые глаза.
Наконец, из дома появился Эхуд.
– Здравствуй, Длила, – сказал он тусклым голосом.
Эхуд сильно изменился. Его лицо, и прежде напоминавшее крысиную морду, надрезали морщины. С левой стороны вверх топорщился клок бороды и усов, отчего все лицо казалось сдвинутым влево. Глаза провалились, жадно мерцая из-под косматых бровей длинными узкими щелками. Эхуд стал похож на старую крысу.
Длила в ужасе глядела на него. Не верилось, что это правда.
Первыми в овчарню двинулись родители Длилы. Сразу за ними шли отец и мать Эхуда. Хаим и Ахса крепко держали девушку с обеих сторон. Усталый Эхуд, вдруг предавшийся некоей меланхолии, замыкал процессию. Его дядя и брат убежали вперед, дабы немедля созвать всю деревню.
Длила то и дело попадала ногами в лужи. Её плохо сшитые сапоги громко хлюпали. Хаим и его жена прекрасно слышали звук, но и не подумали выпустить Длилу. Думая лишь о своих ногах, они мотали её туда-сюда, словно куклу.
Дойдя до мрачного, как, впрочем, и все в Мероне, ветхого сарая, они с силой втолкнули Длилу в загон. Пролетев около пяти локтей, Длила приземлилась бедром на холодный земляной пол, но быстро вернула равновесие, вскочила и уселась на корточки. Провожая её угрюмыми взглядами, родня удалилась в маленькую комнату, выстроенную, чтобы вести денежные расчеты (если таковые когда-нибудь предвидятся). В каморке, облюбованной пауками и блохами, уже ждала остальная община.
Старейшины Шела и Кеназ взялись вершить судьбу Длилы. Тощие, дряхлые старики, к старейшинам они относились скорее по количеству прожитых лет, чем по причине мудрости. Кеназ еще помнил кое-что из завета Яхве[6]. Шела слыл неплохим пастухом в свое время. В Мероне говорили, что скот при нем меньше болел и лучше плодился. В последние годы Шела и Кеназ просыпались каждый в своем доме, отхлебывали по несколько глотков травяного напитка и шли к воротам города. Они сидели там по целым дням на низкой каменной скамье, символе почета. Разговаривать им было не о чем. Для двоих мудрецов Кеназ и Шела накопили мало воспоминаний, а те, что были, давно выцвели в бесконечном круге повторений. Чаще всего они бессмысленно глядели вдаль, на безбрежную равнину Бет-Керем, за которой начинался огромный, ненужный им мир.
Собрание все больше напоминало суд, по мере того, как опустошался чан с финиковой водкой. Послали за Йонатаном. Он сел в углу, подпирая кулаком щеку. Его короткие спутанные кудри, воловьи глаза придавали облику безучастную покорность. Старейшина Кеназ зачитал слова завета: «Когда возьмет мужчина женщину и будет мужем её, и если она не понравится ему, потому что он нашел в ней противное, и напишет ей письмо о разводе, и даст в её руку, и отошлет её из его дома, и она выйдет из дома его, и пойдет, и будет женой другому мужчине, и возненавидит её муж последний, и напишет ей письмо развода и даст в руку её, и отошлет её из своего дома; или если умрет муж последний, который взял её себе в жены, то не сможет её муж первый, который отослал её, вернуть её, взять её, чтобы была ему женою, после того, как она была осквернена, потому что мерзость это перед Яхве, и не вовлекай во грех землю, которую Господь Бог твой дает тебе во владение».
Все эти «пойдет, её, будет, отошлет» были сложны и высокопарны. Никто толком не ел с утра, вино набухало в головах. Действие возымели слова «возненавидит», «осквернена», «мерзость перед Яхве». В сердцах меронских жителей рождался угодливый трепет. То, что произошло в деревне, было мерзостью. Что за величественное, сильное слово! Да еще перед Яхве!
– Нельзя нам медлить! Давайте скорее устроим справедливый суд! Нарушила верность мужу! – кричал старейшина Кеназ, упираясь руками в плохо сколоченный стол.
– Но ведь она думала, что он погиб, – нерешительно отозвался старейшина Шела, стоявший справа от старейшины Кеназа.
– Вот, в этом заключается дело. Он-то не погиб, а вернулся. Скажи-ка, старейшина Шела, а?
Шела провел грязным ногтем по крошечному детскому рту, причмокнул и сказал:
– Эхуд вернулся домой – она замужем за другим.
– Она нарушила верность мужу? – дожимал старейшина Кеназ.
– Выходит, да, так.
– Скажи-ка, Шела, что говорят слова закона о женщине, которая сделает мерзость, какую она сделала? – Кеназ шел к своей цели.
– Смертью умрет, – сам не желая, Шела вбил последний гвоздь.
Каморка для расчетов взорвалась. Все пришли в необычайное возбуждение. До конца не верилось, что в их серой, клеклой жизни случилось, наконец-таки, что-то стоящее. Тяжесть многих лет работы вдруг схлынула с них, сердца стали свободными, легкими. Пусть несколько часов их жизнь будет стоить хоть что-то. Они, именно они истребят мерзость, убьют гнусность, которая развелась во владениях, данных отцам Господом Богом!
Чан с водкой стремительно пустел. На дне тускло переливалась темная жидкость. Сперва они решили убить Длилу и набросать на неё камней на западном склоне. Старейшина Кеназ счел, что это будет назидательно для остальных женщин Мерона. Община одобрительно восклицала: «Давайте, так её! Мы не потерпим; да не будет зла среди нас». Но, ко всеобщему неудовольствию, Эхуд отказался таскать камни. Он был слишком измучен дорогой. Тогда казнь перенесли на восточный склон, где в изобилии водились камни любого веса и размера. Решено: спозаранку, едва солнце покажется над Мероном, Длилу отведут на вершину и сбросят вниз головой со скалы. Она упадет на дно ущелья, где будет лежать с переломанным позвоночником, пока община не добьет ее, швыряя камни точно в голову. За все это время Йонатан не сказал ни слова.
Загон заперли, и Длила осталась одна. Мужчины и женщины, которые утром были её семьей, разбредались каждый в свою постель.
Ночью в загон приходил дядя Эхуда. Его глаза светились ненавистью в душной темноте. Он подошел ближе и плюнул в Длилу.
Потом приходил Йонатан. Он весь дрожал. Воловья голова ходила из стороны в сторону, словно вот-вот слетит с плеч. Длила лежала на свалявшейся, вонючей желтой траве и не могла понять, чего ей ждать от него.
– Так что, это всё я… – начал он глухим голосом.
Длила подняла затравленные глаза.
– То есть, всё ты, – он повернулся и пошел домой. Йонатан ушел в дом отца.
Глядя на его профиль, Длила вдруг заметила, какой плоский, некрасивый у него затылок.
Она ждала около часа. Чувствовала, как кровь бежит по венам маленькими пузырьками. Пузырьки становились настойчивей, кровь приливала к голове резкими волнами. Кровь в её голове приказала бежать. Обходя сонных овец, Длила стала пробираться вглубь загона к единственному окошку.
Прямо за ним, на расстоянии не больше пяти-шести локтей друг от друга, были вкопаны высокие жерди с навешенной на них крепкой перекладиной. Длила не раз видела, как овцы со связанными ногами висели на ней перед забоем. Длила прикинула, что окошко расположено выше неё где-то локтя на два, попробовала допрыгнуть, зацепиться руками. Ничего не вышло, она только чуть не упала на спину. Ей было не допрыгнуть, нечего было подставить под ноги. Потревоженные овцы задвигались, певуче заблеяли: «бе-е-е-э». Она услышала какой-то шум с восточной стороны. Длила сделала три больших шага назад, сняла с себя верхнюю накидку. Та вымокла и набухла от дождя, но ей удалось скрутить жгут, завязать петлю и попытаться набросить петлю на жердь. Она закидывала её снова и снова, сдавленно крича, как лиса, попавшая в ловушку, приходя в бешенство с каждым новым броском, но не сдаваясь. Наконец, у неё получилось. Длила снова подпрыгнула, уперлась ногами в стену овчарни и подтянула себя к окну. Протискиваясь наружу, Длила чувствовала, как на острых каменных краях остается ее кожа.
Последнее, что она сделала, рассуждая как человек, была кража ишака. Длиле пришлось вернуться в загон и отвязать осла, который мирно спал, привязанный к каменному колышку за толстую веревку. Это был один из пяти довольно старых ослов, использовавшихся в Мероне. Он принадлежал старейшине Кеназу, и пока она клала седло на его широкую спину, пока надевала на него удила, в голове стучали мерзкие слова старейшины. Сам осел не был ни в чем виноват, Длила понимала это, но из-за хозяина невольно испытывала чувство отвращения к животному.
Неторопливой, тяжелой походкой страх погнал её вниз, на юго-запад. Длила бежала девять дней.
Она никогда нигде не была, кроме как на самом конце восточного склона Мерона. Она даже не представляла, что за местность ей предстоит преодолеть.
Все девять дней её бил озноб. Он то стихал, то вновь усиливался, но не отступал даже когда Длила, выбившись из сил, на несколько часов проваливалась в забытье.
К утру первого дня, когда алое солнце, прогоняя водянистый туман, стало подниматься над горами, осел Кеназа издох. Он долго упирался дряхлыми отощалыми ногами, коренастым туловищем, пока не сел на задние лапы и не взглянул внутрь себя. В отчаянии Длила стала колотить его сапогами по крупу. Ишак рухнул набок. Длила слышала его протяжное «ы-ы-ы». В предсмертном оскале открытой пасти, в стеклянных глазах стояла такая же бессмысленная злоба, как у хозяина. Его передние зубы уродливо торчали вперед… Нельзя пытаться заставить осла делать то, что он делать не хочет. Ишак решил умереть. Длила бессильно наблюдала, как он претворяет в жизнь свое намерение.
Она оставила труп и побежала к морю. Казалось, она бежала быстрее осла. Её уже могли искать, а значит, надо торопиться.
Она совсем не знала местности, и страх не раз спасал её в эти дни. Он подсказал, что лучше будет идти по ночам, а днем спать, укрывшись в зарослях, или, если повезет, в пустующих пещерах.
Привалившись в полдень к огромному камню на вершине холма, стуча зубами от холода, Длила видела, как те, кого называют негодными людьми, насмерть забили человека. Он был мелким торговцем, путешествовавшим в одиночку всего с двумя ослами. Длила смотрела, как он повалился навзничь на свои тюки, как защищал руками голову, суча ногами, словно жук. Ей показалось, что перед смертью он заметил её хрупкую фигуру. В этот момент Длила подумала, что была последним сочувствующим ему существом.
Именно страх помог ей не напороться на военный дозор пэлиштим на границе её колена с коленом Ашера. Она стала очень чуткой и, вовремя услышав голоса, свернула с края дороги, которым кралась, в терновые кусты. Закусив губу от боли, которую причиняли коричнево-синеватые шипы, вонзавшиеся в голени, в руки, в спину, она пережидала, пока отряд на рослых черных лошадях скроется из виду, пока не перестанет слышаться шорох копыт по земле. Пробираясь сквозь заросли, Длила уходила все дальше от дороги. Найдя поваленную сосну, она просидела на ее мертвом, влажном буром стволе до рассвета. Отчаяние качало Длилу из стороны в сторону. Она впадала в оцепенение от воя волков. Одиночество, ночь, и ни единого человека, которому можно рассказать, что с ней сделали, хотя бы заглянуть в глаза.
Очнувшись от холода, Длила поняла, что задремала, а значит, никуда не продвинулась. Потеряна еще одна ночь. Не выдержав сидеть в лесу целый день, она снялась после полудня со своей стоянки и, продираясь через колючие растения, вышла к цистерне. Там ей удалось выпить немного воды, зачерпывая её рукой. Длила не знала, что следующие два дня ей придется пить только густую болотистую воду, отдающую тиной, иначе бы дольше задержалась там. Напившись, чувствуя, как вода течет по горлу вниз, в живот холодным ручьем, она оторвала от сухого дерева толстую корягу и двинулась на юг.
В непролазных болотах Ашера, поросших папирусным тростником, солнце выглядывало днем чаще, чем в Галилее, кладя сухие жаркие ладони ей на плечи, на затылок. Длила замирала в блаженстве. Ей казалось, будто не двигаясь, она выкажет почтение солнечному свету, заставит солнце дольше обнимать её. Но солнце не нуждалось в уважении Длилы. Не хотело её любви лазоревое небо, топкие овраги Ашера отторгали её. Они словно говорили: «Уходи, не задерживайся». Солнце укрывалось в густых облаках, Длила злилась. Лицо искажалось гримасой, она заламывала руки.
На полях долины Шарон, покрытых сочными, красными маками, злость сменилась отупением. Лежать в траве днем было приятно, но вместе с тем она чувствовала, что движения становятся медленней. Длила стала как будто тяжелее. Как будто отупение рождалось не внутри, а пришло извне, повисло маленькими грузилами на пальцах, грудях, шее, волосах.
Однажды мимо пробежала свинья. Вероятно, отбилась от стада. Длила прежде не видела свиней, она пришла в трепет от визга, который та издавала. Он немного походил на ржание лошадей, которых она видела в крепости Мерон. По телу, которое только начало отогреваться, снова пробежал озноб. Там же, в долине Шарон, она нашла разорванную сандалию. С правой стороны она была стоптана сильнее, не хватало одной завязки. Длила долго держала её в руках, гладила истертые ремешки, пока не бросила, удивившись самой себе.
Она почти перестала чувствовать голод. В первый и третий день есть хотелось нестерпимо. Она выкрала девять пятнистых яичек прямо из-под носа перепелки и выпила их. Она ела редкие ягоды, пыталась есть цветы, отрывала и сосала кору. В конце четвертого дня голод стих.
Дойдя до Яффо, стоя на холме, почти что у самой дороги, Длила испугалась. Красные, с птичьими головами вместо носа, на море неспешно раскачивались корабли. Были и другие: черные, синие, золотисто-охристые. Они выглядели так причудливо, что, казалось, снились Длиле. Построены корабли были так хорошо и искусно, что не могли существовать в реальности. Даже ночью Яффо освещался множеством костров. Перекрикивая волны, моряки ругались с торговцами. До Длилы долетали обрывки мелодий. Она устала. Отдых, выпадавший ей, было трудно назвать сном. Длила рассчитывала остановиться, как только достигнет побережья. То, что мир на самом деле такой огромный и разный, повергало её в оторопь. Она здесь не останется. Кто-то из Мерона, как Эхуд тогда, пять лет назад, может дойти до Яффо, пытаясь продать шерсть. Нужно спускаться дальше.
Длила покинула Яффо, волоча за собой душу, болтавшуюся теперь где-то в её распухших ногах.
Воздух становился теплее, по мере того, как она спускалась. Иногда она даже снимала верхний плащ, оставаясь в широком сарафане, доставшемся от матери, и нижней рубашке. Длила все ждала, что Йонатан купит для нее новую одежду, а заодно и для себя. Возвращение Эхуда милостиво сохранило его кошелек.
На девятый день Длила пришла в Ашдод. Здесь, на песчаных холмах, было уже совсем тепло, как летом. Воздух был ласковым и свежим от морского бриза. Небо было бесконечно ясным. Раскидистые, мохнатые пальмы возвышались над землей, цвели нарциссы и акации. Величественно выстроились стройные ряды виноградников, весело жужжали пчелы. Со стороны порта невыносимо вкусно пахло свежим хлебом, маслом и уксусом.
Длила чувствовала, как солнце и небо, пальмы и цветы вливаются в душу сказочной, невероятной красотой. Нигде, куда падал её взгляд, не было ни единого серого или бурого пятна, ни единого покосившегося дома. Только небо и солнце, пальмы и цветы. Только радость, только покой. Длила вновь чувствовала себя маленькой девочкой, чувствовала, что она человек…
«Пришла», – решила Длила. Скинув уродливый шерстяной плащ, она бесстрашно вошла в Ашдод.
Так покинула Длила земли колена Нафтали, спустившись через Ашер и Шарон к границе Дана и Йехуды.
Ранним утром тринадцатого авива, щурясь под яркими лучами солнца, Длила с любопытством и, даже с гордостью, шествовала по улицам Ашдода.
Тем временем, на западном склоне горы Мерон шесть семей собрались встретить первый день Песаха. Рассевшись по старшинству за грубым столом, уставленным горькими травами и пресным хлебом, они предвкушали, когда, наконец, подадут зажаренного ягненка. Старейшина Кеназ и старейшина Шела поднимали к небу руки, прося Яхве о позднем дожде. Они взывали к Его милосердию, стеная загрудными голосами, какие было сложно предположить в их тщедушных телах, похожих на свечные огарки. «Да будет гора, где Ты разрешил обитать нам, покрыта обильной, тучной травой! Сделай дома наши ломящимися от богатства, наших сыновей сделай сильными, словно горных медведей. Пусть не коснется нашей земли кровавая битва, и добрые дни пусть будут у нас!». Невозможно было представить, глядя на жителей Мерона, что девять дней назад они так же собрались воедино, чтобы убить молодую девушку, сбросив её с горы вниз головой. Когда молитвы были окончены, жертвы принесены, община воссоединила души и желудки за пасхальной трапезой.
– Холодно ей у нас было. Слишком нежная была, потому сбежала, – вдруг не к месту сказала Ахса, отрывая от костей не пропеченное мясо.
Кусочек желтого бараньего жира застрял у нее меж зубов. Он дерзко торчал изо рта, напоминая медовую соту. Родители Длилы, её мужья, старейшина Кеназ, старейшина Шела и прочие угрюмо промолчали. Исполняя заповедь «Радуйся пред Господом, Богом твоим», они сосредоточенно вкушали пищу.