Вы здесь

Судьба Блока. По документам, воспоминаниям, письмам, заметкам, дневникам, статьям и другим материалам. Часть первая (Цезарь Вольпе, 1930)

Часть первая

Глава первая

Семья и детство

Сыны отражены в отцах:

Коротенький обрывок рода —

Два-три звена, – и уж ясны

Заветы темной старины:

Созрела новая порода, —

Угль превращается в алмаз.

«Возмездие»

Род, предки…

Александр Александрович не интересовался этим. Он искренне верил в легенду… будто бы один из его предков был врачом царя Алексея Михайловича. Прапрадед – Иоган фон-Блок, родом из Мекленбург-Шверина, действительно, был медиком, но в русскую службу вступил лишь в 1755 г. полковым врачом.

И. Н. Княжнин[2]. Алекс. Алекс. Блок


Отец мой, Александр Львович Блок, был профессором Варшавского университета по кафедре государственного права.

Александр Блок. Автобиографическая справка


Родился Александр Львович 20 октября 1852 г. во Пскове… Среднее образование он получил в новгородской гимназии, где был учеником известного педагога Я. Г. Гуревича. В 1870 г. он окончил курс с золотой медалью и поступил на юридический факультет петербургского университета. Спустя четыре года по представлении кандидатской диссертации «О городском управлении в России» он был оставлен профессором А. Д. Градовским при университете для подготовки к профессуре по кафедре государственного права.

Е. Спекторский. Александр Львович Блок – государствовед и философ


Специальная ученость далеко не исчерпывает его деятельности, равно как и его стремлений, может быть менее научных, чем художественных. Судьба его исполнена сложных противоречий, довольно необычна и мрачна. За всю жизнь свою он напечатал лишь две небольшие книги (не считая литографированных лекций) и последние двадцать лет трудился над сочинением, посвященным классификации наук. Выдающийся музыкант, знаток изящной литературы и тонкий стилист, – отец мой считал себя учеником Флобера. Последнее и было главной причиной того, что он написал так мало и не завершил главного труда жизни: свои непрестанно развивавшиеся идеи он не сумел вместить в те сжатые формы, которых искал; в этом искании сжатых форм было что-то судорожное и страшное, как во всем душевном и физическом облике его. Я встречался с ним мало, но помню его кровно.

А. Блок

Его отмечены черты

Печатью не совсем обычной.

Раз (он гостиной проходил)

Его заметил Достоевский.

– «Кто сей красавец?» – он спросил

Негромко, наклонившись к Вревской:

– «Похож на Байрона». Словцо

Крылатое все подхватили,

И все на новое лицо Свое вниманье обратили.

На сей раз милостив был свет,

Обыкновенно – столь упрямый.

«Красив, умен» – твердили дамы,

Мужчины морщились: «поэт»…

«Возмездие»[3]

Отец поэта… Александр Львович сам в душе был поэтом не менее, чем ученым, а может быть, даже и более. Своих любимых поэтов он знал наизусть. И когда – нередко среди глубокой ночи – он садился за рояль, то раздавались звуки, свидетельствовавшие, что музыка была для него не просто техникою, алгеброю тонов, а живым, почти мистическим общением с гармониею, если не действительною, то возможною, космоса. Гармония стиха или мелодии нередко совершенно отвлекала его от суровой прозаической действительности, а также связанных с нею практических дел и увлекала в мир грез. И это налагало на него отпечаток какой-то созерцательности и даже мечтательности, если и не стиравшей совершенно, то значительно стушевывавшей его этический ригоризм…

Ирония властно толкала его мысль на путь критики всякого рода иллюзий, и притом критики, дающей отрицательные, более или менее безотрадные плоды, рассеивающей воздушные замки и ничего не оставляющей, кроме действительности во всей ее печальной наготе. Но вместе с тем она сопровождалась какою-то грустью, какою-то тоской по иллюзии, каким-то желанием все-таки не расстаться окончательно с мечтою и верить в нее.

Е. Спекторский

Потомок поздний поколений,

В котором жил мятежный пыл

Нечеловеческих стремлений,

На Байрона он походил,

Как брат болезненный на брата

Здорового порой похож:

Тот самый отсвет красноватый,

И выраженье власти то ж,

И то же порыванье к бездне.

«Возмездие»

Он обладал твердою, непреклонною, можно сказать упрямою, волею. Раз начатое дело он доводил до конца, раз принятое решение он осуществлял во что бы то ни стало… Его этика была этикой сознания, этикой натур, желающих и умеющих подчинять чувства воле, а волю – идее… Такие люди мало популярны. Их избегают. И хотя для них добро – нечто весьма важное, их не считают добрыми. Но их нельзя не уважать.

Е. Спекторский

* * *

Семья моей матери причастна к литературе и к науке…

Дед мой, Андрей Николаевич Бекетов, ботаник, был ректором петербургского университета в его лучшие годы (я и родился в ректорском доме). Петербургские Высшие Женские Курсы, называемые «Бестужевскими» (по имени К. Н. Бестужева-Рюмина), обязаны существованием своим, главным образом, моему деду.

Он принадлежал к тем идеалистам чистой воды, которых наше время уже почти не знает.

А. Блок


Жена деда, моя бабушка, Елизавета Григорьевна, всю жизнь работала над компиляциями и переводами научных и художественных произведений; список ее трудов громаден; последние годы она делала до 200 печатных листов в год.

А. Блок


От дедов унаследовали любовь к литературе и незапятнанное понятие о ее высоком значении их дочери – моя мать и ее две сестры. Все три переводили с иностранных языков.

Моя мать, Александра Андреевна (по второму мужу Кублицкая-Пиоттух), переводила и переводит с французского стихами и прозой…

В молодости писала стихи, но печатала только детские.

А. Блок


Александр Львович познакомился с нами в год нашего переезда в ректорский дом. Он стал усиленно ухаживать за Асей, что очень ей нравилось, тем более что Александр Львович был не только красив и интересен, но его чувство к Асе отличалось и страстностью и проникновением в ее сущность.

В конце зимы Александр Львович сделал Асе предложение, но она ему отказала, после чего он даже перестал бывать у нас в доме. Ася не каялась в своем поступке, но мать наша, совершенно покоренная оригинальным обликом и необычайной музыкальностью Александра Львовича, не могла утешиться после ее отказа и стала говорить Асе, что она оттолкнула необыкновенного человека, с которым могла бы быть счастлива, как ни с кем. Ася начала задумываться, вспоминать прошлое и подпала под влияние матери. Тут, как нарочно, А. Л. напомнил о себе, прислав Асе очень милый и лестный подарок в день ее рождения 6 марта 1877 года. Это была тетрадь с романсами Глинки и Даргомыжского в голубом переплете. Романсов было 17, по числу лет Аси, так как это был год ее семнадцатилетия. Кажется, приложена была и записка. Этот подарок, разумеется, произвел впечатление. Ася начинала думать, что поступила опрометчиво. Следующей зимой А. Л. неожиданно явился к нам в дом. Он пришел по делу к отцу, как к ректору. Ему нужны были какие-то справки и подписи на деловых бумагах. Узнав, что у нас А. Л., Ася подстерегла его внизу на лестнице, очень благосклонно встретила и повела наверх. Все это очень его удивило. Между ними произошло объяснение, результатом которого было вторичное предложение Александра Львовича, на этот раз принятое Асей, а потом и родителями.

М. А. Бекетова'}. Ал. Блок и его мать


Жизнь сестры была тяжела. Любя ее страстно, муж в то же время жестоко ее мучил, но она никому не жаловалась. Кое-где по городу ходили слухи о странном поведении профессора Блока, но в нашей семье ничего не знали, так как по письмам сестры можно было думать, что она счастлива. Первый ребенок родился мертвым. Мать горевала, мечтала о втором.

Между тем Александр Львович писал магистерскую диссертацию. Окончив ее осенью 1880 года, он собрался ехать для защиты ее в Петербург. Жену, уже беременную на восьмом месяце, взял с собой. Молодые Блоки приехали прямо к нам. Сестра поразила нас с первого взгляда: она была почти неузнаваема. Красота ее поблекла, самый характер изменился. Из беззаботной хохотушки она превратилась в тихую, робкую женщину болезненного, жалкого вида.

Диспут окончился блестяще, магистерская степень была получена; приходилось возвращаться в Варшаву. Но на время родов отец уговорил Александра Львовича оставить жену у нас. Она была очень истощена, и доктор находил опасным везти ее на последнем месяце беременности, тем более, что Александр Львович стоял на том, чтобы ехать без всяких удобств, в вагоне третьего класса, находя, что второй класс ему не по средствам.

В конце концов он сдался на увещания, оставил жену и уехал один.

К утру воскресенья, 16 ноября 1880 года, у нее родился сын – будущий поэт и свет ее жизни.

М. А. Бекетова. А. Блок. Биогр. очерк [4]




Александр Львович, во-первых, держал жену впроголодь, так как был очень скуп, во-вторых, совсем не заботился об ее здоровье и, в-третьих, – бил ее. Не стану описывать подробностей этих тяжелых сцен. Скажу только, что никаких серьезных поводов к неудовольствию Александра Андреевна не подавала. Она вела себя так, что муж перестал ее ревновать, была с ним ласкова и очень заботилась о хозяйстве. Но муж желал перевоспитать жену по-своему, и ей доставалось за всякое несогласие во мнениях, за недостаточное понимание музыки Шумана, за плохо переписанную страницу его диссертации и т. д. В минуты гнева Александр Львович был до того страшен, что у жены его буквально волосы на голове шевелились. Их прислуга полька, очевидно боясь ответственности, уходила из дому, как только Александр Львович начинал возвышать голос. Ася слышала, как щелкал ключ двери, запираемой снаружи, и затем оставалась одна с мужем, а жили они в захолустном квартале на окраине города, так что, если бы она вздумала кричать, это вряд ли к чему-либо повело бы. Не буду, однако, преувеличивать: Александр Львович только пугал, унижал и мучил жену, он не наносил ей увечий и не покушался на ее жизнь. Но довольно и этого…

Несмотря на всю свою жестокость, Александр Львович так искренно и горячо любил ее, так понимал лучшие стороны ее натуры, что жизнь ее с мужем имела и светлые стороны. От нее я знаю, что в хорошие минуты он нежно ласкал ее, и они проводили много прекрасных часов за чтением и разговорами о прочитанном.

М. А. Бекетова


Вокруг Александра Львовича – «дяди Саши», как у нас его называли, – выросло в нашей семье множество сказаний. Встречаться с ним нам, детям, было довольно страшно. Еще до первой из этих встреч я успел подслушать, что он живет где-то очень далеко, в Варшаве, живет совершенно один, в грязной, странно обставленной квартире. От него убежали две жены. Он их бил, а одной даже нож приставлял к горлу. Пробовал будто бы истязать и детей. И детей от него увезли.

В альбоме была его фотография. Он на ней очень красив, повернут в профиль – еще молодой. «Жестокий» взгляд, угрюмо опущенное лицо как нельзя более соответствовали страшным рассказам о Варшаве, одинокой квартире и ноже.

Когда он – впервые на моей памяти – появился у нас, то оказалось, что наружность у него совсем не такая величаво-инфернальная, как я себе представлял. Он был не очень высок, узок в плечах, сгорблен, с жидкими волосами и жидкой бородкой, заикался, а главное – чего я никак не ожидал – он был робок, совсем как бабушка. Садился в темный уголок, не любил встречаться с посторонними, за столом все больше молчал, а если вставлял словечко, то сразу потом начинал смеяться застенчивым, неестественным, невеселым смехом.

Г. Блок[5]. Герой Возмездия


После развода с мужем, когда Саше было около девяти лет, сестра Александра Андреевна повенчалась вторично с поручиком лейб-гвардии гренадерского полка, Францем Феликсовичем Кублицким-Пиоттух. В том же году обвенчался с Марьей Тимофеевной Беляевой и Александр Львович.

М. А. Бекетова


Выходя замуж за Франца Феликсовича, Александра Андреевна думала найти в нем помощника, который заменил бы Саше отца, но этого не случилось. Франц Феликсович был вообще равнодушен к детям, Саша же был не в его духе, кроме того, он ревновал к нему мать. Словом, он не был привязан к мальчику и относился к нему, если не прямо враждебно, то по меньшей мере равнодушно. Его взгляды на воспитание были совершенно противоположны тем, которые Александра Андреевна вынесла из своей семьи. Он советовал ей держать сына построже, тяготился его обществом и, при первой попытке Саши расположиться со своими игрушками и занятиями в гостиной, отослал его в его комнату, чем жестоко обидел Александру Андреевну, привыкшую к совсем другому отношению.

М. А. Бекетова


Я был у него (у А. Л. Блока) в его варшавской квартире. Он сидел на клеенчатом диване за столом. Посоветовал мне не снимать пальто, потому что холодно. Он никогда не топил печей. Не держал постоянной прислуги, а временами нанимал поденщицу, которую называл «служанкой». Столовался в плохих «цукернях». Дома только чай пил. Считал почему-то нужным экономить движения и объяснял мне:

– Вот здесь в шкапу стоит сахарница; когда после занятий я перед сном пью чай, я ставлю сюда чернильницу и тем же движением беру сахар, а утром опять одним движением ставлю сахар и беру чернильницу.

Он был неопрятен (я ни у кого не видал таких грязных и рваных манжет), но за умываньем, несмотря на «экономию движений», проводил так много времени, что поставил даже в ванной комнате кресло:

– Я вымою руки, потом посижу и подумаю.

Г. Блок


Скончался он 1 декабря 1909 года от чахотки, осложненной болезнью сердца.

И жаль отца, безмерно жаль:

Он тоже получил от детства

Флобера странное наследство —

Education sentimentale.

«Возмездие»

Он был заботой женщин нежной

От грубой жизни огражден.

«Возмездие»

СВИДЕТЕЛЬСТВО

Города С.-Петербурга, церкви Св. Апостол Петра и Павла, что при С.-Петербургском Императорском Университете, в метрических книгах за 1880 год, в первой части о родившихся за № 9-м, мужеска пола, значится: Тысяча восемь-сот-восемь-десятого года, месяца ноября шестнадцатого дня, у Титулярного Советника, Доцента Варшавского Университета Александра Львова Блока и законной жены его Александры Андреевой, обоих православного исповедания и первым браком, родился сын, Александр, крещен того же года месяца Декабря 28-го дня. Восприемниками были: Действительный Статский Советник, Вице-Дирек-тор Департамента Таможни, Лев Александрович Блок и жена Тайного Советника Елизавета Григорьевна Бекетова. В чем и дано сие свидетельство за надлежащим подписом и с приложением церковной печати:

1881 года апреля 8-го дня.

Университетской церкви священник

Василий Рождественский.

Диакон Василий Смирнов.

Архив Спб. Университета. Дело № 495


С первых дней своего рождения Саша стал средоточием жизни всей семьи. В доме установился культ ребенка. Его обожали все, начиная с прабабушки и кончая старой няней, которая нянчила его первое время. О матери нечего и говорить.

М. А. Бекетова

Отца он никогда не знал.

Они встречались лишь случайно,

Живя в различных городах,

Столь чуждые во всех путях

(Быть может, кроме самых тайных).

Отец ходил к нему как гость,

Согбенный, с красными кругами

Вкруг глаз. За вялыми словами

Нередко шевелилась злость…

«Возмездие»

Саша был живой, неутомимо резвый, интересный, но очень трудный ребенок: капризный, своевольный, с неистовыми желаниями и непреодолимыми антипатиями. Приучить его к чему-нибудь было трудно, отговорить или остановить почти невозможно. Мать прибегала к наказаниям: сиди на этом стуле, пока не угомонишься. Но он продолжал кричать до тех пор, пока мать не спустит его со стула, не добившись никакого толка.

До трехлетнего возраста у Саши менялись няньки, все были неподходящие, но с трех до семи за ним ходила одна и та же няня Соня, после которой больше никого не нанимали. Кроткий, ясный и ровный характер няни Сони прекрасно действовал на Сашу. Она его не дергала, не приставала к нему с наставлениями. Неизменно внимательная и терпеливая, она не раздражала его суетливой болтливостью. Он не слыхал от нее ни одной пошлости. Она с ним играла, читала ему вслух. Саша любил слушать Пушкинские сказки, стихи Жуковского, Полонского, детские рассказы. «Степку-растрепку» и «Говорящих животных» знал наизусть и повторял с забавными и милыми интонациями.

М. А. Бекетова


Так и стояли вокруг него теплой стеной прабабушка, бабушка, мама, няня, тетя Катя – не слишком ли много обожающих женщин? Вспоминая свое детство, он постоянно подчеркивал, что то было детство дворянское, – «золотое детство, елка, дворянское баловство», и называл себя в поэме «Возмездие» то «баловнем судеб», то «баловнем и любимцем семьи». Для своей семьи у него был единственный эпитет – дворянская.

К. Чуковский. А. А. Блок как человек и поэт


«Жизненных опытов» не было долго, сознательной жизни еще дольше. Смутно помню я большие петербургские квартиры с массой людей, с няней, игрушками, елками, баловством – и благоуханную глушь маленькой дворянской усадьбы (с. Шахматово Московской губернии Клинского уезда).

Первые литературные шаги.

Автобиографии современных русских писателей. А. Блок


Лето Бекетовы проводили в своем маленьком подмосковном имении Шахматово, верст 7 от Боблова, имения Дмитрия Ивановича Менделеева, по совету которого они и купили свое. Трудно представить себе другой более мирный, поэтичный и уютный уголок. Старинный дом с балконом, выходящим в сад, совсем как на картинах Борисова-Мусатова, Сомова. Перед балконом старая развесистая липа, под которой большой стол с вечным самоваром: тут варилось варенье, собирались поболтать, полакомиться пенками с варенья – словом, это было любимым местом. Вся усадьба стояла на возвышенности, и с балкона открывалась чисто русская даль. Из парка, через маленькую калитку, шла тропинка под гору к пруду и оврагу, заросшему старыми деревьями, кустарниками и хмелем, и дно оврага и пруд покрывались роскошными незабудками и зеленью; дальше шел большой лес, место постоянных прогулок маленького Саши с дедушкой.

А. И. Менделеева[6]. Алекс. Блок


Веял уют той естественно скромной и утонченной культуры, которая не допускала перегружения тяготящими душу реликвиями стародворянского быта; и тем не менее обстановка – дворянская; соединение быта с безбытностью; говорили чистейшие деревянные стены (как кажется, без обой, с орнаментом перепиленных суков).

Андрей Белый. Воспоминания об Ал. Блоке


Мои собственные воспоминания о деде – очень хорошие; мы часами бродили с ним по лугам, болотам и дебрям; иногда делали десятки верст, заблудившись в лесу; выкапывали с корнями травы и злаки для ботанической коллекции; при этом он называл растения и, определяя их, учил меня начаткам ботаники, так что я помню и теперь много ботанических названий. Помню, как мы радовались, когда нашли особенный цветок ранней грушовки, вида, неизвестного московской флоре, и мельчайший низкорослый папоротник; этот папоротник я до сих пор каждый год ищу на той самой горе, но так и не нахожу; очевидно, он засеялся случайно и потом выродился.

А. Блок


Он рос правильно, был силен и крепок, но развивался очень медленно: поздно начал ходить, поздно заговорил.

М. А. Бекетова


С семи лет, еще при няне Соне, Саша начал увлекаться писанием. Он сочинял коротенькие рассказы, стихи, ребусы и т. д. Из этого материала он составлял то альбомы, то журналы, ограничиваясь одним номером, а иногда только его началом. Сохранилось несколько маленьких книжек такого рода. Есть «Мамулин альбом», помеченный рукой матери 23 декабря 1888 года (написано в 8 лет). В нем только одно четверостишие, явно навеянное и Пушкиным и Кольцовым, и ребус, придуманный на тот же текст. На последней странице тщательно выведено: «Я очень люблю мамулю».

М. А. Бекетова


Сочинять я стал чуть ли не с 5 лет.

А. Блок


Мать задумала отдать его в гимназию. Ей казалось, что будет это ему занятно и здорово. Но она ошибалась… На лето приглашен был учитель, студент-юрист Вячеслав Михайлович Грибовский, впоследствии профессор по кафедре гражданского права. Студент оказался веселый и милый, не томил Сашу науками и в свободное время пускал с ним кораблики в ручье, возле пруда.

М. А. Бекетова


По словам Марии Грибовской[7], мальчик жадно принялся за новый предмет, восхищая порой своего учителя меткими сравнениями, блестящей памятью… Рим, с его героической историей, с его походами, с его дивными архитектурными памятниками, не давал мальчику покоя. Стали замечать, что Сашура куда-то исчезает. Приехали как-то раз соседи: проф. Фаминицын и Менделеев со своей маленькой дочкой, сделавшейся впоследствии женой поэта. Все разбрелись по саду искать мальчика, а он в выпачканном матросском костюме, весь потный, в овраге усердно проводит римские дороги и акведуки.

– Мне еще нужно в стороне от терм Каракаллы закончить Via Appia, сейчас приду, – пояснил будущий поэт.

В. Н. Княжнин


Вся жизнь Александры Андреевны имела одно содержание – сын. Это было одно всепроникающее чувство – от материальной заботы – был бы сыт, был бы здоров, чтобы зубы не болели, чтобы под дождем не простудился – до высокой заботы – чтоб довершил свой подвиг. Она преклонялась перед ним и гордилась, как только может гордиться мать своим гениальным, прекрасным сыном, и, улыбаясь, говорила: «Он только одного беспокойства мне не доставлял – на аэроплане не летал. А так – я вечно боялась: или утонет, как Сапунов, или пойдет по рельсам, заглядится на что-нибудь, хоть на девушку какую-нибудь (помните, «высокая с тугой косой»), а поезд налетит на него и раздавит, или еще что-нибудь…»

Над. Павлович[8]. Мать А. Блока


Много лет мать была его единственным советником. Она указывала ему на недостатки первых творческих шагов. Он прислушивался к ее советам, доверяя ее вкусу.

М. А. Бекетова


Она привила сыну чистоту вкуса, воспитанного на классических образцах, тяготение к высокому и к подлинному лиризму. С уверенностью можно сказать только одно: мать открыла ему глаза на Тютчева, Аполлона Григорьева и Флобера.

М. А. Бекетова


Первым вдохновителем моим был Жуковский. С раннего детства я помню постоянно набегавшие на меня лирические волны, еле связанные еще с чьим-либо именем. Запомнилось, разве, имя Полонского и первое впечатление от его строф:

Снится мне: я свеж и молод,

Я влюблен. Мечты кипят.

От зари роскошный холод

Проникает в сад.

Детство мое прошло в семье матери. Здесь именно любили и понимали слово: в семье господствовали, в общем, старинные понятия о литературных ценностях и идеалах. Говоря вульгарно, по-Верлэновски, преобладание имела здесь eloquence; одной только матери моей свойственны были постоянный мятеж и беспокойство о новом, и мои стремления к musique находили поддержку у нее. Впрочем, никто в семье меня никогда не преследовал, все только любили и баловали. Милой же старинной Ploquence обязан я до гроба тем, что литература началась для меня не с Верлэна и не с декадентства вообще.

А. Блок

Глава вторая

Гимназия

Я чувствую давно,

Что скоро жизнь меня коснется…

А. Блок

В августе 1889 года отправились поступать в гимназию. Впоследствии она была переименована в гимназию Петра I, а в то время она носила название Введенской.

М. А. Бекетова


Видали ли Вы белое 3-этажное здание с двумя флигелечками, что на углу Большого пр. и Шамшевой улицы? – Это и есть Введенская гимназия. Особенной репутацией пользовалась среди других учебных заведений Петербурга эта гимназия. И, действительно, среди этой буйной молодежи находили себе приют отчаяннейшие сорви-головы, когда-либо носившие гимназическую фуражку. Около 500 человек всякого возраста от 8 до 24 лет, и всякого звания и состояния, сходились здесь ежедневно, и гам стоял здесь, как в кипящем котле.

Из неопубликованных воспоминаний гимназического товарища Блока


Мама привела меня в гимназию; первый раз в жизни из уютной и тихой семьи я попал в толпу гладко остриженных и громко кричащих мальчиков; мне было невыносимо страшно чего-то, я охотно убежал бы или спрятался куда-нибудь; но в дверях класса, хотя и открытых, мне чувствовалась непереходимая черта.

Меня посадили на первую парту, прямо перед кафедрой, которая была придвинута к ней вплотную и на которую с минуты на минуту должен был войти учитель латинского языка. Я чувствовал себя как петух, которому причертили клюв мелом к полу, и он так остался в согнутом и неподвижном положении, не смея поднять голову. Парта полагалась к тому же на двух человек, а я сидел на ней третий, на первый раз, потому что в классе не хватило для меня места.

А. Блок. Исповедь язычника


Состав учившихся – дети мелкого чиновничества и зажиточного мещанства, с крайне невысоким интеллектуальным уровнем. Гимназия отбывалась как неприятная и ненужная повинность. Заветной, конечно, мечтой огромного большинства было получить, ничего не делая, удовлетворительную отметку.

В. Н. Княжнин


Дворянско-интеллигентская атмосфера детства Блока теперь разбавляется струей мещанско-бюрократической. И не только дома, но и в гимназии, куда Блок поступил в 1890 году.

А. Цинговатов.[9] А. А. Блок


Педагогический персонал, в общем, также был ниже среднего. Это были – или старые и усталые, равнодушные люди, дослуживавшие до полной пенсии, либо формалисты-бюрократы в худшем смысле этого слова.

В. Н. Княжнин


Учение началось

Времена были деляновские; толстовская классическая система преподавания вырождалась и умирала, но, вырождаясь, как это всегда бывает, особенно свирепствовала: учили почти исключительно грамматикам, ничем их не одухотворяя, учили свирепо и неуклонно, из года в год, тратя на это бесконечные часы. К тому же, гимназия была очень захолустная, мальчики вышли, по большей части, из семей неинтеллигентных, и во многих свежих сердцах можно было, при желании и умении, написать и начертать, что угодно. Однако никому из учителей и в голову не приходило пробовать научить мальчиков чему-нибудь, кроме того, что было написано в учебниках «крупным» шрифтом («мелкий» обыкновенно позволяли пропускать).

Дети быстро развращались. Среди нас было несколько больных, тупых и слабоумных. Учились курить, говорили и рисовали много сальностей. К середине гимназического учения кое-кто уже обзавелся романом; некоторые свели дружбу с классными наставниками и их помощниками, и стало чувствоваться, что, кроме обязательных гимназических, существуют еще какие-то приватные и частные отношения между воспитателями и некоторыми учениками. На крупные шалости и даже гнусные патологические проявления одних – начальство смотрело сквозь пальцы; других же, стоявших в стороне от какого-то заговора, который казался таинственным, но имел очень дурной и непривлекающий запах, напротив, преследовали иногда несправедливо. Как всегда бывает, страдали больше невинные и безответные.

А. Блок


Среди всей этой кутерьмы гимназического бедлама скромно цвел Блок. Именно цвел, я не могу придумать термина удачнее. Молодое буйство товарищеской ватаги как будто бы не задевало его. Не приходилось мне сталкиваться с ним близко. Я был классом или двумя старше его, а класс – это было нечто цельное, замкнутое и самодовлеющее, со своими «классовыми» интересами, и общение ограничивалось своими одноклассниками. Но помню его классически-правильное, бледное, спокойное лицо с ясными, задумчивыми глазами.

Из неопубликованных воспоминаний гимназического товарища Блока


В последних двух классах завелись уже настоящие друзья: то были его товарищи по классу, Фосс и Гун. Фосс – еврей, сын богатого инженера, имевшего касание к Сормовским заводам. Это был щеголь и франт, но не без поэтических наклонностей и хорошо играл на скрипке. Гун принадлежал к одной из отраслей семьи известного художника Гуна. Это был мечтательный и страстный юноша немецкого типа. Друзья часто сходились втроем у Саши или в красивом доме Фоссов на Лицейской улице. Вели разговоры «про любовь», Саша читал свои стихи, восхищавшие обоих, Фосс играл на скрипке серенаду Брага, бывшую в то время в моде. В весенние ночи разгуливали они вместе по Невскому, по островам. С Гуном Саша сошелся гораздо ближе, Фосса скоро потерял из вида. Гун приезжал в Шахматово. А после окончания гимназии они вдвоем ездили в Москву, где отпраздновали свою свободу выпивкой и концертом Вяльцевой. На последнем курсе университета Гун застрелился внезапно по романическим причинам. По этому поводу написано Сашей стихотворение. Случай произвел на него впечатление.

М. А. Бекетова


Внешне Александр Александрович в эту пору, по словам одного из его товарищей по гимназии, был всегда чисто, даже изящно одетым мальчиком, очень воспитанным и аккуратным, что, по моему мнению, сказывается и на его тогдашнем почерке.


В. Н. Княжнин

В пору своей гимназической жизни Саша не стал сообщительнее. Он не любил разговоров. Придет, бывало, из гимназии, – мать подходит с расспросами. В ответ – или прямо молчание или односложные скупые ответы. Какая-то замкнутость, особого рода целомудрие не позволяли ему открывать свою душу.

М. А. Бекетова


Титульный лист рукописного журнала «Вестник». № 1,1897 г.


Гимназия страшно плебейская и совсем не вяжется с моими мыслями, манерами и чувствами. Впрочем, что ж? Я наблюдаю там типы купцов, хлыщей, забулдыг и проч. А таких типов много, я думаю больше и разнообразнее, чем в каком-нибудь другом месте (в другой гимн.).

Письмо к матери 20/VIII 1897 г.


В гимназии настолько много идиотизма, что у меня заболела голова, впрочем, прошла, когда я оттуда выбрался.

Письмо к матери 19/VIII 1897 г.


Гимназия надоедает страшно, особенно с тех пор, как я начал понимать, что она ни к чему не ведет.

Письмо к матери 20/VIII 1897 г.


Весной 1898 года он кончил курс гимназии.

М. А. Бекетова


АТТЕСТАТ ЗРЕЛОСТИ

от

С.-Петербургской Введенской Гимназии.

Дан сей Александру Блоку, православного вероисповедания, сыну статского советника, родившемуся 16 ноября 1880 года в С.-Петербурге, обучавшемуся в С.-Петербургской Введенской гимназии 7 лет и пробывшему один год в VIII классе, в том:

Во-первых, что на основании наблюдений за все время обучения его в С.-Петербургской Введенской Гимназии поведение его вообще было отличное, исправность в посещении и приготовлении уроков, а также в исполнении письменных работ весьма удовлетворительная, прилежание хорошее и любознательность весьма значительная ко всем предметам гимназического курса.

И во-вторых, что он обнаружил нижеследующие познания:


ОТМЕТКИ:




Примечание. Отметка 5 означает познания и успехи отличные, 4 – хорошие, 3 – удовлетворительные.


В раннем детстве мне приходилось слышать, что существует где-то в Петербурге двоюродный брат Саша, умный мальчик, издающий в гимназии журнал. Имя Саша не нравилось, не нравилось и про журнал. Мне не хотелось с ним знакомиться.

Г. Блок


Гораздо позже мы с двоюродными и троюродными братьями основали журнал «Вестник», в одном экземпляре; там я был редактором и деятельным сотрудником три года.

А. Блок


Мне лет восемь, и я еду вдвоем с отцом от станции Подсолнечная. Колокольчик весело звенит, кругом – крутые овраги, горы с зелеными квадратиками молодой ржи. Проехали темный еловый лес, и как-то неожиданно на пригорке появилось небольшое Шахматове: несколько домов, деревни рядом не видно. Наконец осуществилась мечта моего детства: я увижу моего троюродного брата Сашу Блока, о котором мне так много рассказывали и который представлялся мне каким-то прекрасным мифом.

Мы входим в дом. Появляются две незнакомые мне тети – тетя Аля и тетя Маня Бекетовы – ласково увлекают меня за собой и спрашивают у прислуги, где Саша. Кухарка отвечает: «Ушли за грибами, не скоро придут». Я первый раз в чужом месте, и мне как-то не по себе… Но Сашура возвращается скорее, чем его ждали. Высокий, светлый гимназист, какой-то вялый и флегматичный, говорит в нос. Но мне сразу становится интересно. Он издавал журнал «Вестник», при участии своих двоюродных братьев Кублицких. Тогда уж меня поразила и пленила в нем любовь к технике литературного дела и особенная аккуратность. Тетради журнала имели образцовый вид, на страницах были приклеены иллюстрации, вырезанные из «Нивы» и других журналов. Он подарил мне несколько таких картинок. Когда я дал ему в «Вестник» рассказ, он прислал мне коробку шоколадных сардин, написав, что это – в подарок, а не в виде гонорара, который будет выслан после.

С. Соловьев. Воспоминания об А. Блоке [10]

* * *

Около 15 лет родились первые определенные мечтания о любви, и рядом приступы отчаяния и иронии, которые нашли себе исход через много лет в первом моем драматическом опыте («Балаганчик», лирические сцены).

А. Блок


Весной 1897 года я кончил гимназические экзамены и поехал за границу с тетей и мамой – сопровождать маму для лечения.

Из Берлина в Bad Nauheim поезд всегда раскачивается при полете (узкая колея и частые повороты). Маму тошнило в окно, и я придерживал ее за рукава кофточки.

После скучного житья в Bad Nauheim'e, слонянья и леченья здорового мальчика, каким я был, мы познакомились с м-м С.

Дневник А. Блока. 17 (30)/VIII 1918 г.


1897 год памятен нашей семье и знаменателен для Саши. Ему было шестнадцать с половиною лет, когда он с матерью и со мною отправился в Бад Наугейм. Сестре был прописан курс лечения ваннами от обострившейся болезни сердца. Путешествие по Германии интересовало Сашу; Наугейм ему понравился. Он был весел, смешил нас с сестрой шалостями и остротами, но скоро его равновесие было нарушено многознаменательной встречей с красивой и обаятельной женщиной. Все стихи, означенные буквами К. М. С.[10], посвящаются этой первой любви. Это была высокая, статная, темноволосая дама с тонким профилем и великолепными синими глазами. Была она малороссиянка, и ее красота, щегольские туалеты и смелое, завлекательное кокетство сильно действовали на юношеское воображение. Она первая заговорила со скромным мальчиком, который не смел поднять на нее глаз, но сразу был охва- [11] чен любовью. В ту пору он был поразительно хорош собой уже не детской, а юношеской красотой.

М. А. Бекетова


К. М. С.

Бывают тихие минуты:

Узор морозный на стекле;

Мечта невольно льнет к чему-то,

Скучая в комнатном тепле…

И вдруг – туман сырого сада,

Железный мост через ручей,

Вся в розах серая ограда,

И синий, синий плен очей…

О чем-то шепчущие струи,

Кружащаяся голова…

Твои, хохлушка, поцелуи,

Твои гортанные слова…

Июнь 1909

Красавица всячески старалась завлечь неопытного мальчика, но он любил ее восторженной, идеальной любовью, испытывая все волнения первой страсти. Они виделись ежедневно. Встав рано, Саша бежал покупать ей розы, брать для нее билеты на ванну. Они гуляли, катались на лодке. Все это длилось не больше месяца. Она уехала в Петербург, где они встретились снова после большого перерыва.

М. А. Бекетова

* * *

В августе 1898 г. я встречал Блока в перелеске, на границах нашего Дедова. Показался тарантас. В нем – молодой человек, изящно одетый, с венчиком золотистых кудрей, с розой в петлице и тросточкой. Рядом – барышня. Он только что кончил гимназию и веселился. Театр, флирт и стихи… Уже его поэтическое призвание вполне обнаружилось. Во всем подражал Фету, идей еще не было, но пел. Писал стереотипные стихи о соловьях и розах, воспевал Офелию, но уже что-то мощное и чарующее подымалось в его напевах.

С. Соловьев


Который-то из девяностых годов (право, они так мало отличались один от другого!). Осень, дождливый день, репетиция какой-то пьесы (все равно – какой) в Суворинском театре на Фонтанке. В воздухе что-то несообразное, не нюхавший и представить себе не может: Викторьен Сарду вместе с Евтихием Карповым… Пустыня. Я, студент-первокурсник, с трепетом жду в коридоре В. П. Далматова, который запишет меня на свой бенефис, а на бенефисе – прорычит роль Макбета, так что ни одного слова нельзя будет разобрать, и никто из бывших в театре не поверит, что В. П. Далматов – очень большой артист и способен в другой вечер – не бенефисный, а обыкновенный, «ударить по сердцам с неведомою силой…» Теперь, впрочем, на сцене нет Макбета, нет никакого героя: сквозь открытую дверь ложи я смотрю, как по сцене ходят взад и вперед, обняв друг друга за талии, К. В. Бравич[12] и В. П. Далматов, оба такие партикулярные, простые и милые.

А. Блок. Памяти К. В. Бравича


С этих пор он стал постоянно стремиться в театр, увлекался Далматовым и Дальским, в то же время замечая все их слабости и умея их в совершенстве представлять. А вскоре и сам стал мечтать об актерской карьере.

М. А. Бекетова


Александр Александрович стал руководить Бобловскими спектаклями – у нас всегда время от времени бывали они, но отношение к ним и постановки носили детский характер… С появлением Александра Александровича началась, можно сказать, новая эра. Он поставил все на должную высоту. Репертуар был установлен самый классический, самое большое место было отдано Шекспиру, Пушкину, Грибоедову; исполнялся также Чехов. Александр Александрович своим горячим отношением к поэзии и драме увлек своих юных друзей, а потом своих родных.

А. И. Менделеева


Но самые спектакли приносили иногда большие огорчения. Публику, кроме родственников и соседей, составляли крестьяне ближайших деревень. Репертуар совершенно не подходил под уровень их развития. Происходило следующее: в патетических местах Гамлета, Чацкого, Ромео начинался хохот, который усиливался по мере развития спектакля… Чем патетичнее была сцена, тем громче был смех… Артисты огорчались, но не унывали. Их художественная совесть могла быть спокойна, – игра их была талантлива. Александр Александрович как исполнитель был сильней всех с технической стороны. Исполнение же пятнадцатилетней Любови Дмитриевны роли Офелии, например, было необыкновенно трогательно. Она не знала тогда сценических приемов и эффектов и на сцене жила.

А. И. Менделеева


Играли в Боблове и на третье лето, 1900 года, но Блок уже охладевал к этим затеям, почитая себя несколько выросшим.

М. А. Рыбникова[13]. Блок-Гамлет


Мало кто помнит теперь (да и я этого времени сам «не застал»), что известности Блока в передовых артистических кругах, как поэта, предшествовала его известность, как декламатора.

Не раз мне рассказывали и разные люди, что вот в гостиной появляется молодой красивый студент (в сюртуке непременно, «тужурок» он не носил). «Саша Блок, – передавали друг другу имя пришедшего в отдаленных углах. – Он будет говорить стихи».

И если Блока об этом просили, он декламировал с охотой. Коронными его вещами были «Сумасшедший» Апухтина и менее известное одноименное стихотворение Полонского.

Было это в самом начале девятисотых годов. А когда Александр Александрович Блок познакомился с будущей своей женой Л. Д. Менделеевой (впоследствии Блок-Басаргиной), в 1898 году, в имении отца последней они играли «Горе от ума», пьесу, требующую вследствие совершенства своих стихов искусной, как ритмически, так и эмоционально, читки.

Вл. Пяст[12]. Два слова о чтении А. Блоком стихов


Я поступил в «Петербургский драматический кружок», и мне дали большую драматическую роль первого любовника в скверной пьесе, которую я буду играть б февраля в зале Павловой; считки, репетиции, а главное – мысль об исполнении такой ответственной роли берут у меня, конечно, время; однако, я аккуратно хожу на лекции и немного занимаюсь дома.

Стихи подвигаются довольно туго, потому что драматическое искусство – область более реальная, особенно, когда входишь в состав труппы, которая хотя и имеет цели нравственные, но, неизбежно, отзывает закулисностью, впрочем, в очень малой степени и далеко не вся: профессиональных актеров почти нет, во главе стоят присяжные поверенные. Во всяком случае время я провожу очень приятно и надеюсь получить некоторую сценическую опытность, играя на большой сцене.

Письмо к отцу 22/I 1900 г. [14]


На одном из спектаклей в зале Павловой, где я под фамилией «Борский» (почему бы?) играл выходную роль банкира в «Горнозаводчике» (во фраке Л. Ф. Кублицкого), присутствовала Любовь Дмитриевна.

Дневник А. Блока


В 1901 году, когда Любовь Дмитриевна поступила на драматические курсы г-жи Читау, Саша тоже посещал их некоторое время, но, охладев к сцене, скоро оставил это занятие. Несколько уроков г-жи Читау и краткий курс декламации, пройденный в последнем классе гимназии под руководством учителя Глазунова, вот и вся подготовка Александра Александровича к сценическому и декламационному искусству. Выработанная им манера читать стихи была плодом самостоятельного творчества и его личного темперамента.

М. А. Бекетова


Чаще всего в это время приходилось видеть его декламирующим. Помню в его исполнении «Сумасшедшего» Апухтина и Гамлетовский монолог «Быть или не быть». Это было не чтение, а именно декламация – традиционно-актерская, с жестами и взрывами голоса. «Сумасшедшего» он произносил сидя, Гамлета – стоя, непременно в дверях. Заключительные слова «Офелия, о нимфа» – говорил, поднося руку к полузакрытым глазам.

Он был очень хорош собой в эти годы. Дедовское лицо, согретое и смягченное молодостью, очень ранней, было в высокой степени изящно под пепельными курчавыми волосами. Безупречно стройный, в нарядном, ловко сшитом студенческом сюртуке, он был красив и во всех своих движениях. Мне вспоминается – он стоит, прислонясь к роялю, с папиросой в руке, а мой двоюродный брат показывает мне на него и говорит:

– Посмотри, как Саша картинно курит.

Г. Блок


Блок состоял членом одного из драматических кружков Петербурга. У Блока были все данные, чтобы играть любовников. Но руководитель кружка – немолодой профессиональный актер – сам любил роли молодых героев, и Блоку пришлось выступать в незначительных ролях стариков.

Когда Блоку открыли глаза на эту типичную закулисную интригу, он вышел из кружка, а потом и совсем отказался от мысли стать актером.

Н. Волков. А. Блок и театр

Глава третья

Университет

Мне странен холод здешних стен

И непонятна жизни бедность.

А. Блок

1898 года сентября 3-го дня я, нижеподписавшийся, даю сию подписку в том, что во время своего пребывания в числе студентов или слушателей Императорского С.-Петербургского Университета обязуюсь не только не принадлежать ни к какому тайному сообществу, но даже без разрешения на то, в каждом отдельном случае, ближайшего начальства, не вступать в дозволенные законом общества, а также не участвовать ни в каком денежном сборе; в случае же нарушения мною сего обещания, подвергаюсь немедленному удалению из заведения и лишаюсь всякого права на внесенные мною, в пользу недозволенного сбора, деньги.

Студент юридического факультета-разряда. Учебные планы, обязательство, свидетельство, билет и правила для студентов, которые обязуюсь исполнять, получил. Ал. Блок.

Архив Спб. Университета


Теперешней своей жизнью я очень доволен, особенно тем, конечно, что развязался с гимназией, которая смертельно мне надоела, а образования дала мало, разве «общее». В Университете конечно гораздо интереснее, а кроме того, очень сильное чувство свободы, которую я, однако, во зло не употребляю и лекции посещаю аккуратно. Относительно будущего пока не думаю, да и рано еще мне, кажется, думать о будущем.

Письмо к отцу 18/Х 1898 г.


Никакой «обструкции» пока нет, все спокойно. Сходки начались, но не состоялись, впрочем, поговаривают об этом все более и более серьезно. Может быть, что-нибудь и будет, но, по моему мнению, во всех случаях что-нибудь не особенно умное.

Я совершенно здоров, был у Качаловых два раза, но теперь мне предстоит очень много дела, так что не знаю, буду ли бывать у них так часто, как в прошлом году. Думаю посократить слегка свой «светский» образ жизни и заниматься, тем более что занятия могут быть интересны и увлекательны.

Письмо к отцу 20/VIII 1899 г.


Читаю посторонних книг вообще мало, но, вообще, стараюсь занимать свое время всегда так, чтобы не быть вполне праздным, не знаю, в какой степени это удается. Не могу сказать, чтобы все давалось без труда, многие мои прохождения с ним связаны, хотя и не всегда в прямом и точном смысле. В университет я уже не хожу почти никогда, что кажется мне правильным на том основании, что я второй год на втором курсе, а кроме того, и слушание лекций для меня бесполезно, вероятно вследствие, между прочим, моей дурной памяти на вещи этого рода. Стихов пишу немного и нерационально, потому что не имею в виду их печатания.

Письмо к отцу 1 /XII 1900 г.


Не очень-то я часто бываю в университете, а если и бываю, то слушаю лекции Введенского по истории философии вообще (а не права) – и только. Больше занимаюсь дома по-прежнему, нахожусь в общении с Гиппиусом[15], который умен и часто интересен, вообще вполне противоположен Коке Гуну и пр. «их же имена ты веси, господи».

Таковы эскизы нашей жизни в самых общих чертах.

Письмо к С. А. Кублицкой-Пиоттух 23/XI 1900 г.


Что касается подробностей учебных волнений, то я знаю о них также большею частью по газетам (самое точное). Частные же слухи до такой степени путаны, сбивчивы и неправдивы, а настроение мое (в основании) так отвлеченно и противно всяким страстям толпы, что я едва ли могу сообщить Вам что-нибудь незнакомое.

Письмо к отцу 2/V 1901 г.


Происходило «политическое» 8 февраля и мартовские события у Казанского собора (рассказ о Вяземском[16]). Я был ему вполне чужд, что выразилось в стихах, а также в той нудности, с которой я слушал эти разговоры у дяди Николая Николаевича [Бекетова] и от старого студента Попова, который либеральничал с мамой и был весьма надменен со мной.

Эта «аполитичность» кончилась плачевно. Я стал держать экзамены (я сидел уже второй год на первом курсе[17], когда «порядочные люди» их не держали. Любовь Дмитриевна, встретившая меня в Гостином Дворе, обошлась со мной за это сурово. На экзамене политической экономии я сидел, дрожа, потому что ничего не знал. Вошла группа студентов и, обратясь к проф. Георгиевскому, предложила ему прекратить экзамен. Он отказался, за что получил какое-то (не знаю, какое) выражение, благодаря которому сидел в слезах, закрывшись платком. Какой-то студент спросил меня, собираюсь ли я экзаменоваться, и когда я ответил, что собираюсь, сказал мне: «Вы подлец!» На это я довольно мягко и вяло ответил ему, что могу ответить ему то же самое. Когда я, дрожа от страха, подошел к заплаканному Георгиевскому и вынул билет, Георгиевский спросил меня, что такое «рынок». Я ответил: «Сфера сбыта»; профессор вообще очень ценил такой ответ, не терпя, когда ему отвечали, что рынок есть «место сбыта». Я знал это твердо (или запомнил на лекции или услышал от кого-то). За это Георгиевский сразу отпустил меня, поставив мне пять.

Дневник А. Блока 17(30)/VIII 1918 г.


Начинается чтение книг; история философии. Мистика начинается. Средневековый город Дубровской березовой рощи[18]. Начинается покорность богу и Платон. В августе (?) решено окончательно, что я перейду на филологический факультет. «Паскаль» Золя (и др.).

Дневник А. Блока 17(30)/VIII 1918 г.


Занимаюсь более или менее правильно, насколько позволяет мне это петербургская жизнь, сопряженная всегда с многими удовольствиями, из которых особенно меня привлекает декламация; декламировать приходится довольно много у разных знакомых, может быть, удастся также играть со временем, что мне также очень желательно, потому что я давно не играл. Философские занятия, по преимуществу Платон, подвигаются не очень быстро. Все еще я читаю и перечитываю первый том его творений в Соловьевском переводе – Сократические диалоги, причем прихожу часто в скверное настроение, потому что все это (и многое другое, касающееся самой жизни во всех ее проявлениях) представляется очень туманным и неясным. Иногда совершенно наоборот (реже, конечно), и это главным образом после известного периода целесообразных занятий, когда все приходит в некоторую логическую систему.

Письмо к отцу 1 /XII 1900 г.


А. Блок. 1907 г.


Милый папа!

В этом году я более, чем когда-нибудь, почувствовал свою полную неспособность к практическим наукам, которые проходят на III курсе. Об этом мы с мамой говорили уже и летом, причем я тогда уже возымел намерение перейти на филологический факультет. Теперь же, в Петербурге, я окончательно решился на этот серьезный и крайне для меня важный шаг и уже подал прошение ректору о переводе, о чем и спешу сообщить Вам, как о важной перемене в моей жизни; дело в том, что, пока я был на юридическом факультете, мое пребывание в университете было очень мало обосновано. Три года тому назад я желал больше всего облегчения занятий и выбрал юридический факультет как самый легкий (при желании, разумеется). Теперь же моя тогдашняя леность и бессознательность прошли, и, вместо того, я почувствовал вполне определенное стремление к филологическим занятиям, к которым, кстати, я теперь значительно подготовлен двумя теоретическими курсами юридического факультета. Сознание необходимости моих занятий до сих пор у меня отсутствовало, и никаких целей (практических) я даже не имел возможности провидеть впереди, потому что был ужасно отчужден от того, что собственно должно быть в полной гармонии с моими душевными наклонностями. Мама очень поддерживает меня в моих начинаниях. Хотел бы знать, что думаете об этом Вы. Лекции я уже слушать начал. Со вторника начнутся для меня правильные занятия. Здоровье мое за лето поправилось.

Целую Вас крепко и жду Вашего ответа.

Ваш Сашура.

Письмо к отцу 29/IX1901 г.


Осенью 1901 года он перешел на филологический факультет.

М. А. Бекетова


Я встретился с ним в первый раз и познакомился на лекциях по сербскому языку проф. Лаврова. Я переходил на третий курс, он, должно быть, был на четвертом.

В старинном здании Петербургского университета – двенадцати коллегий – есть замкнутые, очень солнечные маленькие аудитории, где читают профессора, которых не слушают. Таким и был Лавров, читавший предмет обязательный, но скучный. Толстый, красный, сонный, он учил нас сербскому языку и читал нам былины. В сербском языке, в прошедшем времени, «л» переходит в «о»: «мойя майко помамио» – получается какой-то голубиный лепет. Блоку это нравилось, мне тоже, и, кажется, на этот именно предмет мы обменялись с ним первой фразой. Он ходил в аккуратном студенческом сюртуке, всегда застегнутом, воротник был светло-синий (мода была на темные), волосы вились, как нимб, вокруг его аполлоновского лба, и весь он был чистый, светлый, я бы сказал, изолированный – от лохмачей так же, как и от модников. Студентов было очень мало. Блок лекций не пропускал и аккуратно записывал все, что говорил Лавров, в синие гимназические тетрадки. Я ходил редко, и Блок мне передал свои записки – несколько тетрадок должны быть в моем архиве в Петербурге, если он цел. Там, ранним его почерком, записана вся сербская премудрость.

С. Городецкий. Воспоминания об А. Блоке


В нашем университете (который б февраля закрыт) происходят ужасные вещи: на сходке требовали активной забастовки, и на следующий же день «свыше» прекратили занятия. Еще есть однако слабая надежда, но вопрос в четырех неделях, потому что Ванновский, по-видимому, приведет в исполнение все, что обещал.

Письмо к отцу 8/II 1902 г.


С годами я оцениваю все более то, что дал мне университет в лице моих уважаемых профессоров – А. И. Соболевского, И. А. Шляпкина, С. Ф. Платонова, А. И. Введенского и Ф. Ф. Зелинского.

А. Блок


Специализируюсь же я по русской литературе и, по всем видимостям, у проф. Шляпкина[19], который надежнее другого специалиста (прив. – доц. Бороздина), сообщающего с кафедры чересчур уже откровенно всевозможные неприличия о русской литературе, окрашивающего ее, ни в чем неповинную, красненьким колером. Кстати, этот Бороздин и в университете не моден, а только любим некоторыми студентами, «брюхатыми» от либерализма. Существует опасение, что эти последние в нынешнем сезоне снова разрешатся от бремени при громких кликах сотоварищей своих, современных корибантов. Впрочем, я не теряю надежды, что они «доносят» содержимое своих чрев хоть до будущей зимы.

Письмо к отцу 2/Х 1903 г.


Вообще-то можно сказать, что мой реализм граничит, да и будет, по-видимому, граничить с фантастическим («Подросток» – Достоевского). «Такова уж черта моя». И ее очень трудно бывает примирить, например, с прекрасной и высокоталантливой доктриной Ал. Ив. Введенского, от которой, только благодаря таланту и такту, не разит каким-то особого рода шестидесятничаньем. По крайней мере, иногда впечатление таково. В этом случае, обжигаясь на философии, я устремляюсь в классическую филологию, которая пострастнее и попросторнее. Иногда можно даже «обдумывать тайные стихи», не ссорясь с ней. Полного же мира достигнуть нельзя, иначе непременно попадешь в компромисс; уподобишься «александрийскому» декаденту, играющему в тонкости науки, убивающему двух зайцев, эклектику, «дилетанту».

Письмо к отцу 5/ VIII 1902 г.


В университете я слушал польский язык и русскую литературу по преимуществу. Теперь должен представить реферат по славянскому языку, что давно уже затрудняет меня. Реферат трудный. Вообще я с удовольствием вижу конец университ. курса, потому что часто вижу в нем нечто глубоко чуждое мне и для меня трудно переносимое. Прежде всего, существует черта, на которую ни один из моих профессоров до смерти не (пер)ступит: это – религиозная мистика. Живя ею изо дня в день, я чувствовал себя одно время нещадно гонимым за правую веру. Лучшее, что предлагалось взамен религии, была грамматика. Последнее мне представляется действительно лучшим, потому что самый мертвый, схематический mos geometricus терзает меня менее, чем социологические и т. и. воззрения на то, что для меня священно. К этому всему можно присоединить глубокое неведение истинной красоты и непроходимые сальности, отпускаемые ex cathedra для специалистов очевидно (ибо на общих курсах – I и II – они преподносились в более ограниченном объеме). Вместе с тем я не могу пожаловаться на бездарность всех моих «учителей». Проф. Шляпкин, например, человек оригинальный и своеобычный, может быть, по-своему религиозный (что ему приходится старательно прятать), однако за вышеупомянутую черту и ему не перейти. Мне приходит в голову, что предстоящая война способна чуть-чуть оживить покойников. Мои главные «впечатления» сосредоточивались за этот период на настоящем литературы, и лично я, без оговорок, могу констатировать в ней нити истинного Ренессанса. «Новый Путь» при всех своих недостатках делает свое дело, а в нынешней январской книжке расцвел, как никогда. Москва обладает «Скорпионом», родился «Гриф» – книгоиздательства «для борьбы с хулиганством», как недавно писал Дм. Философов. Из поэтов, по-моему, Брюсов сделал неизмеримый шаг вперед, выпустив свою последнюю книгу «Urbi et orbi». Петербургским позитивистам поневоле приходится уже считаться теперь с этим. Новое искусство растет и в ширину.

Письмо к отцу 30/XII 1903 г.


Собирался писать кандидатское сочинение о чудотворных иконах божьей матери. Потом охладел к этой теме, одно время думал заняться письмами Жуковского и наконец подал кандидатское сочинение о Записках Болотова.

С. Соловьев


Блок писал Илье Александровичу [Шляпкину] реферат о Болотове. Помню, что профессор не раз отзывался о работе Блока почти восторженно и находил в авторе методологический навык и крупное исследовательское чутье.

А. Громов[20]


С начала великого поста Блок тщательнейшим образом переключает весь свой обиход на потребный для экзаменного бдения. Самое испытание еще не скоро, – но Блок уже «невидим» ни для кого, кроме имеющих непосредственное отношение к задуманному им делу (с некоторыми университетскими товарищами он готовится к двум-трем экзаменам совместно). Кроме того, он очень регулярно встает в одно и то же время; ест, пьет, ходит гулять (пешком далеко) в определенные часы; занимается почти ежедневно одно и то же количество часов и ложится в одинаковую пору. По сдаче каждого экзамена позволяет себе более продолжительную прогулку, – и, кажется, судя по письму ко мне в Мюнхен, заходит в ресторан пить красное вино. Я не думаю, что это метафора. Насколько помню, это он обучил Г. И. Чулкова «пить красное вино» (с начала будущего сезона), именно привыкнув это делать сам между экзаменами (изредка, конечно).

Вл. Пяст. Воспоминания о Блоке


Готовился А. А. Блок к государственным экзаменам, что называется, истово; со всею щепетильной аккуратностью, что была в его натуре; со всею становящейся силою своей воли.

Вл. Пяст


Сегодня кончились мои экзамены. Спешу сообщить Вам об этом. Кончить удалось по первому разряду, получив четыре «весьма» на устных и круглое «весьма» на письменных экзаменах.

Письмо к отцу 5/V 1906 г.


СВИДЕТЕЛЬСТВО

Предъявитель сего Александр Александрович Блок православного вероисповедания, сын статского советника, родившийся 16 ноября 1880 года, по аттестату зрелости Спб. Введенской гимназии, принят был в число студентов Императорского С.-Петербургского университета в августе 1898 года и зачислен на Историко-филологический факультет, на котором слушал курсы: по Греческому и Латинскому языкам, Философии, Сравнительному языковедению, Санскритскому языку, русскому языку и словесности, Славянской филологии, Истории Западно-Европейских Литератур, Русской и Всеобщей истории. Участвовал в устраиваемых учебным планом практических занятиях, подвергался испытанию из Богословия и Французского языка, и по выполнении всех условий, требуемых правилами о зачете полугодий, имеет восемь зачтенных полугодий…

(На полях надпись рукою Блока: Выпускное свидетельство и все документы получил, Александр Блок. 25 февраля 1906 г.).

Архив Спб. Университета


Поэт не порвал связи со своими университетскими учителями по окончании курса: одно время он серьезно думал об оставлении при кафедре – на чем настаивал и Шляпкин – и хотел готовиться к магистерским экзаменам.

А. Громов


Иногда я любил университет, и бывает жалко расставаться с ним, но может быть, по причине, сходной с сожалением Шильонского узника. Чувствовать себя по праву «неучащейся» молодежью будет лучше для меня тем более, что я, кое-чему научившись, надеюсь еще подучиться сам для себя.

Письмо к отцу 25/IV 1906 г.

Глава четвертая

Литературный дебют и «Стихи о Прекрасной Даме»

Но ясно чует слух поэта

Далекий гул в своем пути.

А. Блок

Семейные традиции и моя замкнутая жизнь способствовали тому, что ни строки так называемой «новой поэзии» я не знал до первых курсов университета. Здесь, в связи с острыми мистическими и романическими переживаниями, всем существом моим овладела поэзия Владимира Соловьева. До сих пор мистика, которой был насыщен воздух последних лет старого и первых лет нового века, была мне непонятна; меня тревожили знаки, которые я видел в природе, но все это я считал «субъективным» и бережно оберегал от всех.

А. Блок


Серьезное писание началось, когда мне было около 18 лет. Года три-четыре я показывал свои писания только матери и тетке. Все это были лирические стихи, и ко времени выхода первой моей книги «Стихов о Прекрасной Даме» их накопилось до 800, не считая отроческих. В книгу из них вошло лишь около 100. После я печатал и до сих пор печатаю кое-что из старого в журналах и газетах.

А. Блок


От полного незнания и неумения обращаться с миром со мной случился анекдот, о котором я вспоминаю теперь с удовольствием и благодарностью: как-то, в дождливый осенний день (если не ошибаюсь, 1900 года), отправился я со стихами к старинному знакомому нашей семьи, Виктору Петровичу Острогорскому, теперь покойному. Он редактировал тогда «Мир Божий». Не говоря, кто меня к нему направил, я с волнением дал ему два маленьких стихотворения, внушенные Сириным, Алконостом и Гамаюном В. Васнецова. Пробежав стихи, он сказал: «Как вам не стыдно, молодой человек, заниматься этим, когда в университете бог знает что творится!» – и выпроводил меня со свирепым добродушием. Тогда это было обидно, а теперь вспоминать об этом приятнее, чем обо многих позднейших похвалах.

А. Блок


После этого случая я долго никуда не совался, пока в 1902 г. меня не направили к Б. Никольскому, редактировавшему тогда вместе с Репиным студенческий сборник.

А. Блок


По совету Ольги Михайловны Соловьевой, очень внимательно относившейся к творчеству молодого поэта, Блок в первой половине сентября 1902 года послал ряд стихотворений в издательство «Скорпион», но они почему-то не дошли до своего назначения.

В. Гольцев[21]. Брюсов и Блок


Первыми, кто обратил внимание на мои стихи со стороны, были Михаил Сергеевич[22] и Ольга Михайловна Соловьевы (двоюродная сестра моей матери). Первые мои вещи появились в 1903 г. в журнале «Новый Путь» и, почти одновременно, в альманахе «Северные Цветы».

А. Блок


Вчера был Брюсов… Он очень охотно напечатает стихи Саши в «Северных Цветах», для которых теперь набирает материалы.

Письмо О. М. Соловьевой к матери Блока. 19/Х 1902


Многоуважаемый Валерий Яковлевич!

Посылаю Вам стихи о «Прекрасной Даме». Заглавие ко всему отделу моих стихов в «Северных Цветах» я бы хотел поместить такое: «О вечно женственном». В сущности это и есть тема всех стихов, так что не меняет дела и то, что я не знаю точно, какие именно Вы выбрали, тем более что, вероятно, у Вас были на руках некоторые стихи, посланные мной Соловьевым. Имею к Вам покорнейшую просьбу поставить в моей подписи мое имя полностью: Александр Блок; потому что мой отец, варшавский профессор, подписывался на диссертациях А. Блок или Ал. Блок, и ему нежелательно, чтобы нас с ним смешивали.

Преданный Вам и готовый к услугам

Александр Блок.

Письмо к Брюсову 1 /II1903


Это было золотою осенью 1902 года… Наш литературный кружок той осенью готовился к своему боевому делу – создавался журнал «Новый Путь». Журнал религиозно-философский – орган только недавно открытых, кипевших тогда полной жизнью петербургских первых религиозно-философских собраний, где впервые встретились друг с другом две глубокие струи – традиционная мысль традиционной церкви и новаторская мысль с бессильными взлетами и упорным стремлением – мысль так называемой «интеллигенции».

В. Перцов. Ранний Блок


Той осенью небольшой «декадентский» кружок собрался издавать (без денег и без возможности платить гонорар) синтетический «Новый Путь», беспрограммная «программа» которого должна была вести куда-то в даль… Во главе дела стояли Д. С. Мережковский и 3. Н. Гиппиус, а так как обстоятельства и выбор кружка сделали меня третьим и внешне «ответственным» соредактором, то и приходилось часто видаться с первыми двумя на почве «злободневных» редакционных вопросов.

В. Перцов


Помню, как сейчас, широкую серую террасу старого барского дома, эту осеннюю теплынь – и Зинаиду Николаевну Гиппиус с пачкой чьих-то стихов в руках. «Прислали (не помню, от кого)… какой-то петербургский студент… Александр Блок… посмотрите. Дмитрий Сергеевич забраковал, а по-моему, как будто недурно…» Что Дмитрий Сергеевич забраковал новичка – это было настолько в порядке вещей, что само по себе еще ничего не говорило ни за, ни против. Забраковать сперва он, конечно, должен был во всяком случае, что не могло помешать ему дня через два, может быть, шумно «признать». Одобрение Зинаиды Николаевны значило уже многое, но все-таки оно было еще очень сдержанным. Поэтому я взял стихи без недоверия, но и без особого ожидания. Я прочел их…

Это были стихи из цикла «Прекрасной Дамы». Между ними отчетливо помню «Когда святого забвения…» и «Я, отрок, зажигаю свечи…» И эта минута на даче в Луге запомнилась навсегда. «Послушайте, это гораздо больше, чем недурно; это, кажется, настоящий поэт». – Я сказал что-то в этом роде. «Ну, уж вы всегда преувеличиваете», – старалась сохранить осторожность Зинаида Николаевна. Но за много лет разной редакционной возни, случайного и обязательного чтения «начинающих» и «обещающих» молодых поэтов только однажды было такое впечатление: пришел большой поэт. Может быть, я и самому себе и с той же осторожностью не посмел тогда сказать этими именно словами, но ощущение было это. Пришел кто-то необыкновенный, никто из «начинающих» никогда еще не начинал такими стихами. Их была тут целая пачка – и все это было необыкновенно.

В. Перцов


Скоро он пришел к нам в редакцию – высокий статный юноша, с вьющимися белокурыми волосами, с крупными, твердыми чертами лица и с каким-то странным налетом старообразности на все-таки красивом лице. Было в нем что-то отдаленно Байроническое, хотя он нисколько не рисовался. Скорее это было какое-то неясное и невольное сходство. Светлые выпуклые глаза смотрели уверенно и мудро… Синий студенческий воротник подчеркивал эту вневременную мудрость и странно ограничивал ее преждевременные права. Блок держался как «начинающий», – он был застенчив перед Мережковским, иногда огорчался его небрежностью, пасовал перед таким авторитетом. 3. Н. Гиппиус была для него гораздо ближе, и юношеская робость падала в ее сотовариществе – он скоро стал носить ей свои стихи и литературно беседовать.

На редакционных собраниях «Нового Пути» Блок появлялся довольно аккуратно, хотя отсутствие сверстников – по крайней мере первое время – замыкало его в некоторую изолированность. Но журнал был для него «своим» – и не мог не быть ему близок.

В. Перцов


Он был с самого начала зарождения журнала «Новый Путь». В этом журнале была впервые напечатана целая серия его стихов о «Прекрасной Даме». Очень помогал он мне и в критической части журнала. Чуть не в каждую книжку давал какую-нибудь рецензию или статейку: о Вячеславе Иванове, о новом издании Вл. Соловьева.

3. Гиппиус. Мой лунный друг


«Новый Путь», как журнал религиозно-светский, был подчинен целым двум цензурам – светской и духовной, в которую направлялись корректуры религиозного или «похожего» на то (по мнению светского цензора) содержания.

Большие буквы стихов Блока подчеркнуто говорили о некоей Прекрасной Даме – о чем-то, о ком-то, – как понять о ком?

Белая Ты, в глубинах несмутима,

В жизни – строга и гневна.

Тайно тревожна и тайно любима,

Дева, Заря, Купина.

От таких стихов не только наш старомодный и угрюмо подозрительный «черносотенец» Савинков (светский цензор журнала, очень к нему придиравшийся) мог впасть в раздумье… Стихи с большими буквами могли легко угодить в духовную цензуру, и хотя она в общем была мягче светской, но в данном случае и она могла смутиться: менестрелей Прекрасной Дамы не знают русские требники. И без того, отправляя стихи в цензуру, мы трепетали, вероятно – минутами казалось: неизбежного – запрещения. Большие буквы… ах, эти большие буквы! – именно они-то и выдавали, как казалось, автора с головой. «Не пропустят…» И тут вдруг кому-то в редакции мелькнула гениальная мысль: по цензурным правилам нельзя менять текста после «пропуска» и подписи цензора, но ничего не сказано о чисто корректурных, почти орфографических поправках, как, например, перемена маленьких букв на большие. Итак, почему бы не послать стихи Блока в цензуру в наборе, где не будет ни одной большой буквы, а по возвращении из чистилища, когда разрешительная подпись будет уже на своем месте, почему бы не восстановить все большие буквы на тех местах, где им полагается быть по рукописи? Так и было сделано – и, вероятно, эта уловка спасла дебют Блока: цензор вернул стихи без единой помарки и не заикнулся о духовной цензуре, – хотя при встрече выразил мне недоумение: «странные стихи…» Но ведь странными должны были они показаться далеко не одному благонамеренному старцу Савинкову.

В. Перцов


Стихов пишу не очень много и не очень хорошо, как-то переходно; вероятно, чувствую переход от мистической запутанности к мистической ясности.

Письмо к отцу. Великая Пятница. 1903 г.


Пламенная душа Блока прикоснулась к ясной чистоте девичества, и была написана книга «Стихи о Прекрасной Даме». Книга эта, по свидетельству А. Н. Толстого, не была ни понята, ни принята читателями. Когда самого Блока спрашивали: «Ну, хорошо, объясните мне сами, что значит это: «Уронила матовые кисти в зеркала», – он со слабой улыбкой прекрасных губ отвечал простодушно: «Уверяю Вас, я сам не знаю». И Блок, как утверждает А. Н. Толстой, действительно «сам не знал». Он «ни минуты не думал, что писал книгу о России, он лишь переживал свою влюбленность и вещим, пронзительным взором видел, что она недостижима, невоплотима».

А. Н. Толстой. Падший ангел


Получил длинное письмо от Бугаева[23]. Он (о стихах) пишет: «Никого нет, кроме вас, кто бы так изумительно реально указал на вкравшийся ужас. Знаете, я боюсь, куда приведут такие стихи? Что вскроют? Что повлекут за собой?» И еще много похвал. Я вполне и окончательно чувствую, наконец, что «Новый Путь» (пришла интересная августовск. книжка без моей заметки) – дрянь. Бугаев подтвердил это вполне.

Письмо к матери 30/VIII 1903


Е. Голяховский. Иллюстрациях стихотворению «Незнакомка».

1970 г.


Первое поколение русских модернистов увлекалось между прочим и эстетизмом. Их стихи пестрели красивыми, часто бессодержательными словами, названиями. В них, действительно, по словам Бальмонта, «звуки, краски и цветы, ароматы и мечты, все сошлись в согласный хор, все сплелись в один узор». Реакция появилась во втором поколении (у Белого и Блока), но какая нерешительная.

Н. С. Гумилев. Письма о русской поэзии


Несколько лет назад, под заглавием «Сто рублей за объяснение» в одной газете появилось такое «Письмо в редакцию»:

«Прочитывая стихи большинства современных русских поэтов, я часто не могу уловить в них здравого смысла, и они производят на меня впечатление бреда больного человека или загадочных слов: «Мани, факел, фарес».

«Я обращался за разъяснениями этих стихов-загадок ко многим литераторам и простым смертным людям, но никто не мог мне объяснить их, и я готов был придти к заключению, что эти непонятные стихи, действительно, лишены всякого смысла и являются плодами больного рассудка, как, напр., хлыстовские песнопения. Но то обстоятельство, что такая, невидимому, галиматья печатается в лучших журналах наряду с общепонятными, хорошими произведениями, ставит меня в тупик, и я решил, во что бы то ни стало, найти разгадку непонятному для меня явлению».

«Этим письмом я предлагаю всякому, – в том числе автору, – уплатить 100 рублей за перевод на общепонятный язык стихов Александра Блока: «Ты так светла»… помещенных там-то».

Это не была шутка местного газетного хроникера или «дружеская» выходка литературного «приятеля». Писал это не оригинальничающий интеллигент, а профессор с небезызвестным именем.

А. Измайлов[24]. Пестрые знамена


Какое было впечатление от появления первых стихов Блока? Разумеется, как и следовало ожидать, впечатление едва ли не самого «курьезного» из курьезов курьезнейшего журнала. «Новый Путь» считался вообще какой-то копилкой курьезов в нашей журналистике.

В. Перцов


Критических отзывов о моей первой книге было немного; больше всего, насколько я знаю, о второй. Впрочем, они всегда попадались мне случайно. Мне приходилось читать о себе и заметки и целые статьи, но почти никогда они не останавливали моего внимания. За немногими исключениями (замечания Брюсова, Вяч. Иванова, Д. В. Философова, В. И. Самойло) они меня ничему не научили; были и буренински-праздные и фельетонно-хлесткие и уморительно-декадентские, но везде – ложка правды в бочке критических вымыслов, хулиганской ругани, бесстыдных расхваливаний, а иногда, к сожалению, намеки вовсе не литературного свойства. Важнейшими приговорами, кроме собственных, были для меня приговоры ближайших литературных друзей и некоторых людей, не относящихся к интеллигенции.

А. Блок


Я услышал Блока в литературном кружке приват-доцента Никольского, где читали еще Семенов и Кондратьев, будущие поэты. Ничего не понял, но был сразу и навсегда, как все, очарован внутренней музыкой блоковского чтения, уже тогда имевшей все свои характерные черты. Этот голос, это чтение, может быть, единственное в литературе, потом наполнилось страстью – в эпоху «Снежной Маски», потом мучительностью – в дни «Ночных Часов», потом смертельной усталостью – когда пришло «Возмездие». Но ритм всю жизнь оставался тот же, и та же всегда была напряженность горения. Кто слышал Блока, тому нельзя слышать его стихи в другом чтении. Одна из самых больших мыслей при его смерти: «как же голос неизъяснимый не услышим». Записан ли он фонографом?

Кружок собирался в большой аудитории «Jeu de pomme'a», – так называлось старое здание во дворе университета. Все сидели за длинным столом, освещаемым несколькими зелеными лампами. Тени скрадывали углы, было уютно и ново. Лысый и юркий Никольский, почитатель и исследователь Фета, сам плохой поэт, умел придать этим вечерам торжественную интимность. Но Блока не умели там оценить в полной мере. Пожалуй, больше всех выделяли Леонида Семенова, поэта талантливого, но не овладевшего тайной слова, онемевшего, как Александр Добролюбов, и сгинувшего где-то в деревнях.

С. Городецкий


Когда в 1903 году он выступил на литературное поприще, газетчики глумились над ним, как над спятившим с ума декадентом. Из близких (кроме жены и всепонимающей матери) никто не воспринимал его лирики[24]. Но он не сделал ни одной уступки, он шел своим путем до конца.

К. Чуковский


Стихов почти не пишу, с декадентами очень затрудняюсь говорить.

Письмо к отцу 21-Х-04 [25]


Сам Блок верил, что в эту эпоху, т. е. до 1905 года, ему был ведом особый – светлый мир, исполненный благодатной красоты и благоухания.

Г. Чулков[26]. А. Блок и его время


Милый папа!

Большое спасибо за присланные Вами сто рублей, которые пришлись очень кстати. Поздравляю Вас с близящимся Новым Годом и, как всегда, желаю Вам всего лучшего.

Мне странно, что Вы находите мои стихи непонятными и, даже, обвиняете в рекламе и эротизме. Мне кажется, это нужно «понимать в стихах». В непонятности меня, конечно, обвиняют почти все, но на днях мне было очень отрадно слышать, что вся почти книга понята, до тонкости часто, а иногда и до слез, – совсем простыми «неинтеллигентными» людьми. Не выхваляя ни своих форм и ничего, вообще, от меня исходящего, я могу с уверенностью сказать, что плохо ли, хорошо ли, – написал стихи о вечном и вполне несомненном, что рано или поздно должно быть воспринято всеми (не стихи, а эта вечная сущность). Что же касается «распродажи» в настоящем, то она идет, разумеется, «туго», что, впрочем, я мог ожидать всегда и ни на какие доходы не надеялся… Раскаиваться в том, что книга вышла, я не могу, хотя и славы не ожидаю.

Письмо к отцу [конец декабря 1904 г.]


Характерно, что во всей огромной переписке со мной Брюсова тех годов (1902–1904 гг.) я встречаю только одну строчку о Блоке – и какую?.. «Блока знаю, – пишет он осенью 1902 г. – Он из мира Соловьевых. Он – не поэт». – Правда, что вскоре при личном свидании, по прочтении стихотворений «Я, отрок, зажигаю свечи» и «Когда святого забвения», этот краткий и столь безапелляционный приговор был взят обратно.

В. Перцов


За первые напечатанные вещи я не получил гонорара. Мои рецензии и заметки подвергались иногда легкому исправлению. Первые деньги получил я от редактора «Журнала для всех» Виктора Сергеевича Миролюбова, хотя он был вместе с тем и издателем, а по выражению Лескова, «издатель – всегда издатель», я встречал немного людей с такой открытой душой, как у него.

А. Блок


В 1905 году Блок был уже определившимся певцом Прекрасной Дамы, которая пришла из романтически задумчивых далей от нездешних берегов поэзии Жуковского, Тютчева и Вл. Соловьева.

Но всегда сдержанно гордый и замкнутый, он был поэтом для друзей, а для товарищей по университету лишь «студентом Блоком». Даже в тесном кругу филологов-словесников его мало кто знал как поэта, а многие из «знавших» были враждебны.

Помню, как один из печальников горя народного возмущался Блоком:

– Помилуйте, Блок оскорбляет русскую женщину. Он пишет, что «в сердце каждой девушки – альков».

Хриплый баритон сурового цензора звучал убежденно, речь дышала искренним негодованием.

А. Громов


Первый сборник автора – «Стихи о Прекрасной Даме» – своеобразным слиянием «Небесной эротики» Вл. Соловьева с нежным, обвеянным дыханием природы мистицизмом художника Нестерова сразу определял своеобразие тем, волнующих поэта.

Н. Я. Абрамович[26].

Реценз. на «Нечаянную Радость» Ал. Блока

Глава пятая

Женитьба

Предчувствую Тебя. Года проходят мимо —

Все в облике одном предчувствую Тебя.

Весь горизонт в огне – и ясен нестерпимо,

И молча жду, – тоскуя и любя.

А. Блок

Сознательно они встретились первый раз в Боблове, когда Саше было 14, а Любе – 13 лет.

Вторая встреча произошла через три года после этого, когда Саша только что покончил с гимназией.

Саша приехал в Боблово верхом на своем высоком, статном белом коне, о котором не один раз упоминается в его стихах и в «Возмездии». Он ходил тогда в штатском, а для верховой езды надевал длинные русские сапоги. Люба носила розовые платья, а великолепные золотистые волосы заплетала в косы. Нежный бело-розовый цвет лица, черные брови, детские голубые глаза и строгий неприступный вид. Такова была Любовь Дмитриевна того времени.

Эта вторая встреча определила их судьбу. Оба сразу произвели друг на друга глубокое впечатление.

М. А. Бекетова


Да, когда я носил в себе великое пламя любви, созданной из тех же простых элементов, но получившей новое содержание, новый смысл от того, что носителями этой любви были Любовь Дмитриевна и я – «люди необыкновенные»; когда я носил в себе эту любовь, о которой и после моей смерти прочтут в моих книгах, – я любил прогарцевать по убогой деревне на красивой лошади; я любил спросить дорогу, которую знал и без того, у бедного мужика, чтобы «пофорсить», или у смазливой бабенки, чтобы нам блеснуть друг другу мимолетно белыми зубами, чтобы екнуло в груди так себе, ни от чего, кроме как от молодости, от сырого тумана, от ее смуглого взгляда, от моей стянутой талии – и это ничуть не нарушало той великой любви (так ли? А если дальнейшие падения и червоточины – отсюда?), а напротив, – раздувало юность, лишь юность, а с юностью вместе раздувался тот «иной» великий пламень…

Дневник А. Блока 6/Ι/14/ΧΙΙ 1918 г.


Я описываю окрестности Шахматова, потому что в поэзии Блока отчетливо отразились они – и в «Нечаянной Радости», и в «Стихах о Прекрасной Даме»; мне кажется: знаю я место, где молча стояла «Она», «устремившая руки в зенит»: на прицерковном лугу, заливном, около синего прудика, где в июле – кувшинки, которые мы собирали, перегибаясь над прудиком, с риском упасть в студенистую воду; и кажется, что гора, над которой «Она» оживала – вот та:

Ты живешь над высокой горой.

Гора та – за рощицей, где бывает закат, куда мчались искры поэзии Блока; дорога, которой шел «нищий», – по битому камню ее узнаю («Битый камень лег по косогорам, скудной глины желтые листы»), то – шоссе меж Москвою и Клином; вокруг косогоры, пласты желтой глины и кучи шоссейного щебня, покрытые белым крестом; здесь, по клинско-московской дороге я мальчиком гуливал; и собирал битый камень: под Клином, верстах в 20-ти у Демьянова, где проживал восемь лет и откуда бывал я в Нагорном; бывали и Блоки в Нагорном, – посередине дороги, меж Клином и Шахматовым.

А. Белый


Любовь Дмитриевна проявляла иногда род внимания ко мне. Вероятно, это было потому, что я сильно светился. Она дала мне понять, что мне не надо ездить в Барнаул, куда меня звали погостить уезжавшие туда Кублицкие. Я был столь преисполнен высоким, что перестал жалеть о прошедшем.


Дневник А. Блока 17(20)/VIII 1918 г.


Мой милый и дорогой Сережа!

Тебе, одному из немногих и под непременной тайной, я решаюсь сообщить самую важную вещь в моей жизни… Я женюсь. Имя моей невесты – Любовь Дмитриевна Менделеева. Срок еще не определен – и не менее года.

Пожалуйста, не сообщай этого никому, даже Борису Николаевичу, не говоря уже о родственниках.

Письмо к С. Соловьеву 20/III 1903 г.


1903 г. Весна и лето за границей. Черновые стихи. Объявлены женихом и невестой. Белые ночи – в Палате.

Дм. Ив. Менделеев слоняется по светлым комнатам, о чем-то беспокоясь. В конце апреля я получил от отца 1000 руб., с очень язвительным и наставительным письмом. 24 мая вечером мы исповедались, 25 утром в Троицу – причастились и обручились в университетской церкви у Рождественского.

Счеты, счеты с мамой – как бы выкроить деньги и на заграницу (я сопровождаю ее лечиться в Bad Nauheim), и на свадьбу, и на многое другое – кольца, штатское платье (уродливое от дешевизны).

В конце мая (по-русски) уезжаем в Nauheim. Скряжническое и нищенское житье там, записывается каждый пфенниг. Покупка плохих и дешевых подарков. В середине европейского июля возвращаемся в Россию (через С.-Петербург в Шахматово). Немедленные мысли о том, какие бумаги нужны для свадьбы, оглашение, букет, церковь, причт, певчие, ямщики и т. и. – В Bad Nauheim'e я большей частью томился, меня пробовали лечить, это принесло мне вред. Переписка с невестой – ее обязательно – ежедневный характер, раздувание всяких ощущений – ненужное и не в ту сторону, надрыв, надрыв…

Дневник А. Блока 3/VII 1921 г.


СВИДЕТЕЛЬСТВО

Дано сие студенту историко-филологического факультета С.-Петербургского Университета Александру Александровичу Блоку в

том, что со стороны Университетского начальства не встречается препятствий к вступлению его, Блока, в первый законный брак с девицею Любовью Дмитриевной Менделеевой, если будут в наличности все условия, необходимые для вступления в брак. (Св. Зак. Гражд., т. X, ч. 1, ст. 1-33).

Исп. об. Ректора Университета

А. Жданов

Архив Спб. Университета


Я приехал с розовым букетом к невесте, чтобы везти ее в церковь. «Я готова», – сказала Любовь Дмитриевна и поднялась с места. Я ждал у дверей. Начался обряд благословения. Старик Менделеев быстро крестил дочь дряхлой дрожащей рукой и только повторял: «Христос с тобой! Христос с тобой!»

Наш поезд двинулся.

Священник церкви села Тараканова был, по выражению Блока, «не иерей, а поп», и у него бывали постоянные неприятности с шахматовскими господами. Это был старичок резкий и порывистый. «Извольте креститься», – покрикивал он на Блока, растерянно бравшего в пальцы золотой венец вместо того, чтобы приложиться к нему губами. Но после венчания Блок сказал мне, что все было превосходно и священник особенно хорош.

С. Соловьев


Мы, нижеподписавшиеся священно-церковно-служители Московской Епархии, Клинского уезда, Погоста Никольского Самостоятельной Покровской, что при реке Лутосне, церкви сим удостоверяем, с приложением церковной печати, в том, что означенный в сем свидетельстве студент Императорского С.-Петербургского Университета Александр Александрович Блок с девицею, дочерью Тайного Советника Любовию Дмитриевной Менделеевой, сего 1903-го года месяца августа 17-го дня, во приписной Михаило-Архангельской, села Высокого, Тараканова то-ж, церкви, Студент Блок с означенною девицей, первым церковным браком повенчан.

Μ. П.


Священник Василий Любимов.

Диакон Петр Буравцов

Псаломщик Петр Беляев

Архив Спб. Университета


После окончания обряда, когда молодые выходили из церкви, крестьяне вздумали их почтить старинным местным обычаем – поднесли им пару белых гусей, украшенных розовыми лентами. Гуси эти долго потом жили в Шахматове, пользуясь особыми правами: ходили в цветник, под липу к чайному столу, на балкон и т. д.

После венца молодые и гости на разукрашенных дубовыми гирляндами тройках проехали в Боблово. Старая няня и крестьяне, знавшие «Любовь Митревну» с детских лет, непременно захотели выполнить русский обычай, и только что молодые взошли на ступеньки крыльца, – как были осыпаны хмелем. Дома стол был уже готов, обед вышел на славу. Дмитрий Иванович, очень расстроенный в церкви, где он во время обряда даже плакал, успокоился…

А. И. Менделеева


При личном знакомстве с Люб. Дм. Блок – Андрей Белый, С. М. Соловьев и Петровский[27] решили, что жена поэта и есть «Земное отображение Прекрасной Дамы», та «Единственная, Одна и т. д.», которая оказалась среди новых мистиков как естественное отображение Софии. На основании этой уверенности С. М. Соловьев полушутя, полусерьезно придумал их тесному дружескому кружку название «секты блоковцев». Он рисовал всевозможные узоры комических пародий с будущих ученых XXII века, Lapan и Pampan, которые будут решать вопрос, существовала ли секта «блоковцев», истолковывать имя супруги поэта Любовь Дмитриевны при помощи терминов ранней мифологии и т. д.[28]

М. А. Бекетова


Очень забавны были шаржи Сергея Соловьева: философы Lapan и Pampan и будущие споры филологов XXII века смешили нас до изнеможения, были в высшей степени остроумны. Но все-таки нельзя не вспомнить, что поведение «блоковцев» не всегда соответствовало тому серьезному смыслу, который они придавали своему культу. В их восторгах была изрядная доля аффектации, а в речах много излишней экспансивности. Они положительно не давали покоя Любови Дмитриевне, делая мистические выводы и обобщения по поводу ее жестов, движений, прически. Стоило ей надеть яркую ленту, иногда просто махнуть рукою, как уже «блоковцы» переглядывались с значительным видом и вслух произносили свои выводы. На это нельзя было сердиться, но это как-то утомляло, атмосфера получалась тяжеловатая. Шутки Сережи, его пародии на собственную особу облегчали дело, но и тут оставался какой-то неприятный осадок. Сам Александр Александрович никогда не шутил такими вещами, не принимал во всем этом никакого участия и, относясь ко всему этому совершенно иначе, тут предпочитал отмалчиваться.

М. А. Бекетова


Едва моя невеста стала моей женой, лиловые миры первой революции захватили нас и вовлекли в водоворот. Я первый, так давно тайно хотевший гибели, вовлекся в серый пурпур, серебряные звезды, перламутры и аметисты метели. За мной последовала моя жена, для которой этот переход (от тяжелого к легкому, от недозволенного к дозволенному) был мучителен, труднее, чем мне. За миновавшей вьюгой открылась железная пустота дня, продолжавшего, однако, грозить новой вьюгой, таить в себе обещания ее. Таковы были междуреволюционные годы, утомившие и потрепавшие душу и тело.

Дневник А. Блока 15/VIII 1917 г.

Глава шестая

Московские символисты

Мы путь расчищаем

Для наших далеких сынов!

А. Блок

Если мы попробуем пережить девяносто седьмой, девяносто восьмой и девятый годы, тот период, который отразился у Блока в цикле «Ante lucem», то мы заметим одно общее явление, обнаруживающееся в этом периоде: разные художники, разные мыслители, разные устремления, при всех их индивидуальных различиях, сходились на одном: они были выражением известного пессимизма, стремления к небытию. Философия Шопенгауэра была разлита в воздухе, и воздухом этой философии были пропитаны и пессимистические песни Чехова, одинаково, как и пессимистические песни Бальмонта, – «В безбрежности» и «Тишина», – где открывалось сознанию, что «времени нет», что «недвижны узоры планет, что бессмертие к смерти ведет, что за смертью бессмертие ждет».

А. Белый. Памяти Александра Блока


В те годы в Москве собирался кружок, очень тесно привязанный к гостеприимным М. С. и О. С. Соловьевым; в кружке этом, помню, помимо хозяев и маленького «Сережи», Д. Новского (будущего католика), А. Унковскую, А. Г Коваленскую, А. С. Петровского, братьев Л. Л. и С. Л. Кобылинских, Рачинского; здесь я встречался с Ключевским, с С. Л. Трубецким[29]; здесь я встретился с Брюсовым, с Мережковским, с Гиппиус, с поэтессой Allegro[30] (с Владимиром Соловьевым встречался я раньше). Всех членов кружка единил звук эпохи, раздавшийся внятно, по-разному оформляемый каждым.

А. Белый


Слова А. А. Блока: «Январь 1901 года стоял под знаком совершенно иным, чем декабрь 1900 года», – полны реализма; их надо принять текстуально; они – выражение опыта, пережитого Блоком; А. А. был свидетель эпохи, всегда наделенный тончайшим прозором и слухом.

А. Белый


Мы обманули надежды московского общества: я, сын математика и будущий московский профессор, ушел к «декадентам», опубликовавши «Симфонию», а М. С. Соловьев, покрывая своим одобреньем меня, уронил себя; именно в его доме сходились «подпольные» люди; и здесь окрепло течение, ниспровергающее традиции московского ученого округа.

Отсюда, из этого дома, распространилась поэзия А. А. Блока в Москве.

А. Белый


Соловьевы первые оценили стихи Блока. Их поддержка ободряла его в начале его литературного поприща. Когда же его стихи были показаны Андрею Белому, они произвели на него ошеломляющее впечатление. Он тут же понял, что народился большой поэт, непохожий ни на кого из тех, которые славились в то время. О появлении стихов Блока он говорил как о событии. Об этом сообщила Ольга Михайловна матери поэта. Известие обрадовало и мать и сына. Стихи стали распространяться в кружке «Аргонавтов», в котором числился в то время некий Соколов[31], писавший под псевдонимом Кречетова. Соколов основал издательство «Гриф» и в один прекрасный день явился к Блоку (в то время студенту третьего курса) для переговоров об издании его стихов.

М. А. Бекетова


В 1902 году в Москве образовался кружок (небольшой) горячих ценителей Блока; стихотворения, получаемые Соловьевыми, старательно переписывал я и читал их друзьям и университетским товарищам; стихотворения эти уже начинали ходить по рукам; так молва о поэзии Блока предшествовала появлению Блока в печати.

А. Белый


Ваша Москва чистая, белая, древняя, и я это чувствую с каждым новым петербургским вывертом Мережковских и после каждого номера холодного и рыхлого «Мира искусства». Наконец, последний его номер ясно и цинично обнаружил, как церемонно расшаркиваются наши Дягилевы[32], Бенуа и проч., а как с другой стороны, с Вашей, действительно страшно до содрогания «цветет сердце» Андрея Белого. Странно, что я никогда не встретился и не обмолвился ни одним словом с этим до такой степени близким и милым мне человеком.

Письмо к С. Соловьеву 23/ΧΙΙ-02 г.


Помнится: в первых числах января 1903 года я написал А. А. витиеватейшее письмо, напоминающее статью философского содержания, начав с извинения, что адресуюсь к нему; письмо написано было, как говорят, «в застегнутом виде»: предполагая, что в будущем мы подробно коснемся деталей сближавших нас тем, поступил я, как поступают в «порядочном» обществе, отправляясь с визитом, надел на себя мировоззрительный официальный сюртук, окаймленный весь ссылками на философов. К своему изумлению, на другой уже день получаю я синий, для Блока такой характерный конверт, с адресом, написанным четкою рукой Блока, и со штемпелем «Петербург». Оказалось впоследствии: А. А. Блок так же, как я, возымел вдруг желание вступить в переписку; письмо, как мое, начиналось с расшаркиванья: не будучи лично знаком, он имеет желание ко мне обратиться; без уговора друг с другом, обоих нас потянуло друг к другу: мы письмами перекликнулись.

А. Белый


В январе 1904 года за несколько дней до поминовения годовщины смерти М. С. и О. М. Соловьевых, в морозный, пылающий день раздается звонок. Меня спрашивают в переднюю; – вижу: стоит молодой человек и снимает студенческое пальто, очень статный, высокий, широкоплечий, но с тонкой талией; и молодая нарядная дама за ним раздевается; это был Александр Александрович Блок, посетивший меня с Любовью Дмитриевной.

Поразило в А. А. Блоке (то первое впечатление) – стиль: корректности, светскости. Все в нем было хорошего тона: прекрасно сидящий сюртук, с крепко стянутой талией, с воротником, подпирающим подбородок, – сюртук не того неприятного зеленоватого тона, который всегда отмечал белоподкладочников, как тогда называли студенческих франтов; в руках А. А. были белые верхние рукавицы, которые он неловко затиснул в руке, быстро сунув куда-то; вид его был визитный; супруга поэта, одетая с чуть подчеркнутой чопорностью, стояла за ним; Александр Александрович с Любовь Дмитриевной составляли прекрасную пару: веселые, молодые, изящные, распространяющие запах духов. Что меня поразило в А. А. – цвет лица: равномерно обветренный, розоватый, без вспышек румянца, здоровый: и поразила спокойная статность фигуры, напоминающая статность военного, может быть – «доброго молодца» сказок. Упругая сдержанность очень немногих движений вполне расходилась с застенчиво-милым, чуть набок склоненным лицом, улыбнувшимся мне (он был выше меня), с растерявшимися очень большими, прекрасными, голубыми глазами, старательно устремленными на меня и от усилия разглядеть чуть присевшими в складки морщинок; лицо показалось знакомым; впоследствии, помню, не раз говорил я А. А., что в нем есть что-то от Гауптмана (сходство с Гауптманом не поражало поздней).

А. Белый


Венчальная фотография А. А. Блока и А. Д. Менделеевой


Бугаев (совсем не такой, как казался, – поцеловались) и Петровский – очень милый.

Письмо к матери 10/I 1904 г.


Успех Блока и Любови Дмитриевны в Москве был большой. Молчаливость, скромность, простота и изящество Любови Дмитриевны всех очаровали, Бальмонт сразу написал ей восторженное стихотворение, которое начиналось:

Я сидел с тобою рядом,

Ты была вся в белом.

Ее тициановская древнерусская красота еще выигрывала от умения одеваться: всего более шло к ней белое, но хороша она была также и в черном, и в ярко-красном. Белый дарил ей розы, я – лилии. Поражало в ней отсутствие всякого style moderne. Она была очень милой и внимательной хозяйкой. Блок бегал в угловую лавочку за сардинками, Любовь Дмитриевна разливала великолепный борщ. Днем я водил Блоков по кремлевским соборам, мы ездили в Новодевичий монастырь.

С. Соловьев


Все, что в прошлом таилось в «подполье», теперь выявлялось в кружках; был кружок молодых литераторов «Грифа», кружок «Скорпиона»[33]; возник теософский кружок и кружок «Аргонавтов» (мои воскресенья); наш Арго готовился плыть; и – забил золотыми крылами сердец; новый кружок был кружком «символистов» – «par excellence» символистов, поэты из «Скорпиона» и «Грифа» его посещали; бывали и теософы; ядро же «Аргонавтов», не обретя себе органа, проливалося в органы «Скорпиона» и «Грифа», в «Свободную совесть», в «Теософический Вестник», впоследствии в «Перевал», в «Золотое Руно» (так название «Золотое Руно» Соколов подсказал Рябушинскому[34], памятуя об «Арго»); поздней «аргонавты» участвовали в заседаниях «Свободной Эстетики», в кружке Крахта и в «Доме песни» д'Альгеймов; объединились вокруг «Мусагета»; оттуда рассеялись в 1910 году; семилетие «аргонавтизм» процветал, его нотой окрашен в Москве «символизм»; может быть, «Аргонавты» и были единственными московскими символистами среди декадентов. Душою кружка – толкачом-агитатором, пропагандистом был Эллис; я был идеологом.

А. Белый


Искусство ютилось по салонам. В Москве были свои Медичи, свои меценаты. Впоследствии они стали покупать декадентские картины, а тогда еще они побаивались «нового» искусства. Любили задушевность во вкусе Левитана. Одним из тогдашних литературных салонов был салон В. А. Морозовой[35]. В ее доме на Воздвиженке читали доклады и устраивались беседы.

Среди московских меценатов наиболее просвещенным и тонким был С. А. Поляков. Он был издателем «Скорпиона»; он впоследствии устроил журнал «Весы». Воистину, не будь его, литературный путь Брюсова был бы путем кремнистым. За кулисами «Скорпиона» шла серьезная и деятельная работа художников слова – К. Д. Бальмонта, Ю. К. Балтрушайтиса[36], В. Я. Брюсова и некоторых других, а эстрадно, для публики, эти поэты все еще были забавными чудаками. Такова, очевидно, судьба всякой школы. Нужен срок, чтобы poetes maudits превращались в академиков. Для Брюсова и его друзей этот срок наступил примерно в 1907 г. А за семь лет до того сотрудники «Скорпиона» были «притчею во языцех». Больше всех тому давал повод К. Д. Бальмонт.

Г. Чулков


Мчусь на извозчике к Бугаеву, чтобы ехать в «Скорпион». Не застаю, приезжаю один. Редакция: портрет Ницше, Брюсов, Поляков, Балтрушайтис. Разговариваю со всеми, особенно с Брюсовым. Рец. на Метерлинка не принята, потому что не хотят бранить Метерлинка. Уходим с Бугаевым, идем пешком. Захожу за Любой. После чаю едем на собрание «Грифов»; заключаемся в объятия с Соколовым (его не было дома раньше); собрание: Соколовы, Кобылинский, Батюшков, Бугаевы (и мать), Койранский, Курсинский; отчего нет Бальмонта? «Он – в своей полосе». Читаю стихи – иные в восторге. Ужин. Звонок. Входит пьяный Бальмонт (последующее не распространяй особенно). Грустный, ребячливый, красноглазый. Разговаривает с Любой, со мной. Кобылинский, разругавшись с ним, уходит (очень неприятная сцена). Бальмонт в восторге, говорит, что «не любит больше своих стихов»… «Вы выросли в деревне» и мн. др. Читает свои стихи – полупьяно, но хорошо. Соколов показывает корректуры альманаха (выйдет 1 февраля). Моих стихотворений – семнадцать (кроме посланных – «Фабрика», «Лучики»). Уходим в третьем часу. Бальмонт умоляет нас обоих остаться. Тяжеловато и странновато.

Письмо к матери 13/1-1904 г.


Помнится, – характернейший вечер в издательстве «Гриф», где особенно переживалась нестроица; были там: иаргонавты, и грифы, и барышни «л у н н о – с т р у й н ы е», и А. А. с Л. Д.; произошел балаган; от неискренности одних, от маниловщины других; и – привирания третьих; там кто-то из теософов воскликнул, что шествует, шествует Посвященный, а Эртель, блеснувши осатанелыми от экстаза глазами, скартавил бессмыслицу, что Москва, вся объятая теургией (вот что это «что» – позабыл: преображается, что ли?) Вдруг сытый присяжный поверенный забасил: «Господа – стол трясется». Наверное, преображение мира себе он представил, как… столоверчательный акт, – увидел, что Блок – посерел от страдания, а Л. Д. очень гневно блеснула глазами; я – что говорить: все во мне замутилось за А. А за себя (за Нину Петровскую, понимавшую «Балаганчик»), вдруг вижу: А. А. очень нежно подходит ко мне; начинает подбадривать: взглядом без слов; сочувствие превозмогло в нем брезгливость к душевному кавардаку; он весь просиял; и пахнула тишайшая успокоительная атмосфера его на меня.

Вскоре вместе мы вышли; я шел, провожая А. А. и Л. Д.: шли мы в тихий снежок, порошивший полночную Знаменку; этот мягкий снежок так пушисто ложился на меховую, уютную шубку Л. Д.; помню себя я с ободранной кожей; помню: А. А., тихо взяв меня под руку, успокоительными словами сумел отходить; с того времени, в дни, когда что-либо огорчало меня, я являлся к А. А.; я усаживался в удобное кресло; выкладывал Блокам – все, все. Л. Д., пурпуровая капотом, склонив свою голову на руки, молчала: лишь блестками глаз отвечала она; А. А., – тихий-тихий, уютный и всепонимающий брат, открывал на меня не глаза – голубые свои фонари: и казалось мне, видел насквозь; и – он видел; подготовлялось тяжелое испытание: сорваться в мистерии; и потерять белизну устремлений; А. А. это знал; невыразимым сочувствием мне отвечал.

В эти дни перешли мы на «ты».

А. Белый


До 1905 года, когда в «Весах» появился беллетристический отдел, в русской символической поэзии царил хаос. «Мир Искусства» выдвигал, наряду с Бальмонтом и Брюсовым, такую сомнительную поэтическую величину, как Минский; «Новый Путь» печатал стихи Рославлева, Фофанова и др. Даже «Скорпион», даже осторожный «Скорпион», и тот не избежал общей участи: издал Бунина и в «Северных Цветах» поместил поэму того же Фофанова.

Н. С. Гумилев


Как истинный фанатик, редакция «Весов» утверждает, что и нет иного пути, как ее путь. Куда по этому пути доедет разношерстная тройка, состоящая из «Мира Искусства», «Нового Пути» и «Весов», мы еще не знаем, но нас, читателей, она уже довезла до решетки дома для умалишенных, за которою слышатся плач и скрежет зубовный, визги и крики.

Сами же господа декаденты полагают, вероятно, что они домчатся до вершины какой ни на есть Лысой Горы, где совершат такую черную мессу, что небу станет жарко.

Стародум[37]. Журнальное обозрение


На первой ступени мистицизма стоит романтизм, на второй – декадентство, в этом, по-нашему, вся суть дела, все различие между ними.

Декадентство, шагнув в сторону мистицизма, нашло… улицу… Это на первый взгляд странно, но это так, ибо есть и мистика улицы, идеализация разврата и пьянства, порока и уличной грязи.

На протяжении столетия, отделяющего романтизм от декадентства, совершилась поучительная «эволюция»: тогда тянула к себе людей, склонных к уединению, мистической мечтательности, пустыня, деревня, с тесным дружеским или еще более интимным семейным кругом в ней, теперь – притянул к себе безличный или, точнее, многоличный город с его ярко освещенными окнами, кафешантанами и тысячами развлечений.

А. Басаргин [38]. Романтизм и декадентство


Поэзия русских символистов была экстенсивной, хищнической: они, т. е. Бальмонт, Брюсов, Андрей Белый, открывали новые области для себя, опустошали их и подобно конквистадорам стремились дальше. Поэзия Блока от начала до конца, от стихов о «Прекрасной Даме» до «Двенадцати» включительно была интенсивной, культурно-созидательной.

О. Мандельштам. А. Блок


В Московском Литературном Кружке, где устраивались собрания так называемой «Свободной Эстетики», участники бесед не касались «проклятых вопросов». Тут была «тишь да гладь», а если происходили недоразумения, то на почве безвредного соперничества того же Брюсова с Бальмонтом, причем споры всегда оканчивались более или менее благополучно.

Г. Чулков


Этой осенью часто встречалися – почти каждый день где-нибудь: по воскресеньям мы виделись у меня, а по вторникам собирались иные из нас у Бальмонта, по средам собирались у Брюсова, по четвергам в «Скорпионе»; был вечер собрания у «Грифов». Совсем неожиданно «Скорпион» предъявил ультиматум: сотрудникам «Скорпиона»; должны они были уйти из издательства «Гриф»; мы с Бальмонтом отвергли такой ультиматум; поэтому Брюсов косился на нас; говорили, что Гиппиус интриговала; А. А. меня спрашивал письмами, как быть ему; но, узнав, что я с «Грифом», он тотчас же присоединился к ослушникам, сопровождая письмо свое шуточным стихотворением, изображающим разоблачение гиппиусовой интриги:

…Опрокинут

Зинаидин грозный щит…

И далее – «разбит»: «разбит» – Брюсов.

А. Белый


В ноябре 1903 года Белый на улице окликнул меня и между прочим сказал: «Вы слышали, Брюсов рассылает какие-то циркуляры о том, что кто участвует в «Грифе», не может участвовать в «Сев. Цветах»». Он сказал это немного возмущенным тоном и добавил: «после этого я решил ничего не печатать в «Скорпионе»». Он, по-видимому, хотел склонить к этому и меня, но так как я, кажется, подал первый эту мысль Брюсову, то ответил, что участвовать в «Грифе» вообще не стоит – «Соколов глуп» – сказал я. Он промолчал…

Дневник Пантюхова 2/Х 1906 г. Михаил Иванович Пантюхов


После в «Скорпионе»… М-ий проповедовал нужность «Скорпиона» и убеждал не участвовать в «Грифе». Белый решил взять оттуда все свое. Я решил ничего не давать. В субботу провожать М-их приехал я и С. А. Поляков. Простились очень «сердечно», клянясь во взаимной любви…

Едва уехали, все расстроилось. Нам разрешили «Весы», и это развело нас окончательно с «Новым Путем», – а Белый опять сошелся с «Грифом». Как случилось это последнее, не знаю. Одно время Белый взял все свои рукописи из «Грифа» и отдал нам. (Я тогда же писал Соколову, что участвовать в «Грифе» не могу.) Но после, внезапно, Белый заявил, что участвовать в «Грифе» будет, и потребовал рукописи обратно. Я так рассердился, что наговорил ему довольно-таки неприятных вещей. Он обиделся, написал, что вовсе не будет участвовать в «Скорпионе» и «Весах». После были у него, и мы умилительно примирились. Позднее Белый стал все-таки «своим человеком» у Соколова.

Валерий Брюсов. Дневник[39]


Отношение нас, молодежи, к поэзии Брюсова было двусмысленно: ведь вожаком признавали мы Брюсова; мы почитали слиянье поэта с историком, с техником; был он единственным «мэтром», сознавшим значение поднимаемых в то время проблем; В. Иванов, не живший в России, был только что – здесь, среди нас: он блеснул, озадачил, очаровал, многим он не понравился; и – он уехал; его мы не знали; Бальмонт не играл никакой уже роли; 3. Гиппиус уходила в «проблемы», отмахивалась от поэзии (помню: А. А. понимал и ценил ее музу); в религиозную философию он мало верил; Ф. К. Сологуб как поэт не приковывал взоров (А. А. его очень любил; я любил его больше, прозаиком). Брюсов для нас был единственным «мэтром», бойцом за все новое, организатором пропаганды; так: в чине вождя и борца подчинялись ему; очень многое знали о Брюсове мы; но таили и чтили вождя в нем.

А. Белый


Глубокоуважаемый Валерий Яковлевич!

Каждый вечер я читаю «Urbi et orbi». Так как в эту минуту одно из таких навечерий, я, несмотря на всю мою сдержанность, не могу вовсе умолкнуть. Что же вы еще сделаете после этого? Ничего ли? У меня в голове груды стихов, но этих я никогда не предполагал возможными. Все, что я могу сделать (а делать что-нибудь необходимо), – это отказать себе в чести печататься в Вашем «альманахе», хотя бы вы и позволили мне это. Быть рядом с вами я не надеюсь никогда. То, что Вам известно, не знаю, доступно ли кому-нибудь еще и скоро ли будет доступно. Несмотря на всю излишность этого письма, я умолкаю только теперь.

Письмо к Брюсову от 20/XI 1903 г.


Я помню А. А. на одном из собраний книгоиздательства «Скорпион»; помню Брюсова очень сухого, с монгольскими скулами и с тычком заостренной бородки, с движениями рук, разлетавшихся, снова слагавшихся на груди, очень плоской (совсем как дощечка); и – помню я Блока, стоявшего рядом, моргающего голубыми глазами, внимающего объяснению Брюсова, почему вот такая-то строчка стихов никуда не годится и почему вот такая-то строчка годится.

А. Белый


Милый друг!

Почему ты придаешь такое значение Брюсову? – Я знаю, что тебя несколько удивит этот вопрос, особенно от меня, который еле выкарабкивается из-под тяжести его стихов. Но ведь, «что прошло, то прошло». Год минул как раз с тех пор, как «Urbi et orbi» начало нас всех раздирать пополам. Но половинки понемногу склеиваются, раны залечиваются, хочешь другого. «Маг» ужасен не вечно, а лишь тогда, когда внезапно в «разрыве туч» появится его очертание. В следующий раз в очертании уже заметишь частности («острую бородку»), а потом и пуговицы сюртука, а потом, наконец, начнешь говорить: А что этот черноватый господин все еще там стоит?

Письмо к С. Соловьеву 21 /X 1904


А. А. первый Брюсова понял: он лишь – математик, он – счетчик, номенклатурист; и никакого серьезного мага в нем нет.

А. Белый


Пишу иногда стихи, большая часть их есть у Бори. О Брюсове ничего не понимаю, кроме того, что он – гениальный поэт Александрийского периода русской литературы.

Письмо к С. Соловьеву. Январь 1905 г.


Мы разошлись с Блоком прежде всего на взгляде на поэзию. Блок отстаивал стихийную свободу лирики, отрицал возможность для поэта нравственной борьбы, пел проклятие и гибель. Я всегда стоял на той точке зрения, что высшие достижения поэзии необходимо моральны, что красота, по слову Влад. Соловьева, есть только «ощутительная форма добра и истины». Разошлись мы и в вопросах поэтической школы: я стремился к классицизму. Блок был типичным романтиком, с разорванными образами, с мутными красками – «сплавами», с отсутствием логики. Мы ожесточенно нападали друг на друга от 1907 г. до 1910 г. Затем полемика затихла.

С. Соловьев

Ибо что же приятней на свете,

Чем утрата лучших друзей?

А. Блок

Ал. Ал. был, как всегда, далек от личных счетов. Он и не подозревал, что казался своим друзьям «непереносным, обидным, намеренно унижающим» (выражения А. Белого) и был совершенно неподготовлен к тому в высшей степени неприятному письму, которое получил от Бор. Никол, в октябрьские дни 1906 г. А. Белый писал в следующем тоне: «Что ты делаешь? готовишь избирательные списки? говоришь речи?.. В то время, как мы с Сережей обливаемся кровью от страданий, ты кейфуешь за чашкой чаю…» и т. д. Само собой разумеется, что эта «риторика печали» и упреки Ал. Ал-чу, который воспринимал тогдашние события общественной жизни очень ярко и глубоко, – рассердили и раздосадовали и Ал. Андр-ну, и Люб. Дм-вну. Один Ал. Ал. беззлобно огорчился и написал А. Белому смиренное письмо с недоуменными вопросами. Авторитет А. Белого был сильно поколеблен, вскоре произошел и разрыв дипломатических сношений: Люб. Дм. властно потребовала, чтобы А. Белый отказался от некоторых слов, написанных в письме к ее мужу, и заявила, чтобы он помнил, «что она всегда с Сашей». Он резко порвал переписку с ней, не признав себя неправым по отношению к Ал. Ал-чу. Довольно скоро, однако, Борис Никол, опомнился и написал Ал. Ал. покаянное письмо, а Люб. Дм-не прислал подаренные ею ему когда-то белые лилии, повитые черным крепом, которые она безжалостно сожгла в печке. Таков был тон тогдашних отношений А. Белого с Блоками. После этого письма на А. Белого перестали сердиться. В начале декабря он приехал в Петербург, и произошло полное примирение даже без объяснений. Между прочим выяснилось при разговоре с ним в доме Ал. Андр., что он относится к Серг. Мих. Соловьеву с исключительным пристрастием. Он прямо-таки заявил, что в «Москве нет людей, кроме Сережи».

М. А. Бекетова

Глава седьмая

Петербургские литературные кружки

За городом вырос пустынный квартал

На почве болотной и зыбкой.

Там жили поэты – и каждый встречал

Другого надменной улыбкой.

Напрасно и день светозарный вставал

Над этим печальным болотом:

Его обитатель свой день посвящал

Вину и усердным работам.

А. Блок

Приехав из Москвы, мы с Любой совершенно пришли в отчаяние от Петербурга. Въезд наш был при резком безнадежном ветре – без снега, так что порошинки неслись по мостовой взад и вперед без толку, и весь город как будто забыл число и направление своих улиц. Через несколько дней впечатление было еще пострашнее. Мы встретились в конке с чортом, и, что всего ужаснее, – не лицом к лицу. В погоду, подобную вышеописанной, сидела в конке против нас «симфоническая» (А. Белый) фигура женщины (или – нет), по-видимому, на подложенном круге (какой кладут больным от геморроя и т. п.) в бесформенной шубе, с лицом, закрытым белой вуалью, под которой вместо глаз и носа виднелись черные впадины. Она говорила вульгарно сипловатым дамским баском с несчастно и преждевременно состарившейся (!) женщиной-подводильщицей. По-видимому, последняя от рождения раба. Всего ужаснее, что мы с Любой до сих пор не знаем, клевета ли это на больную старушку (впрочем, исполинского роста), или правдивый рассказ о «нем». Но «он» был близко, ибо в тот же день мы не узнали одной из самых примечательных для нас улиц.

Через несколько дней стали приходить «петербургские мистики». Один целый вечер хихикал неточным голосом. Другой не знал, что ему предпринять, в виду важности своего положения, и говорил строгим и уклончиво дипломатическим тоном. Третьего (и самого замечательного – Иванова Евгения)[40].

А. Блок


Блок бежал «болтовни» и кружковской общественности, которая должна была скоро лопнуть в годах русской жизни; но он, поэт страшной годины России, кипел, волновался в те дни; это видел я часто; а его обвиняли в апатии; и да: он из этого кабинетика мог сбежать бы… на баррикаду, а не в редакцию «Вопросов Жизни», куда собирались писатели, где трещал мимиограф Чулкова; Чулков здесь часами вытрескивал совершенно бесцельные резолюции и протесты ненужных общественных групп, уносимых водоворотами жизни, но полагающих, что они-то и сотворяют ее; в эти дни вся Россия кипела; у Мережковских же обсуждалось: какие условия соединения с группами писателей идеалистов приемлемы. Идеалисты теснили новопутейцев; новопутейцы отстаивали себя; и невольно казалось, что от союза Булгакова, Н. А. Бердяева, С. А. Аскольдова[41] с Д. В. Философовым и Мережковским переродится стихия тогда разливавшейся революции.

А. А. чувствовал карикатурность таких устремлений; он волил воистину большего, пренебрежительно относясь к «пустяковой» журнальной шумихе; и оттого-то его называли аполитичным, антиобщественным мистиком.

А. Белый


Мережковские – недовольны:

– Блок вот – пропал, не приходит, сидит бирюком с своим «где-то», «что-то»… Разводит свою декаденщину.

В очень тактичном по отношению к Мережковским отходе (другой – мог бы срезать Д. С.) Александра Александровича сказывалось упорство: не уступать Мережковским; а им – уступали (хоть временно) все: я, Бердяев, А. В. Карташев, Эри, Свенцицкий и Волжский[42] и – прочие.

Но натыкалися в Блоке – на камень.

А. Белый


В последнее время Мережковский так тих и грустен (впрочем, это и прежде бывало), что я не вижу, «откуда» они «куда»? Весьма сомнительно, есть ли здесь и доля оргиазма. По этому поводу у меня есть одно соображение: не слишком ли ясна была бы его разгадка – и, может быть, не чересчур ли глубока? Его значение исчерпается скорее, – именно в тот момент, когда многие из нас ясно увидят, что пора «заглядеться» на другое. Иное дело – явное нецеломудрие в его стиле (пожалуй, даже, в стиле души). Ибо нельзя так вопить о том, на чем непременно понижается голос. Есть ли в нем любовь, я опять затрудняюсь решать: он часто «мил». Вообще он так сложен пока, что в будущем окажется прост… Вот Розанов, м. б., проще, но в будущем осложнится. Признаюсь тебе, что редкий талант отвратительнее его.

Письмо к С. Соловьеву. 1903. Спб.


Центром внимания в доме Мережковских нередко был В. В. Розанов, впоследствии ими изгнанный из религиозно-философского общества за политические убеждения и юдофобство, а в то время Мережковский, провозгласивши Розанова гением, увивался вокруг него, восхищался каждым его парадоксом. Я помню в тот вечер, когда я в первый раз увидел у Мережковских Розанова, этот лукавый мистик поразил меня своею откровенностью. В ответ на вопрос Мережковского – «кто же, по-вашему, Христос?» – Розанов, тряся коленками и пуская слюну, просюсюкал: «Что ж! Сами догадайтесь! От него, ведь, пошли все скорби и печали. Значит, дух тьмы…»

Г. Чулков


…Что-то от логова было в квартире, в которой вынашивались в эти годы острейшие религиозно-философские мысли; оранжерея, парник, или «логово мысли», – такою казалась мне квартира в угрюмом и серо-чернеющем доме Мурузи, встающем доселе пятью этажами своими с угла Пантелеймоновской и Литейного;…и Д. С. Мережковский, то показывающийся меж собравшихся, то исчезающий в свой кабинет, – не нарушал впечатления «атмосферы»; ее он подчеркивал: маленький, щупленький, как былиночка (сквознячок пробежит – унесет его), поражал он особою матовостью белого, зеленоватого иконописного лика, провалами щек, отененных огромнейшим носом и скулами, от которых сейчас же стремительно вырывалась растительность; строгие, выпуклые, водянистые очи, прилизанные волосики лобика рисовали в нем постника, а темно-красные, чувственно вспухшие губы, посасывающие дорогую сигару, коричневый пиджачок, темно-синий, прекрасно повязанный галстук и ручки белейшие, протонченные (как у девочки), создавали опять-таки впечатление оранжереи, теплицы; оранжерейный, утонченный, маленький попик, воздвигший молеленку средь лорнеток, духов туберозы, гаванских сигар, – вот облик Д. С. того времени.

А. Белый


Однажды, когда мы сидели с 3. Н. и предавались перед камином высокой «проблеме», в гостиную из передней дробно – быстро, скорее просеменил, чем вошел, невысокого роста блондин, скорее плотный, с едва начинавшейся проседью желтой бородки торчком; он был в черном, как кажется, сюртуке, обрамлявшем меня поразивший белейший жилет; на лоснящемся полноватом краснеющем (бледно-морковного цвета) дряблевшем лице глянцевели большие очки с золотою оправой; а голову все-то клонил он набок; скороговоркою приговаривал что-то, сюсюкая, он; и 3. Н. нас представила; это был – Розанов.

Конец ознакомительного фрагмента.