Часть первая. Начало дипломатического пути
Из инженера в дипломаты
На дипломатическую дорогу я вступил совершенно неожиданно для себя и довольно необычным образом. В один из летних дней военного 1944 года на авиационный завод в Москве, где я тогда работал инженером-конструктором, позвонили из ЦК КПСС и предложили явиться к ним на следующий день.
Я никогда прежде не бывал в столь высоких инстанциях и поэтому терялся в догадках: зачем я, рядовой инженер, мог там понадобиться. Прихожу на другой день в бюро пропусков ЦК КПСС. Меня направляют в Управление кадров.
Принял меня солидный, неулыбчивый и строгий на вид человек, который производил, конечно, впечатление, во всяком случае на новичка, и тем более на человека моего возраста. Я даже до сих пор помню его имя. «Сдобнов – инструктор ЦК КПСС по кадрам», – отрекомендовался он. Всем своим видом он показывал, что не очень-то склонен вступать в какие-то длинные разговоры или обсуждения. «Есть мнение, – изрек он, – направить вас на учебу в Высшую дипломатическую школу». Надо сказать, что формулировка «есть мнение» (чье, кого конкретно – неизвестно) была долгое время излюбленной фразой в советском партийном и государственном лексиконе. Налет таинственности и властности: не знаешь, к кому и апеллировать по своему личному делу, остается вроде один выход – соглашаться.
Для меня такое предложение, означавшее коренную ломку профессии, которая мне нравилась, и прыжок в неизвестность, было полной неожиданностью. Сказать, что я был ошеломлен, – пожалуй, ничего не сказать. По окончании Московского авиационного института я работал конструктором на опытном заводе № 115, которым руководил известный авиаконструктор А. С. Яковлев. Его самолеты-истребители составляли значительную часть парка советской авиации на фронтах войны. Работа была очень интересной, и я, разумеется, никогда не помышлял идти в какие-то дипломаты.
Не видя какого-либо восторга с моей стороны (я даже попытался что-то возразить), Сдобнов отрезал: «Идет война. Партии видней, как и где использовать свои кадры. Так что вопрос, по существу, предрешен. Впрочем, можете подумать до завтра, утром я снова вас жду».
Замешательство мое усиливалось и тем обстоятельством, что сам я был из обычной рабочей семьи, которая не имела никаких связей в партийных структурах или где-то «наверху», в правительстве. Почему именно на меня, не известного никому инженера, пал такой выбор?
Озадаченный и сбитый с толку, я отправился домой на «семейный совет». Жена моя в тот момент заканчивала учебу в г. Алма-Ате, куда был эвакуирован ее институт во время войны, так что «совет» был в основном с отцом. Отец мой, кадровый рабочий, слесарь, всю жизнь мечтавший вывести меня, своего сына, в инженеры, был решительно против «каких-то дипломатов». По довольно распространенному тогда в рабочей среде мнению, дипломаты, вращавшиеся в «высших сферах», – либо «жулики», либо «обманщики», и отец никак не хотел, чтобы его единственный сын вступил на такой путь. Я сам, конечно, был более начитан, чем отец, но все же имел довольно смутное представление об этой профессии. Да и к чему – на заводе у меня была интересная работа, и ничего другого я не хотел. Короче, укрепился во мнении, что дипломатия не для меня.
Услышав на следующее утро мой ответ, инструктор Сдобнов страшно разгневался. Заявил, что я мальчишка (мне было 25 лет), что я не понимаю той великой чести, которую мне оказывают, направляя на учебу в Высшую дипломатическую школу, и что если я не понимаю добрых слов, то тогда должен рассматривать сделанное мне предложение уже как приказ военного времени, который подлежит безусловному выполнению.
Я отправился к главному конструктору Яковлеву за советом (он был в чине генерал-лейтенанта). Ко мне хорошо относился и курировал мою работу на заводе.
Выразив сожаление по поводу такого поворота дел, он заметил, что надеялся лет через десять сделать меня своим заместителем. Однако против решения ЦК КПСС не пойдешь, и его надо выполнять, нравится оно или нет.
Так мне пришлось расстаться и с заводом, и с авиацией, которую я любил и за развитием которой старался урывками следить всю свою жизнь, даже уже находясь на дипломатической работе.
Надо сказать, что годы работы на авиационном заводе сослужили все же мне добрую службу и в дипломатических делах, особенно когда начались советско-американские переговоры по разоружению, которые охватывали область и авиации, и ракетных сил разного назначения. Мне было гораздо легче, чем многим моим коллегам – «чистым дипломатам», – осваивать эту достаточно сложную своими техническими деталями область.
В течение многих лет для меня оставалось загадкой, чье это было «мнение», о котором мне сказали на Старой площади, которое так круто изменило мою судьбу. Лишь неожиданный случай помог ее разгадать.
Уже будучи послом в США, я как-то во время отпуска совершал прогулку в окрестностях Москвы, в районе поселка Усово, где было немало правительственных дач. Неожиданно я встретил В. Молотова, бывшего министра иностранных дел, который давно уже жил в этом районе после своей вынужденной отставки в 1957 году. Хотя Молотову уже было в момент нашей встречи за 80 лет, он сохранил хорошую память и ясность ума, упрямо придерживался своих убеждений, «не перестраивался», ругал до конца своих дней Хрущева и Брежнева, но хвалил Сталина.
По ходу беседы я вспомнил, как был «завербован» в Высшую дипломатическую школу в 1944 году (впоследствии она была переименована в Дипломатическую академию), вновь высказал недоумение, почему выбор пал на меня, хотя я явно не мог быть тогда известен лично кому-либо из руководства ЦК КПСС.
Молотов сказал, что помнит этот эпизод во время войны с набором слушателей в ВДШ. На одном из заседаний политбюро летом 1944 года Сталин после обсуждения хода нашего успешного наступления на фронтах неожиданно заговорил о дипломатических кадрах. Мы можем сейчас с уверенностью заявить, отметил он, что Гитлер будет разбит. Значит, надо заблаговременно готовиться к этому моменту и в дипломатической области.
После войны будет оживленная внешнеполитическая работа, так как появятся новые связи и контакты с разными государствами, а также необходимость решать многие сложные послевоенные проблемы. Короче, нужен будет квалифицированный и достаточно многочисленный дипломатический корпус. Поэтому, сказал Сталин Молотову, следует, не мешкая, начиная уже с этого года, организовать дипломатическую школу и готовить соответствующие кадры.
– Но откуда взять молодых слушателей, – спросил Молотов Сталина, – тем более с гуманитарным образованием? Ведь сейчас в разгаре война, практически все они мобилизованы в армию.
– А Вы не ищите слушателей обязательно с гуманитарным образованием, они его потом пополнят. Сейчас же возьмите молодых инженеров с оборонных заводов. Главный критерий для посылки в дипломатическую школу – их умение уживаться с рабочими, которыми они руководят. И у тех и у других сейчас очень трудная жизнь, и те и другие получают лишь паек по 700 граммов черного хлеба в день, многие из них фактически живут в цехах, днями оторваны от семей. Если молодые инженеры проявляют способность повседневно улаживать неизбежные в это трудное время чисто человеческие конфликты в руководимых ими коллективах и при этом рабочие продолжают уважать их, значит, они настоящие дипломаты или имеют все задатки стать таковыми.
И действительно, наш первый курс ВДШ (около 50 человек) состоял сплошь из молодых инженеров, преимущественно авиационной промышленности, поскольку до войны авиационные институты считались особо престижными в СССР и туда охотно шла учиться наиболее способная молодежь.
Это был своеобразный «сталинский призыв» в дипломатию, хотя никто не знал и не говорил об этом.
Высшая дипломатическая школа
ВДШ находилась в небольшом двухэтажном здании недалеко от станции метро «Красные ворота». В школе было два факультета: западный (два года обучения) и восточный (три года обучения).
Основным предметом был иностранный язык, так как подавляющее большинство из нас его не знало, и задача была как можно быстрее «натаскать» нас на разговорный язык и чтение газет и политической литературы. Я попал в английскую группу, в которой было 8 человек.
Школа отличалась хорошим преподавательским составом. Некоторые преподаватели английского языка были настоящие англичане, часть из них плоховато знала русский язык, так что приходилось – не без взаимной пользы – приспосабливаться друг к другу. Читали лекции по истории и истории дипломатии известные профессора Сказкин, Хвостов, Крылов, Лебедев и другие. Много дало нам и общение с крупными дипломатами того времени Трояновским, Штейном, Гусевым, Литвиновым и другими «практиками» – бывшими послами. Было немало и разовых выступлений «действовавших» послов, которые приезжали в Москву по своим служебным делам.
Крупным недостатком в изучении языка было то, что нам давали для чтения иностранные газеты и журналы в основном левого (коммунистического) направления. Основную буржуазную печать выдавали только по специальному разрешению декана факультета, а также выпускникам школы, если тема их дипломного проекта требовала этого. Таков был тогда идеологический настрой и подход ко всему иностранному, хотя Дипшкола вроде и готовила кадры для загранслужбы. Не случайно выпускники школы, которые сразу попадали на работу в наши посольства, долгое время не могли «приспособиться» к языку, терминологии и подаче материалов в большой буржуазной прессе.
То же относилось подчас и к разговорной практике. Они могли порой неплохо поддерживать беседу с марксистским лексиконом с нашими «друзьями» (так на партийном жаргоне назывались иностранные коммунисты), но попадали впросак, когда беседа касалась серьезной политической или экономической темы с иностранными дипломатами или просто с представителями страны пребывания. Приходилось самостоятельно срочно «доучиваться», чтобы квалифицированно выполнять свои обязанности в посольстве. На это приходилось тратить немало времени и усилий.
На первом курсе Дипшколы нам преподавали так называемый этикет, то есть правила поведения или общения «в высшем обществе», с которым нам предстояло – как дипломатам – общаться в будущем и о котором большинство из нас читало лишь в романах. Это было целое театрализованное представление. Пикантность его заключалась в том, что преподавание шло в воображаемых ситуациях – «на дипломатических приемах, обедах и ужинах», в которых никто из нас, разумеется, никогда не участвовал прежде. Вела этот курс пожилая величественная дама из древнего дворянского рода князей Волконских.
Обучение проходило примерно так. Сажали нас за большой, хорошо сервированный стол с соответствующим необходимым набором ложек, ножей и вилок, а также рюмок и фужеров. Все было как «на самом деле». Но с небольшим исключением: никакой конкретной еды или вин нам не подавали (шла ведь война, и с продовольствием было очень плохо). Воображаемые официанты разносили воображаемые блюда, для которых у нас были настоящие фарфоровые, но пустые тарелки.
Наша статс-дама объявляла: «Начнем с супа. Представьте себе, что вам принесли суп – «Вишисуаз» (следовало его описание, как и описание других возможных супов). Затем шла «рыба» и всевозможные «мясные блюда» под разными, подчас непонятными названиями. Это все сопровождалось инструктажем о том, как пользоваться столовыми приборами и как общаться с соседями по столу. Видное место отводилось винам: бургундскому, бордо, рейнскому и нашим советским. Все это символически «наливалось» в настоящие бокалы с соответствующим ритуалом и объяснениями, что и с чем полагалось пить. По ходу обучения этикету мы таким образом «перепробовали» самые разнообразные деликатесы, заморские фрукты, а также широкий набор десертных блюд.
Нечего и говорить, что после каждого такого урока наш молодой аппетит разгорался не на шутку, особенно на фоне нашего полуголодного военного продовольственного пайка.
После двух лет учебы в Дипшколе в 1946 году состоялись выпускные экзамены. Председателем экзаменационной комиссии был М. Литвинов (в ту пору заместитель министра). Он очень любил задавать выпускникам вопросы на английском языке. Знал он его хорошо, но произношение было ужасное, и бедные студенты, не так еще основательно освоившие язык всего за два года учебы, терялись, да еще перед таким знаменитым дипломатом-экзаменатором. Выручали нас наши преподаватели из школы, которые, подбадривая и подсказывая, «переводили» его вопросы на более понятный нам по школьным программам английский язык. Впрочем, М. Литвинов делал вид, что не замечал этих уловок наших преподавателей, и довольно щедро ставил нам неплохие отметки, приговаривая, что практическая работа за рубежом «всему вас научит». Короче, давал нам доброе напутствие.
Всех, окончивших Дипшколу, приказом министра иностранных дел Молотова зачислили в разные отделы МИД СССР. Меня единственного неожиданно оставили еще на год при ВДШ. А произошло это вот почему.
На выпускном вечере у меня (я был старостой курса) произошел дружеский спор с директором ВДШ профессором Хвостовым. Он был известным специалистом по истории международных отношений. Человек весьма порядочный, но педант и сухарь. На прощальном вечере, под влиянием вина, он немного «расслабился» и непринужденно беседовал с выпускниками. Кто-то затронул вопрос о том, какая профессия труднее: историка или инженера. Мнения разделились. Немного разгоряченный после хорошего выпускного ужина, я с директором школы оказался на разных полюсах. Я прибег, как мне казалось, к весомому аргументу, заявив, что если бы мне представилась возможность, то я за год смог бы, хотя по профессии я инженер, написать и защитить диссертацию на звание кандидата исторических наук, но никакой историк за год не защитит диссертацию на инженерную тему. Поднялся шум, гвалт. Впрочем, об этом эпизоде все быстро забыли, в том числе и я, не придав этому спору никакого значения.
Через неделю вывесили приказ министра – о распределении всех выпускников по отделам МИД. Меня же оставили на год при школе. Я оторопел. Забыв о нашем споре, я побежал к Хвостову. Хитро улыбнувшись, он сказал, что лишь передал Молотову мое «пожелание» остаться на год при ВДШ для написания и защиты диссертации и что он поддержал это пожелание. Молотов в порядке исключения с этим согласился. Отступать мне было некуда.
Так мне пришлось еще 10 месяцев оставаться при ВДШ и писать диссертацию. За основу я взял свой дипломный проект «Дальневосточная политика США в период Русско-японской войны» и успешно защитил диссертацию.
Эта работа через год была издана в виде отдельной книги, но под псевдонимом Добров, ибо – как мне пояснили тогда – работники МИД «не могут печататься под своей фамилией». Это дало мне возможность через несколько лет параллельно с основной работой в МИД преподавать историю внешней политики США в Институте международных отношений, получить звание доцента.
Работа в центральном аппарате МИД
После защиты диссертации меня назначили на работу в МИД в качестве помощника заведующего Учебным отделом, поскольку у меня была теперь ученая степень. Отдел был далек от практической дипломатической деятельности, поскольку занимался организационной и учебно-методической работой по руководству двумя учебными заведениями министерства – ВДШ и МГИМО.
Я буквально погряз в разработке всяких инструкций и методических пособий и просто возненавидел эту работу, мечтая вырваться на «оперативный простор». Вот как обернулся невинный спор с директором ВДШ насчет диссертации.
Через год меня вызвал к себе новый министр Вышинский и предложил стать заведующим Учебным отделом. Перспектива застрять в этом отделе на многие годы просто ужаснула меня, и я сразу же отказался. Это рассердило министра, ибо предложенная мне должность по бюрократической иерархии министерства выводила меня на чин мидовского генерала (государственный советник II класса).
Какой тут поднялся шум! Вышинский вообще не стеснялся в выражениях, особенно с подчиненными ему людьми, и тут он дал себе волю.
«Мальчишка! Ему предлагают генеральскую должность, а он отказывается. Ему, видите ли, не нравится работа, – кричал на меня министр. – А ты знаешь, сколько людей в МИД, не раздумывая и с благодарностью, приняли бы такое предложение?»
Высказав все, что он думает обо мне, он крикнул: «Можешь уходить!» И с размаху перечеркнул синим карандашом проект приказа о моем назначении, бросив его начальнику кадров Струнникову, попутно обругав последнего «за полное незнание кадров и непродуманные предложения».
Нечего и говорить, какое было у меня настроение после такого первого личного знакомства с новым грозным министром. Пришлось вернуться на прежнюю должность в Учебный отдел и тянуть еще несколько месяцев ту же лямку.
Мне, однако, все же повезло. Вскоре на должность заместителя министра был назначен В. Зорин, один из опытнейших наших дипломатов, который до этого работал послом в Чехословакии (впоследствии, в 60-х годах, был постоянным представителем СССР в ООН). Ему нужен был свой секретариат из нескольких дипломатических работников. Мой начальник по Учебному отделу И. Поповкин был хорошо с ним знаком и, зная, что я рвусь на дипломатическую работу, порекомендовал Зорину взять меня к себе.
У Зорина, человека умного и добрейшего, я проработал несколько лет, до 1952 года, и стал его главным помощником. Он многому меня научил – не только требовал принести ему соответствующую документацию или проследить за ее подготовкой в разных отделах МИД, но и постоянно спрашивал мое мнение, по существу, постепенно все больше и больше полагаясь на мои оценки. Так что приходилось тщательно разбираться в делах. Я внимательно следил за прохождением и решением важных вопросов, особенно когда они уходили «наверх» – к Вышинскому, Молотову и даже Сталину, а затем возвращались к нам. Если что мне было непонятно, то я, выбрав удобный момент, спрашивал у Зорина, почему вопрос был решен так, а не иначе. Он обычно охотно давал мне пояснения.
Надо сказать, что в то время работа всего государственного аппарата была построена необычным и, по существу, явно нездоровым образом. Все делалось «под Сталина».
Он обычно начинал свою работу в 4–5 часов дня. Соответственно, Вышинский и Молотов появлялись в министерстве где-то около часа или двух. Их заместители – в 11 или 12 часов дня. Мы же, работники секретариата, по очереди несли круглосуточное дежурство. Основные помощники приходили ежедневно в 9 или 10 часов утра, чтобы рассортировать и подготовить поступающие документы.
Заместители министров (и их помощники) оставались на работе до 3–4 часов утра, то есть до того момента, когда Сталин уходил спать. Боже сохрани, чтобы Сталин кому-то позвонил ночью, а его не оказалось на работе. Выматывались мы все (со своими начальниками) здорово. Подремлешь – по очереди с другими помощниками – на служебном диване – и снова за работу.
Нам, помощникам заместителя министра, не приходилось лично общаться со Сталиным. Но его имя вызывало у всех нас трепет. Правда, однажды я встретился с ним лицом к лицу. Перед заседанием политбюро, на которое был вызван и Зорин, ему понадобился какой-то документ. Он позвонил из Кремля и потребовал срочно привезти этот документ.
Иду быстрым шагом по длинному коридору Кремля к залу заседаний политбюро. Вдруг вижу в коридор с другой стороны входит Сталин с охраной и медленно идет мне навстречу. Коридоры в Кремле высокие, длинные, но узкие. От двери к двери большие расстояния. Я быстро огляделся налево, направо: близко нет ни двери, ни бокового коридора. Я прижался тогда спиной к стенке и стал с волнением ждать, пока Сталин пройдет мимо.
Он, конечно, заметил мое замешательство. Подойдя ближе, спросил, кто я и где работаю. Затем, как бы подчеркивая свою мысль медленным движением пальца правой руки перед моим лицом, сказал: «Молодежи нечего опасаться товарища Сталина. Он ей друг». Кивнув, пошел дальше.
Когда поздно вечером я рассказал обо всем этом Зорину, он сперва встревожился, но, услышав, что Сталин вел себя «вполне добродушно», несколько успокоился. Правда, как бы вскользь, бросил реплику, что «Сталин непредсказуем, и лучше ему не попадаться на глаза».
Надо сказать, что и по делам МИД Сталин принимал порой крутые решения. Помню, как с одного из заседаний политбюро вернулся потрясенный Зорин. А причина была вот в чем.
В МИД был подготовлен документ, согласованный с Министерством финансов, об обменном курсе китайского юаня на советские рубли. Зорин, который в то время вел китайские дела, подготовил предложения для окончательного одобрения Громыко (в тот момент он временно исполнял обязанности министра). Громыко тянул с ответом: с одной стороны, он не хотел беспокоить Сталина по такому, казавшемуся ему не столь уж важным, вопросу, а с другой стороны, природная осторожность и осмотрительность Громыко также давали себя знать.
Так получилось, что китайцы и наше посольство в Пекине стали вновь настаивать на решении этого вопроса. Зорин опять их поддержал. Весьма неохотно и с колебаниями Громыко все же утвердил этот документ.
Через какое-то время об этом узнал Сталин. Он поставил этот вопрос на обсуждение в политбюро и оценил действия Громыко и Зорина как «вопиющее превышение власти зазнавшихся чиновников МИД». Он спросил членов политбюро, какого наказания заслуживают виновные. Поскольку никто не знал, куда клонит дело Сталин, то все отмалчивались.
Сказав еще пару крепких слов, Сталин предложил освободить Громыко от должности первого заместителя министра и направить его (тут Сталин выдержал паузу)… послом в Англию. А Зорину объявить строгий выговор с предупреждением. Такое решение и было принято. Громыко пришлось ехать послом в Лондон, где он пробыл девять месяцев; после Громыко вернули на прежний пост первого заместителя министра.
Он вспоминал, что Сталин свои публичные выступления, вплоть до докладов на партийных съездах, готовил сам, хотя и требовал для этого много разных материалов. На заседаниях политбюро он не ограничивался лишь критикой тех или иных дипломатических нот, подготовленных МИД, но порой прямо диктовал свой новый текст, который тут же записывал Громыко.
В целом Сталин благоволил к Громыко и считался с его мнением. Громыко, отличавшийся крайней сдержанностью, уже после смерти Сталина в редких частных беседах говорил о Сталине с заметным восхищением.
Ему, в частности, запомнился необычный совет, который дал ему Сталин, когда посылал его посланником в Вашингтон, «в подкрепление» Литвинову[1]. Узнав, что тот плоховато еще знает английский язык, Сталин посоветовал ему ходить в американские церкви и слушать проповеди. Эти проповедники, сказал он, говорят на понятном народу языке и выражают его повседневные нужды и заботы, а значит, и общие внутриполитические настроения в стране. Будучи уже в Вашингтоне, Громыко, конечно, не рискнул ходить в церковь, но, как он позднее сам признался, регулярно слушал по радио воскресные проповеди.
Советник посольства. С Молотовым по США
В начале 1952 года я решил переговорить с Зориным насчет дальнейшей работы. Проработав у него в секретариате около пяти лет, я, естественно, захотел попробовать свои силы в каком-либо посольстве. Он поддержал мое желание. Прошло некоторое время, и Зорин сам вернулся к этому разговору. Скоро, сказал он, освобождается должность посланника в Швейцарии, и я буду рекомендовать вас на эту должность.
По установившейся традиции все рекомендации на должность посла или посланника, а также другие важные вопросы рассматривались тогда у министра Вышинского в присутствии всех его заместителей и самих кандидатов на посты. Созывались эти совещания практически ежедневно, обычно в 12 часов ночи. Фактически так повелось, что на них говорил в основном один Вышинский (или затевал дискуссии, где можно было блеснуть красноречием, в чем ему нельзя было отказать).
И вот в повестку дня одного из таких ночных бдений у министра был включен вопрос о моем назначении в Швейцарию. Так состоялась моя вторая встреча с Вышинским. Когда дошли до обсуждения моего вопроса, он сразу вспомнил, что я отказался от престижного поста в учебном отделе. «Вы тогда говорили мне о своем желании активно поработать за границей, – начал иронизировать он. – И выбрали сейчас «самый активный пост» – Швейцарию, куда обычно едут одни пенсионеры или те, кто скоро уходит на пенсию. Этот номер не пройдет».
Я ответил, что не сам выбрал эту страну, а мне ее предложили, и что я готов поехать в любую другую страну, где есть такая необходимость.
«Вот это другой разговор», – подхватил Вышинский. «Куда бы его послать, чтобы он, молодой и полный сил, мог действительно потрудиться, а не расслабляться?» – задал он риторический вопрос. Все молчали, не зная, куда министр клонит.
Потом, как бы осененный блестящей мыслью, Вышинский быстро сказал: «А давайте-ка пошлем его советником в посольство в Вашингтоне, отношения у нас с американцами очень плохие, напряженные, пусть там поработает над их улучшением».
На том он и порешил. Так неожиданно меня назначили на американское направление (о чем я никогда не жалел), на котором я проработал на различных должностях почти всю свою дипломатическую жизнь – с 1952 по 1992 год.
Итак, осенью 1952-го я отправился в Вашингтон в качестве советника посольства. В то время работники МИД, ехавшие на работу в США, направлялись не самолетами (что было тогда дороже), а пароходом из французских портов в Нью-Йорк. Нам с женой довелось попасть на роскошный океанский лайнер «Иль де Франс», и мы впервые – уже на практике, а не в стенах Дипшколы, – должны были пройти курс «высшего этикета».
Все вроде обошлось, кроме небольшого конфуза с меню. Когда мы с женой пришли в зал-ресторан, нам дали красивое меню с длинным списком разнообразных блюд. Большинство названий было совершенно незнакомо, да к тому же все было написано на французском языке, которого мы совсем не знали. Долгое время мы изучали это меню, а затем «бросились головой в омут – что будет, то будет», показав официанту на понравившиеся нам названия. Чтобы быстрее освоиться с кругом названий, мы с женой сделали разные заказы. Когда я делал свой заказ, то почувствовал, что-то тут не то, но официант был невозмутим и записал мой заказ. Через некоторое время он принес мне два разных супа, так как заказанное мною «второе блюдо» тоже оказалось супом. Жена моя оказалась более удачливой в своем выборе. Чтобы не попасть больше впросак пришлось взять меню с собой в каюту и основательно проштудировать его с помощью словаря.
27 сентября 1952 года стал первым днем моей работы в посольстве в Вашингтоне. Послом в это время был Зарубин, заслуженный ветеран дипломатической службы, до этого побывавший послом в Канаде и Англии. Внешне он выглядел сурово и строго, как достойный представитель «сталинской школы», хотя в целом он был неплохим, отзывчивым и справедливым человеком. У него был один сугубо личный «секрет», который он старательно скрывал: английский язык знал плоховато, хотя и прослужил более десяти лет послом в различных англоговорящих странах. Однако репутация в МИД у него была высокая, при этом подразумевалось, конечно, что он свободно говорит по-английски.
Я с головой окунулся в работу. Мне вначале было поручено вести внутриполитические дела и экономику США, что, естественно, не вызвало у меня большого энтузиазма, поскольку, как и всех молодых сотрудников МИД, меня интересовали внешнеполитические вопросы. Но ничего не поделаешь, пришлось подчиниться и возглавить работу соответствующего отдела посольства. Должен, однако, признаться, что в последствии я был благодарен послу Зарубину за то, что он сперва посадил меня на эти «малоинтересные» проблемы, которые в МИД большинство сотрудников (и я вместе с ними) знали лишь поверхностно и которые мне пришлось в Вашингтоне изучить довольно глубоко. Это очень помогло в моей дальнейшей дипломатической работе.
Тем временем я стал «набирать очки» и во внешнеполитических делах посольства. Дело в том, что при подготовке важной информации для Москвы или ответа на соответствующие запросы посол собирал у себя советников посольства для обмена мнениями. Я довольно быстро обнаружил, что, хотя по конкретному знанию отдельных сторон жизни в США я еще отставал от своих коллег, в то же время в вопросах большой политики я ориентировался заметно лучше их. Тут сказывался большой опыт работы в секретариате МИД.
Так получилось, что в течение короткого времени Зарубину пришли один за другим два важных запроса о возможных рекомендациях посольства по двум конкретным делам. При подготовке ответов мнения разошлись: я предлагал один вариант, а другие советники – другой. В обоих случаях посол принял сторону моих коллег. Однако вскоре пришли телеграммы, в которых посольству указывали, как действовать по упомянутым делам. И в обоих случаях эти указания были ближе к тем соображениям, которые я высказывал на совещаниях у посла.
Вскоре посол получил запрос лично от самого Сталина, что было крайне редким событием, так как обычно запросы поручалось делать министерству. Был срочно подготовлен ответ. При обсуждении его у посла картина повторилась: я снова оказался в меньшинстве. После долгих колебаний посол все же послал мнение «большинства». В ответ пришла неприятная телеграмма из Москвы: «Ваше предложение недостаточно продумано».
После этого случая посол пригласил меня для беседы наедине. Он хотел понять, каким образом мне удается «угадывать мысли Москвы». Сказал ему, что тут нет никакого особого секрета: просто срабатывают «чутье и опыт», приобретенные мною в процессе подготовки в течение длительного времени проектов важных решений.
Зарубин после этого издал распоряжение, чтобы все проекты телеграмм из посольства в Москву предварительно визировались мною, прежде чем их давать на подпись послу. 24 июля 1954 года я был назначен советником-посланником посольства.
В 1955 году в Сан-Франциско торжественно отмечалось 10-летие со дня создания ООН. Советскую делегацию возглавлял Молотов. В Нью-Йорк он прибыл пароходом, но в Сан-Франциско решил поехать поездом, чтобы немного посмотреть страну. В поездку он взял с собой Зарубина, а тот меня. К этому времени я вроде неплохо разбирался в проблемах страны и мог быть полезен в поездке.
Мы проехали по железной дороге три дня и две ночи. На станциях собиралось много любопытствующих, желавших увидеть «живого Молотова». Холодная война была в разгаре, но поездка прошла, к счастью, без всяких эксцессов или инцидентов. Лишь на остановке в Чикаго, где живет много эмигрантов славянского происхождения и где находилось руководство профсоюзов, враждебно настроенных против СССР, собралась довольно большая толпа, которая, когда Молотов выглянул из окна, начала громко кричать: «Бу-у-у…» (но без других проявлений прямой враждебности).
Когда поезд тронулся, Молотов спросил Зарубина, что кричали собравшиеся.
«А это, Вячеслав Михайлович, знак приветствия у американцев», – не моргнув глазом сказал посол (фактически же в США это проявление неодобрения).
Молотов посмотрел на него с некоторым недоумением, заметив, что у американцев странный способ приветствовать иностранцев.
Я промолчал, чтобы не подводить посла.
Еще об одном случае хотел бы вспомнить, эпизод небольшой, но довольно характерный для оценки умонастроения Молотова.
По дороге из Нью-Йорка в Сан-Франциско нас в поезде сопровождал (в своем купе) официальный представитель Госдепартамента. Человек весьма любезный, нам не надоедал, хотя охотно помогал, если к нему обращались за помощью.
Как-то Молотов заинтересовался местами, где мы проезжали, и захотел посмотреть по карте, где мы находимся. У нас, к сожалению, ни у кого не оказалось карты. Обругав всех нас «безмозглыми», он надулся. Что делать?
Я пошел тогда к американцу. Он сказал: «Нет проблем, подождите следующей остановки, и у вас будет карта».
И действительно, он вскоре принес красочную карту с указанием железных дорог и всех станций на нашем пути. Однако на ней было одновременно показано местоположение крупных военных лагерей и баз на этой территории с указанием железнодорожных станций, где надо было сходить, чтобы добраться до этих объектов.
Принесли мы эту карту Молотову. Министр ужаснулся, увидев обозначения баз и военных лагерей. Заявил, что это провокация, что нам нарочно подсунули секретную карту, а потом дадут сообщение в печати, что Молотов по дороге занимался сбором секретной информации. «Вернуть сейчас же эту карту».
Пришлось опять идти к «связному». Он рассмеялся и сказал, что это совсем не секретная карта, что на каждой станции США ее можно получить бесплатно. Она годится и для туристов, «как в данном случае», но основное ее назначение – для подгулявших или потерявшихся по разным причинам военнослужащих рядового состава, чтобы они лучше знали, как добираться до своих лагерей или сборных пунктов, местоположение которых не является секретом, так как они не являются секретными базами.
На следующей станции он достал для нас карту из какого-то почтового отделения, но без указания баз и лагерей. Ее мы и отдали Молотову, который был явно удовлетворен своей «бдительностью». Старую же карту, не говоря ему, я взял себе как сувенир – на память о поездке.
В Сан-Франциско мне пришлось везде сопровождать Молотова и переводить его беседы, поскольку его постоянный переводчик и помощник О. Трояновский вынужден был срочно вернуться из США в Москву на похороны отца. Должен сказать, что я тут впервые оценил всю сложность и трудность работы переводчика, хотя со стороны она и кажется довольно простой. Надо было точно переводить все нюансы бесед, ибо за ними порой скрывался важный дипломатический и политический смысл. И хотя я уже неплохо говорил и понимал по-английски, но для работы в качестве профессионального переводчика я вряд ли был готов, хотя в целом мне удавалось без больших накладок вести перевод бесед на политические темы.
Дополнительная сложность была в том, что когда Молотов хотел послать в Москву информацию о своих беседах, скажем, с Даллесом, то мне приходилось затем на память делать эту запись (профессиональный переводчик должен знать стенографию, я же этого не умел). Молотов обязательно затем просматривал шифротелеграмму перед отправкой.
Непросто было и с отправкой таких телеграмм в Москву. У нас не было в то время своего представительства в Сан-Франциско. Для Молотова мы временно сняли небольшую виллу в окрестностях города. Наша служба безопасности была уверена, что американцы поставили там немало звуко- и видеозаписывающей аппаратуры. Однако обнаружить ее не удавалось. Тем не менее, чтобы американцы «не подсмотрели» за работой шифровальщиков, они ложились на кровать с документами и шифроблокнотами, а мы, сотрудники, держали над ними одеяла, чтобы нельзя было делать «фотосъемок с потолка».
Надо сказать, что сильные опасения насчет «подслушивания» и «подглядывания» проявлялись с обеих сторон. Припоминается довольно забавный случай. В Москве, через пару лет после окончания войны, проходило совещание министров иностранных дел. Проводилось оно в известной еще до революции старинной гостинице «Яр» (потом «Советская»). Рабочие помещения для американской делегации были отведены на втором этаже. Под ними находились два ресторанных зала.
И вот в первый же вечер работы совещания посетители одного из залов заметили, что огромная подвесная люстра в центре зала сильно задрожала. Поднялась тревога. Наверх были срочно посланы рабочие. Им долго не открывали двери. Когда же американцы, которые были там, все же впустили рабочих, то выяснилось вот что. Приехавшая с американской делегацией спецслужба стала проверять, нет ли в отведенных для делегации комнатах подслушивающих устройств. Посредине комнаты их приборы обнаружили под полом какую-то металлическую массу. Вскрыли в этом месте паркет и увидели под паркетом какие-то металлические конструкции с проводами. Американцы стали дальше разбирать, отвинчивать отдельные детали. А это было крепление большой люстры, которая и начала раскачиваться. Хорошо, что это вовремя заметили и предотвратили падение люстры и возможные человеческие жертвы.
Вернемся, однако, в Сан-Франциско. Мне довелось переводить там все беседы Молотова с госсекретарем Даллесом. Разговор был обычно жесткий и походил, скорее, на диалог двух глухих, хотя и соблюдались внешние дипломатические рамки бесед. Это было символическое противостояние наиболее ярких представителей двух идеологических систем мира. И пока они и им подобные находились у власти, холодная война не имела никаких шансов на потепление, а советско-американские отношения не могли продвинуться ни на шаг вперед.
Приведу пример. В ходе дискуссии Молотов – как свидетельство враждебных намерений США – заявил, что Вашингтон стремится окружить СССР по всему периметру его границ американскими военными базами. Даллес кратко, но резко ответил, что американское правительство не собирается отчитываться перед правительством СССР за подобные свои действия, так как считает, что они отвечают национальным интересам Америки и осуществляются путем открытых договоров со странами, где эти базы размещаются. Так Вашингтон намерен поступать и дальше, если это будет нужно.
Поскольку Трояновский так и не вернулся из Москвы, Молотов предложил мне сопровождать его на пароходе «Куин Мэри» из Нью-Йорка в Европу.
На этот раз работы было немного. Молотов практически никуда из каюты не выходил, а завтрак, обед и ужин ему приносили прямо туда. Надо сказать, что он был неприхотлив в еде и заказывал самые простые кушанья. По утрам вообще ел только одну «свою кашу», которую ему готовил сопровождавший его повар, – ничего другого на завтрак Молотов не признавал. Шеф-повар парохода, профессиональная гордость которого, чувствовалось, была задета, предлагал сделать любую кашу, которую «только пожелает господин Молотов», ибо у них на кухне есть все мыслимые и немыслимые продукты. Но поскольку наш босс упорно отказывался, то каждое утро можно было наблюдать своеобразную «ритуальную» процессию. Из кают выходила цепочка людей: впереди шел советник-посланник, то есть я, для ведения «переговоров» с окружающим миром, если это понадобится. Затем – наш повар со своим котелком. Замыкал шествие начальник охраны полковник Александров. Приходили мы на большую кухню, где все повара, широко раскрыв глаза, смотрели, как наш повар священнодействовал над своей кашей. После этого он обертывал котелок с кашей полотенцем, и процессия в обратном порядке возвращалась к каюте министра.
Из Москвы я вылетел в Вашингтон. Однако через несколько недель был получен неожиданный приказ о моем назначении одним из помощников министра. Я должен был выехать в Москву.
Откровенно говоря, мне нравилась работа в посольстве. Появилось немало знакомств и связей с американцами и дипломатами других стран. Передо мной открылся новый и интересный мир, и возвращаться теперь в строго ограниченный регламентом порядок работы и круг одних и тех же людей в секретариате мне явно не хотелось. Но приказ есть приказ – пришлось подчиниться.
Помощник трех министров
У Молотова я проработал около года. Должен признаться, что в психологическом плане это был самый трудный период всей моей дипломатической работы. Все больше обострялись отношения Молотова с Хрущевым (эта борьба, как известно, закончилась изгнанием Молотова и некоторых других членов политбюро со всех постов). Соответственно он становился все более раздражительным, подозрительным и несдержанным, а все это повседневно и болезненно отражалось на сотрудниках аппарата.
В то же время мне запомнилась его исключительная организованность в работе. Большой письменный стол Молотова в Кремле мысленно как бы делился на восемь ячеек, куда мы, помощники, и должны были аккуратно класть всю корреспонденцию: к заседаниям политбюро, Совета министров, МИД и т. п. Когда он приходил на работу, то – в зависимости от времени – начинал просматривать бумаги в ячейках по порядку их важности и срочности. Не дай бог, если помощник положил документ или шифротелеграмму «не по тому порядку», который в этот день хотел бы видеть Молотов. Поднимался скандал!
Когда у министра было время, то он после обеда ложился в задней комнате отдохнуть – 45 минут. Ни минуты больше! У дверей стоял начальник охраны, который строго следил за временем и будил, как было положено.
Молотов не любил длинных речей или прений на служебных совещаниях, которые он проводил, сам он выступал сухо, кратко, по существу.
В области внешней политики Молотов занимал крайне догматические позиции. После смерти Сталина он, по существу, продолжал следовать его внешнеполитическому курсу. В этот период в политбюро проходили жаркие споры по поводу австрийского мирного договора и вывода союзнических войск из Австрии. Молотов был решительным противником таких шагов, так как считал, что вывод советских войск из Австрии значительно ослабляет позиции СССР в центре Европы и лишает СССР немалой доли его завоеваний в итоге Второй мировой войны.
Однако настрой в мире и в Европе спустя 10 лет после окончания войны был уже иной. Заметно росли настроения в пользу стабилизации отношений между бывшими союзниками по войне. С этим не могли не считаться в Москве. В результате Молотов оказался в меньшинстве в политбюро, и договор с Австрией был подписан. Это был удар по авторитету Молотова в области внешней политики, где до недавнего времени он был практически монополистом.
В 1955 году мне впервые довелось принимать участие в качестве помощника министра в совещании глав правительств четырех держав в Женеве с 18 по 23 июля. В нем участвовали Булганин, Эйзенхауэр, Иден и Фор. В состав советской делегации входили также Хрущев и Молотов. Хотя Булганин был официальным главой советской делегации (как Председатель Совета министров СССР), он ограничивался в основном чтением заранее подготовленных речей, а в дискуссиях наиболее активную роль играл Хрущев.
На совещании обсуждались такие вопросы, как объединение Германии, европейская безопасность, разоружение, развитие контактов между Востоком и Западом.
В целом на совещании не было достигнуто договоренности по обсуждавшимся вопросам, так как позиции западных держав и наши сильно расходились. Главы правительств все же утвердили директивы министрам иностранных дел четырех держав, которым поручалось продолжить в октябре 1955 года рассмотрение вопросов повестки дня совещания: вопросы европейской безопасности и германские проблемы.
О некоторых личных наблюдениях. Делами американской делегации на совещании заправлял госсекретарь Даллес. Президент явно «плавал» во внешнеполитических вопросах, поскольку с самого начала своего президентства передоверил их Даллесу и не проявлял к ним большого интереса. В результате Эйзенхауэр не раз попадал в затруднительное положение, когда на совещании возникала полемика по тому или иному конкретному вопросу, деталей которого он, конечно, не знал. Даллес то и дело приходил к нему на помощь.
Помню такой эпизод. Возникла дискуссия вокруг наших обвинений в том, что НАТО является агрессивным блоком, готовящим войну против СССР. Эйзенхауэр отрицал это. Хрущев неожиданно спросил его: «А почему вы тогда отказались принять нас в НАТО?»
«А вы разве обращались с таким предложением?» – изумленно спросил президент.
«Несколько месяцев тому назад».
Эйзенхауэр явно растерялся. Дело в том, что действительно, по инициативе Хрущева, в основном с пропагандистскими целями МИД в одной из своих нот западным державам затронул эту тему.
Даллес, как и ожидала Москва, сразу отклонил тогда это предложение, но, как выяснилось, совсем не информировал Эйзенхауэра по этому поводу. Пришлось ему уже на самом совещании срочно шепотом объяснять своему попавшему впросак президенту суть дела. А в это время остальные главы правительств многозначительно переглядывались, стараясь скрыть свои улыбки. Впрочем, к заметному облегчению Эйзенхауэра Хрущев не стал настаивать «на приеме СССР в НАТО».
В перерывах между заседаниями Хрущев несколько раз оживленно говорил с Эйзенхауэром. В целом – на личной основе – к концу совещания у них появились даже взаимные симпатии. Эйзенхауэра пригласили «побывать в Советском Союзе».
Хрущев по-своему ценил порядочность Эйзенхауэра. Известно его высказывание впоследствии на одном из заседаний политбюро: «Я не берусь судить, насколько Эйзенхауэр годится быть президентом, об этом решать американскому народу, но как отец и дед я без колебаний доверил бы ему своих ребят в школе или детском саду». Но если оставить в стороне этот типично хрущевский юмор, то надо сказать, что Хрущев был уверен, что Эйзенхауэр не допустит крупной военной конфронтации между СССР и США. Тут он верил ему «как фронтовик фронтовику».
Тем временем личные отношения Молотова с Хрущевым все больше портились. В результате Молотов был освобожден от работы в МИД, хотя и оставался еще членом политбюро. На пост министра был назначен протеже Хрущева Шепилов, главный редактор газеты «Правда». Он привел с собой в секретариат сотрудников газеты, с которыми до этого работал. Я оставался в секретариате единственным «старожилом-мидовцем». Вскоре я попросил нового министра отпустить меня на оперативную работу, так как слишком много времени проработал в разных секретариатах. Он обещал это сделать, но лишь через несколько месяцев, когда его газетчики с моей помощью получат необходимый навык на новом месте.
Шепилов был полной противоположностью Молотова. Он был общителен, доступен, не догматик. Не в пример своему предшественнику слушал дельные советы и поощрял инициативу своих сотрудников. Недостатком его все же были известная поверхностность, отсутствие твердой системы собственных взглядов. Он чересчур полагался на экспертов, явно не желая тратить много времени на детальное изучение всех тех вопросов, которые ему докладывались. В результате на первых порах на заседаниях политбюро он подчас сильно «плавал», но постепенно стал осваиваться, пройдя непростую трансформацию от главного редактора партийной газеты до министра иностранных дел.
И все же его известная «раздвоенность» сказывалась при подготовке важных речей. Обычно в таких случаях – особенно в начале своей деятельности, когда, например, он возглавлял нашу делегацию на международной конференции в Лондоне по Суэцкому каналу, – он создавал две «команды». Одну – из знакомых ему журналистов, которые отличались броскостью слога и ярким литературным «стилем». Другая команда, в которую входил и я, – из профессиональных работников МИД. У них был сухой стиль, но зато их вариант выступления отличался точностью формулировок, достоверностью, документальностью. Из двух вариантов, которые ему предлагались, Шепилов и составлял свою речь. Правда, постепенно он стал отдавать предпочтение «профессиональному» направлению и вскоре стал ограничиваться тем материалом, который готовился в МИД.
Впрочем, Шепилов не оставил сколько-нибудь заметного следа на работе в МИД, поскольку вскоре был отстранен с поста министра вместе с группой старых членов политбюро, выступавших против Хрущева (Молотов, Булганин, Каганович и другие; Шепилов, по оплошности, присоединился к ним в последний момент, за что и поплатился).
Министром иностранных дел был назначен Громыко, проработавший на этом посту почти тридцать лет. Воспитан он был на сталинско-молотовских принципах, хотя как министр имел свою точку зрения. В этом смысле он был более гибок, чем Молотов, но эта гибкость проявлялась им довольно редко. Он мог, не моргнув глазом, десятки раз повторять в беседах или переговорах со своими иностранными коллегами одну и ту же позицию, хотя порой уже было видно, что она изжила или изживает себя. Его отличала высокая дисциплинированность: он самым точным образом выполнял инструкции политбюро и генерального секретаря ЦК КПСС, не позволяя себе отойти от них ни на шаг, хотя порой ситуация и могла требовать иного. Судя по всему, эта дисциплинированность и отсутствие каких-либо амбиций в отношении других постов в партийном и государственном руководстве страны и позволили ему так долго находиться на посту министра. К этому следует добавить и следующее: он обладал каким-то природным чутьем определять будущего победителя в периодических схватках за власть в советском руководстве и вовремя становиться на его сторону. Разумеется, его высокий профессионализм никем не ставился под сомнение.
С самого начала у меня сложились с ним неплохие личные отношения. Он удовлетворил мою просьбу освободить меня, наконец, от работы в секретариате министра. По его рекомендации Генеральный секретарь ООН Хаммершельд назначил меня своим заместителем. Одновременно мне был присвоен ранг Чрезвычайного и Полномочного Посла.
Заместитель Генерального секретаря ООН
В это время в Секретариате ООН, в разных департаментах, работало всего около 150 советских сотрудников, что было явным недобором, поскольку сотрудники от различных стран набирались по квотам, в зависимости от их финансового вклада в бюджет ООН. Советскому Союзу (второй по величине взноса стране) «полагалось» 290–300 человек. Соответственно, Москва стремилась заполнить эту квоту. Однако квалифицированных сотрудников на должности «международных чиновников», знающих язык и тематику ООН, явно не хватало, да и далеко не все профессионалы-дипломаты хотели идти на эту весьма специфическую работу международной организации.
К тому же квота частично пополнялась сотрудниками различных спецслужб, что бросало тень на всех остальных советских сотрудников, которых вообще в период холодной войны руководство ООН старалось не допускать до важных или «чувствительных» постов в Секретариате, где господствовало американо-английское большинство.
Был еще один негативный психологический фактор работы в Секретариате ООН. Зарплата там была значительно выше зарплаты работников того же ранга в постоянном представительстве СССР при ООН. Чтобы ликвидировать эту «несправедливость», кто-то в нашем правительстве предложил: обязать всех советских сотрудников Секретариата ООН ежемесячно негласно сдавать разницу в окладах в кассу советского представительства. Я, как и другие сотрудники, постоянно сдавал более половины своей зарплаты (лишь в 1990 году «взбунтовавшиеся» советские сотрудники ООН отказались сдавать этот ежемесячный «оброк», и он был отменен).
Консерватизм общего мышления Москвы проявился в то время и в таком простом, казалось, деле. Все сотрудники Секретариата получали зарплату не наличными, а в виде чеков одного из крупнейших банков США, имевшего специальное отделение в ООН. Поскольку не было нужды получать всю зарплату наличными, соответствующие суммы аккумулировались в банке, который выдавал нам чековые книжки, и мы пользовались ими по мере необходимости.
Когда в Управлении кадров ЦК КПСС узнали об этом, то там пришли в ужас: советские сотрудники в ООН совсем «обуржуазились» – у них теперь появились чековые книжки, «как у капиталистов».
Потребовалось несколько месяцев, прежде чем мне – от имени остальных сотрудников (я был старший по должности) – удалось доказать всю абсурдность таких обвинений, и нам было разрешено иметь чековые книжки (однако такой негласный запрет фактически сохранялся в отношении сотрудников советских посольств еще долгое время).
Должен признаться, что первоначально перспектива работы в Секретариате ООН меня не очень прельщала. Я опасался, что буду фактически отстранен от активной дипломатической работы, к которой я уже привык в посольстве в Вашингтоне.
Мои сомнения разрешил министр. Он предоставил мне право самостоятельной шифропереписки из Нью-Йорка, минуя постоянного представителя, не только по делам ООН, но и вообще по вопросам наших отношений с США. Примерно раз или два в неделю я посылал свои наблюдения и соображения из Нью-Йорка, этого важнейшего политического и финансового центра Америки, где у меня появились достаточно обширные связи. Как мне потом говорили, часть моих сообщений посылалась из МИД в порядке информации в правительство СССР. Видимо, это сыграло свою роль, когда меня через три года, в начале 1960-го, отозвали из Секретариата ООН и назначили членом коллегии МИД и заведующим отделом стран Америки.
Но вернемся к работе в Секретариате ООН. По традиции для каждого своего нового заместителя (их было около десяти из разных стран) Хаммершельд устраивал обед в одном из фешенебельных частных клубов (на 53-й улице Нью-Йорка), членом которого он состоял. Такой же обед он устроил и для меня. Поскольку Генеральный секретарь немного запаздывал, зашел разговор о привычках и вкусах нашего босса. Один из моих коллег подвел меня к небольшой коллекции ультрамодернистских картин, любимых Хаммершельдом (но этот жанр был не в моем вкусе). Одна из картин, как мне сказали, особенно нравилась Хаммершельду. Какое-то озорство нашло на меня. Я быстро перевесил ее «вверх ногами» и шутливо спросил, меняется ли от этого ее художественное восприятие. Большинство согласились, что нет.
В этот момент приехал Хаммершельд. Он заметил, что мы собрались у картин, и на правах хозяина стал показывать их мне, хваля искусство современного модернизма. Подошли мы и к «моей» картине, которую я не преминул похвалить, он согласился со мной. Заметив плохо скрываемые улыбки окружающих, он стал еще раз внимательно всматриваться в картины и тогда обнаружил, что одна из картин выглядит «не совсем обычно». Вскоре шутка раскрылась, но Хаммершельд, видимо, решил, что со мной «надо держать ухо востро». Я это почувствовал позже.
Так началась совместная работа с Хаммершельдом. У нас с ним установились своеобразные личные отношения. Я был единственный из его заместителей, который не очень зависел от него как «работодателя», так как я был как бы отдан ему «взаймы» из действующей дипломатической службы и мог туда вернуться в любой момент по решению своего правительства. Другие заместители не были профессиональными дипломатами, и их выгодные деловые контракты с Секретариатом ООН, а также их продление целиком зависели от Генерального секретаря.
Поэтому я позволял себе (с соблюдением, конечно, необходимого такта) порой не соглашаться с Хаммершельдом, когда он проводил со своими заместителями совещания по пятницам для обсуждения работы Секретариата по вопросам, которые рассматривались в ООН, или вообще крупных текущих международных проблем. А так как Хаммершельд не очень был осведомлен в нюансах советской внешней (и внутренней) политики, то у меня было достаточно убедительных поводов, чтобы время от времени вступать в дискуссии с ним. В то время – в мой начальный период работы там – у меня фактически не было других возможностей, помимо встреч по пятницам, для сколько-нибудь подробных бесед с ним, поскольку он все время замыкался на своих двух американских заместителях – Кордье и Банча – и мало встречался с другими заместителями.
Видимо оценив ситуацию, Хаммершельд однажды пригласил меня к себе и сказал, что на этих встречах я один из всех заместителей задаю ему самые сложные и деликатные вопросы, на которые он не может всегда отвечать подробно или откровенно. Давайте, сказал он, лучше договоримся так: как только у вас возникнут серьезные вопросы или у меня самого будут неясности по поводу позиции Москвы, мы будем встречаться по вечерам вдвоем и обсуждать их, не вынося на общие совещания.
Я, разумеется, согласился. Эти вечерние собеседования постепенно вошли в обычай и представляли определенный интерес – помогали понять «внутренний мир» Хаммершельда, который был далеко не простым. Иногда он даже давал прочесть отрывки из своего дневника, в котором записывал свои впечатления от поездок в другие страны (в качестве Генерального секретаря ООН) и бесед с их руководителями. Частенько он высказывался саркастически в отношении своих собеседников.
Сложившиеся отношения с Хаммершельдом позволили установить негласный канал между ним и советским руководством, что давало возможность сохранять определенное взаимопонимание и корректные отношения Москвы с ним в период моего пребывания на посту его заместителя.
Хаммершельд был «рафинированным» интеллектуалом и дипломатом. Блестяще образован, хорошо знал искусство и литературу. Происходил из известной шведской аристократической семьи (отец его был одно время премьером Швеции).
У Хаммершельда был философский склад ума. Хотя он мог быстро писать или формулировать различные документы, ход изложения им своих мыслей (особенно устно) подчас был чересчур витиеватым и замысловатым, что затрудняло их восприятие.
Именно поэтому его недолюбливал Хрущев. Вспоминается в этой связи курьезный эпизод. Хаммершельд очень хотел побывать в Советском Союзе по приглашению Хрущева. Я постарался, чтобы такое приглашение ему было послано.
Хаммершельд был очень доволен и начал тщательную подготовку к этой поездке. Я, конечно, должен был его сопровождать. Хорошо зная характер Хрущева, я посоветовал Хаммершельду как можно проще строить беседу с ним, не усложнять ее никакими чересчур сложными умозаключениями, особенно в отношении проектов коренной перестройки ООН и будущего устройства всего мира на рельсах всемирного правительства (Хаммершельд этим увлекался и надеялся сказать «новое слово» в этом вопросе). Я предложил Хаммершельду «не отрываться от земли» и сосредоточиться на двух-трех конкретных вопросах текущей деятельности ООН.
Хаммершельд вроде понял и согласился со мной. Каково же было мое удивление, если не сказать сильнее, когда во время встречи в Крыму на вопрос Хрущева «что нового в ООН», Хаммершельд пустился в длинные и скучнейшие рассуждения о будущем мироустройстве и возможной благотворной роли ООН во всем этом. В общем, стал напускать, как любил говорить в таких случаях Хрущев, всякого «умственного тумана».
Минут через двадцать такого монолога Хаммершельда явно раздраженный Хрущев со свойственной ему грубоватостью сказал переводчику: «Спросите у г-на Хаммершельда, не хочет ли он сейчас сходить в туалет?»
Переводчик не знал, надо ли все это переводить. Тогда Хрущев сказал ему, чтобы он перевел все точно, «без дипломатических ухищрений». Хаммершельд явно растерялся, не зная, как реагировать. Наконец он невнятно сказал, что если г-н премьер предлагает, то у него нет возражений. Хрущев затем предложил сделать перерыв и поехать покататься на лодке.
Хаммершельд, видимо, думал, что речь идет о каком-то катере, и охотно согласился. Когда же подошли к пристани, то увидели небольшую четырехвесельную лодку. Пару весел Хрущев взял себе, а другую вручил Генеральному секретарю ООН, который, как вскоре выяснилось, не знал даже, как с ними толком обращаться. В результате Хрущев сам повез его на веслах довольно далеко прогуляться. Охране было сказано держаться вдалеке.
Через час лодка вернулась. Вылезая, Хрущев сказал: «Ух и здорово мы поговорили» (Хрущев совсем не знал английский, а Хаммершельд – русский; переводчика с ними не было, он был оставлен на берегу).
Хрущев, видимо, понял, что зашел слишком далеко. Тут же на берегу в павильоне был устроен хороший завтрак, в ходе которого по-деловому были обсуждены все конкретные вопросы, касавшиеся текущей деятельности ООН.
Но Хаммершельд уехал все же заметно ошеломленный всем этим «приключением». Таков был эксцентричный Хрущев, который, как известно, вскоре прославился своим поведением – во время очередной сессии Генеральной Ассамблеи ООН, чем шокировал не только весь мир, но и многих своих соплеменников.
Однако, разумеется, не этим эпизодом определялись отношения Хаммершельда и советского правительства. Дело в том, что позже Хаммершельд от своих умозаключений о необходимости поднятия собственной роли Генерального секретаря ООН стал постепенно переходить к попыткам осуществлять это на практике, в частности в сфере операций ООН по поддержанию мира. Он стал подчас действовать самостоятельно, не имея полномочий от Совета Безопасности на проведение тех или иных акций. Это стало вызывать протесты со стороны некоторых членов Совета, включая СССР. В особенности такая самостоятельность стала проявляться в действиях Хаммершельда вокруг событий в Конго. В конечном счете (уже после моего отъезда из ООН) все закончилось трагично: гибелью (в условиях плохой видимости) самолета, на котором летел Хаммершельд, в этом районе.
В целом я с удовлетворением вспоминаю свое пребывание в ООН, которое продолжалось два с половиной года. Во-первых, мне удалось досконально познакомиться с работой такой универсальной международной организации, каковой является ООН, значение которой росло с каждым годом. Во-вторых, работа в Секретариате заставила как следует овладеть не только разговорным английским языком, но и научила даже редактировать документы ООН на этом же языке. В-третьих, проживание в Нью-Йорке в отеле на р. Гудзон, вдали от основного советского персонала нашей миссии при ООН, позволило приобрести широкий круг друзей и знакомых из самых различных кругов Америки, что сильно помогло в дальнейшей работе, когда я стал послом СССР в США. До сих пор я с удовольствием встречаюсь со многими из них[2].
Было немало и забавных минут в ООН, когда имеешь дело с представителями стольких стран. Всего и не расскажешь. Приведу лишь один случай.
Шло заседание Совета ООН по опеке. Так получилось, что главными участниками одной из горячих дискуссий оказались представители Англии и Нигерии. Неожиданно чернокожий нигериец миролюбиво обратился к англичанину-лорду: «Сэр, зачем нам спорить, ведь мы почти кровные братья». Лорд опешил от такого «нахальства». «Вы мой кровный брат?» – переспросил он изумленно, роняя от неожиданности свой монокль. «Да», – вновь спокойно подтвердил нигериец. «Кто был Ваш дед?» – спросил он далее англичанина. «Мой дед был командующим экспедиционным корпусом, посланным королевой Викторией в Африку, где он и погиб, пропав без вести, но посмертно награжден высшим британским орденом», – гордо сказал англичанин. «А мой дед, – ответил нигериец, – был вождем племени, которое разбило войско Вашего деда. И так как в то время мы были не совсем цивилизованными, то мой дед скушал Вашего деда. Так что выходит, что мы с Вами кровные братья».
В Комитете по опеке поднялся смех. Растерявшийся лорд не знал, что и сказать, верить или не верить нигерийцу.
В марте 1960 года пришла телеграмма из Москвы: попрощайтесь с Хаммершельдом и возвращайтесь в МИД на должность члена коллегии и заведующего отделом стран Америки (США и латиноамериканских стран).
Поскольку Хаммершельд накануне этого отправился в большую поездку по ряду стран, в моем распоряжении до его возвращения оставалась еще пара недель. Посоветовавшись с женой, мы решили использовать это время (и оставшиеся деньги) на ознакомительную туристическую поездку в Калифорнию.
Мы долетели до Сан-Франциско, арендовали там автомашину и поехали по живописнейшей дороге № 1 вдоль Тихоокеанского побережья до Лос-Анджелеса и Сан-Диего, а оттуда до Феникса (штат Аризона), надеясь побывать в Гранд-Каньоне. Однако из-за неожиданного снегопада мы туда не попали. Поскольку с самолетами также возникли затруднения, то мы решили ехать на рейсовом автобусе от Феникса до Нью-Йорка. Так за три дня и три ночи мы по диагонали пересекли США. Остались незабываемые впечатления от географии и этнографии различных штатов этой удивительной страны.
Из других длительных автомобильных поездок по США в этот период запомнилась еще одна, когда мы вдвоем с женой в рождественские каникулы в канун 1959 года отправились из Нью-Йорка во Флориду.
Помимо большого впечатления от знакомства с Атлантическим побережьем США, включая ряд городов, расположенных там, наш приезд в Майами совпал с вхождением победоносных отрядов Ф. Кастро в Гавану, всего в 90 милях от Флориды. Все эти кубинские торжества широко передавались по телевидению. Американцы в целом благосклонно встретили падение режима Батисты, хотя наплыв беженцев – его сторонников, злобно настроенных против Кастро, – создавал во Флориде довольно сложную и противоречивую эмоциональную обстановку вокруг победы кубинской революции.
В тот момент мне и в голову не приходило, что через три года, в 1962 году, я уже как посол окажусь в гуще острейших событий вокруг Кубы, а кубинский кризис поставит мир на грань ядерной катастрофы.
Встреча в Вене Хрущева и Кеннеди
В начале апреля 1960 года, когда я вновь приступил к работе в центральном аппарате МИД, в качестве заведующего отдела стран Америки, то попал в самый разгар подготовки в Москве к новому совещанию глав правительств четырех держав, которое было намечено провести в Париже 16 мая 1960 года.
На Парижском совещании предполагалось рассмотреть вопросы разоружения, прекращения испытаний ядерного оружия, заключения мирного договора с Германией, включая вопрос о Западном Берлине, вопросы отношений между Востоком и Западом.
Однако посылка американских разведывательных самолетов У-2 в воздушное пространство СССР 9 апреля и 1 мая 1960 года, а также публичное оправдание этих полетов президентом США Эйзенхауэром и госсекретарем Гертером после того, как американский самолет был сбит под Свердловском, привели к срыву Парижского совещания.
После срыва совещания в верхах в 1960 году советско-американские отношения резко ухудшились.
Поездка президента Эйзенхауэра в СССР, намеченная ранее, так и не состоялась. Охотничий домик, специально построенный для него в ожидании визита – на живописном берегу озера Байкал, – долгое время так и назывался «дом Эйзенхауэра».
В своих первых публичных выступлениях после победы на выборах 1960 года новый президент США Кеннеди заявлял о намерении своего правительства улучшить отношения с СССР и урегулировать международные проблемы путем переговоров.
В свою очередь, в приветственной телеграмме советского правительства президенту Кеннеди от 20 января выражалась надежда на достижение «коренного улучшения отношений» между двумя странами, а также на «оздоровление всей международной обстановки».
В ответном послании Кеннеди заявил, что он разделяет эту надежду. В ноте от 24 января правительство США подтвердило, что президент Кеннеди отдал распоряжение, запрещающее американским самолетам нарушать воздушное пространство Советского Союза.
Однако 1961 год, в течение которого я продолжал занимать должность заведующего отделом, оказался совсем не таким уж безоблачным, как это могло показаться вначале.
17 апреля 1961 года под прикрытием военных кораблей США в нескольких пунктах Кубы высадились десанты кубинских контрреволюционеров. Основные бои развернулись в районе Плайя-Хирон и привели к разгрому этих десантов.
СССР резко осудил действия США.
Кубинский вопрос, который стал постоянным раздражителем в советско-американских отношениях на длительный период времени, перерос в настоящий кризис в 1962 году.
Еще в начале марта 1961 года американский посол Томпсон передал Хрущеву конфиденциальное послание президента Кеннеди с предложением организовать встречу на высшем уровне. В ходе дальнейшей переписки они договорились встретиться в Вене 3–4 июля 1961 года.
С советской стороны во встрече участвовали Хрущев, Громыко, посол Меньшиков, Добрынин. С американской – Кеннеди, Раск, Колер, Болен и Томпсон.
Примерно дней за десять до встречи в Москве состоялось специальное заседание политбюро, посвященное подготовке позиции к встрече Хрущева и Кеннеди. Мне довелось присутствовать на этом заседании в качестве советника делегации.
На политбюро с изложением своей позиции на встрече с Кеннеди выступил Хрущев. Надо сказать, что с самого начала он исходил из ошибочной предпосылки, что молодого и малоопытного президента США можно, дескать, заставить уступить, в частности в берлинском вопросе, опираясь при этом на мощную группировку советских войск в Европе. Выступление Хрущева ясно свидетельствовало о его намерении оказать в Вене сильный нажим на президента Кеннеди по основным вопросам, особенно по германским делам. Советский премьер надеялся, что после недавней неудачи на Кубе Кеннеди может уступить его нажиму.
Большинство членов политбюро, не зная хорошо Кеннеди и международных дел, поддержало тактическую линию Хрущева. Лишь один Микоян высказал сомнения. По его мнению, приход к власти молодого президента надо было использовать не для наскоков и нажима, а для попытки завязать с ним разумный, конструктивный диалог в расчете на позитивное развитие советско-американских отношений. Нажим может оказаться контрпродуктивным, если президент окажется «с характером».
Хрущев разгорячился. Он утверждал, что создалась благоприятная ситуация, которую нельзя упускать. Микоян, увидев, что он явно в меньшинстве, не стал больше спорить, сказав, что он «лишь за осторожность». Громыко уклонился от участия в этом споре.
Итак, 3 июля 1961 года в Вене началась двухдневная встреча глав правительств СССР и США.
Переговоры шли без четко определенной повестки дня, хотя и было условлено, что состоится обмен мнениями о развитии отношений между США и СССР, а также по широкому кругу международных проблем.
Президент Кеннеди заявил, что его беспокоит тот факт, что СССР стремится ликвидировать капиталистическую систему в других странах и уничтожить американское влияние там, где оно традиционно проявлялось. Сказал далее, что в настоящее время советско-китайский блок, с одной стороны, и США с их западноевропейскими союзниками, с другой, находятся с точки зрения соотношения сил в состоянии равновесия. Поэтому, когда происходит резкое изменение равновесия, это становится «предметом озабоченности США».
Хрущев в ответ с горячностью говорил, что СССР не вмешивается в дела других стран, что он против экспорта революций, но одновременно выступает и против экспорта контрреволюции.
Центральным и наиболее напряженным на встрече стало обсуждение германского вопроса. Хрущев в свойственной ему наступательной манере изложил свои мысли по урегулированию этого вопроса. По существу, советский премьер поставил Кеннеди перед выбором: или совместно подписать соглашение, признающее существование двух Германий (ФРГ и ГДР), или он, Хрущев, должен будет подписать сепаратный договор с Восточной Германией не позже декабря, после чего оккупационные права западных держав в Берлине и свободный доступ к городу «перестанут существовать». Западный Берлин как самостоятельное образование может существовать как и раньше, но его коммуникации с внешним миром будут контролироваться восточными немцами. Никакие задержки в осуществлении этих мер не будут допускаться.
Любые попытки со стороны Запада вмешаться в их осуществление, с горячностью заявил он по ходу дискуссии, могут тогда привести даже к войне.
Как рассказывали впоследствии американские участники этой встречи, президента Кеннеди все это встревожило. У него сложилось мнение, что длительный кризис в отношениях с Хрущевым из-за германской проблемы неминуем.
Надо сказать, что упоминание Хрущевым о возможной войне ставило целью убедить Кеннеди в серьезности положения и необходимости решения проблемы на предлагаемых Хрущевым путях. В действительности же, когда все эти вопросы обсуждались на заседании политбюро (тогда оно называлось Президиумом) в преддверии венской встречи, никто и не помышлял о военной конфронтации с США. Это исключалось. Речь шла лишь об оказании нажима на Кеннеди. Хрущев тут явно блефовал (сознательно или эмоционально – трудно сказать). Но должен прямо сказать: Хрущев опасался войны и, разумеется, совсем не рассматривал такую альтернативу из-за германских дел.
Кеннеди признал, что положение в Западном Берлине и Германии в целом является ненормальным, однако, сказал он, время для предлагаемых изменений не наступило. Он призвал Хрущева «не нарушать нынешнее равновесие сил». Президент предлагал отложить рассмотрение германского вопроса. Хрущев же продолжал настаивать на своем, говоря, что решение СССР подписать не позже декабря мирный договор с ГДР с вытекающими из этого последствиями принято и никакие угрозы со стороны США его не остановят.
Короче, когда они разъехались, вопрос этот превратился в тлеющий бикфордов шнур. Кеннеди, уверенный в серьезности угроз Хрущева, стал готовиться к военным контрмерам. Хрущев же продолжал занимать достаточно жесткую позицию, не переступая, впрочем, опасной черты. Переговоры по германскому вопросу и Западному Берлину велись напряженно, и напряженность вокруг этих вопросов сохранилась на долгие месяцы.
В ходе обмена мнениями в Вене обсуждался также вопрос о прекращении ядерных испытаний. Хрущев указал, что проведение трех инспекций ежегодно соответственно на территориях СССР, США и Англии вполне достаточно для проверки соблюдения соглашения о прекращении ядерных испытаний. (Хрущев вообще впервые соглашался на такие инспекции внутри СССР.) Кеннеди, в свою очередь, настаивал на более строгих мерах контроля, на увеличении числа ежегодных инспекций. Вопрос о контроле так и остался неразрешенной проблемой.
Короче, на встрече в Вене обеими сторонами были упущены определенные возможности поставить вопрос о прекращении ядерных испытаний на практические рельсы: важно отметить, что в этот момент и США, и СССР говорили о полном запрещении испытаний во всех сферах, включая и подземные. Как известно, последующие дискуссии привели позже к соглашению лишь по трем сферам.
Интересно отметить, что в ходе обсуждения кубинских дел президент США в личной беседе с Хрущевым признал, что кубинская операция была его ошибкой, совершенной в результате неверной информации, полученной им от Центрального разведывательного управления США.
В целом встреча в Вене между Хрущевым и Кеннеди (она оказалась единственной) была важной с точки зрения дальнейшего хода событий. Хрущев уехал с этой встречи, все еще недооценивая решимость Кеннеди защищать свои позиции. Кеннеди же, пожалуй, несколько переоценивал готовность Хрущева к решительным действиям вокруг Берлина, начав сам подготовку к возможной пробе сил. У меня же осталось впечатление от их встречи в Вене, что у Хрущева был неплохой шанс установить там более конструктивные личные отношения с новым президентом, но он упустил этот шанс и реальную возможность улучшения принципиального взаимопонимания с Кеннеди.
Меня назначают послом в США
В конце 50-х годов Хрущев ввел одно новшество при рассмотрении внешнеполитических вопросов на заседаниях политбюро. Прежде на таких заседаниях от МИД присутствовал лишь один министр. Хрущев стал вызывать на обсуждение соответствующих пунктов повестки дня заседаний политбюро и заведующих наиболее важных отделов министерства.
Хрущев часто спрашивал их мнение по разным аспектам обсуждаемого вопроса, причем делал это до того, как выскажет свое мнение министр. Расчет был прост: если сперва выступит министр, то заведующий отделом вряд ли посмеет ему противоречить, но когда его спрашивали первым, то тут, как говорится, он должен был «думать сам», полагаясь лишь на свое знание предмета, и высказывать свои, порой не совсем ординарные или стандартные, мысли, чего, собственно, и добивался Хрущев.
Такому «допросу» по американским делам порой подвергался и я. При этом обычно у Хрущева – особенно после выходного дня, когда, по его выражению, он «гулял и думал», – рождалось немало самых разнообразных идей: от действительно интересных до практически нереальных, хотя и броских с первого взгляда.
В последнем случае непросто было высказывать ему критическое мнение, особенно в присутствии других членов политбюро. Однако вопросы подчас были слишком важными, чтобы «лукавить», и приходилось, хоть и дипломатично, говорить то, что думаешь («Ваше предложение интересно, но американцы не оценят и не примут его»).
Такие ответы вызывали подчас недовольство Хрущева. Но последующая реакция из Вашингтона часто оказывалась близка к высказанному мною мнению.
4 января 1962 года состоялось очередное заседание политбюро. На нем рассматривался ряд вопросов, касающихся отношений с США, поэтому был приглашен и я. В конце обсуждения Хрущев сказал, что у него остался еще один вопрос «вне повестки дня» – о назначении нового посла в США в связи с уходом Меньшикова на пенсию.
Ожидая, что Хрущев может спросить мое мнение на этот счет, я стал лихорадочно перебирать в уме возможные кандидатуры.
Однако он не стал ничего спрашивать (как после выяснилось, члены политбюро обсуждали уже этот вопрос в узком кругу еще до начала заседания, но я не знал этого). Хрущев сказал, что у него есть одна кандидатура. В полушутливой форме он добавил, что лучше всего, видимо, назначить на этот пост человека, который часто умеет отгадывать реакцию американцев на то или иное его предложение. «Ему и карты в руки». И тут он назвал мою фамилию, спросив, какое будет мнение на этот счет.
Члены политбюро заулыбались. «Поддерживаем, поддерживаем», – сказали они. Хрущев подытожил: «На этом решим», – после чего поздравил меня с назначением.
Для меня действительно все это было полной неожиданностью. Я и не думал об этом. Мне исполнилось всего 42 года, и я еще ни разу не был послом ни в какой стране. А тут назначение на пост № 1 в советском дипломатическом корпусе.
Когда я пришел домой и сообщил жене, она сперва тоже не поверила. «Вечно ты шутишь». Да я и сам как-то еще не освоился с этой мыслью. Лишь когда нам домой позвонил Громыко и поздравил с назначением, только тогда до нас обоих стала доходить ожидавшая нас крутая перемена и в жизни, и в работе.
Так я стал девятым по счету советским послом в Америке (после Трояновского, Уманского, Литвинова, Громыко, Новикова, Панюшкина, Зарубина и Меньшикова). Но я, разумеется, не знал и не мог даже предполагать, что пробуду на этом посту почти четверть века (1962–1986). Много прожито. Много пережито.
Начался совершенно новый этап в моей жизни.