Эпизоды из фамильной хроники
Внешне я имел большое сходство с дядей – двоюродным братом моего отца – Константином Ивановичем Скоромцом, который родился в 1910 году. Будучи юношей и комсомольцем «первого призыва», он со своим родным братом Петром в 1928 году уехал в поисках земли и счастья на Дальний Восток СССР. Там действительно оказалось много плодородной и бесхозной земли. Оба брата приехали на свой хутор, выбрали по невесте и увезли их в Сибирь – на Дальний Восток, начали обзаводиться хозяйством, обустраиваться и размножаться. Дядя Петро стал жить в Сучанской долине, дослужился до главного бухгалтера сельхозпредприятия, а дядя Костя – до председателя райисполкома в поселке Пограничный, рядом с Китаем. Дядя Костя оказался любителем творчества, а именно – писательской деятельности. Первая наша встреча состоялась в 1960-е годы в городе Заозерный Красноярского края, где я работал неврологом в закрытом городе с почтовым адресом «Красноярск-45». Мы договорились, что дядя Костя напишет все, что ему удалось собрать о нашей родословной с 1840-х годов. Он прислал мне рукопись в ученической тетради с пометкой «Фамильная хроника», и я решил опубликовать ее в этой книге в качестве расширенного предисловия своего появления на свет Божий.
Сквозь тьму и вьюгу
Фамильная хроника, написанная К. И. Скоромцом
…Iз Ромен та Кролiцiв – розбрiвсь наш рiд в широкий свiт. Хто в старцi, а хто в молодцi – а фамилiя одна…
Простому роду не буде переводу.
Чем дальше в глубь веков, тем затруднительнее для ученого дать ответ на множество вопросов: «когда», «где», «кто» и «что» – упущенное неисчислимо, полнота недосягаема.
Поэт не может не считаться с историческими фактами, но обязан ответить на единственный вопрос – «как». Поэт, как и художник, пишет картины, не сомневаясь в свойстве картинного письма создавать впечатление цельности и полноты, прикрывать разрывы и пропуски, которые историку нечем заполнить.
«Поэт – всегда очевидец, хотя бы и родился спустя сотни лет…»
Так, ссылаясь на личный опыт, учил своих собратьев по перу поэт-киевлянин, ныне покойный, Николай Ушаков в своей книге «Повести быстротекущих лет».
Эти мудрые слова опытного мастера пера и побудили меня записать начало «Фамильной хроники» – хроники одного простого рода. Род продолжается и будет продолжаться. Возможно, «Фамильную хронику» и после меня кто-нибудь продолжит, как и род. Уже, может быть, в другом жанре. И потомки в определенный период будут получать эстетическое удовольствие от чтения ее как художественного произведения, исторического документа и хранить ее как фамильную реликвию, как предмет любознательности.
А быть может, в «Фамильной хронике» найдется и ценное зерно для серьезных научных обобщений для историка, социолога, медика и краеведа-этнографа…
…Зима с 1801 на 1802 год выдалась на редкость холодная и снежная. Снег повалил неожиданно рано. За первый день его насыпало чуть ли не до пояса. К ночи под пушистым покровом скрылись все дороги и овражки.
В панике прервалась и стала разъезжаться Роменская многолюдная Михайловская ярмарка. Напуганные снегом, ярмарчане ринулись по домам. А ехать на телегах из грязи да в снег – жуткое зрелище! С визгом прокручивались колеса телег, они обмерзали, тормозили и ехали юзом.
К ночи разразилась буря и на просторах равнин разгулялась сильная пурга. Две ночи и два дня выла вьюга, и все это время вокруг Ромен трезвонили колокола.
Бум!.. Бум!.. Бом! – затянул Бобрик. Бам!.. Бам… ам!.. – подключалась Перекоповка. Бом!.. Бом!.. Ом… Ом… – как оглушение, откликалась звонница Овлашив. Перезванивали в Смелом, в Коровинцах и Недригайлове. Детским плачем отзывались звоны в отдаленных Кролевцах.
Мучений и страху натерпелись за ночь сблудившиеся ярмарчане, которых настигла в пути рассвирепевшая вьюга! Всю ночь по завьюженным полям и перелескам блуждали и тыкались их упряжки во все стороны, не находя нужного направления, хотя бы признаков дороги. Были тут и фасонистые пролетки залетных корнетов, и солидные фаэтоны помещиков, и неуклюжие, но роскошные рыдваны духовенства, и новенькие санчата просолов.
У обочин дороги среди снежной мглы искали приюта жалкие тележки крестьян, воловьи упряжки чумацких возов, и у придорожных верб встречались одинокие пешеходы – это возвращались домой «заробитчане-наймиты» да брели бог весть откуда и куда бездомные нищие, бродяги и другие убогие люди.
Многим смертным ужасная ночь угрожала гибелью. Но ни один пан не пропал! Конечно, не Бог их спасал. Выручали ямщики – добрые молодцы да кони-змеи! Они своих господ из пурги, как из ада, на колокольный звон, к теплым огонькам, словно в рай вынесли.
Смерть и вьюга настигали и косили в эти страшные ночи слабых и беспомощных. Они гибли.
На третьи сутки все стихло. Небо прояснилось.
Смельчаки – где пешком пробрели, а где на санках – проехали по насту, проторили хотя и рыхлую еще, но уже пробитую санями дорогу. По ней от хутора к хутору задвигались фигурки конных и пеших. За ними вслед, словно за поземкой, по снегу потянулись к селу слухи и новости. Жуткие новости за две ночи вьюга принесла!
Говорили, где-то, то ли в Погребках, то ли на хуторе Суденкова, из-под снега из хатенки-развалюхи вдову с детками задубевшими вытащили. Где-то по Гадячскому шляху возле Зеленского леса волки растерзали слепца и мальчика-поводыря. Не доходя Перекоповки, под забором откопали двух замерзших старушек-богомолок. В Засулье из-под моста вытянули старого-старого деда. Одежда деда латаная-перелатаная. Урядник на одежде умершего заплаты вспорол, а там везде по червонцу припрятано. Еще говорили, что тоже в Засулье какой-то купец шкатулку с деньгами утерял. А денег в той шкатулке полным-полно. Ищет купец деньги, а их уже нет. Вот кому-то счастье привалило! А купец с горя повесился.
Деньги утерянные настораживали слушателей. Новость возбуждала затаенную зависть. А вот об умерших отзывались двусмысленно: «Пожалели?! Бедненькие и померли без покаяния!.. Ну и царство им небесное, отгоревались, убогие! Ох, много ж их по шляхам-дорогам по белу свету ходит! Прости, Господи, их, покойничков, и наши души грешные!»
Но это там, где-то по хуторам, а вот у нас, в Кролевце, на диво дивное и посмотреть можно! Ехали-ехали чумаки в пургу с Ромен, по круче возле глинищных ям отдыхать стабунились: глядь, из-под снега парок поднимается – взяли отрыли, не волк ли там? А там мальчик в тряпье в солому зарылся и спит себе под снегом живой и невредимый! Грязный, босой! Разбудили – умненький, бойкий и такой красивенький. Барин приказал никуда его не отпускать, пусть живет на воловне. Там, на кухне, его всегда покормят! А молодец – хоть и пурга, а выжил! И бегут смотреть поселяне на найденыша, как на диковинку.
От пересказываемых новостей становилось всем как-то жутко. А тут еще подливали масла в огонь старики. А в мудрость стариков в те времена непререкаемо верили. Они предсказывали: зиме быть лютой, с холодом, а закончится зима голодом. Старухи – те тешили обратным. Снег, мол, пал на талую землю – быть урожаю. Только ждать нужно оттепели с гололедицею, и придут ночи с густыми туманами. От туманов тоже жди беды. Из села не выходи. Из яров и лесов к дорогам нахлынут стаями волки. И, чего доброго, пошаливать у дорог станут разбойники.
А дни шли ясные. Оттепелью и не пахло. Снежок каждую ночь подпорашивал. Утрами по полю, шурша шипящими змейками, тянулась поземка. Заботливые хуторяне общими усилиями от хутора к хутору вдоль наторенных по насту санных дорог везде обозначили предупредительными вешками. Держись, мол, путник, «тычки»:[1] чуть свернешь – без помочи не вылезешь.
Зима зимой, а жизнь жизнью! Нужда не позволяет людям отсиживаться на месте, в теплых хатах. По заснежным дорогам, по первопутке пошли они и поехали.
С роменской ярмарки, как ящерицы с нор на солнышко, потянулись задержавшиеся там дельцы – коммерсанты, просолы-гуляки и просто засидевшиеся у родственников или кумовьев гости. Брели нищие. А больше всего тянулось домой с юга «заробитчан-наймитов», т. е. батраков-сезонников.
Возвращались они из Крыма, с Кубани, из Таврии и Бессарабии, Одессы и Астрахани. Всю весну они были в пути, в поисках работы. Все лето они жили в работе, не зная всласть ни сна, ни отдыха.
Истекали они потом на сенокосах в казачьих станицах. Гнулись у молдованских господарей на виноградниках. Грузили пшеницу на корабли и баржи, ловили и засаливали рыбу. Строили у мудрого немца Фальц-Фейна оранжереи да вольеры. Домолачивали трехлетней давности пшеницу в хозяйстве распутного «дедушки-духобора».
Ох, как же мечтали эти наивные сельские парни получить от своих «благодетелей» расчет вовремя, в срок! С заработанным «капиталом» в карманах появиться в родных местах! Походить в Ромнах на многолюдной ярмарке. Приодеться во все новенькое и показаться перед девчатами на родных хуторских «досвитках» в лучшем виде. В лакированных гамбургских сапожках под вид бутылок. В смушевых шапках, в высоких картузах с блестящими козырьками, в пиджаках из темно-синего бобрика.
Да не так сталось, как мечталось. Заработки были неважнецкие. Расчет хозяева задерживали. В Ромны на Михайловскую ярмарку опоздали.
Разочарованные и обозленные, они группами и в одиночку мимо вешек по снежным дорогам едут до дому, до «ридной» хаты.
За Ромнами они разбредаются в разные стороны, в ближайшие хутора и села, приноравливаясь, чем ближе к родному хутору, проскочить в родную хату незамеченным и по-за кустиками лещины и терна, по-за задами дворов или просто отсидеться где-либо в балочке на солнцепеке до сумерек.
Вот сидит такой наймит-неудачник, на солнышке греется. Оно хотя и мороз, а кое-где снежок тает. Время тянется медленно, чего-чего не передумает. Думает – и думу свою в печальном напеве излагает:
Упав снiжок та й на обнiжок[2]
И ледочком узявся…
Ишов козак той с Украiни
Та й горя набрався.
Так сiв же вiн на обнiжок,
Сорочку латае.
Прийшла й стала дiвчинонька —
Стоить та й пытае:
«Чого в тебе, козаченьку,
Ой, сорочка не бiла?»
«А чого ж вона буде бiла,
Як вже сьома недiля?
Мами нема, сестра мала,
А дiвчина далеко,
Та й нiкого попрохати —
Сорочку попрати».
Мотив этой песенки легкий и задушевный до наивности. Слова незамысловатые, но эта песня стала народной. Она вышла из глубины XIV века и живет, хотя в прошлое ушло ее время. Слова простенькие, читаются и тут же запоминаются. Песня сюжетная, без надуманного подтекста, но трогает слушателя за душу. Нет в ней нарочитой образности, метафор, сравнений. Она в целом – образ, точная в выразительности и, как исторический документ, с роменской пропиской.
Хотя может возникнуть вопрос: а почему девушка обращается к парню, как к казаку, а не так, как подобает, как к батраку-наймиту? В том-то и суть, что обращение точное и раскрывает многое.
В то время окрестные села города Ромен состояли из жителей разных сословий. В слободе Попивщине, в Перекоповке и всех, так сказать, «присульных» (вдоль реки Сулы) селах жили казаки. В селе Андреевка жили крепостные князя Кочубея. Анастасьевка представляла скученность хуторов из крепостных многих мелкопоместных помещиков: Суденка, Шкарупы, Ладаньского и Рублевского. Ромны и Засулье населяли мещане и иноверцы. Бобрик и далекий Кролевец сложились из смешанных сословий.
К данному времени, после упразднения казачества и Запорожской Сечи, казаки потеряли свое военное значение, но они не все были закрепощены. Закрепощались в основном «мазеповцы». Сокращалось так называемое реестровое казачество.
Эти «вольные» казаки уже не имели прежних привилегий воинственности, но еще были независимы от крепостничества и помещика. Пользовались собственными наделами земли. Казачий круг сокращался, расслаивался на богатеев и бедноту. Казак-бедняк вместо службы в куренях или сечи шел на заработки, становился, по сути, батраком-наймитом, но в душе гордился, что он казак, а не «крепостная шкура».
Так же обстояло дело и с сословием крепостных. Помещик был волен одних отпустить в отход по найму за оброк, других обязать отрабатывать панщину или оставить при дворе дворовым. А мог и отпустить из милости на волю. Но куда пойдешь? Где земля?
Вот из таких крепостных, отпущенных на волю, а также из бедных казаков и мещан собирались эти сборища «наймитов-заробитчан» и чумаков. Хотя чумаки тоже различались: одни – сами по себе, другие – от пана.
Вот откуда и идет казак «с Украины» – казак по сословию, батрак по сути, но еще полный гордости, что он «вольный» казак. Хотя и сидит уже на «обнижку» – границе своего мизерного земельного надела, и «сорочку латае», и «нужу чеше», – а все же казак.
А теперь мысленно возвращаемся к своему певцу в затышную[3] балочку.
Вот он закончил петь свою песню. С одной стороны солнце греет, с другой – ветерок с морозцем щиплет, и парень поворачивает назад. А там, позади, заснеженная извилистая равнина сколько глаз видит и далеко от горизонта Ромны виднеются.
Отсюда, со стороны Засулья, городок очаровательно красив. Стоит он в устье речушки Сухой Ромен – притока речки Сулы, на высоком холме, и издали кажется средневековым замком или крепостью. Видна серая кирпичная стена, сверкают купола церквей и собора, виднеются зеленые крыши домов и соломенные стрихи хат.
К Ромнам много сходится дорог и шляхов. Городок стоит как бы на перепутье, он как будто вышел навстречу опасности и всем ветрам наперекор.
От Ромн уходят на юг три шляха. Три шляха-дороги. Они, вероятно, навеяли в украинскую поэзию символ «трех»: «Ой, у полi аж три шляхи…», «Ой, у полi три дороги ризно…» А еще сильнее у Тараса Шевченко:
Ой, три шляхи широкiї до купи зiйшлися —
По тих шляхах з України браты розiйшлися…
Парень уже не раз уходил, оставлял и возвращался в Ромны, рад, что вернулся в родной город. Ему уже знакомо чувство радости встреч и горечь расставаний с родными местами. Он уже испытал и беспокойство сердца об утрате, и боль разлуки… И он не мог не спеть еще одну старинную роменскую песню:
Прощай, прощай, славен Р омен-город
З крутыми горами!
Зоставайся, молода дiвчина
З черными бровами…
Була б пара хорошему парню,
Та счастям не стала!..
Хорошая песня! Задушевная… Радует, волнует и печалит душу каждого роменца. Особенно она волнует того, кто родился здесь, и уезжает в дальние края, и не уверен, что еще хоть раз в жизни сюда возвратится!
Смеркается… Прощаемся с певцом родных мест. Кланяемся земле и родному Ромен-городу! В сердце увозим эту песню; как талисман, как реликвию, увезем ее туда, в далекие края, куда зовет нас судьба и великая мать Родина – СССР, на ее большие свершения, на добрые дела!..
Между ярами и дубравами запряталось степное село Кролевец. Жило оно себе как заштатное село – от городов в отдаленности, по сословию неоднородное. Осели тут казаки, пришлые мещане и иногородцы-ремесленники, а больше всего тут жило крестьян-хлеборобов – «дворовых и крепостных душ». А «панував» над ними, как передавалось в предании, помещик из атаманов реестрового казачества пан Афанасий Жук. Муж крутого нрава. Деспот из деспотов. Умом, как и всякий деспот, посредственный. Но как умел из трудяги последние силы вымотать, из мастерового – мастерство, а из умного – ум и использовать для своих же интересов и величия! Умел он нужных ему да способных людей взять и кнутом и пряником. К разговорам об их нуждах он как будто прислушивался, поддакивал, но свое на уме держал. Пуще всего – попасться на «панскую ласку», как рыба на крючок! Его боялись. Коварный и вероломный был помещик.
Привезли тогда в Кролевец чумаки подобранного в глинище мальчика. Барин его приютить велел. Мальчик был из вольного сословия, сирота, и барин сообразил его пригреть, чтобы впоследствии закрепостить. И совершил это так тонко, что потом и царские чиновники до правды не могли докопаться. Мол, спокон веку Петро Дробязко, по отцу – «безбатченко», а по матери – сын «крепостной девицы», в реестрах собственности пана Жука в крепостных душах мужского пола то ли числится, то ли нет.
Рос мальчик при воловне. Сперва – пастушком, панских волов пас. Люди дворни чернявого пастушка-сиротку полюбили за веселый нрав и безобидные шалости. Оказался он от природы способным, сообразительным, степенным, но гордым.
Пока он был маленький, помещик на него не обращал внимания. Мальчик был предоставлен сам себе и помощи людской дворни. Потом взял его к себе слепой кобзарь в качестве поводыря, затем приютил и учил грамоте один пьяница-дьякон. Позже он пристал к чумакам, пас им волов, с ними объездил весь юг. Побывал в Крыму, Астрахани. Узнал дороги туда, где соль берут, где сельдь соленую продают. Побывал там, где горы высокие, а море черное да глубокое, повидал, как Дунай волны катит и тростником шумит.
Время шло быстро. Дворня не успела спохватиться, как Петрусь из утешного мальчика вымахал в чернобрового плечистого парня. Тут-то Петро и подвернулся на глаза пана. Это случилось в год нашествия французов на Москву – набиралось ополчение. И вот, по милости барина, Петр попал в ополченцы.
Где бывал Петро, где и как воевал он с французами, нам не известно. Не сохранилось ни легенд, ни писем. Одно известно, что он Отечеству служил, как подобает солдату. Заслужил он и медали, и кресты за усердие. И не без денег вернулся в родные Кролевцы.
Похвалил пан Жук Петра, когда тот волей или неволей о прибытии ему, по всем артикулам устава, представился, да и говорит:
– Иди пока, Петр, туда же, на скотный двор, поживи там, погуляй, поработай, оно уж время о женитьбе твоей подумать. Подумай! Будь во всем спокойным, о твоей судьбе я тоже подумаю и милостью не оставлю.
Екнуло у отставного ополченца под сердцем от теплых панских слов, да что поделаешь? На все панская воля. А что коварному на ум взбредет, – думай-догадывайся. Думал ли пан? Или о разговоре с Петром забыл? Кто его знает! Хорошо, что долго не беспокоил своей «милостью» Петра.
А дело, известно, молодое. Петр времени не терял. С дохожалыми девушками на «досвитках» заигрывает. Те от него с ума сходят. А Петр мил со всеми, но ни одной предпочтения не оказывает. Тайком с одной молоденькой сироткой где-то без посторонних снюхался, во всем ее уговорил. Все шито-крыто и от посторонних глаз скрыто. Любовь свою верную до поры-времени они скрывают. Знают только зори тихие да месяц ясный, как двое сиротских сердец в шелюгах[4] милуются, целуются да плачут.
Еще хитрил Петро: по дальним хуторам ездил, слухи распространял, что невесту себе выискивает, да вот по сердцу себе не находит. Это он пану напускал тумана.
Барину, конечно, обо всех ложных похождениях Петра на хуторах панские подлизы доносили. Мол, «донжуанит» Петро! Ладно-ладно, думает барин, побудоражит дурь, а в жены я ему готовенькую подсуну. Быстренько в церкви венцом скрутим, свадьбу сгуляем и молодоженов на дальний хутор Москаливку на жительство спровадим. В этом хуторе издавна все панские романы, как концы в воду, сводились.
Барин уже все предусмотрел для Петра: и место, и невесту. Ждал только окончания Великого поста, чтобы на поминальное воскресенье свадьбу сыграть. А Петро прослышал или разгадал панский замысел, да на третий день Пасхи свою Ириночку под руки, и при гостях на барский двор объявился, и бух пану в ноги, известно, с притворными слезами на глазах молвит:
– Дозволь, милостивый пан, нам с Иринкой свой грех покрыть! Бейте меня, воля ваша, как хотите, меня, виновника, наказывайте! Я, грешным делом, спокусил Ириночку молоденькую, неразумную! Обесчестил, была девушкой, стала – матерью!
И Иринка тут – в слезы, к ногам пана упала, тоже просит:
– Разрешите, паночка, с Петром под венец стать, а то скоро поздно будет.
Смотрит на плачущую Иринку строгий пан, как блудливый кот на выхваченное из зубов сало, и про себя думает: «Как я такую красу подле себя прозевал? Неприметная, босиком бегала, маленькая, зашмарканная, а глянь какой красавицей стала! Да, личико малость того, а животик… ого – округлился. Обставил солдат! Негожа, уже негожа такой в брачную ночь под мое благословение в маскарадном одеянии святой Цецилией появляться!»
И тут обманутый барин на молодых заорал диким голосом:
– Прочь с моих глаз, чтобы я не видел вас! Идите к попу, пусть он, как знает, хоть за пятак венчает! Да не забывай, Ириночка: с сего дня ты не малюточка – на барщину выходить должна! Хотите – плачьте или смейтесь… Спите, живите сами, а на мою помощь и милость не рассчитывайте!
Вот так Петро со своей Ириночкой и получил от барина напутствие и благословение.
С попом было проще. Петро как бы невзначай на свой карман указал, поп понял, сумму назвал, и так они почти без слов сговорились. Поп, как заговорщик, Петра стал с подмигиванием поторапливать: не тяни, мол, солдат, смотри, пан передумает!.. Невесту молоденькую упустишь!
А вечером другого дня уже торжественно в церкви богослужение гнусавил: «Исайя, ликуй!» А молодые млели, молились, крестились, присягали в верности. Поп скреплял это пением, провозглашая: «Жена да убоится мужа своего! Аминь!»
Совершился обряд православного венчания.
Ирина смутно представляла свое будущее положение. Проще сказать, она по молодости лет еще и не созрела о нем думать. Она ходила, словно чаша, через край радостью и счастьем переполненная. Для нее теперь, хоть в шалаше, лишь бы с милым по душе.
А у Петра в голове, словно гвозди, засели слова барина, перед венцом сказанные: жениться – не напасть, а как бы женатому не пропасть. Его мучило, где же ему после свадьбы жить, да и саму свадьбу – где и как справить? Пан ему в помощи отказал. Но свет не без добрых людей. Соседи, как добрые люди, на просьбу о помощи откликнулись, пришли – всяких яств нанесли. Петро всего лишь на водку раскошелился, и свадьба настоящая получилась.
Пели, играли, плясали – «молодого князя», «молодую княгиню» в застольных песнях восхваляли. Невеста в смущении кланялась гостям направо и налево, как этого свадебный обычай требует. А Петро про себя думал: «Спасибо вам, добрые люди, что одних в беде не оставили. Пришли, свадьбу справить помогли, а свадьба кончится – все разойдутся, где же мне «княгинюшка» постель стелить будет? У нас – ни кола ни двора!»
А люди на свадьбе играли как по расписанию: вот уж время подошло «каравай делить» и молодым дарить… Тут поднялась престарая бабуся-бобылка, безродная, одинокая, рюмку из рук молодой взяла и «пiсню весiльную» им спела. Да и молвила: «Люди добрые! Дарю я "молодому князю" и «княгинюшке» все, что сама имею!» Минуточку помолчала, мокрые глаза вытерла и просто, по-матерински, речь продолжила: «Петро, Ириночка, возьмите меня за мать, а я возьму вас за дочь и сына, так и будем жить вместе! Доглянете меня, немощную, помру – вам все останется!» Жених и невеста «матери» низко кланялись, целовали старенькую, а Петро даже слез сдержать не смог от радости, растрогался.
И зажили после свадьбы «молодой князь», «молодая княгинюшка» и старая-престарая бобылка под одной крышей любо и мирно.
К концу года Ирина Петру сына родила – Максимкой назвали. В списках крепостных душ запись появилась «Максим Петрович», а еще через год и дочь на свет родилась – Аннушкой назвали. И тоже в списках появилась ниже запись – «Анна Петровна, крепостная девка, женского пола».
Дни идут. Дети – Максимка и Аннушка – растут, как с воды идут. Ирина и Петр исправно на барщину ходят. Бабуся теперь уже не бобылка, а своих внуков нянчит.
Помещику Ирина нравится. Личиком светленькая, собой кругленькая, словно кровь с молоком. Молодица не молодится, так красавица! Петра барин возненавидел. Старое помнит, спесь затаил и, где только встретит, – придирается. Панские подлизы это замечают и масла в огонь подливают: Петро такой, Петро сякой. А барин к ним прислушивается и опять что-то против Петра замышляет.
Как-то раз от барских глаз Петро не смог незамеченным свернуть с дороги в сторону и скрыться. Встретились с глазу на глаз. Пан и говорит оторопелому Петру: «Вот что, Петр, у тебя жена хорошая, кормящая, здоровьем здоровая, пусть она в покои ходит, кроме своих двоих еще и моего внучка кормит. Молочной матерью внучку будет!»
Петро промолчал, постоял в растерянности, снявши шапку, – и так за панскую милость пана и не поблагодарил. Дома Ирине ничего об этом не сказал. Она в кормилицы к панам не появилась. Помещик вспылил и приказал своим экзекуторам Петра поймать и на конюшне плетьми выпороть.
Выпороли палачи Петра. Он зубами от боли и обиды скрипит, а они еще и насмехаются: «Это мы тебя в отсутствие пана так, слегка, других мы похлеще порем. Как-никак ты через жену к пану в приближенные попадешь, с нами как со старыми друзьями еще покумуешься!»
А Петр посмотрел на своих мучителей, с презрением улыбнулся через силу и проговорил как-то двусмысленно:
– Спасибо, хлопцы, за усердие к пану, за науку – век не забуду! А долг – платежом красен!
Так и не поняли глупые панские прислужники, что значат слова, Петром сказанные. А дней через десять одного из этих двоих кто-то в темном углу зажал и так отвовтузил, что он на второй день Богу преставился. А через месяц и другого постигла такая же участь.
Поговаривали в селе люди: «И кто б это мог сделать, не Петро ли? Так нет! Он в это время вроде на людях был! Не докажешь! Да разве они одному так насолили?»
До барина эти разговоры не доходят, и он на своем настаивает. Теперь он прямо за Иринку взялся. Пока ласково, с уговором: бросай, мол, хату свою бобылке, переезжай с детьми в людскую к дворовым, будешь кормилицею. Иринка – в слезы, отказывается: мол, рада бы, да муж законный не пускает.
Барин опять приказал Петра поймать, слегка отстегать и на всю ночь над прудом голого цепью к вербе приковать и не отпускать, пока не покается. Сказано – сделано! Воля панская! Поймали, но бить не стали. Не нашлось охотников! Наголо раздели, на цепь к вербе у пруда привязали. Комары, мол, голого за ночь доконают и небитого – поумнеет и покается.
Но Петро с повинной к пану не пошел. Ночью как-то цепь из вербы выдернул, руки освободил и в лесах скрылся. Барин смеется: мол, ничего, побегает, поумнеет, как миленький придет, никуда не денется, а нет – так облаву устроим, хуже будет. Ирина, напуганная этим, растерялась, хотелось ей и Петра уговорить панской воле подчиниться, и пана умилостивить – упросить простить Петра. Перевезла детей в барский двор, согласилась быть молочной матерью панскому внуку.
Дни проходят, а Петро не является. Пан придумал еще лучшее коварство. Приказал одеть Ирину в лучшую одежду горничной, кормить с барского стола. Пусть она будет днем няней-кормилицей, а ночью дежурит возле него, перед сном панские пятки лоскочет, пока пан не уснет. Весть эта облетела все село. Долетела она и к Петру в лес.
Петро проникся ревностью, злоба кипела на пана, а тут и Ирина его предала. Что делать?! Что бы ни было, но только к пану, дав зарок, он живым на милость не пойдет!
И Петра в ближних лесах не стало.
По селу поползли слухи, что где-то к дорогам выходили разбойники. Ограбили пана, забрали его лошадей и скрылись. Где-то в гадячских лесах появилась шайка разбойников какого-то Чипки. Чипка панов режет. В приднепровских лесах и камышах появился какой-то Гаркуша. А далеко за Уманью – какой-то неуловимый Кармелюк.
Слухи эти дошли и до ушей пана. Он струсил. Приказал на все окна навесить двойные ставни с прогоничами. Выставил на ночь стражу у дорог к усадьбе. Сам перестал со двора отлучаться.
К Ирине он охолол. Сама Ирина изнылась от печали, осунулась, подурнела. Барин счел за нужное от нее избавиться. Придумал план, как с ее помощью в качестве приманки поймать Петра. Велел своим верным слугам запрячь волов в крепкий воз, посадить в него Ирину с детьми и со всем ее имуществом и отвезти в дальний хутор Саханский на жительство. Ехать волами не спеша, делать остановки в определенных пунктах: авось Петро клюнет, навстречу выйдет или в Саханское явится. Но все напрасно.
Прошло больше года, как не стало в Кролевцах Петра и опустело «гнездышко» Иры. Она живет где-то в землянке на далеком хуторе. О Петре ни там ни здесь ничего не слышно. Как в воду канул добрый человек! Поговаривали между собой дворовые кролевчане: «Время и пану образумиться».
А барин, очевидно, нездоров. Лунными ночами он бродит по пустынным комнатам, как привидение, а в темные ночи забивается в угол спальни и словно цепенеет в тихом ужасе и мучительном страхе.
В одну из таких темных, тихих ночей на весь большой дом раздался душераздирающий крик и непонятная возня в покоях барина. На крик сбежались все дворовые люди. Никого возле барина не застали, а сам он лежал на полу, корчился в судорогах. Лицо бледное, перекошенное. Правой рукой и ногой не двигал. Невнятным шепотом рассказывал, что его в темноте душил разбойник, скрутил руку и ногу. Разбойник в темноте свободно проник, а затем убежал, хлопая дверью? Трудно было поверить этому невероятному утверждению.
Наутро пришел священник. Умирающий сделал в его присутствии духовное завещание. Разделил поместье на троих наследников. Старшему оставил Кролевцы, среднему – Саханское, меньшему – Москалев хутор. Все движимое велел делить на три доли поровну по жеребьевке. Долг душеприказчика возлагал на попа и среднего сына Ивана. Завещал ему быть перед памятью отца и Богом в ответе за справедливость в разделе наследства и взять в руки все дела по хозяйству во всех трех хуторах до полного раздела и приезда к месту всех наследников.
На третий день пана Панька Жука не стало.
Хутор Сахна и хутор Жука, издавна и территориально, одно цельное селение – Саханское. Хутора разделяла всего одна балочка, даже не балочка, а высохший ручеек. Хутор Сахна (по имени бургомистра, а в дальнейшем арендатора) возник раньше, а хутор Жука еще только в замыслах хозяина вынашивался. Вот на этот еще безлюдный хутор и была выслана жена Петра Дробязко. Наказ Сахну старый Жук передал через верного человека строгий: «Фамилию Дробязко на новом месте не разглашать, заменить ее другой, более скромной кличкой. Землянку для нее построить где-либо на краю хутора, и чтобы она была у бургомистра всегда на виду, как западня волчья с приманкой. А волка жди, схвати, если появится».
Бургомистру трудно было понять смысл намеков пана. Долго думал, что к чему. А как поступить, чтобы в точности выполнить приказ, все же догадался. Велел землянку рыть за чертой Саханского, за ручейком сразу, на выпуклом взлобке овражка. Место это из окна его дома хорошо просматривается. Землянка окном и входом к ряду хуторских изб примыкает. Тепло и светло в землянке будет всегда, поскольку она и зимой, и летом на солнцепеке прогревается.
Не мечтала и не ждала тогда Ирина – жена Дробязко, что в истории хутора ей выпадет завидная доля – быть не просто первой опальной поселенкой, а и фундатором нового хутора Жукова.
Поселилась и зажила Ирина на новом месте.
Максим вытянулся – уже почти подросток. Аннушка вслед, чуть пониже. Они вместе с матерью на полевые работы ходили, с аккуратностью выполняли за мать барскую повинность. Работали на пана днем, а ночами работали для себя. Пряли пряжу, сновали, ткали. Словом, выжили, с голоду не умерли и в собственные домотканые холсты оделись.
А что в душе пережила и передумала осиротевшая Ирина – не расскажешь. Об этом повествуют только сохранившиеся в наших местах старинные народные песни:
Плывуть гуси по Дунаю.
Ой, дай боже, що думаю!
Я думаю мандрувати,
Та жаль роду покидати,
Не так роду, як синочка
Та й ще й одну малу дочку!
И другая:
Летять гуси з-за Дунаю —
Я жду тебе з того краю.
Чи ти прийдешь, заночуешь,
Пожалiешь, приголубишь,
Чи й не глянеш – приревнуеш?
Станеш быты до зачину —
Та й положишь в домовину…
Ой, положиш в домовину —
Не смiй глянуть в очi сыну!
Бо я ката не любила, —
Якбы сила – задушила.
Я павою не ходила,
А ростила твого сына.
Летiть, гуси, з-за Дунаю,
Несить вiстi з того краю.
Ой, Дунаю, мiй Дунаю!
Вернись, милий, з того краю!
Шли годы.
Летом землянку с задней стороны обвевали буйные ветры, до конька захлестывала шумящая высокая, волнующаяся рожь. А зимой вьюга засыпала ее сугробами. Тогда аж на гребень выпрыгивали при луне зайцы. Подходили к дверям и выли голодные волки. А Петро не появлялся. Уж и старый барин умер, а его все нет.
Медленно и однообразно тянулось время в селах и хуторах в те далекие годины крепостного права. Летом скучать не давал тяжелый труд. Редким просветом во тьме были короткие вечеринки, редкие праздники и встречи возле церкви.
А вот когда закончились тяжелые полевые работы, отгулялись редкие свадьбы, потянулись, как нитка в прялке, длинные зимние вечера с прялками, с мялкой, куделью, с шитьем и другими скучными, но легкими занятиями, тогда острее становились духовные запросы. Не хлебом же единым жив человек. Люди тянутся друг к другу. Хочется узнать что-то новое. Услышанную новость жадно обсуждают. Каждая новая песня – уже событие. Ее схватывают на лету и обязательно стараются запомнить, чтобы спеть и другому передать.
Отсиживались люди в лютые зимы в заснеженных, но утепленных соломой хатах. Новые люди извне в селах, а особенно в хуторах, останавливаются редко. Промчатся ли по санной дорожке легкие санки или пройдет одинокий путник на лыжах – и уже разговоры пошли: кто он, что он, куда, зачем? Приход нищих – и то уже событие, и то новость. Пустят на ночлег, накормят, обогреют и засыплют вопросами: где были, что слышали?
В один из таких скучных вечеров забрели в хутор кобзари, два крепких деда. Один повыше, другой пониже, один седой, с длинной бородой, другой – бритый, чернявый, с длинными, чуть припорошенными сединой усами. Оба осанистые, даже слепота и ветхость верхней одежды не лишали их прежнего величия. С торбами и кобзами за плечами, с мальчишкой-поводырем, бог весть откуда они заявились. Их с радостью встретили хуторяне, завели в просторную избу Коноша. Напоили водой и «сыровцем» – квасом, накормили борщом и варениками.
Пришельцы оказались неразговорчивые. На вопросы любопытных отвечали односложно: не знаем, не ведаем. Мы, мол, люди незрячие. Ходим, ничего не видя, а много ли ушами услышишь? Хуторяне разочарованно ждали. Мол, без чарки «оковытой» с этих дидуганов языка не вытянешь. К разговорам кобзарей из угла прислушивалась и Ирина Дробязко, ждала, может, ненароком чего и про Петра слепцы обмолвят. Другие любопытные ждали новостей про ведьм, колдунов, волков и пошаливающих на дорогах разбойников. Ждали. Делали намеки, но старцы словно о другом про себя думали. «Хотя бы что-либо сыграли», – нарушила неловкую тишину какая-то нетерпеливая женщина.
Старцы поудобней уселись рядом, на широкую дубовую лавку, протерли тряпочками инструменты. И вот под пальцами высокого деда зазвенела струна, ей ответила таким же звуком другая из-под пальцев усатого. Вот еще и еще перекликаются нежные струны.
Пауза. Слушатели замерли. Тишина в хате.
Вдруг лицо высокого деда приняло свирепое выражение. Ни дать ни взять – разбойник! Из угла хаты даже сорвался чей-то вздох страха. А струны враз зазвенели слаженно, густо, и высокий дед запел грудным баритоном:
Люди кажуть, я розбiйник – людей убиваю,
А я людей не вбиваю, бо сам душу маю!..
Певец на минуту умолк, рокотали только струны, стонали монотонно, слаженно звенели и плакали в ритм с биением сердец нетерпеливых слушателей. Слушатели от внезапности песни оторопели. «Ой!.. Неужто сам разбойник?.. Кармалюк?.. Устин?.. Петро?.. Нет!» – подумала взволнованная Ирина и глянула на людей. Люди молчали. А певец продолжал:
По дорогах засiдаю, подорожного я жду —
Богатого оббiраю, а вбогому вiддаю,
О так грошi помiняю, та й грiха не маю!
Кобзарь улыбнулся, взглянул на слушателей незрячими глазами. Улыбка добрая, заискивающая. И опять замолчал. Пели только одни струны, которые, казалось, плакали, звали, убеждали, но песня была новая, слушатели слов ее не знали. Сердца их сдавливали спазмы, першило в горле, кое-кто уже виновато сморкался. Певец вновь чуть шевельнул бровью. Лица слушателей осветились теплой надеждой. И тут запев перехватил черноусый кобзарь:
Як спiймали кармалюка, закували в кандали,
Три днi їсти не давали, в Сiбiр пiшки повели…
И закончил запев речитативом. Переговаривались только струны, а певцы молчали. Смеркалось, слушатели украдкой виновато смахивали непрошеные слезы.
Теперь седой взял новую ноту, опустил незрячие глазищи долу и продолжил песню дребезжащим голосом:
Маю жiнку, маю дiтей, та я їх не бачу.
Як здумаю про їх долю – сам гiрко заплачу!..
Кобзы пели, струны плакали, Ирина Дробязко дала волю слезам, к ней присоединились другие женщины. Высокий кобзарь как-то сник, осунулся, склоняя седую голову к грифу кобзы; казалось, что он сидит, прикованный цепью. А струны звали, звенели, будоражили души. Кобзарь вдруг по-орлиному встрепенулся и вновь словно всполошил струны. Они заговорили о чем-то непонятном, обнадеживающем, к ним присоединились отчетливые слова кобзаря:
Сонце сходе и заходе – хлопцi, не зiвайте,
Вы ж до мене, кармалюка, дорогу шукайте!
Сонце сходе i заходе, може, скоро й зайде —
Ви ж на мене, кармалюка, всю надiю майте.
Певцы замолчали. Умолкли струны. Слушатели не имели понятия о современных аплодисментах, замерли в оцепенении. Женщины спохватились унять слезы. В хате воцарилась какая-то неловкость. Выручил черноусый кобзарь. Он легко спрыгнул с дубовой лавки, молодецки притопнул ногой и под аккомпанемент кобзы седого друга пошел вприсядку:
Ой, гоп, чи не так,
кличе дiвку козак:
Ходiм, дiвко, потанцюем,
Ходiм, дiвко, поцiлую!
Тут к танцу подскочили смелые молодцы – и пошло, понеслось веселье. А уж у нас, на Роменщине, издавна люди повеселиться умеют.
Кобзари переночевали ночь в теплой хате и рано тронулись в дорогу. Куда? Им одним известно. Но люди хутора запомнили надолго тот вечер. Запомнили и их новую песню. И стали петь. Спасибо ж вам, добрые люди, кобзари, за правдивую и хорошую песню.
Кролевцы пережили еще одну студеную и голодную зиму. Она, к счастью, оказалась не такая уж коварная, как предсказывали суеверные старики. Весна наступила рано. Снег стаял быстро. Бурно отшумели быстрые вешние воды. Неглубоко промерзшая земля легко впитывала воду и накапливала к урожаю живительную влагу. От недостатка кормов за зиму погибло много скота. Истощали чумацкие волы, серые, круторогие, хотя всю зиму они были предметом пристального внимания своих усатых опекунов. Каждый чумак, по простоте своей душевной, отождествлял по отношению к волам себя и пана: он над волами пан, только без волов он уже не пан. Нет жизни без волов чумаку. Всю зиму он поднимался до рассвета, шел в поветь к своим волам. Каждую с трудом добытую охапку душистого сена или вязанку соломы он бережно подкладывал своим воликам. Любовался, как они поедали корм: медленно пережевывали жвачку, посапывая, вылизывали с яслей все до соломинки. С укором смотрели на «пана-хозяина» своими умными, большими глазами: «мало, мало даешь, пан-хозяин, корму». А хозяин гладил их исхудалые бока и, как они, в печали думал и песенно разговаривал:
Воли мои сiрi, сiрi-половii, хто ж над вами паном буде?
Ой, той буде паном панувати, хто нас буде годувати…
Чумаки намеревались в эту весну тронуться в дорогу пораньше. Без соли и хлеб не хлеб, и пища не пища! Порешили ехать раньше, ехать не спеша, воликов в пути попасывать. А в Кролевцах выпасы плохие, и мало их. А к тому же и молодой барин-наследник в путь поторапливал. Ему достался по наследству хутор за Ромнами, нужно там палац достроить к зиме и со своей дворней туда перебраться. Завезти туда кирпич, кафель, мел. Оттуда сукно завезти в Сенчу на сукновальню. Ехать лучше ромоданским шляхом. Над шляхом выпасы обильные, вольные. Гурты ходят, обменяться волами выгодно можно.
Хоть и с гаком ехать чумакам шляхом-ромоданом, но лучше для их волов, чем ехать шляхом лохвицким.
Хоть и говорится в пословице: «Лохвица – свободница, под шведом не была», не пошли в ту войну лохвицкие, перекоповские да чернухинские казачьи полки за Мазепой. Остались верны присяге. И вот по высочайшей милости царя московского и наследников князя Кочубея остались их села по-под Сулою незакрепощенные. Правда, прижал эти села князь Кочубей своими «полями необозримыми» к самой Суле. Но, слава богу, остались вольными, не такими крепостными, как их соседи андреевцы.
Когда едут чумаки по лохвицкому шляху, то и дело оглядываются. Пустят волов на попас, а тут: «Куда?», «Не смей!», «Это мое!»… И подстегивают тогда чумаки своих круторогих, скорей бы дальше проскочить от этого «своего» казачьего.
Чмыхают голодные волы, к обочинам тянутся. Дергают их чумаки, понукают криками: «Гей!.. Гей!.. Цоб!.. Цоб!.. Цебе!.. Цебе!.. Круторогие!..» Злятся про себя чумаки на этих вольных гетманцев, а «сопилка» плачет:
Ой, дуки, ви дуки, за вами всi луки —
Нiде бiдному чумаку в дорозi i волика попасти!..
А глянь, по-над Сулою луга ровные, травы словно шелковые, верболазы зеленые-зеленые. Озерца вьюнами да щуками кишат. Тростники над заводями шумят высокие, как леса бамбуковые. Вербы вдоль шляха толстенные-претолстенные, в четыре обхвата. Где дупленастые – в дупле в дождь двум человекам укрыться можно! По-над Сулой цветут буйным цветом разные цветы с весны до поздней осени, а рядом поля, гречихой засеянные, как молоком облиты. Цветут и медом пахнут. Любил эти места чернухинский философ – странник Григорий Саввич Сковорода, земляк края здешнего.
Тщательно собираются в дальнюю дорогу чумаки. Но вот, кажется, все готово. Напоследок еще раз осмотрели и смазали возы дегтем, и в путь-дорогу валка трогается.
Провожать уходящую валку выходят все поселяне. Кумовья «дохилюють последнюю чарку». Кума вручает кумови завернутую в тряпку зажаренную курицу. Жены утирают слезы. Молодожены украдкой целуют друг друга. А девушки, стабунившись, перемигиваются со своими избранниками и немым взором провожают с укором:
Чи я тобi не казала,
Як стояли пiд криницею?
Не їдь, не їдь у крым по сiль,
Бо застанешь молодицею!..
Возглавлял валку отслуживший солдат Явтух Наливец. Немало он исколесил дорог северной России как солдат, немало поездил по ее югу и Черноморью! Без компаса и карты дорогу выберет и другим укажет.
Предстояла чумакам дорога дальняя и надолго – на все лето! Туда и обратно! Наливец в свою валку чумаков набирал по выбору. Был тут перво-наперво кухарь-кашевар. Да, да! Не просто повар-кухарь, а кашевар, его главное искусство в приготовлении пищи – кашу сварить. Были портные, этих искусство – заплатки латать; сапожники; были и свои «мастера культурного обслуживания» – музыканты, танцоры, певцы и даже поэты-импровизаторы. Были философы-мудрецы, богомольные люди, шептуны, костоправы и знахари – от всех болезней и порчи сглаза помогали. И все это, так сказать, в порядке совместительства, по наитию сердца, как дар Божий, а не в порядке общественной нагрузки.
Сам ватаг совмещал философию судьи, поэта, певца и музыканта. Святого инструмента кобзы в дорогу не брал. Прекрасно обходился сопилкой. Любил он на отдыхе пофилософствовать. Любил он все в мире доброе и прекрасное. Но больше всего – родной край, молодую свою жену, табак, трубку, кобзу и сопилку. С родным краем он часто разлучался. Оставил на сей раз и молодую жену, и кобзу. А вот с тютюном, люлькой и сопилкой он неразлучен. В своем философском кредо он был солидарен с убеждениями Сковороды, а в практике – с легендарным Сагайдашним. И всегда после чарки напевал и на сопилке наигрывал:
Менi с жiнкою не возиться,
А тютюн та люлька
козаку в дорозi пригодится.
Гей, мої волы, гей!
козаку в дорозi пригодится.
Чумак – это он так, при деле, а в душе он – казак! Ведь погляди, какую валку чумаков и волов ведет, и в деле, и в дороге крепко разбирается. Он – чумацкий атаман!
Дарма що в нього в руцi не булава, а батiг —
Волы i товариство його слухае!
Уже Кролевцы остались далеко позади. Скоро Ромны покажутся. Всякие мелкие недоделки по снаряжению валки в дороге утряслись. Волы свыклись с обстановкой, идут мирно, жвачку пережевывают, ушами и большими, чуть не метровыми, рогами покачивают:
Iз-за гори та з-за кручi
Реплять вози йдучи.
Возы реплять, ярма брезчять,
А воли ремегають.
Попереду чумак iде,
На сопiлочку грае…
А сопiлочка iз калиночки,
А орiхове деньце —
Заграй, заграй, чумаченьку,
Потiш людям сердце!
Возле Ромен выпрягли волов чумаки. И пустили их на пастбище. Тут, у речушки Сухой Ромен, выпасы и водопои отменные. Травка поднялась невысокая, а сочная. Чумаки с возов пыль стряхнули, умылись, приаккуратились. Осторожно за мазницы с квачами взялись, втулки колес возов дегтем смазали. Повеселели и волы, и чумаки. Теперь не стыдно в Ромнах показаться. Тут, в городе, и шинки многолюдные, и жинкы-молодицы насмешкуватые, но гарни, и всякого люду – не то, что в Кролевце.
Вечерело.
На ночь валка остановилась в Засулье. Тут, у речки Сулы, волов можно также пасти, напоить, вьюнов на уху наловить. Волы ночь на лужке полежат, отдохнут. Травки зеленой пощиплют. Правда, здесь есть места трясинные, топкие, но они огорожены. Да волов в черте города одних оставлять без присмотра негоже.
Оставили на стане кашевара кашу варить. Охочих до рыбалки – рыбу ловить. Выделили дежурных на всю ночь за волами посматривать, а чумаки, которые остались свободные, направились в город. По узенькому овражку со ступенчатой дорожкой, что вилась вверх винтом через гору, чумаки попали прямо на базарную площадь.
Выпили у приветливой шинкарки по рюмочке «доброй оковытой», закусили варениками в смальце. Прошлись в толкучке по многолюдному базару, приценились, что почем, да так гуськом направились к собору.
В те времена в Ромнах на базарной площади стояли две церкви. Одна церквушка маленькая, старенькая, с таким же старым попиком. Не зря же говорят: «Каков поп, таков и приход». Другая – новая, большая – настоящий собор. Строение красивое, легкое. Купола на высокой колокольне блестят золотом и на фоне кучевых облаков словно повисли со своими золотыми луковицами и крестами. Внутри храма высокие своды; они, кажется, уходят выше и выше, до самого синего неба; прорывая небесную синь, вниз опустилось большое, сверкающее золотом и серебром паникадило. Сверкает золото и серебро на иконостасах. Разрисованные лики святых – как живые.
Это великолепный памятник рук умельцев своего времени – времени изгнания шведских захватчиков. Правил в соборе роменский поп благочинный. Молитвы провозглашал внятно, торжественно. Радовало чумацкие души пение церковного хора. Чумаки имели намерение зайти только посмотреть, а простояли в оцепенении до конца богослужения. Возвратились на стан в приподнятом настроении. Пение хора да выпитая чарка «оковытой» были всему этому причиной. Старые чумаки, отведав наваристой каши, завалились на возы спать. Молодые же поодиночке разбрелись по слободе Западинцы.
Слобода Западинцы… Мужская половина этого пригорода – поголовно кожевники-сапожники. Женская половина – перекупки. Жили – не тужили, лучше и богаче, чем окрестные крепостные крестьяне. Чембарили – выделывали из сырья кожу. Умело тачали добротные сапоги и красивые женские черевички. Обувь красивая, всегда имела покупателя. Всегда свежая копейка в кармане. Мужчины от субботы и до понедельника прохмелялись, околачивались в шинках. Валялись пьяные где хмель свалит. Женщины перед мужьями-забулдыгами в долгу не оставались. Любили гульнуть с заезжими мужчинами. Поозоровать украдкой от не вернувшегося домой мужа. Были бы деньги у избранного да тайна соблюдена неизвестным человеком. Вот к этим кумасям и махнули наши чумаки.
Ночь…
Очаровательная украинская ночь!
Стоит ли мне, грешному, браться за перо и описывать ее – тихую украинскую ночь! Где взять краски и тона после того, как ее описали и воспели мои великие земляки: Н. В. Гоголь, Панас Мирный, Ст. Васильченко, Архип Тесленко, Остап Вишня.
И классики тоже, не земляки, не поскупились на краски: Т. Шевченко, Павло Тычина, Максим Рыльский, а непревзойденный А. С. Пушкин!
Да еще потомок знатного рода граф А. К. Толстой не остался равнодушен и других переспрашивал:
Ты знаешь край, где все обильем дышит?
Где реки льются чище серебра?
Где ветерок степной ковыль колышет,
В вишневых рощах тонут хутора?
Туда всем сердцем я стремлюся —
Где сердцу было так легко,
Где из цветов венок плетет Маруся,
О старине поет слепой Грицько…
Все прекрасно описал граф, но не все видел. Увидел все Тарас Шевченко и проникновенно описал долю матери:
На панщинi пшеницю жала,
Стомилася – не спочивать.
Пiшла в снопи – пошкандибала
Iвана, сина, годувать.
Воно ж малесеньке стогнало
I плакало у бурьянi.
Тут уже всё, тут уже ничего не добавишь.
Ночь прошла…
Над Сулою зарделось утро. Чумаки проснулись и собрались рано. Разбудили их «ничка-петривочка», соловьи голосистые да петухи горластые.
За ночь волы отдохнули, напились воды из Сулы. Валка волов и чумаков вереницей потянулась избранным шляхом. Двадцать пять верст пройдут чумацкие волы, а там им будет длительный отдых.
Вереница воловьих упряжек уже выходит из Засулья. Проходит Бобрик. Передние возы валки, как голова длинного червя, уже достигают Червяковой балки – мостика, а задние возы вон еще у Бобрика, вслед пылят по торному шляху. Тут уже запахло степью. Редкие перелески. Местами еще лежат ували, не тронутые плугами.
Справа, по излучине, отходят еще правее села с ветряками, со своими обширными шляхами на Лохвицу.
Слева, по возвышенности, через ярки и мимо древних могил, мимо новой долины, тянется широкий, в два раза шире Ромоданского, Гадячский шлях. С первых верст он все поднимается на лобистые холмы, потом снижается и отходит левее, мимо ветряков, затерявшихся в ярах берестовских хуторов и сел, выходит к Хорольской долине, к старинному городу Гадяч.
А Ромоданский шлях идет в середке по водоразделу, пересекая верховья неглубоких балочек с редкими мостиками, из-под которых вешние воды стекают в разные стороны: то в бассейн реки Сулы, то в бассейн реки Хорола.
Со всех концов степи веет настоем степных трав. Солнце все вверх, все выше и выше. Тихо. Еще по-утреннему тихо в степи. И вдруг откуда-то со стороны наискосок пролетела птица – чибис. Закружилась в небе над чумацкой валкою и пристроилась вслед, и, как вопрос удивления от внезапности увиденного, по степи разнесся ее плаксивый возглас: «Чьи вы?.. Чьи вы?..» То взмоет вверх, то плавно опустится книзу и все повторяет свой назойливый вопрос: «Чьи вы? Чьи вы?»
Замечу, что чибис – это по-русски. Он водился в старину во всех местностях. А тут, на Украине, его зовут чайкой. Степная чайка. Если путника, в одиночестве идущего степью, внезапно с неба окликнет эта безобидная степная чаечка своим криком, его проймет суеверных страх.
Чаечка долго-долго будет сопровождать человека своим плаксивым вопросом: «Чьи вы?.. Чьи вы?..» Она, как страж этих первозданных степных уголков, ревниво оберегает их неприкосновенность от вторжения, от губительного варварства, от действий неразумного и злого человека. По-современному – браконьера.
К крику чаечки даже волы не остались равнодушными. Идут, скрипят копытами, помахивают большими головами, настораживают уши, посапывают. А как ведут себя люди – чумаки? Где же их вожак, атаман Явтух Наливец? Он здесь, где ему положено быть! Он любуется чаечкой. Во рту уже не люлька, а сопилка. Кстати, сопилка – это по-русски жалейка или свирель, но она все же сопилка, ибо сделана из другого подручного материала. Так пусть, впрочем, на своей сопилке и расскажет сам Наливец:
Степом йшли чумаки, весело спiвали,
Стару чаечку зiгнали, чаенят забрали.
А чаечка вьется, об дорогу бьется.
к сирiй землi припадае, чумакiв благае:
«Ой, вы чумаченьки, стари й молоденьки,
Вернiть моiх чаеняток, вони ще маленьки,
Ой, чумаки гожи, та ви ж люди Божи,
Вернiть моiх чаеняток, та й вам Бог поможе!»
I чаечка вьеться, об дорогу бьеться,
Сидить чумак край дороги, з чаечки смiеться:
«Ой, не вернем, чайко! Не вернем небого!
Лети вiд дороги! Тiкай за могили —
Бо вже твоiх чаеняток в кашi поварили».
Сколько в этой народной песне красок, поэзии и точности в деталях! И разумной человеческой любви к окружающей природе! Лучше, убедительней и трогательнее не напишешь. А вот у современников концы с концами не сходятся. Ханжества и фарисейства у современных грамотеев много. Пишут…
А чибис плачет, и никто его уберечь не хочет! Во многих местах чибиса уже не стало. Губят его ожиревшие браконьеры.
Чибисов в степи в те времена водилось много. На крик одного слетались стаи. Наливец отложил сопилку Принял предупредительные меры: поднялся на возе во весь свой рост, поднял просмоленный кнут, ткнул им вверх, где кружилась стая чибисов, взмахнул в сторону чумаков, погрозил кнутом и опять сел поудобнее. А по пыльной дороге от воза к возу, как эстафета, до самого заднего воза понеслося: «Атаман гневается – не тронь Божью тварь!.. Быты буде!.. А что? И будет бить! Он философ доморослый, а руководитель действенный! Слова с делом не расходятся!»
А волы идут, возы скрипят. Уже Очеретяную балочку проехали, поворот дороги на слободу Попивщина. Вот в этих участках место для остановки выбрать нужно. Шлях тут как лук изгибается и дальше в степь уходит. По сторонам шляха земля целинная, родючая, кое-где уже вспахана. Чернеет отдельными черными полосами. Виднеются отдельные хуторки. Помещичьи поместья. Справа поместья и хутор Шкарупы, а дальше, под ярком, – кавказского усмирителя Ладаньского, дальше, за яром и дубравой, – хуторок Рублевского. А там, за извилистыми и крутыми яругами, – уже земли и дубравы князя Кочубея. Внука того Кочубея, что вместе с другом Искрой на Мазепу царю Петру донос написали и, по велению зятя, головами на плаху попали. Это его А. С. Пушкин в своей «Полтаве» так восславил: «Его поля необозримы». Поля действительно необозримы, богатства несметные, а вот бедное его крепостное село Андреевку посмотреть можно. Дальше, за изгибом границы земель Кочубея, уже по левую сторону шляха, – хуторок Рахубы, еще левей по кругу – хутор Гонзура, еще левее – хутор Кулябчин, еще левее над яром, поближе к шляху, – хутор Редьки и на равнину, к слободе Попивщине, – Савоцкого. Земля его примыкает к арендуемой земле Сахна и вновь строящегося хутора.
За Очеретяной балкой волы почувствовали усталость, потянулось к обочинам схватить травки. Усилилось понуждение: «Гей!.. Гей!.. Цоб!.. Цебе!.. Цебе!..»
Тут шлях спускается с возвышенности, идет по-над низменной долины. Это земельные угодья церковных приходов казачьих сел Перекоповки и Андреяшевки. Урочища эти именуются Поповскими ругами. Для попов эта земля была из-за отдаленности несподручной, ее длительное время арендовали разные пройдохи-прасолы.
Одного из таких арендаторов людская память увековечила. Был он из евреев, рыжеволосый, звали его Гершко Рудой. В разговорах навязчивый собеседник, он любил поддерживать беседу поддакиванием: «Так! Так! Так!..» Вот это «так» в названии и осталось: долина – Руда, а балочка – Рештак. От искаженного «Гершко-так».
Рядом с Гершко-таком арендовал землю какой-то Грицько Козак. Арендовал долго и порядком задолжал церковному приходу, а потом сбежал от долгов. Исчез бесследно, но память о нем сохранило озеро – Козаково озеро. Озерцо маленькое, проезжающие чумаки его превратили в затоптанный водопой для волов. На водной поверхности всегда плавали рассохшиеся бочки, клепки и деревянные ведра, выброшенные за ненадобностью.
Летними ночами отдыхали тут чумаки. Горели костры и звенели песни:
– Ой, у полi озеречко!
Там плавало вiдеречко —
Аж три ночi iз водою.
Вийди, дiвчина,
Вийди, рiвчино,
Поговоримо с тобою!
– Ой, рада б я виходити,
З тобой, милий, говорити.
Лежить нелюб
На правiй руцi,
Так боюся розбудити.
– Ой, дiвчина, моя люба,
Вiдвернися вiд нелюба!
Буду стрiляти,
Буду влучати,
Як у сизого голуба.
– Ти не стрелиш,
Ти не влучиш,
Тiльки нас в життi
Разлучиш.
Сiдлай коня и зъiзжай з двора,
Бо не мiй ти, а я не твоя.
– Ой, у полi озеречко!
Там плавало вiдеречко.
Сосновi клепки, дубове деньце —
Не цурайся, мое серце!
Бо як будешь цуратися,
Будуть люди смiятися.
Вийди, дiвчино, вийди, рiвчино —
Поговоримо с тобою!
Эта народная песня широко распространена. И рискованно утверждать, что она возникла именно здесь. Но символично предание, что у Козака Грицька была молодая жена, красавица Маруся, и вела она по отношению к мужу сходный, как в песне, образ жизни, что и дополняло, к долгам мужа, сложную ситуацию.
За Козаковым озером Ромоданский шлях поднимается по выпуклой возвышенности. Отсюда горизонт расширяется в окружности. С возвышенности, как со лба старика морщины, во все стороны сбегают балочки и впадины: одни, извиваясь до бассейна Сулы – вправо, другие – влево, на северо-восток к бассейну реки Хорола. На самом взлобке возвышенности, по правую руку, у шляха в то время стояли полуразрушенная корчма и почтовая станция. Первые годы века тут всегда было многолюдно. Теперь почтовая станция упразднена. Число проезжих людей сократилось. Шинкарь лишился доходов, корчма разрушается. Вытоптанный широкий двор шинка зарастает бурьяном, чертополохом и лопухами репейника – вот и зовут чумаки это урочище Репьяховка.
Тут чумакам любо сделать остановку, пустить волов на вольный выпас. Пусть ходят; никуда не скроются. Отсюда все балочки как на ладони видны. Никто не спросит, не накричит – «мое». Это земли осиротелых владельцев да сбежавших арендаторов. Примыкают они к водостоку, к землям спорным. А раз спорным – значит, обезличенным. Учудил это сынок князя Кочубея: проиграл их в карты панку Рахубе, а Рахуб, не успев их узаконить, проиграл захудалому помещику Кулябко. Теперь где-то в Петербурге, в сенате, тяжба тянется, а крестьяне друг с другом дерутся. Одни – земли «нашего пана», а другие – «нашего князя». Вот и увековечили урочище Спорным.
Спорное разделяет неглубокий яр, мокрый, заросший мелкою лозою, в лозах – топи (трясины) скрытые. Зайдут ненароком сюда чумацкие волы и тонут. Хорошо, если голова и хвост торчат – иногда удается вола из топи вытянуть, а опоздал – все, пропал вол! Вот и увековечили чумаки этот ярок – Вырвихвист.
Вторая половина Спорного – за яром, Вырвихвист – спорная степь. Но это не степь, а выпасы перегонных гуртов скота, закупленного прасолами.
Прасолы под весну у крестьян отощавший за зиму скот за бесценок скупают. Все лето его тут нагуливают, а осенью перепродают. Барыши огребают. Все более глубокие балочки плотинами перегорожены, пруды водой заполнены. Степные водопои.
Вот тут, проехав Руду и Рештак, против Козакова озера, наши чумаки, по команде Явтуха Наливца, и остановились станом.
Груз, что навязал им кролевецкий молодой барин свезти попутно до хутора Саханского, доставят, скинут, слабых волов на лучших обменяют. Да еще пары две волов с возами к валке добавят и двинутся на Сенчу, на Ромодан и аж на саму Полтаву.
Там, уже за Ромоданом, откроются нашим чумакам и степи, и шляхи полтавские. Дубовые рощи, хуторки с неспокойными ветряками, с хатками в вишневых садках. И с далеко видимыми степными могилами, которые с буйными ветрами вечно разговаривают:
Ой, в полi могила
З вiтром говорила:
«Повiй, вiтре буйнесенький,
Щоб я не чорнiла,
Щоб я не марнiла,
Щоб на менi трава росла —
Та ще й зеленiла».
Эти благодатные места и вдохновили незабвенного Ивана Петровича Котляревского написать:
Вiют вiтры, вiют буйнi —
Аж дерева гнутся.
Ой, як болить мое серце,
Сами сльозы льются…
Выднi степи полтавскi
И мiсто Полтава —
Привiтайте мене, сиротину,
I не вводьте в славу…
Здесь эта песня сочинилась, здесь взяла свою чарующую мелодию, высоко взлетела и полетела по всей Украине, по всему миру. И на каких бы подмостках она ни звучала, у себя на родине или на чужбине, в заграничных театрах, слушатели, даже не понимая ее слов, не остаются к этой песне равнодушными.
Разбрелись неразлучными парами чумацкие волы, серые, длиннорогие, по всему выпуклому взгорью. Нажрутся сочного пырея, свернут к балочке, напьются чистой водицы – и сыты. Осторожно, с блаженными вздохами, улягутся в зеленую траву, как в перину, жмурят свои лиловые очи, словно о чем-то пережитом вспоминают, понуро клонят в дремоте большие морды долу. Не спеша пережевывают отрыжку, вздыхают полными боками.
Чумаки тоже за эти три дня вволю отоспались на своих возах, на мягкой соломе, накрывшись с головой неразлучными суконными переями.
Теперь уже им и спать не хочется, и скука от безделья сердце гложет, и затылки чешутся. Хотя бы откуда-либо посторонний человек появился. Поговорить, послушать забавные истории, сидя с дымящей в руке трубкой.
А вот его, словно на молитву, сам Бог Господь послал. Вернулись от Сахна обменянные на тощих быков местные сытые. Пять пар здоровых, упитанных! И еще с молодым чумаком, с парой бычков к чумацкой валке Налевцу в придачу. По воле молодого барина Сахно, и тот постарался. Приказ барина в точности выполнил.
Теперь ниже авторская речь неуместна, бледна. Послушаем прямой чумацкий разговор, из преданий и легенд почерпнутый.
– Бог помiчь, добрi люди!
– З доров, брате!
– Кажеш, до нашего полка прибивсь?
– Е ге ж, так.
– О, це дiло!
– А звiдки ж ти, парубче?..
– Я щось не запамятав, а нiби десь бачив! Ч iй же ти, як призвище?
– Та я ж з кролiвець, а звать М аксим, а по батьке Петрович!
– Так це ти Я ринiн син? О т чудесiя, а я не визнав? Ти диво чудесiя, та й годi? Та я ж тебе, чоловиче, з колисочки знаю! А який вибехався. А було ж таке – пробачте – соплячок! М аленьке, тихеньке, з маличку богобоязливе! Якось замiсць пiсного борщу – скоромненького лизнуло и розривiлося – бозя мене, грiшного, битеме! Ой, смiху тодi було! Тодi ж тебe Скоромным прозвали. А старому пановi таке призьвiсько до вподоби!.. Що було, то було!.. А як же тебе, молодий чумаче, тепер не в жарт называти! Чи Скоромный, чи пан той з кроливець!..
– Та нi! Не те, дядьку! Пан по ревiзii мене звелiв записать в книги так, щоб було те i друге на трете схоже. Я тепер Скоромець М аксим Петрович – сын Дробязко, та й мати на цю хвамилiю переписана.
– Так це знаття – Скоромець. Це ще хвамилiя пiдходяща! При ревiзii старий пан инших надiлив: i Нетудихата, i Нетудипуп, i Здун, Затуливiтер. Скаженiй був пан! А як же ти сюда, на новий хутiр, попав?
– Пан звелiв.
– То воно – наше дiло таке… А як же про твого батька Петра?.. Не чуть?
– Таке!.. Таке!.. Тодi як побили його, як дременув в лiси, ходив вiн тут довго, на зiрцi ховався, а може, й ножа на грiшнiм дiлi схватив?
– Вiн у тебе, М аксиме, був – орел! За декого, йому люди дякували! Та й пана страхом загнав! А на Я ринку вiн зря разгнiвився, то дiло, звiсне, жiноче. А нащот пана, то щось йому помiшало?..
– Давне дiло… Менi вiрний один чумак розказував: по Чорноморью твiй батько вештався. Та за Дунай, похоже, дременув. Хлопець вш був гарный. 3 якоюсь другою знюхався – та й зажили боны за Тихим Дунаем – в Бессарабии чи Черногорii. Подейкують люди, що воля выйде, ждiтъ, вернется.
– А мы вже й не ждем. Забули! Мати рiдко згадуе. Сестра уже шдросла, з Наливцем одружились. Мене женили…
– Уже и оженився? Ой, роки ж бiжять – аж не вiриться!.. А жшку ж як звать?
– Ганна!..
– И що вона? Оставив вагiтну? О, це дшо! Повернишся додому, молодий чумаче, синочка охристиш! Щоб, як кажуть: простому роду не було переводу, не журись, Максиме!
Всем чумакам понравился молодой чумак Максим из Кролевец. Смирный. К волам прилежный. На жалейке хорошо играет. В среду и пятницу скоромного в рот не берет.
Определил Явтух Наливец молодому чумаку место вторым в валке после себя. Молодому чумаку наставник требуется. Да и родня же они, и поговорить, и на сопилках поиграть в дороге можно.
Тронулись чумаки в дальнюю дорогу. Послушаем же, что он нам на сопилке сыграет. Потекла в степь чарующая мелодия:
Ой, не жалко менi нi на кого,
Тiльки жалко менi на отца свого.
На отца свого та й на рiдного,
Шо лишив вiн мене, малолiтнего.
Та й женили мене, нерозумного,
Молоденького й малоумного,
Та й узяв жiнку не до любовi:
Не бiле личико, не чорнiї брови,
Нi снопа звязать, нi слова сказать —
Як звяже снiп, вiн розвяжется,
А слово скаже – не наравится…
«Еге-ге, – мотали чубатыми головами чумаки! Вот ты какой, Максим, человек! Хорошо играешь, душу наизнанку выворачиваешь».
Вот с этого дня на многие годы и началась для Максима Петровича непоседливая чумацкая жизнь. С ранней весны до глубокой осени он не разлучался со своими великими побратимами – чумаками, жил на возу, в степи, то в дороге до места, то на обратном пути.
А дома его ждала-выглядала молодая жена Анна. Ждала и часто про себя шептала: скоро ли наш «батичко» домой заявится? Выбегала ночами на бугор за хутором и долго-долго прислушивалась в темноте ночи. Не слышно ли поскрипывания возов на далеком Ромоданском шляхе? Потуже затягивалась красным шерстяным поясом с кистями. Тогда сердце ее начинало биться учащенно и гулко. Под сердцем что-то теснило и шевелилось, и это биение ее тревожило и одновременно радовало. Она жила и радовалась еще неиспытанным чувством доброй матери.
С рассветом она выходила в поле, жала на панщине созревающую рожь. Дома, вечерами при луне, выдергивала пасконь между матеркой конопли. Мяла, трепала вымоченную коноплю в кудель. Обмазывала к зиме хату. Зашпаровывала на стенах щели желтой глиной, белила их мелом, заботливо во всем хлопотала, как щебетунья-ласточка над гнездышком.
Раздел поместий Жука затянулся надолго, чуть ли не на два десятилетия. Нужно было дождаться совершеннолетия наименьшего прямого наследника. Снять опеку. Погасить долги. До дня раздела главным его опекуном и управителем был средний сын умершего, Иван Жук. А он с разделом почему-то и не спешил. Но как бы веревочку ни вить – концу быть. Черный день настал. Съехались все наследники с женами и родственниками. За основу дележа было принято завещание умершего отца. Начали дележ любо-мирно. По-родственному. Легко поддавался дележ поместий, земельных угодий, скота, птицы – тут все шло по завещанию. Но вот дело дошло до инвентаря: посуды, тканей, книг, картин и других ценностей. И тут родственной теплоты не стало. Возникли споры. Повеял холод недоверия, сомнения, зависти, жадности и злобы. Мелкие ценности не всегда поддавались равноценному разделу, и их решали рвать или резать на куски. Когда разгорался спор, такие ценности просто уничтожали, чтобы никому не было обидно, чтобы никому не досталось.
А самое жуткое проявилось тогда, когда объявили списки раздела крепостных душ. Тут всплыли ужасные вещи: многие дочери оказывались оторваны от родных престарелых матерей, сыны лишались отцов и братьев, навек порывались другие родственные и семейные связи. Поднялись душераздирающие крики и вопли, от которых стыла кровь и содрогались человеческие сердца.
Однако жадные и обозленные наследники не обращали на это внимания, рады были, что подошли к концу раздела. В последний день они разругались до драки и разъехались, не простившись, с таким чувством, чтобы больше друг друга не видеть.
Теперь Кролевцы навек оторвались от своих дальних хуторов, обеднели, притихли. Постепенно стали отмирать все экономические и родственные связи между близкими людьми. Словно большой пожар пронесся над многими судьбами. Время испепелило все воспоминания о прежних связях. Они еще долго-долго вспыхивали мелкими искорками, как тлеющие угольки в золе, и наконец навсегда погасли.
Судеб Ирины, Максима и Анны эти события уже не затронули. Они жили на новом месте, на новом хуторе Жукова.
Осенью возвратился домой с первого похода в Крым чумак Максим. Семья его встретила с радостью. Первой новостью был рассказ о том, что у него родился сын и поп окрестил его Федором, а второй – что молодой пан Иван со всей дворней из Кролевец переселился в новый дом, а их хутор назван Жуковым.
Отклонимся в сторону от главной темы. Несколькими штрихами обрисуем портрет молодого барина Ивана Жука.
В юности он учился в Киеве, в том же коллегиуме, где чуть раньше учился его старший коллега Григорий Сковорода. Сковорода, вопреки своему кредо «Нехай в того мозок рвется, хто высоко в гору прется», окончил его, а Иван Жук – нет. Бросил.
Молодой барин порвал все учебники, сжег все святцы и махнул домой, в родные хутора. Отец не ругал. Даже одобрил поступок сына. Рад был, что «дитина вернулась до рiдной хаты. Хай, мол, сын теми науками голову не суше. Хиба ж таю науки пановi до цуки?». Мол, голова сына и руки для хозяйственного дела нужны!
По приезде сынок сразу зажил вольным казаком. Поживет с месяц под отчей крышей, да и двинет на хутор под Глинское, погуляет там и оттуда за Ромны на дальние степные хутора заявится… И живет так паныч по хуторам, где все обильем дышит. Вечера проводит с хуторскими парубками да девками «пид тыхымы вербамы». Зиму – на «досвитках» да игрищах. То забредет в соседнее поместье, то ночь проведет в поле у костра с проезжими чумаками, то к косарям на покос завалится.
Забрел он как-то к косарям пана Суденка. Косил и кашеварам для косарей кашу варить помогал. Нажрался каши – живот вздуло. Не стесняясь обедающих косарей, как даванул свой живот – громом загрохотало. Пожилые косари плюются, молодые смеются. А он стоит как ни в чем не бывало и по-философски резюмирует: «А зачем, люди, злой дух внутре держать?» – и опять к каше. Иные осуждали пана-хама, а нашлись и такие, что за все подобные выходки его на все лады восхваляли: вот, мол, пан и простой, и нашенский.
В распутстве молодой наследник перещеголял своего папашу. Только он не проявлял такой наглости и жестокости, как папаша. И с ранней молодости до старости в этом вопросе он слыл милостивым паном. Начал он с того, что забрел как-то в Шкарупын хутор на «досвитки», т. е. на посиделки. Девушки сперва сторонились, словно курочки, когда чужой кочет залетит к ним в закут. Жмутся степные красавицы, отворачиваются, на вопросы отнекиваются, а паныч и не стал надоедать им. Вечер проходит, ночь наступает, а он сидит себе в уголочке, ни дать ни взять – сельский хлопец. Пообвыкли девушки. Не выгонять же его такого с хаты в ночь-полночь. Эту ночь так и пролежал паныч в покуте под образами. Девушки его и впрямь за смирного хлопца приняли. Ушел паныч, а девушки давай на все лады судачить про смирного пана. Спустя некоторое время он еще раз наведался. Как свои своего приняли. Хотя и побаивались. Паны с добрыми намерениями к простым девушкам не ходят! А паныч и так и сяк – ужом перед девушками вертится. Как рыбак на крутом бережку рыбку высматривает… И рыбка клюнула! Лучшая на все «досвитки» девушка Акулина Собкивна не вытерпела и с паничем на душевный разговор навязалась.
Тут автор со своей косноязычной речью в сторону. Послушаем, как передает легенда, о чем паныч с девушкой разговаривает:
– А ви, паночку, знову у нас спатимете?
– А куди ж я против ночi дшусь?..
– Ото ж я думаю, куди вам: i нiчь, i вiхола Bie? Ночуйте вже якось у нас. Якось постiль постелим.
Только об этом и поговорила Акулина с панычем, но девушки-подруги все слышали, и это уже много значило. Стали укладываться девушки спать и молча на Акулину поглядывают: стели, мол, своему пану. Да Акулина и без того сообразила, что зря ввязалась в разговор. Стелет панычу постель опять под образами, на широкой лавке. Пока стелила, подруги улеглись покатом на полу и общей дерюгой прикрылись.
Теперь уже Акулине в куче среди них и места нет. Крутись-вертись Акулина, а ложись сама с краю рядом, ниже постели пана. Склонялся ли паныч ночью к спящей Акулине, шептал ли ей ласковые слова или просто нечаянно к ней свалился, как падает снег на непокрытую голову, – никто из спавших рядышком подруг не слышал, а если и слышал, так что же тут особенного? Подруги друг о друге хранят в таких случаях тайну. Хранит тайну и предание.
На следующий вечер паныч не пришел. Девушки о нем и не вспоминали. Да ничего в этом зазорного или позорного они и не усмотрели. Существовал тогда в отношениях девушек с парнями на «досвитках» неписаный закон чистейших чувств. Парни по-рыцарски оберегали целомудрие своих избранниц. Ревниво, иногда долго, до венца.
Весь вечер девушки провели в веселье. Никаких колкостей и намеков в адрес Акулины не было. Только как бы невзначай кто-то запел новую песню:
Ой, дiвчино незамужня!
Не лягай спать з дворянином,
Бо не можна!
Бо дворянин – чисто ходе,
Не одну вiн дивчиноньку
З ума зводе!
Зводе з ума, ще й з разума —
Зоставайся, дiвчинонько,
Тепер сама!
Трогательно и задушевно лилась песня, звонко, с задором ее выводил чарующий голос самой Акулины. Особенно ее голос выделился рефреном:
Не сама я зостаюся —
Все вже в лузi на калинi
Розувiлося!
Теперь паныч на посиделках стал свой человек. Он приходил свободно, «жартував» со всеми девушками хутора, по разу с каждой в отдельности. Тискал их, мял, а девушки в ответ весело хохотали.
Иногда притворно визжали: «Ой, геть же, паночку! Ой нуте все!» (и оно звенело, как «нуте ще»). Им было весело, брала даже гордость, что добрый пан не замечает их бедности, не брезгует. Паныч хитрил, чтобы девушки не замечали, кому он отдает предпочтение. Вызывал ревность красавицы, певуньи и плясуньи Акулины.
Однажды он «зажартувался» с Акулиной очень долго, так что они в итоге перешли на шепот. Акулина даже пожалела паныча: «Чи вы не замерзли» и, словно невзначай, прикрыла его своим «беленьким ряденьцем». Никто из тут покотом приготовившихся ко сну девушек не прислушивался к их шепоту. Мало ли что бывает на «досвитках»? Вчера я тут так же шепталась («модила») со своим парнем, а сегодня ты упивайся, подруженька, своим счастьем, а оно, свое, тоже будет.
А паныч в это время нежно да так трепетно плакался на ушко Акулине, что он несчастный, что он барин и ему нельзя с крепостной связывать свою судьбу, что он ее очень, очень любит, ой как любит, но он жалеет ее больше себя – и уже никогда больше сюда и не заглянет; что нужно так поступить, пока еще не окрепла их любовь. Ее он больше не будет трогать. Напоследок, мол, дай я тебя поцелую. Акулина растрогалась и не успела оттолкнуть, как пан жадно впился в губы, так жадно – Акулина аж подскочила как ужаленная.
– Правда, правда, паночку, не треба. Идить себе з богом, идите!
– Ухожу, ухожу, моя ясочко – и вопреки своему сердцу больше и не подойду близко. Разве что где-либо летом так, что никто и видеть не будет, в подарок красную «стричку» принесу на память.
И ушел.
Акулина лежала одна. Горело лицо от неожиданного поцелуя, горело все тело от непонятного ей чувства, было страшно, хотелось плакать. Однако откуда-то из глубины сознания ее брала гордость, что вот она такая красивая и славная девушка, что ее сам паныч любит!.. А может, он обманывает? Обманывает? Ну ладно! Я его тоже повожу. Меня не обманешь, панычку! А разве он обманывает? Он же сам с этого начал, сам!.. Он ко мне нахально не лезет! Ленту пусть пришлет. Никто нас видеть не будет. Возьму ленту и убегу!
Так и уснула Акулина с этими думами-думами о неиспытанной первой любви, о девичьем счастье быть красавицей!
Действительно, на посиделках паныч стал появляться раз от разу все реже, и казалось, что он Акулину оставил в покое. Никому и в голову не пришло, что их встречи перешли на тайные свидания вдали от посторонних глаз.
Только стали замечать, что Акулина стала реже появляться на вечеринках. Стала меньше петь – жаловалась, что ей что-то нездоровится, что охрип голос. Подруги не придавали этому значения. А время шло. Лето на исходе. И вдруг по хутору разнесся слух – Акулина в «коморе» родила девочку. А от кого – бог его знает. Теперь на вечеринках и вообще на людях она перестала показываться – подруги чурались. И днем, и ночью она пряталась от людей со своим ребенком. Отец и мать теперь спохватились «учить» ее за всякую оплошность, в работе укоряли и часто били.
Ребеночек требует заботы и ухода, а тут еще оброк панщины на дом принесли, старая мать больная с ног свалилась – ее заботы на Акулину перешли. Сделает Акулина неотложную работу и за выполнение для барина оброка берется, руками шьет, а ногами колыбельку с малюткой качает. Ребенок стонет, чего-то просит, плачет, а сердце Акулины печалью исходит. Чего же тебе, мое серденько? Откуда ты, такое горе и мука, на бедную голову свалилось?.. В жар бросило. Хоть бы освежиться негою вечера. Открыла оконце. А там!..
Подруги-девушки за тыном на бревнах собрались – песни поют. Встрепенулась Акулина. К песням она душевное пристрастие имела. Льется широко, свободно незнакомый Акулине мотив. Хорошо тянут подголосками ее бывшие подруги, а та, что выводит, явно фальшивит, хочется к напеву хотя бы мысленно пристроиться. А какие же слова – Акулина не знает. Хоть бы некоторые разобрать:
Тепер же я не дiвчина, не вдова —
Тепер же я покрыточка молода!
Ой, противные! Обидные слова резанули сердце… Слезы! Да, теперь она навек «покрытушка молода». Ни одному мало-мальски путному парню она в жены уже не нужна. Льются горькие слезы Акулины, но слезами горя не поправить. Она от горя подурнела, постарела… Лет пять еще сидела «на батьковской шее», пока не засватал ее «дохожалый парубок» Кондрат Собка. Пришлось родным ублажать Кондрата, чтобы Акулинин «грех покрыл», пообещали ему за нее приданое, а самой Акулине – при родных присягнуть на коленях ему в верности и любви навек нерушимой.
Кондрату еще долго пришлось упрашивать пана Шкарупу, торговаться с ним, чтобы он отпустил Акулину в крепость другому пану, и в конце концов выкупил ее за пять рублей золотом.
Гласит предание, что по «милости» молодого пана Ивана Жука одновременно со шкаруповской Акулиной стала жертвой и дочь кузнеца с хутора Кулябчин – Катерина. Об этом в народной песне поется, и смысл трагедии той поры раскрывается:
– Ой, ковалю! Славний коваленко!
Чому не куеш з вечера раненько?
Чи у тебе залiза немае,
Чи у тебе сталi не хватае?
– Есть у мене залiзо в доволi,
крицi в мене – повно: двi коморi!
Була в мене и дочка катерина —
Вона ж менi i слави наробила…
Iз вечора дитину родила,
А в досвитку в криницi втопила.
У моего современника может возникнуть вопрос недоумения: подумаешь, трагедия? Ну был аборт или там преждевременные роды – и все тут! Скорее, мол, курьез, чем трагедия! Никакой тут позорной славы для кузнеца-отца нет, пусть кует он себе и людям на здоровье. И Катерина не то, что Акулина, молодец – руки себе развязала.
Эта женская песня времен крепостного права отражала мировоззрение женщины-матери того времени, ее окружающий мир, через сопоставление себя с матерью – птицей ласточкой. Это образно подметил Максим Рыльский, когда писал: «Ласточки летят. Им летается, а Ганнуся плачет, бо пора». Весь смысл жизни ласточки заключается в материнской заботе и труде. То летит она в неимоверных лишениях к родному краю, то заботливо вьет свое родное гнездышко, выводит, кормит потомство, вся краса ласточки не в игре, а в труде по продолжению рода, выводе потомства. Весь смысл ее счастья в материнстве. Об умерщвлении потомства добрая ласточка не мыслит. Поэтому Катерина для отца уже «была», а не есть, она уже погубила чувство доброй матери. Совершила преступление перед материнством.
Свыше трех лет ловеласничал этот бывший бурсак-студент по окрестным селам. И хотя он обделывал свои романы с крепостными девушками шито-крыто, шила в мешке не утаишь! Оно вылезло! Огласка дошла до отцов церкви, до предводителя дворянства, а предводитель своим визитом всколыхнул трусливого папашу, и решение папаши было крутое и короткое: женить сукиного сына! Вскорости в церкви скрутили Ивана венцом с дочерью соседа-помещика, кстати, молоденькой племянницей самого предводителя дворянства.
Дальнейшая семейная жизнь показала, что пану Ивану в плодовитости мог бы позавидовать если не хряк, то кролик! Законная жена родила ему семь дочерей и троих сыновей.
Однако на этом портрет молодого барина Ивана будет неполный и не совсем объективный. И на поговорке «человек женился – в натуре переменился» портрет героя закончить нельзя. Да и ловеласом он вышел не в полный рост.
Юношей Иван был неглупым. Легко усваивал книжные науки. Мог отлично учиться. Но, обладая практическими склонностями мышления, он сам по себе пришел к выводу, что его больше мучат, чем учат. А зачем? Он помещик, помещиком и останется – так зачем же усваивать чужие истины, если они ему практически в хозяйстве не нужны? А мудрость богословия? А кого вы, мудрецы-истязатели, учите? Когда я барин и сам куда хочу, туда и ворочу! Барину-помещику нужно знать то, что нужно уметь делать хорошему помещику-хозяину, и быть добрым и милостивым человеком к своим крепостным. Держи в повиновении по-человечьи мужика, как рабочего вола в сытости, – все будет хорошо и все вдвойне окупится.
Эти оригинальные выводы он усвоил на всю жизнь. Они стали его программой и смыслом жизни. Бросив учебу, он имел намерение сразу же стать подручным отца в управлении хозяйством, но папаша-деспот ему не доверил. Ему ничего не оставалось, как ловеласничать, снизойти в доброте к крепостным людям, присмотреться к их жизни, научиться у них всему, что они умеют делать, быть может, это пригодится, но запутался в распутстве и сам понял, что его доброта хуже воровства, т. е. злодеяния.
Поэтому, когда папаша с предводителем дворянства не без умысла прижали его «за шило», он сам догадался, к чему они клонят, и, зная хорошенькую племянницу предводителя, сразу стал благоразумным. Рассчитал, что самое честное – это жениться.
Заболел папаша; волей-неволей он, как любимый его сын, стал в делах его подменять и подменял в решении всех вопросов довольно-таки умно. Это сразу понравилось крепостным. Это отмечал про себя и папаша.
После смерти отца на него легли все обязанности по управлению тремя поместьями и опекунские обязанности по воспитанию младшего брата, а также соблюдению интересов старшего брата, который тоже не мог отделиться. Это обязывало его вести дела по старым традициям, как бы по заведенному кругу. Быть в зависимости от опекунского совета. Все это не давало возможности вводить новшества и вообще развернуться, рискнуть и проявить инициативу.
Лишь после раздела наследия отца и получения своей части он смог развернуться и стать самостоятельным хозяином.
И вот молодой пан Иван Жук, уже полновластный владелец старого хутора Сахна, с пятью сотнями крепостных душ и со своей дворней прибыл в собственный хутор. Сахна с должности бургомистра освободил, но оставил за ним в аренде все ранее арендуемые им земли и старую барскую хату. Для себя достроил новый дом – небольшой, одноэтажный, с балконом, с мезонином и верандой из узорчатого стекла. Дом удался удобный и, на зависть соседям, красивый. Осенью заложил на пяти десятинах сад. За лето обводнил заболоченные пруды и занерестил их рыбою. Распорядился вырубить в роще все переросшие дубы и липы. На местах сплошной вырубки предусмотрел посадку молодых деревьев. Нарубленный лесоматериал отдал на строительство хат в новом хуторе и для дворовых построек.
Соседи-помещики и свои крепостные сразу заговорили, что в Жуков хутор приехал не просто пан, а хозяин.
Если его папаша сидел на своих в большинстве пустующих земельных угодьях как собака на сене и, мол, сам не гам и другим не дам, то сынок все сразу пустил в оборот. Дальние пустоши отдал в аренду. Еще более дальние и неудобные завел в продажу, в обмен на ближние, а стало быть, более удобные земли. Не упустил случая – прикупил землю разорившегося соседа. Заарендовал пустующую землю сирот-наследников на явно выгодных ему условиях. Воспользовался моментом посредничества при тяжбе и заарендовал «спорную» степь, обставив при этом и Кочубея, и Кулябко с Рахубой, и скотопромышленников-гуртоправов. Теперь он свой скот мог вволю нагуливать летом, а осенью сдавать его им же, диктуя свои условия в ценах. Заброшенная пустующая степь обернулась Жуку доходной статьей.
Для способных крепостных мальчиков и своих подрастающих сыновей Жук нанял домашнего учителя. Для дочерей-барышень пригласил из столицы симпатичную эмигрантку гувернанткой. Она учила девочек грамоте, пению, музыке и светским манерам. Для общения дочерей – будущих невест с наследниками помещиков-соседей ввел в обычай двора воскресные визиты и приемы с увеселительными поездками и играми.
После курса домашней подготовки он отправил своих сыновей на учебу в столицу, поставив перед ними цель практического применения результатов учебы в деле и сельской жизни. Старшего сына Аркадия послал учиться на врача, среднего, Мишу, – на агронома-садовода, младшего, Яшу, – на инженера-механика, т. е. решил дать наследникам такое образование и специальность, чтобы они могли остаться помещиками и быть одновременно специалистами в определенной прикладной отрасли.
Так оно впоследствии и получилось.
В обращении с крепостными он был строг, но гибок. Вопреки своему папаше телесных наказаний почти не применял. Он следил за их личной жизнью, чтобы они главным образом дома не ленились, не влачили жалкое существование. Для подъема впавшего в нужду он охотно шел на помощь. Требовал исправности на барщине, но еще строже корил – за упущения дома, в работе для себя. Он часто упоминал поговорку: «Хиба ревуть воли, як ясла повни?», или: «Оставь в ульях запас меду – будет мед всегда к обеду» и еще: «Сорную траву с поля – вон». Поэтому неисправимых лентяев или неслухов он у себя не держал. Продавал соседу за пустяшную цену или «заголял» в солдаты. Если же ему приходилось приобретать крепостную душу, а он это делал часто, то вникал в ее родословную, про себя приговаривая: «Яблуко от яблони не далеко катится», «Який батько и дед – такой и его весь род». Он подходил к купле-продаже как современный зоотехник по племенному делу.
При всей солидности он часто прикидывался простачком.
Вот замешкался крестьянин у дороги, растерялся, шапку вовремя перед барином не скинул. Папаша с ходу кнутом выпорол бы, а сынок нет! Сынок-пан это заметил, крестьянину нельзя это оставить без внимания. Он действует по-другому. Останавливает тройку, медленно встает с фаэтона (пока идет крестьянин ни жив ни мертв) и подзывает его к себе кивком: мол, Иван-тезка, надень шапку да расскажи, любезный, куда идешь да что делаешь, а может, чем помочь? Тут крестьянин страху набрался, ожидал, барин бить будет. А он, смотри, как пригласил, как по душам поговорил! На всю жизнь эту встречу запомнил! И детям, и внукам о встрече с добрым паном легенды рассказывает. Какой хороший пан! И по окрестности это все разошлось, и растет слава про доброго пана Жука!
Или молодицу встретил, остановил тройку, подзывает, а та – ни жива ни мертва. А он осмотрел ее всю наметанным глазом и так украдчиво:
– Вижу, Мария, что ты пополнела и крепко поясом затягиваешься, – это зря! Чего стесняешься, материнство скрываешь – нехорошо! Не тяжело ли тебе на работе? Может, полегче работу нужно? Смотри! Мальчик будет – кумом меня приглашай! А муженек как? Здоров?
И молодица возрадовалась – какой добрый пан! Остановил – думала, ругать будет, а он такой, ко мне в кумы набивается.
Свадьбы ни одной не пропустит, молодых поздравит. Про старый обычай вспомнит – скривится: какая была дикость!
На похоронах всегда появляется. У гроба умершего минутку в печали постоит. «Какой добрый молодой пан», – перешептываются крепостные.
Своих детей крестил – кумами тоже крепостных брал. Особенно он любил приглашать красивых девушек и молодиц.
Церковь он посещал редко. Но Светлое воскресенье никогда не пропускал. На молитвах стоял степенно. Во время христосования и лобзания братьев и сестер становился рядом со священником, целовался со всеми христианами. Красивые молодицы о лобзании дома помалкивали. А старухи – те не унимались: вот наш пан какой хороший, со всеми, со всеми облобызался – кого в лоб, кого в щеку, а молодиц – прямо в губы не стесняется. Хороший пан!
Частенько в свободные и праздничные дни барин любил прокатиться по проселочным дорогам, по полям, по соседним хуторам и селам. Эту привычку он усвоил еще с холостяцкой жизни, когда праздно шатался по хуторским посиделкам и игрищам. Только тогда он беззаботно ловеласничал, увлекаясь амурными приключениями с крепостными девушками, или ради удовольствия завязывал панибратство с хуторскими парнями, теперь же он ездил не ради одного удовольствия. Попутно выпытывал новости, чтобы во всех делах быть в курсе. Собираясь в путь, он загадочно приговаривал: «Под лежачий камень вода не подтечет». В каждой такой поездке ему часто удавалось совершить какую-либо выгодную сделку. А потом, по возвращении, он, потирая руки, с удовольствием подмигивал: «День провел в сочетании приятного с полезным».
Заехал Жук как-то на хутор Кулябчин. В пути наслышался, что против воли пана восстал крепостной парень Осип Поспелый. Замучил Кулябко парня поркой. Порет, а Осип не кается. Дело принимает серьезный оборот. Жди, трагедией закончится. А дело возникло из-за пустяка. Сам же Кулябко виноват – а парня ломит! Жук Поспелого еще по игрищам знает – хороший парень! И вот он в гостях, как гость, за столом так деликатно разговор повел, что Кулябко только поддакивал. А совет Жука к продаже неслухов сводился. Тут Кулябко и разгорячился: «А что, и продам! Дешево продам, пусть только покупатель явится». Тут Жук, как бы невзначай, деньги вынул и перед Кулябкой положил.
– За что? – удивился Кулябко.
– Как за что? – отвечает Жук. – За Поспелого!
Кулябко от неожиданности растерялся. Хотел было на попятную, да гонор не позволяет. Выкупил Жук себе неслуха. Приобретением доволен. Выгодно. И Осип рад, что из мучения его милостивый пан выкупил, своему новому барину преданность на работе доказывает.
А еще в одну из таких прогулок навестил Жук помещика Редьку. Встретил гостя Редька, как подобает хозяину. Да невесел пан Редька! По векселям срок уплаты наступает, а оплачивать их нечем. Пошел нерасторопный хозяин на крайности, запродал лесок на вырубку; хоть и жаль такую красу губить, да что поделаешь? Но и это не выгорело. Подрядчик денег вперед не дал и отказался. И теперь Редьке хоть матушку-репку пой! Тут пан Жук соседа выручил – за полцены лес принял и соседа утешил. Мол, лесок еще долго будет расти, и мы, соседи, вместе по грибы ходить будем. Согласился Редька. Деваться ему некуда! Да и впрямь он в лес по грибы ходить был большой охотник.
.. Словно в явь, в сегодняшний день на проселки выносится резвая тройка. Коренная лошадь рвет удила. Пристяжные несутся вскачь. Но, покорные вожжам в сильных руках кучера, лошади из галопа переходят сперва на бодрую рысь, а вскорости, взмыленные, успокаиваются и переходят на ровный шаг.
А вокруг поля… Шумят поля – душу радуют. Вблизи нивы горбатятся к пологим неглубоким балочкам, чуть дальше с возвышенности скатываются в глубокие яры, а еще дальше, к горизонту, ложатся, словно скатерть, зеленой равниной.
Там и здесь с яров, плавно покачивая крыльями, вползают на бугры ветряные мельницы. Далеко зеленеют темноватые дубовые рощи. Прячутся хатенки хуторков в вишневых зарослях. Из зарослей вишен и верб, словно свечи острые, втыкаются в небо редкие островерхие тополя – осокоры.
«К кому же сегодня сперва с визитом отправиться? – думает в пути Жук. – К Шкарупе? О нет!.. Шкарупа – несносный человек! Хотя он тоже играет перед своими крепостными в “доброго пана". Да он сам, очевидно, вор и потому своих крепостных воровать учит».
О Шкарупе ходили легенды…
Заехал он к одному своему крепостному крестьянину. Заходит в избушку-землянку, грязную, неопрятную, в дырах. Вокруг избушки – ни кола ни двора! Сам хозяин избы, босой, оборванный, с запавшим животом, лежит на холодной лежанке и то ли напевает, то ли плачет:
Жду я каши. – Где ж Маруся?
Чего жду я – не дождуся!
Волком взвыл пан Шкарупа на бедного своего крепостного:
– Чего ждешь, подлец?.. Воли ждешь?.. Каши?.. Я дам тоби воли!..
Сорвал пан свою злость на крепостном кулаками. Еле отдышался. Успокоился. Кулаки свои потирает и уже ласково плачущего крепостного спрашивает:
– Что же ты, любезный, и на барщину не являешься, и дома ничего не делаешь? Двор не огорожен – ни кола ни двора. Чего доброго, с голоду околеешь.
– Как же, милостивый барин, на барщину дойду, если я голоден?.. В хате ни корочки хлеба! А для двора где мне лесу взять, ежели лошади своей нету и больше года копейки в руках не держал? А земля вся и леса вокруг – вашей милости. Где мне что взять?
– А я что, за тебя думать буду? Сам думай!..
– Думал я уже, думал, одно – околеть осталось…
– Вот что, братец, ты мне сказки не сказывай. Околевать не вздумай, я с тебя эту дурь вышибу! За себя сам подумай. Днем отоспался, на ночь за дело принимайся, чтобы и хлеб у тебя был, и лес, и двор, и кол, и гумно!
– Что же мне, воровать идти?
– Воровать не воруй – запорю. Доставать нужно! Главное не в том, чтобы украсть, – украденное нужно уметь спрятать. Надежно. Понял?
Прошло время, Шкарупа опять к крепостному едет. Уже и изба, не землянка, и двор огорожен, для гумна столбы выкопаны. Рассвирепел пан:
– Так и знал, воруешь, стерва! Обыщу, найду – насмерть запорю.
Пошел – лазил-лазил, искал-искал! Придраться не к чему. Похлопал ласково крепостного по плечам и молвит:
– Извини, любезный, погорячился! Но убедился, что честно живешь! Жить можешь – только не ленись.
Вот таков сосед его, пан Шкарупа. Жук проезжает мимо.
Вот хутор Суденков. Бедные-бедные лачужки крепостных пана Суденко. Суденко – отпрыск знатного казачьего рода. Отец его при гетмане судьею был. Помер пан судья, осталась только память о нем в фамилии да в дворянских привилегиях. Отпрыск мудростью и умом ничуть не выделялся. Любил чарку «доброй оковытой» выпить и закусить «шкваркою». Славился он как гурман и обжора. «Догосподарювався» он над своими крепостными душами так, что свою «шкварку» и чарку имел на столе редко. Любил делать визиты к соседям, и в гостях, уплетая чужие яства, ехидно хвалил их поваров, и всегда похвалу сводил к тому, что, мол, ваша пища вкусная, но он дома питается куда вкуснее. Что его старый повар – всем поварам «кухарь». И его похвала в преданиях передавалась так:
– О, ваш кухарь молодец, та куды йому до мого кухаря Михаила Войтенко… Мяса – нема. Забить кого – нема! А жаренького ох як хочется! Покликав я свого кухаря, та й кажу йому: як знаешь, Михайло, а шкварку менi жарь! А вiн менi, звiсно, каже: нема з чого! А я йому: Михайло, жарь – i квит!
Жарь, кажу, з чого хочешь, хоть з шкiряноi рукавицi! Жарь, i все! И що ви думаете, пiшов мiй Михайло до печi, щось там довгенько таки вештався, та й прыносе менi на тарiльцi зажарену «шкварку»! З апечена, заперчена та зарумянена… Я хотiв тiльки тоi зажареноi рукавички покуштувати, вiдщипнув – не зчувся, як геть всю з’їв.
Этот обжора Суденко со своей болтовней вызывал отвращение, и Жук проследовал по его хутору дальше.
Проезжает и хутор Ново-Ладанское. Владелец хутора, помещик Ладанский, служит в армии в Грузии, там по милости царя еще один хутор, аул, получил. В Ладанском хуторе бывает наездом. Крепостных своих тасует, как картежник карты. Из Ново-Ладанского многих украинцев вывез в Грузию. А вместо них сюда завез грузин. И теперь тут бывшие Цинаридзе становятся Козаризами, а Чонии – Чонями и Цьомами. А избушки на хуторе ветхие-ветхие, словно на ладан дышат. Кстати, этот полковник царский – потомок попа из Сечи Запорожской Ладана.
Из Ново-Ладанского Жук хотел бы заехать в Старое Ладанское, подышать там запахом старой дубравы. Но Рублевского, владельца хутора, дома нет. Он где-то служит: в Киеве или Харькове. Пан Рублевский – «письменный голова», а хозяин никуда не годный: крепостные крестьяне предоставлены сами себе, живут на оброке. Пан Рублевский славится как книголюб – коллекционирует книги. Перед друзьями печалится о старине, о Запорожской Сечи, о вольном казачестве. По убеждению Жука, это забавный чудак-человек. Да жаль, нет дома, не состоится встреча.
Отсюда по пути – село Андреевка. Село большое. Прилепилось оно на взгорье на стыке двух глубоких с пологими склонами яров. Хатенки убогие, крытые соломою, одна к другой стоят вплотную и растянулись тремя рядами, тупым углом по взгорью. С восточной стороны села – большой пруд. Плотина со спуском излишних вод. Над плотиной склоняются старые, словно сонные, вербы. Дальше, по низу, ольховая и березовая роща, протянувшаяся над топким ручьем, рядом с задами огородов нижней улицы. От выезда из села в направлении на Лохвицу по правую сторону долины пошли дубравы столетних дубов. Топкий ручей от спуска воды с пруда, собственно, не ручей, а уже речушка Артополот. Она вытекает из родника за хутором Суденка. Село Андреевка было заложено прадедом Кочубея на этом красивом, но неудобном для жилья месте из эстетических соображений. Оно со стороны барской усадьбы красиво. Словно на полотне картины художника Куинджи. Крупным планом – большой синий пруд, по высокому склону вдоль узеньких улиц – белые соломенные хатенки, а выше – темно-зеленый выгон и вертлявые ветряные мельницы. Стой и любуйся! Но попробуй на месте крестьянина выбраться в поле, в грязь, попробуй привезти телегой снопы с поля или спуститься с груженой телегой с уклона! Зато барская усадьба удобно размещена на ровном месте, с хорошим подходом тропинок и дорог, и церковь рядом с прудом. Сад пересекают аллеи до самых княжеских палат и беседок. Дороги обсажены островерхими осокорами и белыми березами. Князь в этом году умер. Живет здесь вдовствующая княгиня. Имел намерение Жук навестить княгиню. Не приняла. Лежит, больная инфлюэнцей. Просила через слуг извинения и велела пана Жука не принимать.
Похоже, что это правда, а скорее, княгиня гневается на Жука за его вмешательство в спорную тяжбу за степь и за самовольную порубку лозы в ярах его крестьянами.
Ну что ж, этот отказ Жука не сильно огорчает. Утрясется все со временем. Зато Жук хорошо пообщался со знакомыми ему крестьянами. Всё, что ему нужно о жизни в ее селе и усадьбе, расспросил и едет дальше.
Проезжает хутор Яганивку и Грабщину – они рядом. Ни границами дворов, ни своей бедностью они не отличаются. Эти хутора принадлежали какому-то графу, но граф здесь никогда не бывал. Тут что хотели творили бургомистры. Обиженные крестьяне все ждали, «что приедет барин, барин нас рассудит». Да так и не дождались. Граф проиграл эти хутора в один вечер покойному князю Кочубею, тот спустил их Рахубе, а последний – Кулябке.
Заехать нужно к Рахубе. Этот барин стоит своей фамилии. У Рахубы на хуторе в каждой хате – «покрытка». На улицах много грязных ребятишек. Цвет волос их кудрявых головок тождествен волосам самого пана Рахубы. Хозяин гостеприимный. Любит гостей принимать и сам соседей навещает. Любезный собеседник. Охотно продаст любую женскую крепостную душу, особенно, когда девушка становится молодицей или еще только полнеет, одинокая.
Жук решил сегодня погостить, переночевать, провести ночь в компании веселого Рахубы.
Рано поутру пан Жук продолжил свое путешествие дальше по кругу. Заехал на Спорное, посмотрел все нагульные гурты. Хозяев-прасолов не застал. Встретили пастухи. Встретили без боязни, раскованно. Многое откровенно рассказали и даже подсказали. Пригласили отведать полевой каши. Пан не отказался – охотно покушал.
Теперь путь дальше, вглубь, через хутор Гонзурив и Куцупиевку, с намерением навестить поместья Навроцкого и Корчинского. Навроцкий и Корчинский – соседи. Ягоды одного поля! Охотно и много читают. Это они подзадорили Жука подписываться на журналы «Основа», «Отечественные записки» и даже «Современник». С этими книголюбами поговорить мило и поучительно. Всё знают, всё расскажут по культуре садоводства и агрономии. А свои хозяйства так запустили и крепостных в такую нужду загнали, что прямо ужас! В поместье Корчинского заезжать нельзя – все лошади поражены чесоткой. Дохнут от истощения.
…Но тут Жук впервые узнал новость об отмене в России крепостного права. Узнал и задумался.
От имения Навроцкого через ярок и «дубинку» – дубовую рощу, хутор Жидовья Долина – имение графа Гудовича. Отец нынешнего наследника был посланником царя во Франции. Наследник там родился и вырос. Забыл родную речь. В поместье этом никогда не был. Вся его забота – требовать от управляющих денег. Денег и денег! А их все меньше. Наследник намерен сдать имения в аренду или продать.
За хутором Жидовья Долина к выходу на равнину виднеется обсаженный осокорами и обнесенный, как крепость, глубоким рвом хутор помещика Косача. А еще чуть дальше, над степным озерком-блюдцем, прилепились два небольших, но красивых хуторка казаков Штанько и Багнета. Предания гласили, что основатель одного хутора Штанько зиму и лето носил широченные домотканые грубого сукна штаны и не выпускал изо рта запорожскую люльку, а сосед его Багнет до дня своей кончины не разлучался с запорожским «списом» – штыком и длинным «осельцем» на голове. Все жители этих хуторов поголовно были однофамильцы – Штаньки и Багнеты.
Левее от Жидовьей Долины, по склонам глубоких яров – байраков, скучились три хутора с одноименным наименованием Байраки. Первый Байрак принадлежал графу Гудовичу. Вторые два – братьям Пуздровским.
С братьями Пуздровскими Жуку предстояла полезная и поучительная встреча. Оба брата – замечательные собеседники. Они издавна носятся с идеями освобождения крестьян. Мечтают о прогрессе. Многое знают о событиях в столице, о жизни в стране; их послушать – в голове светлеет. Отец братьев в молодости состоял в масонской ложе, за что и прозвали хутор старшего брата, да и его самого Масоновыми, хотя сыновья ничего общего не имели с масонской ложей отца. Сейчас старший сын восседает в кресле предводителя дворянства. Прослыл в окрестности справедливым защитником крепостных крестьян и неукоснительным блюстителем интересов дворян.
Живет в роскошном доме, а вокруг – бедные избушки крепостных. Он давно на словах за то, чтобы отпустить их на волю, но на деле руки не поднимаются. И тоже, как Жук, слывет в окрестности добрым паном.
Меньшой брат – Пуздровский – жил намного беднее старшего. В молодые годы он рьяно вольнодумствовал, даже бродяжил где-то «в людях». Путался с нигилистами. Чуть-чуть за вольнодумство не угодил на каторгу, да старший брат заступился. Теперь он живет, как подобает крепостнику-помещику. Окрестные крестьяне его, видимо, за это «вольнодумство» прозвали «политиком», а хутор его – не Байраком, а Политическим.
До этого Пуздровский-старший и Жук встречались редко. На сей раз хозяин встретил гостя вежливо и вполне корректно. Беседа завязывалась вяло, останавливалась на пустяках, и, хотя Жук задавал наводящие вопросы, чтобы речь повести в угодном ему направлении, собеседник намеков, казалось, не замечал. Однако в дальнейшем они все ж таки разговорились по душам и беседа потекла на уровне взаимного доверия.
Пуздровский подтвердил, что болтовня Навроцкого и Корчинского не лишена основания. Проект закона об отмене крепостного права уже несколько лет подготавливался специальной комиссией. Он уже готов, но еще имеет и положительные, и какие-то отрицательные стороны, они все утрясаются.
Но достоверно, что он уже передан на подпись царю, царь тоже его изучает и, по-видимому, подпишет и обнародует не позднее января или февраля наступающего года. Этими сообщениями Жук был предельно взволнован, но тактично себя сдерживал.
При отъезде гостя хозяин заботливо проводил его до конца аллеи сада. Еще раз напомнил о государственной тайне, просил, чтобы разговор остался между ними, и они тепло распрощались, если и не единомышленниками, то уже вполне друзьями.
Застоявшиеся лошади вырвались из усадьбы на прямую дорогу, хватили вскачь, но кучер, ловко лавируя вожжами, укоротил их бег до нужного аллюра, и они понеслись рысью. Промчавшись добрых верст пять с гаком, вспотели, утихомирились и пошли шагом.
Ветерком обдувало упряжку. Легко и плавно катилась коляска. Барина убаюкивали воспоминания. Вспомнилась молодость, дни учебы в Киеве. Кольнул вопрос: а не ошибся ли он, бросив учебу? Но тут же пришло отрицание: нет! нет! Реформа пусть будет реформой! Что ни делается – все к лучшему! Только крепче держать вожжи!.. Старания – половина судьбы! И тут барин наугад, по-своему, продекламировал взбредшие на ум стихи философа Григория Сковороды:
У всякого в мире свой ум и права,
У каждого пана своя голова.
Жуку теперь яснее представилось его будущее. Оно его и пугало, и радовало. Теперь крестьяне выйдут на волю. Земли крестьянину не дадут или дадут помалу. Куда ему, бедному, податься? Придет обратно. Но придет не к помещику-бездельнику, а к доброму хозяину. А он еще с молодости прослыл добрым. Землю малопригодную он заранее продал, прихватил хорошую, хотя пока в аренду, но она уже в руках. Она будет хорошо родить – приложить только руки. Приложатся! Лучшие работники обязательно к нему придут в наймиты, в батраки. А уж за рубль работать они будут лучше, чем крепостные на барщине.
Старший сын будет ему помощник и врач, а доктор не то, что поп, – для лечения крестьян нужен. Второй сын – помещик, инженер-механик. Свой агроном-садовод – тоже получится неплохо. Винокурню можно заиметь. На сахарный заводик можно стянуться. Или часть земли отдать исполу – разве плохо? А люди на примете есть, работяги хорошие. Это побратимы-крепостные Жука, с которыми он неспроста кумовством породнился…
На этом и завершим объективный портрет молодого барина. По его чертам мы уяснили историческую обстановку жизни людей, живших в годину крепостничества и годы, предшествовавшие отмене крепостного права. Зарисовка помогла осветить этнографию поры и места, использовать богатый материал местного фольклора и воспроизвести географию места родной Роменщины. Тех мест, откуда и
…Пiшов наш рiд у широкий свiт,
У всi кiнцi – хто в старцi, а хто в молодцi…
И образовалась фамилия одного рода.
О родословной можно было бы особо не распространяться, рассказать коротко, по образцу библейского Ветхого Завета: Авраам родил Исаака, Исаак – Якова и братьев его и т. д. Тогда наша родословная звучала бы так.
Петро, появившийся из «стога соломы», взял себе в жены Ирину. Жена Ирина родила ему сына Максима и дочь Анну. Максим с Анной родили сынов Федора, Протаса, Ивана и дочь Марию. Федор взял себе в жены Христину. Христина родила ему сынов Ивана первого, Ивана второго (Иванька), Константина, Андрея, Александра, Василия и дочерей Любовь, Ирину (Орышку) и Ксению.
Протас взял себе в жены Анастасию. Анастасия родила ему сына Ивана и дочерей Анну, Марию, Лукию, Марфу и Ольгу.
Ивану жена Валентина родила сына Степана и дочку Марфу. Сам Иван, как записано в церковнославянских книгах, рано «почил в бози», т. е. умер в молодости, и, как видите, оставил ограниченное потомство.
Вот по библейскому краткому образцу и вся родословная людей, родившихся в XIX веке. Самая последняя из этого поколения, Ольга Протасовна, замужем не была, прожила в Анастасьевке до 79 лет. Это все третье поколение рода.
Еще раз вернемся к зачинателям рода – простого рода, «якому не буде перевода». После отмены крепостного права Петр Дробязко навестил родные края. Но жить не остался, вернулся к себе за Дунай: там у него образовалась вторая семья, неизвестная нам ветвь рода.
Ирина, жена Петра, жила до глубокой старости и померла на хуторе Жукове. Похоронена на старом саханском кладбище. Ее невестка Анна – жена Максима Петровича – оказалась не такой, «что ни снопа связать, ни слова сказать», а хорошей и трудолюбивой хозяйкой. Была доброй и ласковой матерью детям и заботливой продолжательницей рода. Вырастила трех сынов: темно-русого, белолицего и стройного (впоследствии гусара) Федора Максимовича; чернявого, с цыганской смуглостью лица (оборотистого в деле, впоследствии армейского фельдфебеля), Протаса Максимовича; темно-русого, нежного, но хилого Ивана Максимовича и еще дочь Марусю. Забегая вперед, заметим, что Маруся прожила век бесплодной и умерла в замужестве с Засульским – сидельщиком монопольки Пучкой. Там же, в Засулье, и похоронена.
Максим, как вам уже известно, с подросткового возраста работал на барской воловне и пас гурты, а потом чумаковал. После смерти зятя Наливца он долгие годы возглавлял чумацкие валки. Характером он был смирный. С молодым барином вперекор не вступал, помня пословицу: «скачи, враже, як пан каже». С молодым барином он даже покумовался, крестил одну из его дочерей. Сам барин доводился ему молочным братом. Максим не курил, излишне не пил, не тратил на пустяки деньги. До реформы он накопил чуть ли не тысячу рублей золотом. Скопил, но деньги в кубышки не прятал, а занял барину под закладной вексель за землю на урочище Репьяховке.
Век он доживал на иждивении сына Протаса на своем уже хуторе Репьяховке возле Ромоданского шляха, за ярочком Вырвихвист. Там же он и умер в глубокой старости. Похоронен на хуторском кладбище, в первом (с востока) ряду, во второй могиле, рядом с могилой супруги Анны.
За девять лет до отмены крепостного права Максимова старшего сына Федора «забрили» на пятнадцать лет в солдаты. Воевал на Кавказе. Служил оружейным мастером. А спустя три года «забрили» и среднего сына – Протаса Максимовича, но на меньший срок. Младший сын Иван рано умер, оставив малолетних наследников: мальчика Степана Ивановича и дочь Марфу. Марфа рано вышла замуж за казака Шульгу в казачье село Перекоповку.
Наливец и его жена Анна детей не имели. Умер он на своем хуторе Гонзурив. Через два часа после его смерти на избу напали разбойники – Сотниченки, вымогали у Анны деньги. Анна мужественно, с топором в руках, охраняла окна. А разбойники, ничего не получив, подожгли хату и ушли восвояси. Подоспели прибывшие на похороны люди, потушили огонь и сняли Анну с покойником с осадного положения. Наливец и Анна похоронены на кладбище хутора Кулябчин.
На Репьяховском хуторском кладбище, в центре третьего ряда могил, похоронена Акулина (Явдокия) Собкивна, а дальше, через три могилы, и ее муж Кондрат Собка. По левую руку, у канавы, в центре – могила Федора Максимовича, а ближе к шляху, к правой стороне, – его жены Христины и ее ятровки[5] Анастасии – жены Протаса.
На дате отмены крепостного права и заканчивается первая часть лирического повествования «Фамильной хроники». Автор исчерпал запас накопленных в детстве и за жизнь устных преданий и воспоминаний, услышанных от предков и людей старшего поколения. Обобщил и сгруппировал их, как того требовала форма принятого жанра, в таком виде, как сберегла их его память. Автор стремился зримо описать географическое расположение мест, где происходили упомянутые события. Использовал тот богатый народный фольклор, который существовал и еще существует в быту тех мест: народные песни, поговорки, пословицы и анекдоты.
Вследствие варварства невежественных людей и неумолимого времени автор не смог описать надписи на крестах и могильных памятниках. Надписи выветрились и исчезли бесследно. Сохранились только низенькие холмики, да и они уже запахиваются.
Обобщая материал, автор стремился к достоверности, к факту и дате. Работая над хроникой, пришел к выводу, что к описанию прошлого рода нельзя подходить как ученый или историк: их труд будет бледным и далеко не полным. «Упущенное неисчислимо, полнота недосягаема». К освещению материала автор дерзнул подойти как поэт, хотя профессиональным поэтом не был. «Поэт – всегда очевидец, хотя бы родился спустя сотни лет». Такое уж поэтическое ремесло.
Да и пишет автор для узкого круга заинтересованных лиц – друзей и родственников, а также однофамильцев. Пусть же читатели не сомневаются в достоверности, помнят, что здесь сохранились точные исторические факты и события из жизни действительно живших людей. События несколько беллетризованы и пропущены через поэтическое воображение.
Это начало хроники далекого прошлого одного простого рода, одной фамилии. Хроника начата и должна иметь свое продолжение, как продолжается род фамилии Скоромец.
Продолжение фамильной хроники, составленное мной
К сожалению, реализовать творческую задумку Константин Иванович не успел. Не планируя, ушел из жизни на 82-м году в 1992-м, написав и опубликовав несколько рассказов в местных газетах Приморского края. В советский период цензура и первые отделы при стратегически важных предприятиях и учреждениях подавили инициативу вести семейные хроники, доверяя важные «государственные секреты» Иванам, не помнящим родства. Мне подробности бытия и деятельности многих моих генетических родственников мало известны, а увлечение профессиональной специальностью – клинической и фундаментальной неврологией не оставляет лимита времени для сбора информации даже о хорошо известных мне родычах. Воспоминания дяди Кости и его рассказы являются единственным для меня источником информации о корнях нашего рода.
Дядя Костя рассказывал, как он оказался на Дальнем Востоке. Несколько хуторян в первые годы XX века переселились в тайгу, где между сопками были плодородные участки земли с веками укоренившейся травой. Новоселы назвали свою новую землю «Зеленый Клин». Впервые об этом «клине» земли дядя Костя услышал из уст своей мамы. Он писал: «Помню, идет мать по лесу, а я за ее широкую юбку держусь, вокруг все разглядываю да расспрашиваю:
– Мамо! Почему через одну хаты заброшенные стоят, с забитыми окнами? Мать отвечает:
– Хозяева на Зеленый Клин поехали.
– А зачем они туда поехали?
– За землей да за волей.
– И надолго?
– На веки вечные…
– А что в том Зеленом Клине нашли?
– Там, у сопок, земли много – хоть подавись! Там, в тайге, деревьев – хоть вешайся, а речек и озер – хоть топись!
– А я, мамо, когда вырасту, туда поеду?
– О, не дай бог. Держись родного края, сынок!..»
Вот в таких обстоятельствах он впервые и услышал о Зеленом Клине. Следует сказать, что от односельчан до 1925 года из Зеленого Клина никаких вестей в Репьяховку не поступало. Почта работала плохо: то гражданская война, то разруха. Дядя Костя к тому времени подрос и научился грамоте в церковно-приходской школе, начал пробовать себя в селькоровском деле. А вот и новость на всю околицу: дед Рогаль получил письмо из Зеленого Клина от зятя Тихона Лободы. Привез он то письмо на быках из Перекоповки. Старухе отдал. Оба неграмотные. Кто им прочитает? Вот и вспомнили старики о дяде Косте – грамотее. Читал то письмо старикам, а они плакали… Прочитал, еще и ответ под дедову диктовку написал. И вот посыпались весточки за весточкой из Зеленого Клина. Идут к нему неграмотные люди, несут свои конверты, он их читает и отписывает…
В Зеленом Клине встретили дядю Костю земляки как родного. Освоившись, через некоторое время возвратился на Украину, женился на любимой девушке, взял с собой мать и родственников да и поехал в Зеленый Клин.
Оказалось – навсегда. В 1990 году Константин Иванович Скоромец отметил свое 80-летие. За долгие годы сроднился с Дальневосточным краем, узнал и полюбил его людей, природу, историю, произвел пятерых детей. Гордился в душе тем, что немалый вклад в славную историю Приморья внесли и вносят украинцы. О них, о своих земляках, писал дядя Костя развернутые очерки и стихи в газету Пограничного района «Знамя Октября». Ему периодически улыбалась муза:
Моя лилия,
Цвет розмаю,
Тебя я помню и молю,
Скажи ты мне,
Я ведь не знаю,
За что я век тебя люблю…
Он участвовал в составлении поэтической антологии «Венок России Кобзарю», которая недавно увидела свет в Москве. Там есть стихотворение «Зеленый Клин»:
Между сопок нивы зеленеют.
Хатки. Сады роняют цвет.
Здесь села долго не стареют,
Хоть этим селам – сотни лет.
Асфальт строкою лег в долину
Средь верб, как на Десне они…
Как будто люди с Украины
Сюда всё в сопки завезли.
Здесь есть: Черниговка,
Прилуки,
Хороль и Киевка, Ромны —
Напоминают села внукам,
Откуда прадеды пришли.
Сидят бабуси, отдыхают
И детство тихо вспоминают:
Когда морями, кораблями —
Считай, что год вокруг земли, —
В Зеленый Клин вместе с волами
Своими, наконец, дошли.
Как на болоте хмурым летом
Костер дымился на тропе,
Как среди девственного леса
Жилища строили себе.
И так по стерням Украины
Волы в Одессу еле шли,
А в селах сестры голосили:
Навек прощалися они.
…Теперь у нас и так бывает:
Придет со школы внука сын
И деда в хате донимает:
«А где же ваш Зеленый Клин?»
Сердитый дед шутя промолвит:
«Сгорел тот Клин
и карты с ним».
Моя судьба в нашем роду достаточно уникальна, поэтому о пережитом речь пойдет как бы вокруг собственной личности.
Недавно меня попросили коротко представиться на заседании Роменского землячества, я сказал: «Скоромен, Александр Анисимович, образца 1937 года, окончил Сумскую фельдшерско-акушерскую школу и 1-й Ленинградский медицинский институт им. акад. И. П. Павлова с дипломом врача-лечебника. Более 30 лет заведую кафедрой неврологии и нейрохирургии в этом же вузе, по научному званию академик Российской академии медицинских наук, таких на Россию нас двое. Лето с семьей провожу в Анастасьевке».
Теперь можно начать исповедь о пережитом. Как говорится, у каждой тайны есть свой срок хранения.
Продолжая фамильную хронику, выскажу несколько мыслей для оправдания одного из названий этой книги – «Неврологические сомнения».
Вся профессиональная деятельность врача, особенно невролога, проходит именно в сомнениях, т. е. в выборе нескольких альтернативных мнений, решений и действий. Говорят, что существует закон парных случаев, когда за короткий период времени встречаются сходные по заболеванию пациенты.
Например, недавно пришлось консультировать с интервалом в одни сутки в разных клиниках пациентов с остро развившимся параличом ног, нарушением чувствительности и функции тазовых органов. В реанимации Ленинградской областной клинической больницы находилась женщина 45 лет, юрист (судья), которая пострадала в ДТП. Она ехала на переднем сиденье в «мерседесе», водитель которого на скорости около 140 км/час врезался в грузовик, внезапно выехавший справа и перегородивший дорогу. Машина разбилась и не подлежала восстановлению, водителя спасла подушка безопасности, он получил сотрясение головного мозга и трещины ребер, а пациентка пострадала сильнее: ушибы головного мозга, трещина костей основания черепа и множественные переломы костей: правого плеча, левого предплечья, пяти ребер, левого бедра, правой голени и костей таза. Два месяца ей пришлось находиться на скелетном вытяжении, пока не образовались костные мозоли в местах переломов конечностей. Однако раздробленный перелом вертлужной впадины и подвздошной кости потребовал оперативного вмешательства в области левого тазобедренного сустава. Произвольные движения в коленных суставах и стопах были нормальными. Операцию травматологи проводили с перидуральной анестезией иксилоном на уровне L2-L3. Операция продолжалась около двух часов. На следующий день после прекращения введения анестетика у больной сохранилась тотальная анестезия от уровня реберной дуги и книзу, полная неподвижность ног, недержание мочи и кала с отсутствием позывов к этому. После снятия фиксирующей повязки с таза и левой ноги неврологические расстройства в виде нижней параплегии, параанестезии и нарушения функции тазовых органов оставались. Выполненная магнитно-резонансная томография грудного и пояснично-крестцового отделов позвоночника выявила грыжевое выпячивание диска L5-S1на 7 мм с компрессионной деформацией дурального мешка на этом уровне. Поясничное утолщение было неотчетливым, т. е. диаметр спинного мозга на уровне среднегрудных и поясничных сегментов сохранялся одинаковым.
В неврологическом статусе выявлялась легкая анизокория, феномен спотыкания глазных яблок при слежении за движущимся молоточком по горизонтали, умеренная девиация языка влево (расценено как последствие ушиба головного мозга); снижение мышечной силы в кистях (динамометрия правой кисти – 12 кг, левой – 10 кг), снижение глубоких рефлексов на руках; паралич ног с низким мышечным тонусом, диффузной атрофией мышц нижних конечностей; отсутствие коленных, ахилловых и подошвенных рефлексов, анестезия всех видов с верхней границей на уровне реберной дуги; отсутствие вибрационного и тактильного чувств в нижней половине тела; автоматическое опорожнение мочевого пузыря; отсутствие позывов к мочеиспусканию и дефекации. Выявленные неврологические расстройства точно указывали на локализацию поражения спинного мозга – нижнегрудные и пояснично-крестцовые его сегменты. А характер процесса вызывал большие сомнения. Выявленная на магнитно-резонансной томографии грыжа пояснично-крестцового межпозвонкового диска могла сдавливать крупную радикуло-медуллярную артерию и нижние корешковые вены. Вследствие такого диско-сосудистого конфликта развилось нарушение кровообращения в спинном мозге и его корешках (радикуло-миело-ишемия), что и привело к имеющимся у больной неврологическим расстройствам. Длительная неудобная поза больной во время операции при значительной грыже диска привела к декомпенсации спинномозгового кровотока. Однако при исследовании иннервации верхних конечностей выявилось снижение мышечной силы в них и снижение глубоких рефлексов. Это потребовало дополнительных расспросов по анамнезу. И пациентка сообщила, что через 10–15 минут после начала перидуральной анестезии она почувствовала ощущение «дурноты», головокружение и онемение в руках и ногах. Из-за слабости не могла шевелить руками. Спустя сутки прошло онемение в правой руке, а затем постепенно восстановилась чувствительность и в левой. Также восстановилась сила в руках.
Это анамнестическое уточнение позволило пересмотреть механизм поражения спинного мозга и диагностировать токсический миелит. Анестезиолог при введении иглы в эпидуральную клетчатку, очевидно, проник в субдуральное пространство и ввел анестетик в ликвор. Такая техническая ошибка врача привела к тяжелому токсическому поражению спинного мозга. Естественно, что концентрация анестетика на уровне шейного отдела спинного мозга была меньшей, чем на уровне нижнегрудных и пояснично-крестцовых сегментов. Последние пострадали практически необратимо. Нижняя параплегия и параанестезия сохранялись и через пять месяцев.
На следующий день после консультации и диагностирования вышеприведенной пациентки ректор университета с огорчением поведал об «осложнении» перидуральной анестезии в хирургической клинике нашего университета. Речь шла о 65-летнем мужчине, у которого развилась атеросклеротическая аневризма брюшной аорты с нарушением функции кишечника. При перидуральной анестезии таким же препаратом (при пункции между 9 и 10-м грудными позвонками) выполнялось протезирование брюшной аорты (с уровня чуть ниже отхождения почечных артерий). Операция продолжалась чуть более часа и завершилась вполне успешно. Однако на следующий день у больного оставались неподвижными ноги, наблюдалось онемение ног, ягодиц, промежности и нижней части живота до уровня линии пупка. Сохранялось недержание мочи. Послеоперационная рана заживала первичным натяжением. Протез брюшной аорты и подвздошных артерий функционировал хорошо.
В неврологическом статусе были выявлены оживленными рефлексы орального автоматизма, умеренные расстройства когнитивных функций (памяти на текущие события, внимания), которые расценивались как проявления атеросклеротического хронического нарушения мозгового кровообращения. Транскраниальная ультразвуковая допплерография подтвердила атеросклероз сонных артерий и их внутричерепных разветвлений. Иннервация верхних конечностей сохранялась в норме. Динамометрия правой кисти – 42 кг, левой – 38 кг. Паралич ног с низким мышечным тонусом; отсутствие ахилловых и подошвенных рефлексов, нарушение болевой и температурной чувствительности с уровня пупочной линии и книзу, включая аногенитальную зону. На фоне такой параанестезии выявлены участки (пятна) с просветлением болевой чувствительности (больше в дистальных отделах ног). Поверхностная и суставно-мышечная чувствительность сохранена. Вибрационная чувствительность на лодыжках – 8–10 секунд. Недержание мочи, запор. Пульсация артерий ног сохранена. На магнитно-резонансной томографии грудного и пояснично-крестцового отделов позвоночника выявлены деформирующий спондилоз и остеохондроз нижних поясничных дисков, грыжи Шморля в тела 2–3-го поясничных позвонков. Отмечено умеренное утолщение нижней половины спинного мозга (его отек).
Анализ клинической картины у этого больного показал, что поражены нижнегрудные и пояснично-крестцовые сегменты спинного мозга. Однако по поперечнику пострадали только его передние две трети: учитывая диссоциированную параанестезию, можно констатировать сохранность задних канатиков. Получается, что пострадал бассейн передней спинальной артерии.
Вскоре после перидуральной анестезии не было никаких неприятных ощущений в руках и голове, онемение выявилось только в нижней части тела. Поражение спинного мозга развилось уже в процессе выполнения протезирования. Оказалось, что в протезе брюшной аорты не было поясничных артерий. Удаляя брюшную аорту, перевязали все поясничные артерии. Очевидно, от одной из них формировалась передняя радикуло-медуллярная артерия поясничного утолщения (артерия Адамкевича), что привело к ишемии нижней половины спинного мозга – в бассейне передней спинальной артерии. Проводимый комплекс введения вазоактивных, ноотропных, антиагрегантных препаратов и витаминов привел к заметному регрессу неврологических синдромов – восстановилась функция тазовых органов, появились активные движения в ногах (спустя три недели сила мышц ног достигла 2–3 баллов), стали проявляться коленные рефлексы и знак Бабинского, расширились зоны гипестезии.
За многолетнюю клиническую практику наблюдалось немало подобных случаев, которые врачами толковались по-разному и нередко – ошибочно.
Однако, чтобы стать хорошим профессионалом, каждому приходится последовательно преодолевать и осваивать определенные житейские ступени, о чем и пойдет речь ниже.