Вы здесь

Струна (сборник). Незабытое. Из путевых записных книжек (Илья Крупник, 2015)

© И. Н. Крупник, 2015

© ООО «Издательство „Этерна“», оформление, 2015

– Знаешь… мой дорогой, жизнь, как струна. Коли ты ищешь, пока ты мыслишь, действуешь, она напрягается – натянутая твоя струна.

А как ослабнет…

Рассказ «Струна»

Леле – всегда


Незабытое

Из путевых записных книжек

Баренцево море

9/Х – 58 г.

С сегодняшнего дня я матрос поискового рыболовного траулера РТ-211 «Тунец». Вахта третья.

Стоим в Тюве-губе Кольского залива. Деревянные домишки на берегу, каменные сопки кругом. На ржавых громадных камнях, на чертовой высоте «автографы»: РТ-99, РТ-233 и пр. На крышах тоже, подряд (привет Маяковскому). У причала РТ-1 «Акула». Облупленный паровик 30-х годов. Т. е. «Они были первыми».

Наш корабль английской постройки. Кроме кубриков три каюты в трюме на носу. В двух четверо инженеров ПИНРО (Полярного института рыбного хозяйства и океанографии). Моя – на одного. Всё это целая история. Матросы называют: научно-фантастический рейс.

На корабль в экипаж я зачислен гидрологом, потому не в кубрике, в каюте. Но сейчас для гидролога работы нет, инженеры испытывают разноглубинные тралы. Капитан предложил мне вакантное: первого помощника (т. е. замполита), по-здешнему помпа. Я отказался, понятно. А тут сошел с ума матрос перед отходом, выводили его, буйного, двое на берег. Я предложил вместо него себя.

Рыбачья банка
10/Х – 58 г.

Ночная вахта. В рулевой рубке тепло, душно, качает. А воды не видно. Всё черно. Ночь. Лишь наверху, над полубаком, подскакивает луна, узенький лунный серп, вверх, вниз, вверх, вниз, вверх, вниз. И над головой всё качается ковш Большой Медведицы.

В рубке отсвечивает картушка компаса и еле-еле аксиометр, да еще медь машинного телеграфа. Мы идем строго по курсу.

Капитан рядом спрашивает удивленно:

– Вы когда-нибудь раньше стояли на руле?

Что ему отвечать…

– Да-а. А у нас матрос Неклюдов два года плавает, а стоять на руле не может.

(Что отвечать… Никто на корабле не знает, что моложавость выручает – что мне не 23, а 33, шесть дней назад исполнилось, что у меня в войну военно-морское училище, канонерка, действующий флот, что и в прокладке штурманской разбираюсь. Никто не знает, как захотелось через столько лет быть снова в море, что больше ни за что не буду я инвалидом, что и в тайге до этого, в 56-м, с геологами работал, а это очень многому еще научило. Якутские похождения перевернули мою сидячую жизнь после войны.)

Прожектор с мостика соскользнул в воду, и засверкал ваер – траловый трос. Белая лента ваера окунулась в голубое пятно на черной воде – след прожектора.

А на горизонте всплыли вдруг и тоже закачались огни. Шли траулеры. Много, много огней. Каждая кучка светлячков – это корабль. И в промежутках черная вода, черное небо.

Однако светлеет постепенно. Отделяется постепенно вода от неба. Показались темные полосы облаков. И над горизонтом заря: розовая и золотая полосы.

Подняли трал. Но не с рыбой, увы. Весь куток забит губкой. Отсюда, сверху, видно. Губки большие беловато-зеленые, словно тыква. И маленькие желтые, как репа.

12/Х – 58 г.

Музыка плывет по кораблю, и каждые четыре минуты позывные радиомаяков.

Боцман выдал прорезиненную куртку, по-рыбацки – рокон, и такие же штаны – буксы.

Приборка на крыльях мостика, бешеный шланг, драйка квачем и щеткой стен рубки, соленые брызги из шланга, вспоминаю молодость.

Из стенгазеты «Тунец»:

«В редакцию нашей газеты поступила заметка от рыбмастера Братанова на боцмана. В этой заметке указывается на то, что якобы боцман выбросил за борт электрические моторы и два стопорных гака.

Была создана комиссия по расследованию этих фактов, но они не подтвердились, кроме того факта, что боцман по своей инициативе употребил три банки конфет из неприкосновенного запаса».

Наш боцман, как армейский старшина, прижимист, ватник, вместо порванного, не выпросишь.

А Братанов солидный, кряжистый мужичок, для него боцман мальчишка, хотя большой, грузный (но всего-то в действительности на год меня старше – узнал, ему 34, а никогда не скажешь). И еще: у нас кок-повар вовсе не похож на разжиревшего и важного от обеденных проб, он худенький, деликатный и всегда в кепочке, в ней даже еще не вынута магазинная картонка.

Вообще-то наша команда, матросы (в плавании, не на берегу) простодушные и добрые, хотя и грубые ребята; правда, без всяких удил (тралфлот!). А улыбки хорошие, открытые. Относятся ко мне хорошо, тепло, оберегают (студент) при подъеме на палубу в качку громадных железных траловых досок, этих грузил трала. Видят, понятно, что не сачкую, сам всегда помогаю и вкалываю с полной отдачей. «Илье надо благодарность вынести (это они после приборки). И вообще, чего ты на гидру учишься? Поступай к нам, а то на траулер кормовой, денег зашибешь тысяч пятнадцать, и заработок хороший, и работа».

14/Х – 58 г.

Дождь относит ветром. В окне рулевой рубки под прожектором не переставая нити дождя. Но это не косой дождь: брызги летят параллельно воде, палубе, небу, летят влево. А между ними снежинки. Я уже слышал об этом ветре. Его называют «снежный заряд». Но пока еще снега нет.

Звонит телефон. У корабельного телефона странный «собачий» голос. Точно завывает собака. Но собаки нет.

15/Х – 58 г.

Ночь. Качка. Спуск трала. На плече тяжелый груз мессенджера, ржавый гак свисает на грудь. Тащу на нос по колено в рыбе. Ноги скользят, в лицо брызги и чешуя, рыбья слизь. Дотягиваюсь на четвереньках до решетки, цепляю гак.

А вокруг всё движется, скрежещет, и надо быть начеку, чтоб не обрушилось на тебя это железо, не стянуло сетями в море, да еще качка, и главное, знать, какая последует вот сейчас, сейчас операция спуска, знать, что делать.

В первую ночь ни черта понять не мог, тянул и тащил что говорили, пока не разобрался, да и они, как писал уже, вовремя оберегали. Потом освоился.

До подъема трала шкерим рыбу прошлого улова. У рыбодела – доска, где ее казнят, прокалываю пикой тресковые морды, цепляю камбалу за белое брюхо, кидаю на рыбодел, следующий отрубает голову, третий взрезает брюхо, вытягивая кровавые кишки и коричневую мокрую печень. Кишки в сторону, печень в открытый трюм.

И опять: согнуться, пикой в оскаленные морды, вскинуть на пику, швырнуть на рыбодел. И опять стук, хряк – рубит голову.

Наконец, тащим шланг, и – бешеный напор: смывает вода с палубы и досок кровавое наше дело.

И опять, опять: «Трал на борт», «Трави», «Выбирай», железный грохот многопудовых траловых досок, они ползут вверх, бухаясь наконец на фальшборт. Как ошалелые вертятся турачки лебедки подъема, и ползут, ползут тросы, лязгают цепи со всех сторон…

19/Х – 58 г.

После чая в столовой команды долго сидят старожилы, вспоминают прошлое.

– У нас в деревне, я еще пацаном был, решили мы курам свет провести. Насовали пучки соломы в потолке и подожгли. Иллюминация! Сеновал, сарай, полдома сгорело. Отец тогда лупцевал нас, лупцевал (он счастливо улыбается).

– А у нас, – это «дед» говорит, старший механик Коля, ему 30, но всех старших механиков называют «дедом», – мы с ребятами костер в погребе развели, даже крыша занялась. Отец всё пытал, пытал: «Кто сделал?!»

Сидят размягченные, тихо говорят, курят, грустно улыбаются.

– Нет, – говорит Иван-моторист, – скоплю деньги, побуду до весны и мотну к себе, на юг.

Радист Гена (он фокусы в кубрике показывал и даже умеет кирпич на голове разбивать) ему не верит:

– Я за девять лет только раз до Москвы доехал и – назад. Деньги кончались. Так и не побывал на родине.

– А я, я выиграю «Волгу» по лотерее (это Герасимчук). Спишусь тогда к бису с корабля, на шофера учиться пойду и к себе на Украину уеду.

– Да подожди ты, не уезжай. Колымщиком хочешь стать? Поганым колымщиком? Не доедешь, бичом станешь.

(Как говорил мне на вахте старпом: по-английски «бич» – отлогий пляж, иносказательно, а по-простому «чесать берег». Эти милые сэры, они все пьянствуют на берегу за счет моряков.)

20/Х – 58 г.

Наш старпом Николай Владимирович одессит, такой у него яркий одесский выговор, ни с чем не спутаешь, а сам строгий, высокий, худой, двадцать лет он в море, изъездил весь мир штурманом и капитаном на торговых кораблях, он и на тральщике старается навести настоящий морской порядок, но строгостью тут не возьмешь, нельзя, даже взбунтоваться могут, и действует шуточками едкими своими, подковырками.

А капитан Василий Денисович мягкий и добрый, он всегда подтянут, выбрит чисто, аккуратный китель. Но глаза у него, если всмотреться, печальные, и пальцы иногда подрагивают. Ему уже 47. И судьба у него непростая. Был и радистом на зимовке в Главсевморпути (это всё мне старпом рассказывал на вахте) с 37-го по 39-й и с 40-го по 42-й. Потом армия, фронт. А с 45-го в тралфлоте, учился и справедливо дослужился до капитана, но по какой-то кляузе сняли с должности, он даже грузчиком работал, пока не разобрались и не вернули на корабль.

Он единственный, кого наш старпом на судне действительно уважает: справедливый, интеллигентный, хотя из совсем простой семьи.

21/Х – 58 г.

Почему-то сплошь все малые портовые буксиры, снующие вперед, назад, такие крохотные и грязноватые, называются как миноносцы: «Смелый», «Стремительный», «Стерегущий» и т. д. А есть еще «Мираж», его сразу издали узнаешь: у одного из матросов ярко-красная турецкая феска.

Когда однажды в порту Николай Владимирович – он служил тогда старпомом на одном из тральщиков – был, как и все, на берегу, а на пустом корабле капитан оставил третьего штурмана, а тот с приятелем от тоски раскрутил запасной компас, и прикончили они компасный спирт. Но всё свалили на старпома, якобы он был там. За что и списали Николая Владимировича на этот «Мираж». Еле-еле по суду установили, что не он с третьим штурманом выпивали. И лишь потом, спустя время, направили к нам. Но у нас на судне многие его не любят за строгость и называют между собой «капитан-мираж».

А у меня с ним отношения самые хорошие. Он на вахте ночью явно отводит душу, рассказывает мне, где он бывал, разные морские истории, разные случаи, да и про аварии в «этой вот луже», особенно об одной, трагической, когда погибли почти все в снежный заряд, что особенно меня затронуло, так это всё было и совсем недавно.

24/Х – 58 г.

Записываю, пишу всё и не хочу ничего скрывать, а, честно говоря, всё равно неловко мне и про это писать.

Лёня, инженер ПИНРО: «Два дня назад, – говорит он мне, – был я ночью на мостике, там капитан и старпом наблюдали за работой команды, говорили о тебе: хороший матрос, – это капитан старпому, – работящий, быстрый, спокойный и – неразговорчивый».

25/Х – 58 г.

И опять Мотовский залив. День. Солнце. Тихо. Тепло. К борту идет разноглубинный наш трал. Плывут крутой дугой поплавки-кухтыли. Они близко уже. Вода над тралом отсвечивать начинает бирюзой. Очень яркой. И вот, вот появляются белые-белые капроновые нити.

А вдали из глубин выступает квадратная черная башня атомной подводной лодки.

(Хорошо помню, как 23 сентября 58 года еду на поезде в Мурманск. У меня направление от ВНИРО – Всесоюзного научно-исследовательского института рыбного хозяйства и океанографии. В Мурманске должны взять на корабль в тралфлот гидрологом.

Несколько дней в библиотеке изучал, конспектировал «Практическую океанографию» В. Снежинского, зарисовывал в блокнот приборы.

А когда ехал вдоль залива, потом от Кандалакши мимо озер, всё смотрел и смотрел в окно, вспоминая 56 год. Другой, конечно, но тоже Север. Может, и смешно звучит, а всё как родное. Здесь осенью поразительно.

Сплошной бордово-красный ковер на земле, желтые листья осин и карельских берез, между ними темные ели. А на ярком ковре, как чугунные, глыбы валунов.

Кандалакшский залив, серое Белое море, из воды такие же торчат валуны. Дичайшая красота, настоящая.

Вот и Мурманск. 4 октября 33 исполнилось. И корабль пришел РТ-211, куда зачислили в экипаж гидрологом.

Молодые ребята и две девочки чертят итоговые графики рейса, графики температур, солености и др. и учат меня (я представился им: студент, мол, заочник второго курса, работаю в типографии), они очень одобряют, что сам решил пройти практику, поплавать, «потом и за третий курс можешь сдать».

Девочки, конечно, начали гадать, сколько мне лет. Рискнул и скинул себе десять лет. И утвердили, наконец: да, как и им, двадцать три. «Он на Федьку похож: выглядит постарше, а глаза молодые».

Даже не выдержал: признался, сегодня у меня день рождения. И все обрадовались: устроим складчину, «вы студент и мы студенты». Устроили торжественно.)

8/XI – 58 г.

Вахта на гидрологическом мостике.

Рейсы к Западному Шпицбергену до кромки льда. И к Новой Земле.

«Берем станцию». Судно стоит, качаясь на волне. Ждет, когда кончим работу.

Спущенный из гидролебедки трос раскачивается в воде. Ветер. Дождь со снегом. Всё черно.

Низкие леера. Цепляем, цепляем, перегнувшись, батометры на трос. В лицо брызги соленые, ветер.

У меня помощник Коля – новичок-«салажонок», худой, рукастый, демобилизован недавно из армии. Всё просил поменяться ремнем с ним: у меня медная бляха с якорем еще с войны. Наши ребята прозвали его в насмешку Жора. И шуточки вечные: принеси ключ от шпигата (дырка для стока воды с палубы), надрай лапу якоря и пр. Он не обижается уже, даже откликается на Жору.

9/XI – 58 г.

Темнеет теперь к 13 часам. А до того такое праздничное зеленоватое море. Разве что около Печорской губы, где глубина 23 метра, цвет воды совсем другой – коричневатый, и волны мелкие. Будто идем по реке.

12/XI – 58 г.

Дневная станция не удалась. У борта «ходит и ходит» касатка. То подныривает под тральщик, и громадная, узкая, как торпеда, ее тень видна сквозь воду. Выныривает вдруг у борта ее морда «рот до ушей», потом скользит горбатая спина, а на прощанье появляется для нас хвост.

14/XI – 58 г.

А в каюте тепло. Слышно, как работает вентилятор, беспрерывно. Когда замолкает, просыпаешься ночью от тишины.

Я теперь не один в каюте, в другой – на двоих. Со мной Гера-ихтиолог. Разговоры о жизни. «Современная жизнь (это из Блока в 1909 году) есть кощунство перед искусством. Современное искусство есть кощунство перед жизнью». Это у Геры томик Александра Блока. Гера знает много стихов наизусть.

Потом вдруг:

– Ты гуманист, Илья?

– Гуманист… Ну… как все нормальные люди.

– Не-ет, не как все. Тебе в жизни, думаю, немало обид пришлось перенести. И очень тебя, наверно, больно задевало. Ты переживал, конечно.

– Ну всё это не совсем так. Нет.

– А всё равно считаешь, что почти все люди хорошие? Да? Добрая душа…

Нас прерывает, мы слышим тоскливый гудок. Это значит, идет опять снежный заряд. И снова наши разговоры, и снова гудок, как рефрен.

17/XI – 58 г.

Наше судно «рыскает», плохо слушается руля, не идет прямо. Это особенно если ветер в корму. Надвигается шторм. Ветер норд-вест. Сплошная стена серой воды рушится на полубак, судно ныряет. В лицо хлещет ледяная крупа. Как «брать станцию»? Палуба обледенела. Ледяные белые леера, свисают белые, обледенелые цепи. Ячеи траловой сети как ледяные пальцы. Штормуем, «подрабатываем на волну», «торчим носом на волну».

18/XI – 58 г.

Хочу объяснить Коле (не буду звать его «Жорой», хотя ребята вовсе не зло, добродушно в общем), что такое и для чего наши «станции». Мы ведь разведчики. Выясняем, где лучше ловится рыба, в каком районе. Температура воды, соленость, прочее дает понять, где рыбе хорошо. Точки «станций» соединим в конце работы линией на плане: вот он круг, здесь удачный район. В сентябре, октябре, – говорит Гера, – рыба плохо обычно ловится. А сейчас ноябрь, скоро зима. Записываю всё здесь, на «станции», вот в эту, – объясняю Коле, – гидрологическую книжку, еще угол троса, осадки, давление, температура воздуха. Потом в бланк: местоположение «станции» и т. д.

20/XI – 58 г.

Наконец-то подходим к Шпицбергену. Но на берег «добро» не дают, хотя виза есть. А так хотелось всем отдохнуть. Работа моя матросом была куда живее, гидрологическая однообразней и почти беспрерывней, не то что «трал на борт», спуск, уборка, рыбодел. Потому и записываю меньше.

28/XI – 58 г.

Уходим. Новая «станция». Днем. Палуба оттаивает. И опять «станция».

Но вот оно – «однообразие»: трос с батометрами занесло под корму. Надо сразу, сразу проверять: зацепились ли они за винт, это очень похоже. Сейчас, когда штурман даст ход и…

Коля обвязывает меня длинным куском запасного троса, закрепляет конец в гидролабораторной будке. Лезу через борт, одной рукой держусь, другой, нагнувшись, шарю в воде, дергаю, дергаю. Вот, вот, наконец, – где застряло. Нагибаюсь все ниже, ниже. Сейчас свалюсь… Качка. Брызги. Ну!.. Отцепляю, фу-ух, господи…


Уже декабрь. 1958 год.

Рыбы в тралах всё меньше. Вместо рыбы вытянули акулу.

Она лежала на палубе на боку, огромная, шершавая, серая туша, длиной метра три. Ее кожа, как наждак, жесткая, крепкая, вся в пупырышках. Акула издыхала, тело ее становилось рыхлым. Вчетвером мы так и не смогли ее перевернуть.

Когда она затихла, надо разделывать и избавляться от нее. Даже странно, такое чудовище можно запросто рубить, как простую рыбу. В ее желудке почти непереваренный тюлень-детеныш, камбала и вся наша другая, знакомая рыба.

Ну вот, только-только разрешено войти в зону после испытаний на Новой Земле. Мы входим в зону первыми. Капитан приказал кормить пока команду из консервов, выловленную рыбу ни в коем случае не есть.

Первым ослушался «втихую» третий штурман Слава, кудрявый, почти мальчишка. Он выдает себя за лихого одессита. Это мода появилась. Старпом так заметно по-одесски говорит, но он-то и вправду одессит, все знают. Поначалу неприязненно к этой «одессе» относились, старпома ведь не любят за строгость. А теперь вот даже моторист из Краснодара тоже «одессит». Слава заучивает одесские песенки (откуда только взял их?), чтобы надрывно, с «одесским» завыванием распевать под гитару.

Наш кок-повар в кепочке приготовил – чтобы не одни консервы – еду из креветок, божился, что их еще до зоны выловили. Привирает, конечно.

А мы все с удовольствием едим этих креветок, красноватых, скрюченных сейчас рачков, мясо точно у крабов, только сладковатое чуть-чуть.

Гера назвал по латыни Pandalus borealis (если точно передаю) и еще другой вид. Рачки длинноногие, с тонкими длинными усами, тепловодные, но заходят и до Земли Франца-Иосифа и Шпицбергена.

Поскольку работы с тралами сейчас куда меньше, «станции» все время, да и рыбы опять-таки мало, смотрим часто кино в кают-компании. У нас с собой три фильма: «Ив Монтан и Симона Синьоре в Москве», «Солдаты» (по Виктору Некрасову «В окопах Сталинграда»), третий всё забываю название.

Вот так сидим мы, «как баре», поедаем из мисок креветок и смотрим на Симону Синьоре, такой удивительный у нее женский шарм, слушаем песни Монтана и идем, идем и едем с солдатами.

И всё это обрывается гудками: сплошной снежный заряд. Выбегаем, закрываем лица: с огромной скоростью параллельно палубе летят не нити уже, а снег. И – шторм. Сила ветра, выходит, 10 баллов, а волны… Море покрыто пеной… Траловые доски обледенели, на бобинцах и кухтылях наплывы льда, свисают, раскачиваются, обламываются сосульки под полубаком, сосульки на всех тросах.

И вокруг всё уже стало белым: весь корабль обледенел.

Волны всё выше, всё сильнее и – наконец удар! Прямо в скулу траулера. С такой силой, что вот сейчас, сейчас мы… корабль перевернется, и все мы в воде, в ледяной воде, и на мгновение слова старпома: почти все погибли тогда в снежный заряд.

25/XII – 58 г.

Очень трудно ходить по неподвижной земле, болят ноги, особенно голени. В порту белый дым, в двух шагах ничего не видно.

Я попрощался со всеми ребятами на судне, мне было с ними хорошо, попрощался с капитаном Василием Денисовичем и со старпомом Николаем Владимировичем.


(Ко мне домой потом приходил даже боцман, он, оказывается, тоже москвич, приходил наш старший гидрологической группы; в общем, те, кто из Москвы. Через какое-то время я вдруг получаю извещение, что на почте мне лежит денежная премия из Мурманска, от тралфлота. Первая в моей жизни такая вот премия.)


А я всё шел, расставив широко ноги, по городу, по Мурманску, как говорят здесь, а не в Москве. Я могу теперь отправить Леле письмо и мальчику моему, а не только радиограммы, и получить пачку ее писем.

Над домами розоватый туман, непонятно почему, а пониже ленивый, грязный дым. Мороз. Хотя я одет тепло.

Я, наконец, получил адрес того тралмейстера, который выжил, когда все люди погибли, того, о ком рассказывал мне на вахте старпом. Его зовут Зайцев Павел Михайлович. Он не ходит теперь в море, работает в порту.

Мы сидим у него дома, он говорит, ему больно, но он сдерживается. Он помнит даже до деталей, что бывает так редко, но это ведь совсем недавно, а для него на всю жизнь.

Я вышел, иду по городу, но будто не по городу совсем, а только сопки и люди эти погибают.

Я шел вверх и понял, что я в центре, это перекресток, так называемый «Пяти углов». Завернешь под тупым углом – улица, она тянется прямо, все дальше, дальше и просто уходит в сопку, на ее склонах деревянные хибары. Это окраина.

Я стою. Потом иду вверх. Ветер норд-ост, но я тепло одет. Иду с трудом по обледенелому снегу, его корка трескается, как стекло, я проваливаюсь в снег по колено. Сопки, одни сопки впереди и белые, ледяные, как из латуни, телеграфные столбы… Люди, они же шли раздетые почти, выплывшие из ледяной воды, господи.

Ветер чуть не сбивает меня с ног. Я не могу идти дальше, я делаю еще шаг, еще. Не могу…

(Я написал потом повесть об этом. Писал абзац и останавливался. Было такое чувство, что я иду с ними, у меня болело сердце. Я писал долго. О них, обо всех. Я не знал их, конечно. У меня там люди, которых знал я. Но они лишь прототипы, измененные понятно. Единственный – Зайцев [у меня Гусев], какой он был, и я словно прошел, дошел, вместе с ним, не погиб. Повесть называлась «Снежный заряд».

Она о том, как помогали друг другу в этом пути. И о подлости, да, подлости того капитана Телова [у меня Теплов], чей корабль прошел мимо погибающих на сопках. Этот человек хорошо видел севшее на камни судно и черточки бредущих по снегу друг за другом людей. Он ничего не сделал, а он мог, и даже не дал в порт радиограммы о них.

Ни один журнал не брал эту повесть, хотели явно только «о положительном». Валентин Катаев в «Юности» попросил, чтобы пригласили меня в редакцию.

– Вы тоже шли с ними? О-чень ощущается.

– Нет. Но я это хорошо знаю.

– Зачем же вы о подлеце. Написали бы, что они шли, несли ну, что ли, какой-нибудь денежный ящик, что ли.

– Какой ящик? Люди погибли.

– Ну это [у него ведь тоже одесский акцент!..] это же ли-те-ра-ту-ра.

Повесть вышла потом в краткую «оттепель» в 1962 году, вошла в состав первой моей напечатанной книги. И название ее – «Снежный заряд».

Были рецензии во многих журналах и газетах; кажется, было вместе с опубликованными до этого рассказами «Топь» и «Сержант» таких рецензий 22. Столько, сколько лет потом, после второй книги «На этой земле», ничего не хотели больше у меня печатать. В нашем главном московском издательстве зав. отделом так и сказала, усмехаясь: «Пишите оптимистические поэзы, тогда и будем публиковать».)


27.12.2014

Платформа

8/V – 60 г.

С 5 мая я старший лаборант Дальневосточной экспедиции Всесоюзного института лекарственных растений (ВИЛАРа). Направление работы: г. Новосибирск, г. Уссурийск, Тумынган, Шуран и другие районы Приморского края; острова Сахалин, Кунашир, Итуруп, г. Хабаровск. Срок командировки 4,5 месяца, по 25 октября 1960 г.

(Приказ № 1 по Д.-восточной экспедиции ВИЛАРа. Начальник экспедиции А. Шретер.)

Первое задание: получить в Новосибирске экспедиционную автомашину с закрытым оборудованным кузовом (будкой), доставить в Уссурийск.

В третий раз я уезжаю так надолго из дома. В Москве Леля с маленьким, нет, уже не маленьким, девятилетним Игорем провожали меня на поезд. И так было грустно, очень, когда стояли мы, обнявшись, кучкой на перроне.

А сейчас поезд уже идет по Костромской области. Утро. За окном березовые, осиновые перелески… Сплошное мелькание тоненьких, тонких стволов, белых и светло-зеленых вперемежку. В черных лужах под ними блестит белое небо.

Мимо, всё мимо… Разлилась Ветлуга. Стоят деревья, затоплены по пояс, вода у самых изб.

Станция Шарья. Ходят парнишки в школьных картузах, они все наперебой: «Покажите, пожалуйста, коробок». Собирают спичечные этикетки.

Самое красивое – это молодой осинник: тонкие, бледно-зеленые стволы всплошную. Еще без листьев, ветки почти не видны. Весна.

У мальца на белой голове будто пух, легкий-легкий. Как у птенцов. И лицо, когда оглянулся, тоже, как у веселого утенка в мультипликации. Сколько лет ему? Тоже девять?…

От отчаяния надо читать Грина. Мне уже тридцать пять, не шестнадцать. По-прежнему перечитываю Александра Грина и опять становлюсь человеком. Ничего не изменилось – я всё тот же.

9/V – 60 г.

Урал. Станция Шаля. Кузино. Скоро Свердловск. Идет снег. Стоят в снегу ели, узкие и длинные. Тянь-шаньские ели. Май. Весна. Снег по колено. Ликуй, душа, на платформе.

– Дети!.. – кричит детсадовский малыш в коридоре вагона, поднимает вверх желтый шар. – Становитесь! Я командир! Дети, стройся! Заходите в туалет!..

А за окном всюду лозунги, лозунги: «Грузам семилетки – зеленую улицу!», «Идущим впереди – слава!»

Скоро Тюмень.

Коричневатый дым верхних тоненьких веток без листьев – молодые березы. Коричневый дым кустов у реки…

– Я не нищий, я – газосварщик. Чем могу тебя отблагодарить?

– Ничем. Ты бы мне дал, если бы мне было худо?

– Дал.

– Ну вот и всё…

10/V – 60 г.

Татарская. Степи. Узкие серые коробки элеватора, посередине квадратная башня. Строят дорогу. Грязь, горы песка, грузовики, бабы в платках с лопатами.

11/V – 60 г.

Дождь. И тоже кажется серым Новосибирск. Он какой-то разбросанный. Большие дома в центре на площади, универмаг, театр. А дальше двухэтажные деревянные дома. Вперемежку каменные. У тротуаров текут ручьи. Железные «полосатые» мостики над ними. Обычные мостики.

Но у вокзала совсем другое. Старинные, двухэтажные, деревянные с резными наличниками, резными карнизами, картушами дома, такими затейливыми картушами. Здорово очень.

И поликлиника. Нижний этаж каменный, верхний деревянный, с такими же старинными, деревянными узорами. Между двух деревянных домов вместо арки вывеска «Ателье мод». По бокам надписи – стоят с двух сторон господин и дама, нарисованы яркой краской. Точно двадцатые годы. А в книжном магазине старушка-интеллигентка спрашивает Ремарка.

12/V – 60 г.

Электричку в Новосибирске называют «передача». За машиной надо мне ехать в совхоз со станции Восточная. На «передаче» прибыл на станцию Восточная. Здесь своя жизнь. Живу в домике Ивана – экспедитора совхоза, жду оказии в совхоз. На первый взгляд симпатичный парень, понравился: умное, довольно тонкое лицо сельского интеллигента, умные карие глаза. Первое впечатление, правда, далеко не всегда бывает самое верное…

Присмотрись. Держится солидно, с достоинством («перед московским гостем в грязь лицом не ударить»). И в то же время всегда готов подшутить над «городскими белоручками», а в диспетчерской бравирует развязностью – «свой». От молодости всё это?

Вечером оказия: в совхоз едет на тракторе ДТ тракторист Женька, и я с ним.

– Ладно, поехали. Я в прошлом году, веришь, в Москве был, Героя Социалистического Труда вручали, точно, и бригадиру нашему. Я в Киеве на восстановительной, на железной дороге работал. А сюда прямо с трактором – на «целину». Но всё домой тянет. Уеду. Только машину жалко. Взял бы ее с собой. Умная, сама идет. Землячка. Эх, знаешь, люблю так: когда широко и машина хорошая.

Едем по дикой грязи, ухабам. Ухабы – как горы. А кругом темнеет. Слева торчат березки в снегу, какой-то снег желто-серый, свинцовый какой-то снег. Трактор тащит еще тележку, на ней удобрения навалом в кожаных мешках.

Уже совсем темно. Ревет трактор. Только такой парень может тут ехать ночью, жить тут, работать. Ничего, что он немного пьян, по такой дороге ночью не пьяному хрен проехать.

Фары наши освещают: впереди буксует машина. Подбегает шофер.

– Вино есть? – Женька ему.

– День целый не ели.

– Цепляй, – кричит Женька.

Шофер отцепляет нашу тележку. Трактор задом подползает к машине, шофер крепит трос, Женька рвет рычаги, вытягивает, вытягивает машину. Прицепляем тележку.

– Поехали! – орет Женька, не слушая, что хочет сказать шофер, подбежавший к трактору.


(Потом в рассказе «Сеня-Семен» без этой небольшой частности нашей дороги описывается тогдашний ночной наш путь. Там это всего одна из сценок, замысел у рассказа: вообще о жизни человеческой.)

До совхоза не доехали. Ночевали у Женьки дома, в бригаде.

Утром пешком пошел в совхоз. Семь километров. Поля. Солнце. Застывшая грязь автомобильных колес. Так бы и шел всю жизнь по этому полю, дороге…

17/V – 60 г.

…В полу платформы была дырка. Настил проломился. В дырке мчалась стальная рельса и серые полосы земли. Платформа моя – старушка: 1939 года рождения, завода «Красный Профинтерн». Какая, к черту, малая скорость: с бешеной скоростью мчал на Дальний Восток электровоз.

13–15/V 60 г.

Целый день оборудовали будку, и целый день потом на станции доставал платформу. Там помогали мне весовщики Петро и Вера Кись и грузчик Саша Беленков, бывший зк, бывший шофер. Об этом обо всём написал когда-то в рассказе «Платформа». Рассказ не очерк, но так оно всё и было в основном.

18/V – 60 г.

Остановился поезд. Утро. И тишина, только птицы поют.

От Хопкино к станции Тайга осинник, редкие березы, и всё больше и больше ели.

Ели… Всё больше ели… тайга… Как в Якутии в 56 году…

Вот и сейчас буду кипятить в ведре чай. Ставлю в пустое ведро спиртовку, раскрываю и зажигаю там белые кругляшки – сухой спирт. А сверху моя кружка с водой. Сижу над кружкой на чурбачке. Ведро глубокое, защитит, сколько бы ни дергал поезд. Ем куриное мясо на костях из консервов «Великая стена».

А поезд… Мелькают полустанки, ели, березы, болота, кочки. Не уследить, сколько бы ни ставил дат. Что за чем, по порядку. Всё перестраивается в моем Времени: сегодня было или вчера.

Время. Что такое время…

Желтые цистерны мимо с черными черепами, черными надписями «Яд».

ЗИЛы на платформах, вставшие на дыбы, передками друг на друга, как люди в затылок, положили передним руки на плечи.

Красноярск. Всё мимо.

А вечером пахнет травами, речной сыростью, дымом костров, деревней. Лиственницы появились вдоль полотна. Вдали пожар.

Мальчишка едет со мной от Красноярска до Клюквенной (четыре часа). «Вы не боитесь? Кругом лагеря». Рассказывает, как ходят в районе какие-то люди, отрезают головы, и еще похищают они детей, надрезают горло и оставляют висеть на крюке, чтобы кровь стекала…

– Господи, и ты можешь верить в такую чушь придуманную?

Мальчишке лет 18. Голубые глаза, толстый нос, толстые губы, на голове военная фуражка, серый пиджачок и брюки заправлены в сапоги.


(11 октября 1941 года я получил паспорт: 4 октября мне исполнилось 16 лет. На Большой Садовой Ростова-на-Дону музыка, очень громкая – марш.

С развернутым знаменем под духовой оркестр плотным флотским строем, занимая всю мостовую, уходит на близкий фронт эвакуированное прежде к нам Севастопольское морское училище. Позади строя кучка без винтовок, маленькие, в рабочих серых робах – быть может, те, кто еще не принял присягу.

Потом известно стало: полегли все под Таганрогом.

Из Новочеркасска приезжает мама в военной форме – военврач третьего ранга (прежде гинеколог, мобилизованная в госпиталь). Госпиталь только организован, эвакуируется на баржах по Дону к железной дороге, к теплушкам, на восток. Мы собираем наспех кое-какие пожитки в мешки.

А баржа полна народу и полна вещей. Здесь я встретил и своего друга Витьку Зелюкова. Мама его медсестра другого госпиталя, с нею младшая сестра Витьки.

Я приходил к ним домой после войны. Витька не вернулся.

Мы ехали медленно-медленно в теплушках, останавливаясь повсюду, даже в пустой степи. На станции Кинель медсестра родила девочку, ее так и назвали Кинель.

А потом, дальше – зимнее наступление, и нас повернули срочно на запад в Воронеж.

И снова – отступление, и снова назад. Узловая станция Графская, которую запомнил на всю свою жизнь. Так же много там было путей, как на станции Тайга, только всё забито сгоревшими теплушками, брошенными эшелонами. И над ними дым. И словно из дыма с неба, бесконечно, как по часам, вылетали бомбардировщики. Бомбы. Сперва маленькие, потом приближались, всё ближе, ближе, больше, вырастали. Взрыв! Огонь! И снова взрыв. И негде прятаться. Люди метались вдоль вагонов, взмахивая руками, сгибались пополам, закрывая ладонями головы, падали, впивались в землю, бежали с насыпи вниз. И снова гул. Бомбардировщики. И снова бомбы. И огонь.

Короткий «перерыв» наконец, и я вижу, как по дороге слева, вдоль обгоревших деревьев идут легкораненые из медсанбатов. К Сталинграду…

Я иду, как все, вперед, чинить пути, огибая воронки, спотыкаюсь о лежащего человека. У него оторвана голова до самых плеч, и там переплетение какое-то того, что внутри. Это было впервые в жизни, в первый раз.

– Если бы написать обо всем, – говорит мой тогдашний приятель. У него была другая судьба, он был моложе, он не был потом, как наше последнее поколение войны, на фронте.

Может быть, именно тогда я подумал, чего бы хотелось мне в будущем.) В юности я мечтал стать путешественником, моряком…


Я лежу в темноте на спине, на спальном мешке. Курю. Вспыхивает огонек сигареты. Под головой у меня ватник. Поезд идет тихо, только толчки иногда, то вперед, то назад. Стены дрожат.

Ступни мои упираются в скользкую жесть: в молочный бидон с водой. Слева, у двери, бензиновая бочка поблескивает в темноте. Такой у меня дом. Два узких ларя по бортам под фанерной будкой, обитой брезентом. В ларях консервы. Позади меня дверь. Над головой окно, там крыша кабины грузовика. Тихо плещет в бидоне вода…

Каждые сто или сто пятьдесят, а то и дести пятьдесят километров меняются паровозы, меняется главный кондуктор, паровозная бригада, железнодорожный стрелок и даже номер состава… Только я – «бессменный». Я еду, так вот чувствую, давным-давно.

Я знаю, конечно, где проезжаем сейчас. У меня карманный атлас – схемы железных дорог. Но я не ставлю дат, как сам себе уже говорил: что такое Время…

Я сбрасываю крючок у двери, толкаю дверь. В лицо мне ветер. Я сижу на полу платформы, сзади машины на чурбачке, запахнув ватник.

Ветер не сильный. У самых моих ног – но это абсолютная правда – сидит светло-зеленая бабочка. Такое вот чудо. Ветер клонит бабочку в сторону, она всё сидит. Потом не выдерживает, улетела.

Поезд останавливается опять. Которая это станция? Идут ребята с портфелями.

– Гляди, какая будка хорошая, – показывает приятелю паренек.

– А чего хорошего, – отворачивается тот и сплевывает. – Доходяга какой-то живет.

А мой поезд сейчас тронется…

Сперва я слышу, как приближается, приближается к нам лязг – это дергается один за другим вагон, всё ближе, ближе. И ты напрягаешься: там, впереди, рвет с места паровоз. И – толчок! Да такой, что гремит и лязгает весь мой дом: консервы в ларе, ведра, привязанные у двери, колесная цепь за бочкой, в бидоне бьется вода. Еще хорошо, что бидон и бочка закреплены намертво.

Поезд трогается.

На пассажирских всё же не так резко, а здесь людей нет, какие люди? – Кондуктор? Стрелки кое-где на площадках?… Выдержат. И я выдержу всё!

В открытую дверь, откуда падает косой свет, одна за другой пошли тени неподвижных вагонов с соседнего пути, тени цистерн.

Мой поезд постепенно набирает скорость. Но идет спокойно.

Я смотрю в открытую дверь.

Какие здесь в Забайкалье, под Читой, удивительной красоты места. Вьется справа река Хилок, по ее берегам красно-сизый ивняк, а слева обрывы скал. И всюду тайга, тайга.

Стучат колеса. Я даже напеваю что-то в такт под стук колес, потом всё громче, громче, и даже приплясывать начинаю под стук колес. Потому что мне хорошо. Мне не скучно с самим собой, с тайгой и сопками, уходящими назад, и теми, что бегут навстречу, с облаками, весенним ветром, небом.

Я выхожу из дома на платформу.

Вокруг увалы Яблонового хребта, невысокие, они покрыты розовыми цветами, и все овраги затопил всё тот же розовый свет. А дальше редкие лиственницы в пять этажей с зелеными брызгами на ветках – точечками побегов, и рядом пятиэтажные ели.

Девчата, бабы, строящие дорогу, в косынках, повязанных до глаз, кричат мне вслед и смеются, они желают мне «счастливо доехать», «хорошего пути». Я машу – «спасибо!».

Кто говорил: «Живет он так, как надо, только пишет не так, как надо».

Может, потому пишется «как не надо», потому что живу «как надо».

Мой путь хороший. Я в него верю.

Конечно, вечерами, когда темно, становится иногда грустно. Всё думаю о Леле, о мальчике моем, как они там… Я вижу их во сне, как наяву.

Что такое сон?… Ведь он бывает, не всегда, но бывает, до того реальный, как жизнь. Хотя и с большими странностями, конечно. Но ведь и жизнь наша бывает очень странной.

Просто наш сон – это другой, второй мир. Да и фантазии наши стоят, по-моему, больше сверхрассудочных, рациональных построений.

Я сплю сейчас или не сплю, но хорошо вижу Олега. Наша память состоит, вообще, во всяком случае у меня, словно из каких-то отдельных сцен, часто без начала и конца…


(1944 год. Я бегу по трапу наверх. Боевая тревога. Я еще на середине трапа и слышу позади: «Илюшка!..» Оборачиваюсь: крикнул Олег, он бежал сзади меня, но только еще добежал до трапа. И я вижу, как споткнулся и падает он в раскрытый рядом по боевой тревоге отсек со снарядами…

Больше я ничего не помню. Это было на канонерке.

А это уже, пожалуй, осень 44-го, но тепло. Давно осталась позади канонерка и всё, что было с нами, со мной и Олегом потом…

Мы сидим оба на пустом плацу военно-морского училища, оно перебазировано после конца блокады в Ленинград. А мы четверо (двое раньше нам незнакомых) должны ликвидировать то, что не нужное, и сопровождать затем, охраняя, эшелон с оборудованием в Ленинград.

Мы сидим, перед нами кучи всяких бумаг, документов, иногда их просматриваем из любопытства, рвем и кидаем в огонь. Наше начальство сейчас только два капитан-лейтенанта, но они занимаются чем-то другим.

– Смотри, – говорю я Олегу, – мой паспорт, мы их сдавали, помнишь, после присяги. А вот, уу-х, характеристика на меня. Копия. Последняя. Вот это да! Хорош!.. Покопайся, забери свой паспорт.

Мы едем с кап-лейтами в пассажирском вагоне, с оружием – охрана. А те двое ребят замыкающие – в последней теплушке.

Когда останавливается эшелон, кап-лейты в кителях без погон и фуражек набирают из куч бесхозных соль в мешки. Дальше она будет большая ценность: можно хорошо обменять на что-нибудь.

Кап-лейты наши, да еще в полуштатском, похожи на двух не старых еще, худеньких близнецов. Оба небольшого роста, и лица словно одинаковые – ничего примечательного, приглаженные волосы, поредевшие, неопределенного цвета. С нами они держатся не как «высокие начальники».

Поглядывая на их мешки с солью, Олег тоже решил этим заняться, и мы на полустанке меняем у баб соль на съестное и молоко. В вагоне едим, выпиваем, и я снова иду за Олегом с пустым котелком.

Олег в полной форме для солидности, но он и так солидный, особенно по сравнению со мной, я как был в вагоне в серой робе, не на парад же собрались, и худой, как мальчишка. Хотя мне-то 19, а ему еще 18, но выглядит ну точно он мой дядя: лицо широкое, плотный, невысокий, бескозырка не легкомысленно надвинута на лоб и вид «непроницаемый» – я смеюсь: ты прямо Будда во плоти. Зато могу с ним побороться, руки у меня сильные и сам вовсе никакой не слабый.

– Мальчики! Мальчики! – кричат бабы. – Оглянитесь!

Без всякого паровозного гудка эшелон тронулся.

Оба кап-лейта из вагонной двери, нагибаясь, протягивают нам руки, и мы бежим с Олегом, бежим. Но всё быстрее, быстрее мелькают мимо теплушки одна за другой, одна за другой…

Мы стоим вдвоем на пустом полустанке. Сочувственные бабы давно ушли. Мы молчим.

– Слушай, – говорю я, когда вскочили, наконец, задыхаясь, на тормозную площадку какого-то товарного поезда. – Олег… У меня… У меня, верно, на ступеньках сейчас выпали, Олег, краснофлотская книжка и паспорт…

– Выпали?… – Он смотрит на меня. – Да… Ну, всё. Значит, ты теперь дезертир.

На воинских эшелонах на площадках стояли часовые, сюда, в пехоту, никто не пускал. «Кто такие? Вы еще куда?!» А опасней всего были патрули.

В общем, как-то ехать можно было, если попадались заводские эшелоны, они к тому же шли в центр, на Москву.

На больших станциях, на наших «пересадках», Олег шел на вокзал, а я прятался где только мог. Кроме документов у осмотрительного Олега был продовольственный аттестат. Иначе становилось совсем худо. Денег у нас не было, есть было нечего.

И все-таки однажды нас пустили в вагон. Это была хозяйственная заводская теплушка, там было всего три человека, куча тюков, мешков, посередине «буржуйка».

Я сидел в темноте, в углу, на мешках и даже прилег. А Олег им рассказывал, как мы отстали и что я еще не принял присяги, молодой, потому не в форме. Я слушал и всё боялся, «молодой», захохочу.

Не доезжая Москвы, мы вылезли и передвигались дальше на электричках.

Мы шли по проходу вагонов, на нас глазели со всех сторон. Вид у нас был еще тот.

Впереди шел «дядя Олег» в порванной штанине-клеше, за ним я в перемазанной робе и с котелком. Получалось, что мы шли, теперь и это уж точно, прямиком к патрулям.

Как нас миновало, до сих пор не пойму.

На товарной станции – направление в Ленинград, осмотрщик вагонов рассказал, где стоит какой-то эшелон, только не ваш, но хотя бы едет по направлению Ленинграда.

Подлезая под вагоны, под теплушки, вышли мы, наконец, куда-то, и тут кинулись к нам каплейты. Они обнимали нас, как родных детей, и это было так искренне. Никогда еще и никто так не радовался ни Олегу, ни мне. И еще я подумал потом: а ведь им к тому же грозил трибунал.)


(Вспоминаю сейчас, спустя столько лет, моего покойного друга Олега, Олега Павловича Преснякова, который стал доктором наук, профессором, зав. кафедрой русской литературы, Олега, с которым мы дружили всю жизнь.)

19–20/I – 60 г.

– Проводник! Эй! Ты спишь! Проводник!

Кто-то с силой стучит по борту платформы, и грузовик на ней, и моя будка на грузовике трясутся.

– Проводник!

Я сажусь на ларь, на спальный мешок. В будке темно, только отсвечивает на передней стенке оконце. Это на станции горят фонари. Стекло запотело, на нем капли. Они не двигаются. Значит, дождь был, перестал. Состав наш тоже пока не двигается.

Я шарю карманный фонарь, он длинный, блестящий, тоже китайский, как мои консервы. Сбрасываю крючок, толкаю дверь, в лицо мне ветер. Щелкаю фонарем.

– Чего тебе?

А-а, это стрелок с тамбурной площадки, в тулупе и с винтовкой. Лицо круглое, молодое.

– Можно к тебе? Ох и скукота! Да и промерз, хоть тулуп, как сволочь.

– Лезь, – говорю. – Ладно.

Конечно, неплохо мне одному с самим собой, но все же пускаю, понятно, подвожу: то деда-пасечника, то мужиков-ремонтников, то пареньков. Разговариваем. А чаще – это стрелки с тамбуров. Но у них одна «песня»: – Не жизнь – маета, ни коров, ни коз, ни овец не дают держать, охота запрещена, ловить бреднем рыбу – запрещено. В магазин привозят, так по 40 рублей килограмм… и т. д. и т. п. и т. д.

И этот туда же: и т. д. и т. п. Ни жинку, ни детей когда видишь?! А дети – лесенка, один другого поменьше… Но! Новый дом поставил, пятнадцать соток под огород, у жинки хозяйство, картошка своя, капуста, огурцы, помидоры, куры. И кабан, как медведь! Точно как медведь.

– Когда ж ты всё успел?

– Э-э… – Он машет рукой. – Тебе не понять. Ты еще паренек, пацан. Химичить надо.

Я смотрю на него: лет на восемь, а то и на все десять меня моложе.

– Тебе внове, а я переведал. Дурак был. Пацан, как ты. Хотел, знаешь, до моря добраться. Пацан был. – Он усмехается из-под тулупа. – У меня хоть калымить тут можно, хозяйство.

– И для детей?

– Ну, их только двое.

– Так ты говорил – лесенка.

– Нет, это у соседки.

– Вы что, с жинкой помогаете ей, что ли?

Он смотрит на меня очумело. Заболтался.

– Ладно. Пора. Пока.

Я открываю ему дверь. Ветер. Очень пахнет на станции карболкой, войной пахнет, как давным-давно. Карболкой с креозотом шпалы пропитывают.

– Главный кондуктор! И машинист с третьего номера! – гремит на всю товарную станцию голос из репродуктора. – Время отправляться! Отправляйтесь! Время отправляться! Вам открыт прямой семафор!

И опять мы едем. Опять сопки с лиственницами, вдали на сопках снег.

Вот появились и валуны-диабазы, совсем как моя якутская тайга. Это ведь всё на той же долготе, только на юге. Но, слава богу, мы едем, а то три часа стояли – всюду ремонтируют дороги. Еще до Амурской области, до «Ерофей Палыча» почти 300 километров.

Кривые, мрачные избы на станции «Веселый».

Ночь. Станция «Жанна», граница с Амурской областью. Кто-то на гармошке наяривает «Гоп со смыком».

Амурская область. И сразу нырнули прямо в туннель в горе, как в преисподнюю, пахнет серой. Какой длинный-длинный черный туннель. Клубится дым.

Вынырнули. И опять чинят дорогу. Но здесь у баб, у девок отчаянный, тоскливый дикий вид. Заключенные? Здоровенные какие-то парни сбоку. Охрана?

И опять туннели в два, в три километра. Часовые. Проволока. Дождь. От Облучья до Хабаровска еще опять километров 300. Будем ли утром в Хабаровске? Почти семь часов простояли в Архаре.

– Опасайся пускать попутчиков. Кругом лагеря.

Приморье. Часа через два Уссурийск.

От самой Зеи вокруг только степи. И необычные столбы. Один столб упирается в другой столб, будто вытянулся во весь рост и хочет опрокинуть. Нет, подпирает изо всех сил.

Как странно: мне жалко расставаться с моей платформой. Ко всему привыкает человек. А мне было здесь хорошо…

Дождь идет, мелкий. Сыплет и сыплет без остановки. Темнеет уже. Ветер. Гладкая зеленая степь. Скоро Уссурийск.

Ночь. Уссурийск. Дождь прошел. Пахнет цветами.

Утро. Замечательный городок Уссурийск. Беленький, чистенький, в зелени весь. Такой уютный, так хорошо распланирован. Будто это южный город под Дальневосточным солнцем. Недаром, оказывается, он выбран, он первый: самый красивый, самый ухоженный на весь Дальний Восток.

И для меня он самый лучший: на почте письма от Лели, прямо пачка. В них, кстати, привет от Бабили, она довольна, что я по дороге присылал из аванса домой деньги. Да еще узнаю: что целый «подвал» опубликован в «Литературке» – из «Снежного заряда». Просматриваю в библиотеке газету: ничего не сократили, не поправили, напечатали точно как у меня.

28/V – 60 г.

И вот… Вот я попал в рай: это Горно-таежная станция, наша здешняя база. Приехал сюда на своем грузовике, недалеко совсем от Уссурийска. Выполнил первое свое задание, я уже здесь, хотя моих коллег экспедиционных пока нет.

А здесь домики, и меня окружают лес и тишина. Только журчат, журчат ручьи и насвистывают птицы.

29/V – 60 г.

Я вылез из своей будки, и теперь я сижу не в ней, а на поляне в лесу. Вокруг распускаются ландыши, как много ландышей. Я сижу в самой гуще ландышей под солнцем в запахе цветов.

Потом пошел по аллее между невысокими соснами, совсем непохожими на наши сосны. И так дошел до речки, до висящего на тросах мостика. Шел по мостику, он качался, и я радовался, что пришел сюда. Надо мной зеленые громадные своды, и запах черемухи, да такой, что кружится голова. Здесь черемуха никакие не кусты – деревья.

30/V – 60 г.

А сегодня целый день идет дождь. Тот самый дальневосточный дождь, который проклинал Арсеньев. Сыплет и сыплет с утра до ночи. Целый день я сижу в своей будке. Варю обед. С потолка свешивается выстиранное белье, которое никак не желает сохнуть. Стекло впереди запотело. Похоже не то на предбанник, не то на домик одинокого зимовщика. Райские прелести, о чем писал вчера, захлестнуло дождем. А еще четыре дня ждать, я узнал, пока они приедут.

И в голову приходят мысли о самом себе, о том, что скоро 35, что полжизни, быть может, прожито, а что дальше… И что нельзя настолько уезжать от любимых… Но как иначе жить?… Видеть эту красоту, ездить, видеть мир, а не гнусную физиономию Дроздова, редактора с зелеными чернилами, и пыльный асфальт.

Вчера, когда шел по аллее, казалось, что всё у меня в жизни должно быть хорошо. Это – лес, тишина, река, воздух наполняли счастьем.

Но ведь важно не только что ты видишь, а как видишь.


26/I – 2015 г.

Лючихеза

5/VI – 60 г.

Вчера, наконец, приехали. В сильный дождь. Разлилась Супутинка. Вылезли из машины – застрянет явно. Надо переходить вброд.

Идем друг за другом по грязи, как французские солдаты в «Их было пятеро». Аспирант Миша впереди, совсем молодой, в берете, с полной выкладкой: в новой зеленой штормовке, таких же брюках, австрийских бутсах, торчит из рюкзака древко гарпуна. На сей раз не я «чечако», как было у меня в 56-м в первый раз – у поезда в Якутию, хотя и был я не таким молодым, но ведь опять-таки первый раз, да с геологами.

За Мишей, спотыкаясь, нагнув голову, Алексей Иванович, тоже в берете, похожем на капор, в очках, бородатый, приземистый, в старом брезентовом плаще, – наш начальник. Потом я, в коричневой, еще «якутской», немного выгоревшей штормовке. А дальше уже – «малыши»: Саша, студент фармацевтического факультета, в штормовке, и 18-летняя толстенькая Нина в брюках и штормовке (она племянница Шретера, взял с собой, чтобы «училась жизни»).

Мы подходим к реке, она стала широкой, но наши ученые набросились на травы, забыв совсем, что и куда надо двигаться, заговорили «по-марсиански», как определила Нина. Латинские названия летают со всех сторон. В восторге рвут и рвут травы. Я-то хоть подготовился на Горно-таежной, читал нужные книги, рисовал растения, что были тут же под ногами, да и выше: дальневосточные деревья. Точно, как готовился на гидролога – конспектировал и рисовал приборы и разных рыб. (Я теперь, как называет меня Света, общая наша приятельница, – это в письме Лели: гардемарин-натуралист.)

Ну и прекрасно. Натуралист. Прекрасно, что, наконец, приехали и теперь начинается новая жизнь.

Наша работа, казалось бы, полегче, чем у геологов, но… У них нет такой ежедневной, кропотливой бесконечной сушки и перекладывания гербариев, сбора образцов для анализа, семян для посадки в ботаническом саду в Москве. Но самое из всех напряженное: бесконечно рвать сырье для ВИЛАРА, у них ведь есть свой завод. Вот, к примеру, надо луносемянника 300 кг. Даже тележку прикупили, как у Женьки-тракториста.

А наши бесконечные поездки, маршруты, не передохнешь с утра до вечера.

К тому же наш Алексей Иванович суетлив, рассеян, ворчлив, беспорядочен. Поэтому и спешка, волынка по целым дням. Но мы ему все прощаем: он мягок и добродушен, любит шутки и не обижается, когда ему «попадает» от нас. Да и никто друг на друга не обижается: так удачно, что все ценят юмор, молодые все, живем дружно, весело у нас.

Вот наша Нина нам сообщает свои исторические познания: «Троцкий был вредителем во Временном правительстве».

Все хохочут до слез, она не понимает почему, потом хохочет тоже вместе с нами.

Мы ее учим, недаром дядя Шретер взял с собой, чтобы она просвещалась во всем.

А нас уже теперь семь человек: шофер Серега, разбитной парень, москвич. У него две дочки-близнята, их фотокарточки возит с собой и показывает. И еще – повариха, тоже молодая, студентка, нанялась на сезон.

10–12/VI – 60 г.

Работа, работа, работа. Весь наш табор вчера целый день собирал spierejry (спирэйю) – по-простому таволожка, т. е. это самое сырье. На следующий день без конца рвали и рвали chlorantus, выкапывали корни. Пахнут они морковкой. Потом будут исследовать на эфирные масла, на алкалоиды. А Миша залез на дерево, на дикую грушу. Бросает ветки вниз, и на нас сверху густо-густо сыпятся белые лепестки.

14/VI – 60 г.

Погода хорошая. Переправляемся через другую реку. Наконец-то настоящая арсеньевская тайга, Супутинский заповедник. Живем в балагане лесорубов. Варится суп на костре. Кругом никого. Сюда боятся ходить: неподалеку устроилась тигрица с дитятами, они воют тоненько по вечерам.

Всего в заповеднике восемь тигров. К тому же один из них калека – трехногий. Он – поэтому все понимают – может стать людоедом. Пока же мирно крадет только собак у научных работников.

Старичок-директор выдал Шретеру карабин с четырьмя патронами. «Выстрелите два раза подряд, – сказал дребезжащим голосом директор, – мы на помощь подойдем…»

Шретер тут же вручил карабин мне – от греха подальше. И вот идем мы – сбившись в опасливую кучку. «Нет, так нельзя», – командует человек с карабином, как будто он знает всё, он (это я) идет сзади, охраняя, оглядывая бдительно окрестность. Интересно, что бы было, если бы тигр все-таки появился, но, слава богу, он не появился.

А мы все равно ходим за сырьем и образцами в разные, даже далекие от балагана маршруты. И всё по тайге, по глухим кедровникам. Вечерами, а то и ночами сидим у костра, разговариваем, острим, хохочем. Разве что песни не поем, очень уж находились, наработались за день.

15/VI – 60 г.

Фотографируемся у домика академика Комарова Владимира Леонтьевича – крупнейшего знатока флоры Восточной Азии. В 32-м, 33-м и 35-м годах он жил и работал в этом домике.

Старший объездчик, который сопровождает нас, громадный дядя без правого глаза, представился сразу:

– Я вообще-то преподаватель музыки. 18 лет учил играть на баяне.

И вот наконец-то увидели мы хотя бы следы тигра, шли по его свежим следам. К чему только не привыкаешь. (Кроме мошки – уши распухли и горят от нее и деметилфтолата.)

16/VI – 60 г.

У реки Пейшулы залезли даже в пещеру (развлекали Нину: писали копотью на стенке, как Том и Бекки).

20/VI – 60 г.

Едем на юг, к китайской границе, к реке Лючихезе. По дороге заезжали и работали в Шуфане и Тигровой. А дальше – странные очень места: есть дороги, есть расчищенные тропки и ни единого дома, ни единого человека на километры.

Машина останавливается. Серега опасливо выглядывает в окошко кабины.

– Там дзоты, – сообщает он, – сплошь, и блиндажи, колючую проволоку вижу. Что за черт, куда мы заехали…

Алексей Иванович раскрывает карту местности. Мы гурьбой окружаем его.

– Это… – Он стискивает бороду в кулак. И мы подхватывает падающую карту.

– Здесь, на этом месте, на карте, – говорит он, – очень большое пятно. Судя по всему, это… это, если правильно называю, укрепрайон. Перед Китаем. Но ведь мы с Китаем сейчас не в ссоре. Надо пойти посмотреть.

Алексей Иванович спускается по приставной лесенке из будки и идет, брезентовый плащ его развевается.

– Ребята! – Он машет нам рукой. – Идите! Здесь нет никого. Это всё брошено. Это бывший наш укрепрайон.

Мы подходим. Дзоты кругом. Но всё заросло кустарником, из отверстия в дзоте торчит орешник. На полуоборванной проволоке видны стебли цемицифуги. Она обвивает проволоку. Если собрать здесь цемицифугу (это сердечное), а мы ведь хотели ее найти… Значит, старайся не уколоться о проволоку.

Сообща решили оставаться здесь. Поставили палатку, кто спит в фургоне, кто в палатке.

И третий день мы копаем здесь корни, отбираем у проволоки наше добро. Попутно подстрелили косулю и зажарили на костре. С продуктами у нас негусто.

24/VI – 60 г.

Наконец уезжаем в Кедровую падь.

Здесь нет уже расчищенных дорог, и в одной «ямке» буксовали три часа.

Потом – получше, спокойней. И когда смотришь в открытую заднюю дверь фургона, видишь уходящую дорогу, высокие сопки, и кажется, будто дорога уходит, а сопки надвигаются сзади, догоняют, становятся больше, больше. На вершинах сопок темнеет могильная сосна.

И становится грустно. Ведь впереди еще три месяца. И хоть крутимся с утра до вечера, и всё у меня хорошо, хочу видеть Лелю, Гишку, очень хочу написать Гишке, а написать письмо сейчас не смогу.

Даже во сне так хочешь написать сыну. Но сын был рядом, я разговаривал с ним, стриженым, потным, веселым, сын был всегда со мной…

28/VI – 60 г.

Мы в бассейне реки Эльдуги. Идем сквозь чозениевые леса – это ива-кореянка, такая стройная, как тополь. Но сама река…

Уже потеряли счет этим переходам через ту же Эльдугу. Она вся извивается, извивается. Да еще пошел дождь, и так сыплет и сыплет целый день.

Переходим по колена в воде. Пищат и хлюпают тяжелые ботинки, болят руки в плечах от сырости. Никогда не было никого мокрее, чем мы (это мы уверены).

Пришли в лагерь ночью, выкручиваем трусы, майки, носки, не говоря, понятно, о штанах и рубахах. «Выстирали». Вытерлись, как после бани. Замерзли мы страшно. А потом не спали всю ночь от сырости и пота в спальных мешках. По всему телу ползает мокрец.

А дождь… ну конечно, перестал, и над рекой туман.

1/VII – 60 г.

Полуостров Гамова. Солнце, жара, юг, купаемся в Японском море.

На берегу избушка, живет сорокалетняя вдова. Вдали от всех. У нее девять детей, все «Пети», все – «пограничники». Вдова совсем не старая, разбитная, пудрится.

2/VII – 60 г.

А теперь мы идем по чудесному лесу. Клены, черный ясень, бархат, сплошные кусты рододендрона.

Мы работаем. А над нами лунь плывет, плывет над землей, весь белый, только кончики крыльев черные.

Хорошо видна «Гора туманов». Она и впрямь будто разрезана туманной тяжелой полосой. А сверху выглядывает ее макушка. И все время по склону летают светлячки. Кажется, это люди идут вверх бесконечно с фонариками.

11/VII – 60 г.

К нам присоединился ленинградец Эрик. Хочет пойти с нами в Сихотэ-Алинь, работать вместе с нами. Он «прогрессист», показывает журнал с критикой Лысенко. Алексей Иванович соглашается его принять. В свое время Алексей Иванович выступал против Лысенко, и его здорово тогда ударили.

Но… Этот «столичный ученый» Эрик экипирован уж совсем как «чечако», у него даже настоящий кинжал на поясе.

А изъясняется он так: «Дмитрий Васильевич Х., академик, вы, конечно, знаете его, как-то сказал мне за вечерним чаем…», «И сам я бороду буду здесь отращивать, меня должны в Англию пригласить, и вот я – из тайги…»

Ну тут же наша Нина отходит на самый задний план в наших безобидных розыгрышах. Однако ученый Эрик никаких наших шуток не замечает (не понимает?), уж очень он занят самим собой, рассказами о том, как его ценят «за вечерним чаем…» и т. д. и т. п.

А ведь мы, как распорядился Шретер, должны были вдвоем с Мишей идти в Сихотэ-Алинь, и серьезные у нас задания по нашей работе. Но он идет с нами.

17/VII – 60 г.

Сихотэ-Алинь. Опять арсеньевская дальневосточная тайга. Идем, натянув капюшоны штормовок, а на лицах марля, как маска. Носки натянули на брючины – от клещей. Каждые метров 15–20 все равно останавливаемся и, несмотря на чертовых мушек и мух, что лезут в глаза и всюду, раздеваемся чуть не догола и обираем клещей друг у друга. Копать корни растений можно разве что в противогазах, которых у нас нет, но мы все равно копаем, отбиваясь от летящего гнуса.

И снова идем, все зеленые от кедровой пыльцы. За плечами тяжелые рюкзаки с образцами и едой.

Когда идешь с марлей на лице, кажется, что смотришь… да, через кисею в жаркое лето на море, и кругом тишина, покой. А как откинешь кисею, мир кажется ярким-ярким, красочным, чисто вымытым, и вокруг пихты Сихотэ-Алиня, и всё те же мухи летят в глаза…

Мы с Мишей все-таки выдерживаем. Миша оказался и вправду славным парнем – скромным, работящим и довольно выносливым.

А вот наш «академик» тащился, стеная, на полкилометра сзади, жалуясь, что у него болит живот и что его мечта сейчас – выпить компота. Парень он все же нудный, хвастливый и явно не шибко умный, хотя и «всё знает». К тому же оказалось, что он вовсе не ботаник, а паразитолог, специалист по галам – наростам на деревьях. Ходить в походе в ритме он не умеет, и мы его ждем.

Вышли на тропу. На пихтовом стволе указатель, стрелка: «к баракам». Идем, всё идем, всё так же зеленые сплошь от кедровой пыльцы, и никаких бараков.

Наконец, очень странное сооружение на высоких четырех столбах, наверху широкая большая доска, на ней всем хватит уместиться. Понимаем, что это, вероятно, и есть «бараки». Топографы соорудили – от зверья.

Устроились все наверху спать под пологом, уже ведь темнеет, и очень быстро.

Заснули сразу от усталости. Еле проснулись, но пора двигаться дальше.

Догнали идущего впереди человека. Это геодезист, нам по пути.

Идем, разговариваем, я слева, он в середине, Миша справа. «Академик», как всегда, позади.

Сбоку, рядом со мной высокие, повыше пояса густые кусты. Боковым зрением вдруг замечаю, что за кустами чья-то серая спина, кто-то идет тихо рядом, я внезапно понимаю, что это дикий кабан.

Геодезист выхватывает из кобуры ТТ… Я хватаю его за руку, Миша с другого бока.

Ранить кабана – не убьет же из своего пистолета, и тогда всем нам конец: раненый кабан, это почти что встретить тигра.

Еле успокоились и уже не разговариваем, идем тихо, очень тихо, и он тоже идет рядом так же тихо, идет и идет с нами. И – исчез.

А впереди, метрах в 50, высоченная, очень крутая гора. Это Лючихеза (1598). Шретер говорил нам: «Посмотрите, что там, есть ли для нас стоящее».

Попрощались с Леней – геодезистом. Приготавливаемся с Мишей к подъему. У Эрика оставляем все наше снаряжение.

Как нам лезть?…

Подаю руку, другая судорожно сжимает ветку верхнего куста. Подтягиваемся, помогая коленями.

Сил нет. Останавливаюсь, прижимаюсь к проплешине между кустами.

Нет. Мы не лезем, мы ползем по этой дико крутой спине чертовой Лючихезы.

Останавливаюсь почти что каждые четыре-пять метров. А еще, еще пить как хочется. Как хочется пить. Пот заливает всё лицо. Вода есть только в моей фляжке, но это НЗ, если доберемся. Если…

Отдыхаем на каком-то выступе и рвем растущую кругом траву-кислицу, но это не помогает. Вот еще белый мох – сфагнум. Сжимаем его, выцеживаем коричневую грязную воду в кружку и цедим ее в другую кружку через обрывок марли, смоченной в деметилфтолате.

Сколько времени мы лезли. Кажется, прошло уже много-много часов.

Но вот, вот, наконец, вершина! Мы на вершине!

Садимся. Дышим как загнанные. Закрываем глаза. Наконец встаем с трудом. Я наливаю воду из фляжки, и мы чокаемся кружками. Да. Мы добрались, мы пришли.

А вершина, вершина почти голая, только кедровый стланик. Больше ничего. Получается, лезть было незачем.

Но у меня возникло, когда мы пьем и пьем воду, совсем не «ботаническое» чувство. Чувство победы. 145 километров прошли Сихотэ-Алиня, и потом вверх. Всё подступы, подступы, вершины. В общем, как в жизни.


Январь 2015 г.

ГТС

24/VII – 60 г.

Встретили нас, когда вышли мы из Сихотэ-Алиня, замечательные люди в Управлении здешнего заповедника: муж и жена Руковские, Николай Николаевич и Евгения Михайловна, – москвичи-зоологи. Он замдиректора заповедника. Встретили нас, измученных, как родных, кормили, как дома. В этом заповеднике есть даже книжный магазин! Купил Ремарка «Жизнь взаймы», «Земля людей» Сент-Экзюпери, «Французские тетради» Эренбурга и «Люди или животные» Веркора.

Бухта Терней. Здесь по берегу лежит обкатанная морем галька, такая большая, что кажется – это груды громадных яиц ископаемого эпиорниса.

Достопримечательность Тернея: «Король морей» и «Царь Шаньдуньский» – он ссыльный потемкинец. Старик до последнего времени вел журнал учета кораблей, проходящих мимо: национальность, водоизмещение, тоннаж и пр.

А когда мы шли вниз с Тернейских гор, то мы шли словно по дороге цветов: оранжевые огоньки, бело-розовые колосья горца, фиолетовая герань и ирис. Всё нам теперь как подарок.

Встретили и 84-летнего деда, он нам подарил рукописные свои записки: может, пригодятся его записки хоть кому-то и для чего-то. Наверняка, дедушка, я уверен.

Но всё еще живет в нас память о нашем переходе. Лежим рядом в спальных мешках, головы от жары не прячем. Мишины волосы касаются моего лба, и я хлопаю по лбу ладонью, всё чудится, что это рой мошки.

28/VII – 60 г.

И снова удача. Едем в Горно-таежную: ребята-геологи подвозят нас на машине, Гена, Слава, геофизик Валентин, начальник отряда Николай Иванович. Мчится машина 70 км в час. Лежу в кузове на спине. Синее-синее небо над головой и неподвижные облака. Нет движения – стоят облака. А машина мчится…

1/VIII – 60 г.

ГТС – Горно-таежная. Вот так вот и прошли почти три месяца. Осталось два. Послезавтра думаем выехать с машиной во Владивосток, а 5/VIII отплывать на Сахалин. Не знаю, как получится. Алексей Иванович немного расклеился, чуть-чуть устал, да он и старше, по-моему, меня, не знаю на сколько. Мы с Мишей «толкаем его в шею», чтобы двигаться, ехать. А наш «академик»-кинжалоноситель (даже на ГТС ходит и даже спит с кинжалом) хочет поскорее вернуться в Ленинград, мы здорово его укатали в Сихотэ-Алине. Слава богу, пусть едет. Без него нам лучше.

Но пока мы сами никуда не едем, развлекаемся, «издеваясь» шутливо друг над другом. Над шретеровской суетней и воркотней, над моими «постоянными утренними и вечерними омовениями во всех горных реках» (это уже Шретер «в отместку»: «Илья Наумович опять принимает холодные ванны». Вообще-то, он, конечно, зовет меня по имени), над Мишиными вечными писаниями писем родственникам, над Сашиной способностью терять абсолютно всё: от носков до часов и фотоаппарата (всё это потом ищется коллективно) и т. д. и т. п. Всякая мелочь обыгрывается и отшучивается, потому и жить становится как-то веселее (прямо как дети). И еще считают, что я – я! – весельчак! И молодею не по дням, а по часам (ну это уже Нина считает, которой надо, по-моему, еще, в коричневом платьице школьном с передничком ходить, а не в экспедиции ездить. Мы ведь, изверги, особенно потешаемся над нашей бедной Ниной).

Но ведь иначе – сидеть на одном месте без всякого дела такая скука.

Где это я читал? Когда берут в полярную экспедицию научного работника, его спрашивают: умеете ли вы… ничего не делать. Ждать неделями, когда непогода. Неделями!

Мы-то, наоборот, в райском спокойном месте, а всё равно… Перечитываю Лелины письма, которые получил, наконец, на ГТС, и хочется уже к себе, к себе домой, и это ведь понятно.

По нескольку раз перечитывал письма… Вот. А Гишка!.. Гишка просто замечательный парень. Его письмо читали все, начиная от Шретера и кончая Мишей-молодоженом. У Алексея Ивановича сын ровесник Гишки, и А. И. цокал от умиления и крутил бородой.

Черти, писать не дают. Болтают и хохочут, а уже поздно. Все укладываются спать, а нас с Мишей гонят в кухню писать, и мы усаживаемся с ним рядком у плиты, а через стенку кричат, чтоб мы обязательно передавали приветы, это они искренне. Особенно Гишке. Передаю.

12/VIII – 60 г.

Ну вот и «трубы трубят». Мы погрузились с нашей будкой и со всеми нашими пожитками на пароход «Забайкалье». Рейс – в Корсаков, на Сахалин! (Всё промежуточное – как собирали пожитки, как прибыли на побережье и пр. – опускаю.)

Но, может, не стоило бы опускать. Мы ведь второй раз попали во Владивосток.

Первый раз – прямо из Кедровой пади.

Вид у меня был тогда такой, будто я сбежал со съемок картины «Неотправленное письмо»: весь черный (где моя белая кожа?), небритый, обкусанный мошкой и клещами, рабочие бутсы, штормовка и полевая сумка «наперевес». Рядом Шретер с развевающейся бородой и в кедах, с «сидором» за плечами.

Пошли сперва в баню, потом в кино, и нам сразу дали две контрамарки («Наверное, всё по тайге ходите?»). Вообще, у нас образовался богатый опыт христорадничания. Даже хлеб нам в военных частях начали подавать бесплатно и в размерах не менее пяти буханок. Здесь ведь кругом одни погранзаставы, и они для нас всегда готовы.

Радужное настроение целый день: так хорошо поговорили с Лелей по телефону, и она даже почихала мне в телефон, т. е. весь «ритуал» выполнила на все сто процентов.

В общем, мы все прожигали жизнь кто как хотел. Пили и пили газированную (а не через марлю неизвестно что) воду. Миша, находившись, спал после бани в гербарии. Мы со Шретером, как уже писал, отправились в кино. Младшие шлялись неизвестно где. Мы со Шретером после кино решили идти в музей и т. д. и т. п. Вот только ничего спиртного не пили: Шретер давно установил строжайший сухой закон.

Вечером со Шретером пошли ночевать к Оське, он уже в чинах и при должности. Ведь школьный еще мой друг, и мы вместе в войну были направлены в военно-морское училище. Он располнел, одомашнился, Аллочка, его жена, всё удивлялась, что мне доставляет удовольствие мотаться по экспедициям: Оська, мол, давно уже считает, что его место здесь, за столом в Гидроуправлении, и в экспедиции не ездит, а ездит в Пятигорск лечить печень. А я вот, надо же, даже здесь обнаружил у себя присосавшегося клеща и выковыривал его иголкой.

(Оська, дорогой мой покойный друг, Иосиф Владимирович Поляк, капитан первого ранга, и ты, дорогая Аллочка, я ведь помню всегда и люблю вас, и знаю, что вы всегда понимали шутки, потому и написал всё шутливо.)

Нас со Шретером они встретили и принимали, как родных. И так же, как самых своих близких, принимали и провожали нас, когда потом мы, вся наша дружная когорта, вместе с нашей будкой, погрузились на пароход – на Сахалин.

14/VIII – 60 г.

Какой гнусный городок был Южно-Сахалинск. Везде воняет, как в мусорной яме. Чуть свернешь с главной улицы на торговую – сразу японские трущобы. Косые, длинные, деревянные, грязные, серые дома. Крохотные продолговатые окна-«фонарики», ребристые трубы, тоже длинные-длинные, торчат не над крышей, а тянутся вдоль фасада и вверх, словно высовываясь из стены.

Крыши с загнутыми концами, ромбовидные фронтоны, длинные «коньки» на крышах непонятного (мне) назначения. Всё это как на гравюрах. Я даже зарисовал эти крыши и окна, потому что в описании трудно другому увидеть. Стены домов обиты листовым железом.

А на главной улице под деревом сидят на корточках старые кореянки и беседуют, не глядя, что на окраине, судя по всему, что-то горит. Может быть, дом?… Оттуда вырывается в небо багровое пламя и черный-черный тяжелый дым.

16/VIII – 60 г.

Мы на побережье, у залива Анива, в деревне Кирилловка. Здесь, понятно, всё иное, вроде бы знакомое. Вот разве крыши домов покрыты не черепицей, а громадными белыми ракушками-гребешками – pecton. Блестят под солнцем белые ребристые крыши.

19/VIII – 60 г.

За эти несколько дней мы объездили на нашей машине с будкой Южный Сахалин. Поездка без маршрутов. Сейчас мы в Корсакове.

Этот городишко еще грязней и запущенней Южно-Сахалинска. От того, что он меньше, кажется, что на улицах множество народу. Женщины таскают ребятишек, привязанных за спиной на кушаках, мимо домов с японскими иероглифами. В тени сидят на корточках прямо на тротуарах старые кореянки, судачат, как «старухи на лавочках у подъезда». Ходят замаскированные под корейцев китайцы, а в Комплексном институте улыбается японец-переводчик. В общем, такая вот «экзотика».

Завтра мы со Шретером отплываем на Курильские острова. Остальные под руководством Миши остаются с машиной здесь. Будут заготовлять сырье для ВИЛАРовского завода, т. е. копать энное количество килограммов самых разных растений.

Зато мы со Шретером будем «вольно бродить», собирая образцы и гербарий на островах.

Отвлекся. Вижу в окно лавку с пустой застекленной витриной – вероятно, только собираются выставлять для обозрения товары или, наоборот, убрали временно товары. Во всяком случае, там за стеклом на пустой витрине сидит, как ни в чем не бывало, – крыса.

(Крыса… Что я вспомнил?… Неужели всё это было?

Мне 19 лет. Еще идет война. Я мальчишка – с 1943-го, с семнадцати с половиной лет курсант. С марта 1944-го в действующем флоте, куда сейчас относится и училище.

А в Ленинград с Олегом мы прибыли тогда в училище с этим эшелоном с оборудованием рано утром.

Ленинград, как показалось нам, был пуст. Стояли повсюду высокие дома. И – такая тишина…

Только вдруг раздался грохот падающих досок. Это освобождали на Васильевском острове от защитных досок маленький памятник Крузенштерну.

А тишина… Это было обманом. Еще действовал Ленинградский фронт.

Вот это знакомое: выполнение задач командования флотом помню, но помню и другое: как мы со стройбатом, матросами, списанными ограниченно годными по ранениям из морской пехоты, работали, восстанавливая Мариинский театр, вывозили на баржах мусор из Ленинграда.

Я помню, как с длинным шестом я стоял на корме баржи, рабочие ботинки почти целиком погрузились в невероятно какую-то склизкую кашу неизвестно чего. По середине баржи она возвышалась горбами.

Катер тянул баржу в залив. И было это бесконечно: баржи, катера, мусор. И – крыса.

Одна? Нет. Но казалось, одна и та же. Высовывалась. И ныряла снова в мусор, в слизь.

Олег и я попали в госпитали – «остаточные явления» – ближе к концу зимы. В училище был даже одноногий офицер из недоучившихся курсантов, ушедших в морскую пехоту. Он работал в отделе минооборудования и заканчивал одновременно свою учебу.

Мы с Олегом оказались в разных госпиталях. К нему, когда меня выписали, ходил Оська и встретил, кстати, в городе Игоря Матышука из нашей школьной компании, из нашего класса. Его тоже демобилизовали.

А я снова вижу свою палату, у нас было много коек, много народу, и душно. Здание старинное, вентиляция неважная. И мы просили не закрывать дверь в коридор, а дальше – открытые двери курилки и там окно.

Палата была: долечивание после головных ранений, контузий, и не все были ходячие.

Меня опекала высокая, немолодая, очень строгая старшая сестра, она называла меня – «сынок». Оказывается, я был самым младшим во всем отделении.

Доктор-консультант, а может, он был профессор, наклонившись к моей койке, задал мне необычный вопрос: «Кто ваш любимый композитор?»

Я ответил: «Григ, Чайковский, Шопен».

Доктор, обернувшись к стоявшей рядом медсестре, сказал, а я услышал: «Романтик»…)


Январь 2015 г.

Курильские острова

Остров Итуруп

22/VIII – 60 г.

Мы обошли его пешком. Мы шли по джунглям из курильского бамбука. Он выше человеческого роста.

Вообще, здесь всё огромное: громадная гречиха, лопухи (японский подбел) не в один, в два человеческих роста, колоссальные стебли шеломайника и аралий – они похожи на пальмы.

А в горах великолепная нетронутая тайга. Но по пихтам и елям ползут лианы. Хорошо если не ядовитого сумаха, от него опухают люди.

И мошка здесь особая, это даже не мошка, а какая-то муха-белоножка. Она кусает так, что распухает всё, что обнажено, и деревенеет, как при анестезии.

А на побережье брошенные рыбозаводы, разваливающиеся (еще японские?) дома. По внешнему виду (см. Корсаков или Южно-Сахалинск) действительно японские. К этому климату и пейзажу трудно привыкнуть даже сибирякам, которым обычно всё нипочем.

На Итурупе, однако, мы не задерживались. Главная наша цель: Кунашир и вулкан Тяти-яма, в просторечье Тятя. Айны называли «отец-гора».

Остров Кунашир

24/VIII – 60 г.

Ночь на Кунашире. Арендовали в Южно-Курильске телегу с возничим Сашкой, сложили в телегу наши пожитки и едем по берегу океана.

Ночь лунная. Белые, громадные, светящиеся гребни, волны разбиваются о скалы, шипят. Скалы пошли, острые, торчат как пальцы.

Слезаем с телеги, идем по песку. Ноги вязнут в песке. Слева черные сопки в ельнике, справа Тихий океан.

Впереди река. Она перерезает путь, вливается в прибой.

Скалы позади, и опять мы в телеге, мы переплываем реку. Вода по самый борт.

– Едрена лось! – кричит Сашка. – Тварь ухастая! – и хлещет, хлещет кнутом. Лошадь хрипит, надрываясь, рвется вперед, задыхается.

Переплыли. И начинается прилив, телега опять вязнет. Сворачиваем глубже, к океану.

И прямо по волнам скачет лошадь, сверху, сбоку брызжет со всех сторон лошадиный пот в лицо, гремит, грохочет галька под копытами, и мы подскакиваем, подскакиваем, ох, как громко хрипит лошадь…

Домики какие-то впереди под луной, один длинный, как казарма, и плац, турник в стороне… Погранзастава.

Сашка останавливает лошадь.

Но тут нет никого. Черные окна, провалы без стекол.

– Это «Чайка» № 17, да, № 17, – говорит Сашка. – Значит, заставу перевели. Будем ночевать здесь.

Внутри пусто, ни коек, ничего. Укладываемся на полу, на брезенте, я не снял ватника, только сапоги. Ноги засунул в опорожненный на ночь вещевой мешок. Рядом та же борода Алексея Ивановича.

А утром! Совсем близко серный ключ. Красивый японский домик – для приема ванн. Как приятно купаться в горячих ваннах… Никогда не думал, что попаду здесь в такую баню.

– Смотрите, – говорит Алексей Иванович, – вон туда.

И я вижу слева, вдалеке, над гигантским разнотравьем белый небольшой дворец.

Слышен звук мотора. Сквозь громадные лопухи к нам приближается бронетранспортер. Пограничники.

Знакомимся. Мы с Алексеем Ивановичем садимся в бронетранспортер. Сашка с телегой едет сзади.

В гигантских лопухах, в белых гроздьях аралии, в белых цветах гречихи, в коричневых зонтиках шеломайника почти скрывается совершенно бронетранспортер.

А на самом стационаре, куда мы прибываем, это для них просто праздник. Гости! Да еще какие. Алексей Иванович читает лекцию о разных видах растений. В поселке просто рады были бы, чтоб мы погостили у них хоть пару дней.

Но мы не можем. Наша цель – Тятияма. И каждый день на счету. Сашка с лошадью и подводой остается в поселке.

А пограничники провожают нас, предлагают даже охрану нам – от медведей. Но мы отказываемся: летом ведь медведи не нападают.

Мы идем уже по глухому лесу. Я иду первым, огибая завалы, подлезая под треснувшие наклоненные стволы, раздвигаю руками травы выше человеческого роста, тридцать килограммов заплечный мешок, отбиваюсь от летящих, как пули, мух-белоножек, они жужжат в лицо, забиваются в уши, «песьи мухи», ядовитые. Я трогаю, опять трогаю – онемела правая щека, уши горят, они как лопухи, и лоб – огромная нашлёпка.

А травы пахнут медом, такой душный медовый запах высокой «медвежьей дудки», дудника. Оборачиваюсь.

Раздутая треугольником рожа в светло-коричневом берете-капоре вылезает из дудника, и к роже как приклеена борода. Глаза заплыли намертво, кровоточат на переносице дырки от укусов. Бедный Алексей Иванович.

– Глядите, – хрипит над ухом Алексей Иванович, – вон тропа.

Да только не человечья, свежие следы, громадные на глине.

Уже темнеет, свернули в сторону, поставили палатку над самым обрывом, в бамбуке. Этот бамбук не толстый, почти камыш, хотя два метра высотой, зеленый, желтый, рубить нетрудно, он сам обламывается, как стеклянные трубки.

Под обрывом проходило сухое русло, а на той стороне в темноте тоже шумел бамбук, бесконечно, бесконечно шумел бамбук, словно ночевали в хлебах, в пшеничном поле. Потом понемногу притих ветер, слышно, как внизу, в пустом русле, лакает из лужи в камнях медведь. Но этот всегда был близко, лёжки его, обгрызенные листья «медвежьих дудок», помет.

Наконец уснул Алексей Иванович. Он совсем другой здесь, совсем не такой, как на ГТС. Мы идем третий день, и я слышу только: «Быстрей, быстрей, быстрей, быстрей!» Он просто одержим, рвется вперед, вперед.

Но как «быстрей»?! У меня компас и нож, делаю на коре засечки на обратный путь, ищу, где лучше. Не слышит, не хочет слышать. «Зачем вы складываете так всё аккуратно? Надо идти быстрей!» Это мы оставляем на каждом привале часть содержимого из рюкзаков: в яме под упавшим деревом, вырванным с корнем, в какой-то неглубокой пещере, везде, где только можно. Нести всё: палатку, консервы, гербарные сетки со сборами, даже сухое белье, даже мыло – уже невмоготу. Всё оставляем, всё оставляем постепенно, закапывая в ямах этих, делая над ними зарубки.

Мы идем к вулкану три дня. А кажется иногда, это куда дольше, чем долгие километры в Сихотэ-Алине…

Утром я вылез из палатки, спустился в сухое русло. Лужи не было, всё вылакал медведь. Вода у нас кончалась.

Камни в пустом русле белые, плоские, между ними дырки. Я присел на корточки, потом лег на живот, засунул бамбучину в дырку, начал отсасывать из-под камней воду во фляжку. Вода была с привкусом, похожа на растопленный снег.

И наконец, мы идем вверх. Оставили палатку, полупустые уже рюкзаки.

Но идти прямо, подлезая под кедровник, очень низкий, невозможно, а можно переступая с одного упругого, кривого ствола на другой, цепляясь за мягкие кедровые лапы, и получается это не всегда вверх, а вдоль, вкось, справа налево, и всё дальше, дальше справа налево.

До вершины оставалось, мы прикинули, не больше километра, вышли на голую скалу, на плато. Высота две тысячи метров.

Внизу, под ногами заросшие сплошь кустами стланика темно-кудрявые сопки и весь этот долгий, такой долгий остров…

А дальше светлые волны, облака, и что-то темнеет в волнах. «Всего 15 миль, – сказал Алексей Иванович. – Это виднеется Хоккайдо».

Мы сидели на плато, передыхая перед новым рывком. Сверху пошел туман. Он шел, растекаясь, он растекался в стороны. Сейчас он закроет всё, и мы – в тумане.

Идти вслепую… Несчастное лицо Алексея Ивановича, когда сползали вниз, а в спину туман, и сползли назад, к палатке, свернули ее, подняли свои мешки. Начался дождь.

И он сыпал, больше не переставая, когда пробирались между стволами по засечкам моим назад, подбирая оставленное в засыпанных ямах, и когда ехали опять на телеге вдоль океана к брошенной заставе № 17 и дальше, дальше, дальше. Назад.

Мы сидели оба, сгорбившись, спина к спине, свесив ноги в резиновых сапогах, накрывшись одним брезентом от дождя, мой Алексей Иванович и я.

(Только сейчас, много лет спустя, читая научные планы покойного Алексея Ивановича, я понял, почему он так спешил, что он думал найти наверху, а я ругал его за «ненужную» быстроту. Но мы оба не дошли до вершины, он до своей, а я, может быть, до своей. Были подступы, подступы…)

– Едрена лось! – опять кричал Сашка и хлестал кнутом. – Едрена лось…

Телега опрокидывается, наконец, но не в воде, слава богу, и мы под ней с вещами. Выбрались, поставили на колеса. Не пострадали.

Хуже, когда лошадь с горки вдруг понеслась.

– Прыгай! – завопил Сашка, и мы спрыгнули в разные стороны.

Лошадь остановилась внизу, и мы принялись собирать разбросанные пожитки.

– Не ездовая, сволочь, верховая лошадь, – пояснил, матерясь, Сашка. – Вот потому.

Честное слово, никогда до этого и после вот такое подряд, всё подряд, то, что было, мне не приходилось переживать.

7/IX – 60 г.

Плывем с Кунашира на грузо-пассажирском «505-веселом» пароходе на материк.

Я-то думал, военные годы с «эшелонными картинками» остались в прошлом.

В прошлом… Сверху донизу пароход забит мешками и ящиками. Плачущие дети с мамашами в ватниках, солдаты, гармонный визг, пьяные девки, матросы, которым не хватает только пулеметных лент крест-накрест на груди, рыбаки в болотных сапогах, лейтенанты одинокие и бродячие команды без старшин.

Здесь нет «классов», все живут в твиндеках (верхнем трюме) и на палубах. На трюмах, где лежат вповалку люди и чемоданы, пьют спирт, закусывая кетой и горбушей. Эти народ бродячий – рыбаки и рыбообработчики едут на Сахалин, где (по слухам) еще ловится рыба.

В общем, наше долгое, в четыре с половиной месяца, путешествие кончается.

(Алексей Иванович Шретер потом, до своей кончины, был главным научным сотрудником ВИЛАРа, Мишу Пименова я встретил на митинге на Манежной и еще раз однажды в метро, на бегу, он работал в университете, был он не темноволосый, а совсем седой. Нашего студента Сашу (только он был уже не студент, конечно) и Нину встретил в ЦДЛ, они пришли в кино, они поженились.

Я всех помню. Нам тогда вместе было хорошо.)


10/III – 2015 г.

Туркмения

23/IX – 61 г.

Туркмения встретила нас дождем. Дождик шел мелкий, как в Москве. Стояли лужи в Красноводске, пыльном, песчаном городе с белыми облупленными домами. Унылый, грязноватый город под туркменским солнцем. Город, памятный многим еще с войны.

Едем с начальником отряда Сашей в автобусе. Вертится в голове песенка их экспедиции. Никак не отвяжется:

Не зовите – мы вас не услышим.

Не ищите – вам нас не найти.

Если б не поносы, дерматиты,

Мы б давно до Африки дошли…

Напротив нас в автобусе туркмен в платке, в чалме, очень похожий на кинобасмача. Но вместо халата – брезентовая у него куртка буровика.

А у сидящего рядом с нами старика лицо, словно засохшая глина с глубокими красивыми морщинами.

Вокруг туркменки в разноцветных платьях кормят грудных детей. Да по проходу бегает, не боясь упасть, девочка в красном платке, в малиновой расшитой безрукавке. Подпрыгивают, звенят на безрукавке нашитые монетки, висюльки металлические, медальки, кружочки. Ей хорошо.

Потом мы едем уже на поезде, тянутся за окном горы Куба-Дага. Они как развалины древних крепостей. Пласты горизонтальные песчаника, красноватых мергелей, известняка.

Вершины тоже ровные, горизонтальные. И перерезают это всё вертикальные складки. Мрачная, торжественная красота. Как лицо старика-туркмена.

Джебел

Джебел невзрачный, в общем-то, поселок. База экспедиции КЮГЭ – комплексной южно-геологической экспедиции.

Невзрачный… Только на обычных крышах блестят какие-то металлические сигары, словно макеты подводных лодок. Что это?…

На крыльце ближнего дома под навесом одинокая фигура молодого человека в одних брюках, без рубашки, худенького, но мускулистого. Студент, старший коллектор Юра. Остальные в «поле», но скоро, объясняет, должны прибыть.

Ветер, жара. Ветер кружит, вздувает вверх какие-то белые бумажки. А «сигары» на крышах, – поясняет Юра, – это емкости для горючего, использованные с реактивных самолетов. В сигарах – вода.

Мимо, близко – я вижу в просветах за домами – идут лошади, закутанные в попоны-одеяла. От жары. На лошадях туркмены в громадных бараньих папахах. По ветру шерсть на папахах развевается. Блестящие, прокаленные до синевы лица людей.

Пустыня

26/IX – 61 г.

Все уже в сборе. Отряд на грузовике вечером выезжает в «поле».

У меня температура и болит живот от здешней непривычной воды.

Юра усаживает меня перед ведром, полным красной водой от марганца. Надо выпить всё ведро. Так лечат. И я пью кружку за кружкой. Иначе поехать со всеми не смогу. Юра мой спаситель.

27/IX – 61 г.

Едем всю ночь. В кузове все дремлют, вповалку. Ветер. Под фарами белая дорога, следы колес на песке.

Глаза слипаются. И ты уже не здесь, а на лесной зимней дороге, и темнеют сбоку высокие, высокие деревья.

Откроешь глаза, и опять ты в ночной пустыне, и нет больше никакого снега, да и снег-то под фарами голубой. И не деревья высокие, а кустики саксаула и кандыма. И белые кругом пески. И такой здесь запах озона. Нет, это не то, не озон, а словно в рентген-кабинете. Странный запах свежести и электричества; есть у электричества запах? Вот он и есть, он самый, ночной запах песка. А то вдруг доносит ветер, ты чувствуешь, горящий саксаул, верблюжий навоз. Стоянка где-то, запах жилья.

28/IX – 61 г.

Въезжаем в глинистые бугры. Желтоватые, голые, словно это горы. Точно едешь по чужой планете. И выйдут сейчас из-за бугров огромные пауки.

В машине очень разные люди, только познакомился, узнаёшь потом, постепенно.

Водителя Костю, балагура 50 лет, кличут «профессором». Лысоватый, седая щетина на щеках, улыбается, глаза голубые, сощуренные на морщинистом, непонятном шальном лице, не старом и не молодом. Он в длинных трусах, зеленой линялой майке, из-под которой седые кудри. На майке расстегнутый рваный ватник.

– «Профессор», – говорит ему «доктор», маленького роста, тоже лысоватый, такой кругленький, юркий (почему «доктор», непонятно: он геолог, но с изъяном – никак не может, оказывается, сдать госы. Поэтому, понимаю: «доктор геологических наук»). – Это там вон что, «профессор»? – говорит «доктор». – Дай консультацию, – и показывает на обрыв.

«Профессор» надевает соломенную шляпку, достает черные очки.

– Это акчелыг, – заключает он.

И все хохочут, и он с ними: нарочно, что ли, для смеха, исказил название.

А вот старший Юра – палеонтолог, в кожаной куртке, берете, громадных мотоциклетных очках, нос торчит из очков, не смеется, улыбается чуть-чуть неизвестно чему, явно не «акчелыгу».

Рядом заливается хохотом «Боб-магнитофонщик», но о нем потом.

29/IX – 61 г.

Пока ребята развлекаются, нам с Сашей, начальником отряда, приходится только вдвоем устанавливать палатки. А мой Юра-младший должен поставить тур на вершине холма. Тур – знак из камней для структурной съемки. Задача партии – составить структурную карту.

Поднимаемся на холм, на эту покатую желтоватую гору. Идем рядом, Юра идет быстро. Стараюсь виду не показывать, что и мне такая быстрота нипочем.

Пока сидел на песке и записывал отсчеты за геодезистом – круг правый 32 градуса, 26 минут, 05 секунд, круг левый… – ко мне подполз огромный черный жук на длинных паучьих ногах и с задранным хвостиком.

Я отпихнул его, а жук стал на передние ноги, головой вниз и поднял вверх хвост. Хвост торчал как миномет. Задней ногой он еще потрогал его – наверно, прочищал. И застыл с хвостом наизготовку.

Я сидел и записывал, и косился на жука. Он стоял всё так же на голове, хвостом вверх. Должно быть, он стреляет во врагов через хвост.

Наконец жук успокоился, опустил хвост и пополз. Я швырнул камень, жук опять стал на голову и долго еще так стоял, настороже.

30/IX – 61 г.

Опять едем в машине. Останавливаемся, опять и опять съемка. Вечерами не ставим больше палатки. Скоро в путь.

Вечер. Но еще светло. И я думаю: что за смысл сидеть вечерами в грязном кузове грузовика, читать «Город привычных лиц» рядом с «Бобом-магнитофонщиком» и «Доктором-неудачником», оба в ватниках, дующим в карты. Конечно, сидеть на диване приятней, но… Я опять вижу разное своими глазами. Кто это писал? «Мы родились на свет, чтобы мыслить». Да, верно, чтобы душа твоя вела тебя, тебя дальше, всё дальше…

30/IX–4/Х – 61 г.

У меня в записках многое пропущено. Идут пейзажи: то пустыня в кочках, а из кочек зеленые, фиолетовые, голубые торчат кусты. Кажется, издали они очень высокие, а вблизи совсем маленькие. А вот высоченные песчаные горы или синевато-серые такыры, твердые как асфальт. Очень разные пейзажи в пустыне Кара-Кум.

Но вот прорываются сценки. Путь на Кара-Шор, где песок серовато-белый, как пыль.

– «Я пришел – она стирает…» – подбадривает нас развеселой своей песенкой Костя-«профессор», потому что из Кара-Шора, из этой чертовой впадины, мы никак не могли выбраться. Да к тому же кончилась вода. Конечно, это как всегда бывает. А кругом маленькие озера с зеленой водой удивительной красоты. В воду наклонно уходят бугристые пласты соли. Вода – горько-соленая.

– Ничего, ребята! Держись! – кричит Костя, чтобы не унывали, когда застревает машина. Костя, самый развеселый, самый надежный наш шофер. «В войну, – говорил, – стукнуло 32, лучший до гроба возраст, ребята! Самый я был веселый парень на всю автороту, больше – на всю дивизию! И все называли меня Вася Теркин! И тут, где ребята ценят, тут мне снова 30!..»

6/Х – 61 г.

Но в записках нет, как уезжал в пески на велосипеде Юра-старший, палеонтолог. Что он искал?… Такой педантичный человек, и очень странная у него улыбка, о чем он постоянно думал? Кто-то сказал: он ушел от семьи, от жены.

Нет в записках и того, как Юра-младший устроил мне встречу 36-го дня рождения, 4 октября, как доставали в поселках припасы и спиртное.

(Юра – Юлий Яковлевич Большаков, профессор теперь в Тюмени, доктор наук, разработал новую теорию капиллярности нефтегазового накопления. До сих пор мой многолетний друг.)

Нет в записках (и это очень жаль) о человеке, который хочет начать жить сначала, неудовлетворенный, ищет большой цели, настоящего смысла в жизни. В записках только несколько слов.

Нет в записках и о том, как выгнали из партии «Боба-магнитофонщика», такого папиного сынка, которые в детстве таскали кошек за хвост и отрывали крылышки у мух. А теперь он вгонял в ишаков на стоянках гвозди и добивал маленьких птиц.

Нет и о том, как подстрелили джейрана. Надо было для еды.

Светло-рыжеватые джейраны бежали, задрав хвосты, и видна была белая шерстка сзади, и они еще подпрыгивали на бегу, такие симпатичные, как маленькие козы, но они ведь и были козочки.

А убивали скверно: один стоял на подножке грузовика с ружьем и ослеплял отставшего ярким светом запасной фары, ее укрепили на крыше грузовика.

Я вижу до сих пор печальные, прекрасные глаза убитого джейрана, это стройное, милое, доверчивое животное.

В общем, обо всем не расскажешь. Да и записи здесь идут не подряд, очень хаотично. Подробнее рассказано о нашей жизни в оазисе Тогалок.

Мы были в Тогалке в самом начале и в конце нашего пути.

Тогалок

7/Х – 61 г.

45 вековых тополей стоят в песках. Целая роща. Тополя, по преданью, посадил какой-то бай, и прежде тополя эти считали священными. Совсем рядом мертвое русло Узбоя. За ним горы Челенкыр поразительной красоты, тоже разноцветные и с полосами снега. А вдали две кибитки, возле них верблюды.

Хозяин одной из юрт пригласил нас в гости. Юрта была удивительной чистоты. Светила электрическая лампочка. Мы пили с хозяевами чал, верблюжье молоко, ели курму (шурпу?) – растопленное сало с луком и мясом, макая в миску лепешки. Нам прислуживала жена хозяина в очках.

Второй сосед по Тогалку – старый басмач, единоличник – развел тут своих верблюдов, овец и ишаков.

Да-а, хороша «культурная зона»… По ночам все эти ослы и верблюды приходят питаться в лагерь. Слава богу, хоть овцы не приходят.

Глухой ночью ослы гремят банками и кастрюлями, стучат в ящики, да еще стукаются головами о бензиновые бочки, и тогда всем кажется – уже утро и пора вставать.

Просыпаешься и чувствуешь, что ты в зоопарке. Кругом утробные вздохи верблюдов и хрупанье. Потусторонние верблюжьи тени стоят прямо у твоего спального мешка, как вымершие ящеры, и жрут листья. Эти твари вместо того, чтобы жрать верблюжью колючку, предпочитают тополиные листья.

Вылезаешь из мешка и разгоняешь всю ораву.

А минут через пятнадцать всё начинается сначала. Почему-то в зоопарке верблюды кажутся гордыми и опасными (сейчас плюнет), а здесь такие трусливые, стоит поднять руку, как они трогаются от тебя сперва медленно, а потом рысцой. Поэтому их презрительно называют «горбылями», а ишаков всё же ласково «яшками», у них почему-то очень грустные глаза.

– «Я пришел – она стирает…» – утешает нас Костя-«профессор». – Главное, что все мы целы и тут хоть немного все вместе отдохнем!

Да только раз он и остался один. Был уже октябрь, ночи были холодные.

Всего было 45 километров до Тогалка, если по прямой песками, где следы колес. Он ехал из поселка назад в лагерь, когда полетела полуось, и он пошел к вечеру в Тогалок по пескам.

Хотя было холодно, всё равно по привычке он каждый час на привалах пил из фляги воду, но коли не жара, не так уж хочется пить.

Стояла луна, и дул восточный ветер. Он прошел пески, пошли кочки, на них кусты. Кругом дырки, всюду чернели норы, но не двигалось ничего, только кусты качались, да далеко где-то свистели суслики. Уже тогда у него барахлило сердце. И захотелось встретить хотя бы волка, кого угодно, но не было никого. В песках видны были зеленые какие-то точки, говорили, что так светятся в темноте глаза тарантулов, даже фаланги. А у джейранов тоже ведь зеленые глаза, но в темноте они малиновые… Потом увидел он темное пятно и понял: ребята забеспокоились, пришли. Он подошел ближе. Это был «горбыль», верблюд, который сдвинулся и пошел наперерез. Наверно, подумал: идет хозяин.

Верблюд стоял над ним, огромный в свете звезд, долго смотрел и, не переставая, хрупал и вздыхал, и слышен был запах верблюда.

Потом «горбыль» разобрал ошибку, повернулся спиной, и уже так стоял, крутя хвостом. Всё было видно хорошо при свете звезд.

Тогда он, «профессор», пошел от него по дороге – отпечаткам автомобильных колес. Он шел медленно, «профессор», потому что давно ему не было тридцать, и всё оглядывался, ожидал, что хотя бы «горбыль» пойдет за ним, как собака. А верблюд стоял.

Он прошел за ночь через пески и пришел утром в Тогалок к ребятам в палатку, когда все спали, совсем его не дожидаясь, и не стал никого будить.

Он лег на полу у коек, подложив ватник, и уснул. А проснулся от холода, потому что лежал один на полу…

8/Х – 61 г.

Если от нашего времени сохранятся только газеты и раскрашенные журналы, которые читают в парикмахерских и санаториях, то люди будущего представят, что мы только то и делали всю свою жизнь – перевыполняли и перевыполняли, вносили свой вклад и что лица у нас были квадратные с квадратными улыбками. А люди во все века были всякие, и шла незаметная жизнь с горем и радостью, отчаяньем, любовью, неудачами, страстями – обыкновенная, маленькая и большая жизнь, в которой всё наше время… Это ведь понятно.

(Никого из тех тогдашних спутников моих, кроме друга, сейчас живущего в Тюмени Юлия Большакова, и Саши Зюбко, его жены Наташи, теперь уже покойных, я больше не встречал.)


6/IX – 2014 г.

Семь островов

22/VII – 63 г.

Остались позади Курилы, Туркмения. А Север все равно меня не отпускал. Мне уже 38. Я поехал той же дорогой: вдоль залива в поезде до Кандалакши, мимо озер. И вот уже знакомые темные ели, осины, березы карельские. Море «серое» – Белое море, валуны торчат из воды…

Я поехал на Семь островов, опять на Баренцево, на птичьи базары, где летают маленькие чайки-моевки, такие стройные и красивые, серо-стального цвета, и громадные полярные чайки, их перья, как желтовато-грязный мех белого медведя.

Пароход наш прибыл к островам вечером 17-го. И вот уже шестые сутки я здесь. День и ночь совсем перепутались, стоят белые ночи, и все от «начальника над островами», рабочих, лесников-поморов, студентов-практикантов кольцуют птиц на острове с мирным названием Кувшин. Мне выдали серый комбинезон, когда присоединился к ним.

Работаем белыми ночами, днем спим на полу базы: в избушке на острове Харлове, переплываем на катере с острова на остров.

Надо торопиться, пока еще нет дождя и туманов, пока птицы не улетели с «базаров».

Кувшин – круглый, очень высокий, издали похожий на сопку…

Но на нем скалы словно выходят из моря: такие огромные, разноцветные, прямо как детские кубики. На «поморском языке» Кувшин – это не наш кувшин, а скала, монолит.

Поднимаются всё выше, выше гранитные кубики, а всё равно неправдоподобные, как декорации. Они то красноватые, потом желтоватые, а то с зеленым лишайником. И на самом верху видна наивно ромашка.

А на гранитных уступах скал тысячи, тысячи кайр, сидят сплошными рядами. Белые груди, черные крылья, черные головы. Словно сидят там в белоснежных рубахах маленькие люди.

И над ними летают сплошные тучи птиц, и не прекращается никогда отчаянный птичий крик.

Мы все приходим сюда с покатого более-менее южного склона на вершину скалы, вбиваем в нее железный лом, на нем на петле штормовой трап. Он повисает свободно над морем.

По очереди мы уходим по трапу вниз с пожарным поясом, куда пристегнут карабином трос. По очереди нас страхует помор дядя Митя.

Я спускаюсь медленно, на груди звенят, качаются целые связки, гирлянды цветных колец.

Трап опускается метров на сорок, а дальше, ниже, в пятидесяти, а может, ста метрах ниже с ревом и плеском бьет о валуны прибой.

Я чувствую под ногами уступ, карниз. И тогда трап поднимают. Я стою. В руке у меня длинный шест, на конце его изогнутый проволочный крючок по размеру шеи птицы.

Этим шестом с крючком я снимаю птицу с ее карниза за горло, надеваю кольцо на лапу и отпускаю, она защищается от меня только криком. Встряхивается и взлетает на то же самое свое место. Дальше, дальше, следующую. Еще следующую, еще. Скорее, надо скорее, скорее.

Перелезаю на другой карниз, скользкий от птичьего дерьма, и запах всюду тоже от этого добра.

Я подтягиваюсь к карнизу, который выше, потом еще повыше. Наконец, закончено и здесь. Теперь – вбок. Спускаться ниже по скале я не могу. Не достают ноги до нижнего карниза, а значит, невозможно стать. Или не стать…

Все, кто изображает биологов такими очкастыми хлюпиками, заблуждаются как всегда. Начальник островов считает, что практику здесь должны проходить альпинисты и скалолазы.

Я не альпинист, не скалолаз. Никогда прежде в нынешних моих путешествиях не было так страшновато. Но коли ты попал ненароком сюда, что ж остается делать…

И, конечно, ребятам-студентам страшно, они, как считает начальник, выбрасывают кольца в море, чтобы скорее поднимали наверх.

«Ваш архипелаг, – сказал студент Валера, – Семь островов пора закрыть, как на Печоре Печорлаг».

Некосуев

22/VI – 70 г.

Какой странный город Ухта.

Белая ночь. Пустынные улицы. Пустынные площади. И новые кругом в четыре этажа дома. Такой небольшой город и такие дома. Город на костях: центр, «куст» лагерей.

На воротах парка, куда я дошел, два плаката. Колючая проволока на одном, факел и ущербная луна. На другом буровая вышка, солнце, утро.

23/VI – 70 г.

Утром я вышел из гостиницы, иду по улицам, где ходят тоже странные люди. Навстречу мне идет очень потрепанный, но благообразный высокий старик с белой длинной бородой.

Я невольно здороваюсь с ним. Он, обрадованный, отвечает мне и берет меня за руку.

Мы сидим на скамейке с ним у ворот парка.

Знакомимся. И он говорит, поглаживая мой рукав, медленно он говорит:

– Знаете, Илюша, можно я вас так, я попал сюда, когда было мне 50, да, было ровно 50. Я там работал на общих, был на общих работах. А когда выгнали меня, мне уже 60 стало. Мне бы на пенсию. Но какая мне пенсия… Реабилитировали все-таки в 56-м, партбилет вернули, а мне уже 70 стало. Куда мне деваться? Куда ехать? Так и остался здесь. Я теперь сторож при магазине. Ночной сторож.

– Привет, Смиркевич! Земляка нашел? – издалека окликает бодрый, крепкий еще на вид человек.

– Присаживайся, Иван. Этот товарищ из Москвы, литератор, Илья. Интересуется.

– Интересуется?… – Садится Иван к нам на скамейку. – Мы с Семеном земляки, оба с Украины. Он директором был завода, а я, Илья, как вас по батюшке, машинист, паровозный машинист. Там были мы вместе с Семеном. Земляки. Мне-то, конечно, повезло, не на общих, там тоже составы водил.

К нам подсаживается еще человек. Знакомимся: Васильев. Тоже с седой бородой, но улыбчивый, вежливый такой старик.

– Депутатом он был, – объясняет Смиркевич, – Бакинского Совета.

А Иван придвигается ко мне, рассказывает, перескакивая, он «старожил», хотя на год позже Семена Смиркевича, с 37-го.

– Какие люди, верите, были здесь… Все погибли. Профессора, ученые, артисты, учителя, интеллигенция. Настоящая. Какие хорошие люди были. А начальником, первым при мне, был тут Яков Мороз, всего края хозяин. Его «друзья» – уголовники, их он «перевоспитывал». Все посты у них, а мы – «враги», 58-я. Ну это как везде было.

А сколько поляков в 39-м погибло. Они жили в землянках зимой, как кроты.

А мы в палатках, большие такие палатки, но нас 600 человек.

– Это какие ж палатки?

– А вот так, нас 600 человек в палатках. Зимой.

Считают, что здесь у нас были легкие лагеря, особо опасных не привозили.

Хуже всего были тут женские лагеря, блатнячки больше всего. Попадет к ним мужчина – растерзают, изнасилуют. Сам был однажды свидетель: часовые стрелять даже начали.

В 41-м много отсюда блатных забрали в армию Рокоссовского. Немцы, наверно, не понимали, почему они кричат, когда лезут напролом в штыковую, не «ура», а «в рот…!».

А до сих пор, верите, живет тут один «большой начальник». Зверь. Затворник, в глаза никому не может посмотреть. А те, кто помельче, в ОРСах работают, но больше, конечно, подались где теплее.

(Я приехал в Ухту под фамилией Некосуев. Это всё придумал Юлий Большаков, уже давно не студент, а начальник партии. Когда его директор института услышал, что хочет зачислить меня к себе на сезон, руками прямо на него замахал: «Ты что?! Литератор! 45 лет! Ты что…»

Юлий тогда зачислил в ведомости школьного товарища моего сына Витю Некосуева, а я взял безденежную командировку в Союзе писателей для гостиниц и пр. Обещал Юлию достать для партии вертолет.

Вот и хожу здесь со своей командировкой, а в ведомости существует Некосуев Витя. Он получит зарплату, передаст ее потом мне. Такие вот наши метаморфозы.)

24/VI – 70 г.

Клименко Иван, паровозный машинист, посоветовал мне зайти еще к Алексееву Виктору Сергеевичу, он талонщиком был у них. И я пошел к нему.

Встретил меня маленького роста старик в очках, с большими, будто приклеенными ушами. За очками умные старческие глаза. И очень он какой-то домашний, спокойный. И добрая улыбка.

Мы сидим с ним в удобных креслах. Вся комната в стеллажах с книгами.

А был-то он полковым комиссаром, член партии с 18-го года и в армии с 18-го года. Сидел вместе с генералом Тодорским.

Сейчас трудно поверить мне, что этот похожий на профессора старик родился в рабочем Сормове.

– Я вам рассказываю как будто не свою жизнь, а что-то далекое, что-то нереальное. Ну почему мне в камере приснился блинчатый лед? Я раньше никогда не был на Севере. И не знал, что попаду туда. Что такое «блинчатый» лед? А тут снился мне лед, и я на пароходе, а кругом блинчатый лед.

Когда пришла зима, камеры не топились. Пар шел из тюрьмы. Все люди сидели впритык, голые по пояс от духоты.

А потом Воркута. По тундре. Справа топь и слева топь. И часовые матерятся от злобы и открывают стрельбу. Боятся, что убежим. А куда убегать?… Справа топь и слева топь. И очень ржавая тундра.

И еще: когда выходит бригада из шахты, встречают оркестром, и начальник награждает леденцом и табачком.

В ларьке купишь миску и ложку, а придешь с работы – нет ничего. Спрашиваешь: где? «А мы миску отобрали, это вы на кухне сперли». А ложка? «А ложки нельзя, из них вы еще ножи станете делать…»

Он рассказывает, как будто не волнуясь. И только раз сорвался его голос, и, кажется, слезы были за очками, и посмотрел в сторону, в окно.

– Только потом понял ведь я, что из-за правдивости своей, прямолинейности, ни о ком плохо не отзывался, а себя самого оклеветал, подписал, наконец, признание, не хотел умирать. И загремел на годы…

Я Солженицына читал, это истинная правда, это настоящий художник, если и есть неточности, то только в мелочах и редко.

Очень я жалел, что вернулся опять сюда, на ту же роль, опять талонщика. Но теперь по вольному найму. В места своей муки. А ведь так хотел уехать туда, где никто меня не знает. Но не уехал. Да и куда ехать… Семьи моей нет там больше. Не к кому мне. И незачем. А здесь всё же на этой проклятой, но знакомой земле, все знают тебя, и ты всех знаешь. Жалел, жалел, а сумел продержаться. – Он показывает рукой на стеллажи с книгами. – И так вот и остался здесь навсегда.

(Я смотрю на него и думаю: вот он – он действительно хороший, честный человек, о котором никто не скажет худого, если смог остаться и прожить еще вольную свою, достойную жизнь.

Какое жестокое мое занятие. Ведь растревожил, наверно, все-таки Виктора Сергеевича. Я провел с ним целый день. Он угощал меня своим обедом, и чай мы пили с бубликами.)

Семь островов

25/VII – 63 г.

Кончились и не так давно непрерывные дни «пик», когда ночи и дни перепутывались от бесконечных, бесконечных кольцеваний. Стало тихо.

Разъехались почти все. «Научники», студенты, рабочие, лаборанты.

Остались только старик Мирошников, внештатный фотограф-натуралист, Евгения Ивановна – ботаник и Сурядовы – он и жена тетя Нюра. Да я. Мое пребывание тоже кончалось. Мой пароход должен был прийти 31-го. И какой теперь здесь наступил покой, какая тишина. Гладкое море, солнце, дикие скалы, поросшие вороникой, галька на берегу и гранитные «лбы». На гальке, как белая пальма, лежит растрепанное дерево-плавник, и редкие гаги плывут на гладкой воде.

Конечно, не всё так спокойно в наступившей «коммунальной квартире в полярном море».

Об одной из историй рассказывал Сурядов, и так как не он один в этом участвовал, я представил себе не просто обстановку того, что происходило, поскольку немало уже размышлял о моих спутниках. Но беру на себя смелость записать, что каждый из них мог при этом думать.

Что же было?…

Начальник островов Анутов сидел на носу моторки, как морской офицер в своей фуражке с военным «крабом», в сером комбинезоне, порванном на колене, поглядывал на скалы.

А Федор Ильич Сурядов – на корме, покойно слушал, как работает мотор. Лодка шла явно не очень быстро, твердо ударялась о волны, словно всякий раз налетала на камень. Именно так нередко кажется. Но это была иллюзия.

– Старик Мирошников, – сказал наконец Анутов, – пусть заново посмотрит тупиков у щели Леонтьева, хоть польза будет для дела.

Сурядов, подумав, наверняка кивнул, чтоб не обидеть. Анутов был одинокий парень, большой работяга, и немолод, здесь жил и весну, и осень до самых холодов.

Хотя, конечно, только он, Федор Ильич Сурядов, старший лесник, был теперь единственный у него подчиненный. Мирошников, Евгения Ивановна, я, понятно, были сами по себе.

– Федор Ильич, – сказал Анутов, – посмотри, так и летает, стервь, как юнкерс! У него еще штука такая – помнишь? – под мотором.

– Мгу, – кивнул Сурядов. Никакая летящая чайка не была, конечно, похожа на юнкерс. Сурядов прошел всю войну, но уже плохо помнил все фрицевские самолеты, а Анутов знал их наперечет. Потому что ему-то в войну было четырнадцать лет.

Наконец, они пристали к берегу в Мертвячьей губе. Анутов пошел вперед, а Сурядов, взвалив на плечо привязанный к моторке веревкой якорь, потащил его подальше. Сам же по ходу дела внимательно глядел под ноги и по сторонам. Был отлив, и галька была как вещевая лотерея. Однако в камнях лежала принесенная волной всякая дрянь: траловые бобенцы-поплавки, банки из-под консервов, белые от соли тряпки. Как всегда.

Потом, он говорил, заметил палубную швабру, это была полезная вещь. Наконец, по счастью, разглядел красную авторучку. Опустив якорь, потер ручку полой мундира, в петлицах мундира у него были перекрещенные медные дубовые листья, хотя на островах цвела одна вороничная тундра и никаких деревьев выше колена. А вот ручка, он отвинтил колпачок, была хорошая.

Почему губу называли Мертвячьей, Федор Ильич прекрасно знал: наскочил в войну поблизости на мину транспорт, и на отмель выбрасывало из моря трупы.

Да и все птичьи базары назывались не зря поименно. Аксюткина щель и Леонтьева щель, откуда сорвался сверху Леонтий, и был еще свеженький Никиткин базар. А все остальные были пока под номерами.

– Эти сволочи, – сказал ему, подходя, Анутов, он тяжело дышал, – у меня еще дождутся, понял?!

Федор Ильич сочувственно закивал, держа под мышкой швабру, а в кулаке зажав авторучку. Сволочи – это были матросы с берегового поста СНИС, которые воровали на ближних скалах яйца и даже жарили птиц.

Бешеные глаза Анутова под капитанской фуражкой стали совсем как щели.

– Тут, может, забыли, – наконец проговорил он медленно, сквозь зубы, – простую вещь. У меня есть право расстреливать людей, – сказал Анутов, глядя Федору Ильичу в лоб. – Без суда, Федор Ильич! Ну? – Мотнул он головой. – Пошли?…

И они пошли. Анутов впереди, за ним, безмолвно, Федор Ильич, не выпуская швабры.

Анутов уже влез на плоскую гранитную глыбу, загорелый, плотный, как боцман. У него на груди висели разноцветные кольца (откуда взял? вытащил, наверно, из карманов).

Федор Ильич, запрокинув голову, поглядел наверх. На чертовой высоте сидели птенцы бакланов, огромные, как птеродактили.

Федор Ильич вытащил не спеша мундштук, вставил самодельную «сигарету» махорочную и прикурил.

– Давай, – нетерпеливо сказал Анутов. – Я первый, ты за мной.

Федор Ильич поглядел на него добродушно:

– Ну ты же сам знаешь, как отсюда плохо. Сперва подняться бы с южного склона и спускаться не на веревке. И трап надо было привезти. А так… Это просто дурь.

– Что, струсил? – сказал Анутов. – А?

– Не мне это тебе говорить, – спокойно, как отец, пояснил Федор Ильич и погладил своей шваброй камень. – Я все-таки, ты запомни, я лесник, не студент бесплатный.

А мы все слышали, как говорил Анутов о студентах, которые выбрасывали кольца: «Часть людей в младшем поколении надо просто уничтожать. Есть приказ – его надо выполнять, не рассуждая».

– Ладно, – сказал Анутов. – Т… ты… уезжай. Пойду к маячнику, дело есть дело. Он поможет мне, у него и лодка есть, закончим всё, вернусь на его лодке. А ты… к чертовой матери, господин Сурядов.

Федор Ильич пошел себе не спеша к моторке, поднял якорь, завел мотор, и лодка пошла тихонько, потом быстрее, скрылась уже Мертвячья губа наконец. Кругом было только море. Он подумал, выключил мотор и изготовил спиннинг. Теперь он был сам себе хозяин.

А мне самому говорил Анутов: «Восемь лет я тут проработал как зверь, как собака. Пусть не закончил училище, не стал я штурманом или кем бы еще… Да не было у меня никаких каверн, врачи эти были сапожники. Я был бы сейчас капитаном третьего ранга! А не старшим охранником. Пусть что бы и кто бы ни свистел, пусть называют „гитлером“, но я во всем, во всем я чист, хоть икону можете с меня писать. Только командовал и охранял восемь лет! Я ничего не крал, ни в одном гнезде, ни одного яйца! Да разве в птицах дело… Только на мне всё и держится тут, по всему побережью, на всех островах! Москвич. На 160 рублей, а предлагали, чего мне только не предлагали. Но здесь я директор! Директор! Разве в птицах дело…»

Некосуев

25/VI – 70 г.

С утра я пошел в парк. В этом сумрачном, в общем-то, городе, где высокие серые дома и нет почти деревьев, существует ведь всё-таки хоть какой-то свой оазис? Да, парк. А там есть и деревья, и цветы в газонах, и беседки, и даже кафе есть…

Я открыл решетчатые ворота и оказался в огромном… детском парке. Да! Именно! Парк был для детей. Всюду окруженные деревьями, яркие оранжевые, желтые высоченные сооружения с лестницами, куда взбираются дети на верхушки и оттуда съезжают по наклонной на фанерных дощечках вниз, и карусели, и песочницы, круглые как всюду, но не простые, сверху яркие крыши на четырех столбах от дождя и пр., пр. Будто ты в большом городе, в центре, в парке для детей. Для любого возраста. И вон, конечно, белое здание Дворца пионеров.

Я иду туда поискать директора. А он сам шел мне навстречу.

Крохотного роста, голубоглазый, беззубый человек – вежливо улыбнулся мне, – в синем кителе, под которым рубашка с галстуком, сползающие синие брюки, а на голове огромная, тоже синяя кепка.

Походка была у него почти как у Чарли Чаплина.

– Генрих Адольфович Карчевский, – представился он. – Тоже москвич, здесь с 38-го года.

Голубые глаза у него совсем детские. Он стянул кепку, помахал ею – от жары. Светлые поредевшие пряди были у него зачесаны с затылка на лоб, и там образовался лихой чуб.

Он шел встречать не меня, он торопился – «простите, знаете, много дел».

Я смотрел ему вслед.

Как узнал я потом у его жены, я зашел в библиотеку, его жена, оказывается, библиотекарь и зав. читальней Кира Сергеевна:

– Чего бы достиг Генрих Адольфович, если бы он не работал всю жизнь с детьми, такой он энтузиаст, дети его любят. И сама я, школьницей, бывшая активистка его из Дворца пионеров в Москве.

Здесь я с 46-го, приехала к родителям, когда вышли они из лагеря, я их и хоронила.

(Такая она искренняя, интеллигентная молодая женщина, красивая, вернее, не то что даже красивая, а очень милая. У них с мужем дочь 17 лет, десятиклассница. Я тоже ее видел потом. Хорошенькая и своенравная, хочет стать режиссером, поехать в Ленинград учиться.

Мне показалось, что она страдает, что отец у нее чудак, и не понимает она мать, ее бывшего идеализма и странной ее доброты.)

– А какие у нас здесь были учителя, – вспоминает Кира Сергеевна, – какой театр, какие интереснейшие были люди. Потом все, когда стало можно, уехали, конечно.

Нет, хорошо работать на одном месте. Но… Для Генриха Адольфовича нет ничего важнее созданного им парка и детей. Важно быть на одном месте. А мне иногда хочется тоже уехать. Куда-нибудь. Навсегда. Но я теперь тоже никуда уже не уеду… Нет, не в большой город, в маленький, в большом уже не смогу жить…

26/VI – 70 г.

Приехала Эля Добрида, сотрудник Юлия, и я превращаюсь в Некосуева.

Эля выпорхнула из автобуса в легком цветастом платье, в босоножках, словно не в архивах трудиться, а на дачную вольную жизнь.

Но это мимолетное было впечатление. Знакомясь, понял: умный, серьезный она человек, да еще кандидат наук, а «дачный» независимый вид от неуверенности скорее – кто встретит, и… от застенчивости, что понятно не стало сразу.

До этого удалось оформить вертолет для партии Юлия. Сперва, конечно, вылупили на меня глаза, никакой экспедиции – такого и в голову не приходило. Но авторитет Союза писателей (показал командировку) был на недосягаемой высоте.

Теперь, когда выполнил «невозможное» и когда погружу их в вертолет, могу отправляться сам по себе по Печоре, по поселкам и деревням печорским. Впереди у меня еще месяц. Сам Юлий с остальными ребятами плывет где-то на плотах и должен присоединиться к нам здесь.

От Гишки получил несколько дней назад большое подробное письмо. Такой родной кутя. Острит: «Может быть, моделирование жизни у тебя и получается, но ты ведь зовешься Витей Некосуевым, и как самый молодой, то прежде всего бегаешь, наверно, для всех за водкой?» В общем, порадовал меня ребенок.

3/VII – 70 г.

Десять дней я уже в Ухте. И пока нет Юлия со товарищами, наша с Элей задача подготовить необходимые для общей работы данные из фондов здешнего института (углубляться какие данные, не буду).

В фондах прохладно (в подвале), а в городе жара. Когда бываю в городе, живу, как всегда: хожу в гости, раскланиваюсь на улицах с многочисленными уже знакомыми, город ведь небольшой.

4/VII – 70 г.

А в институте сегодня наскочил на меня местный профессор Цзю:

– Василий Дмитриевич? Простите, я ошибся (спутал меня с ленинградским авторитетом в геологии Наливкиным). А-а. Да вы из ВНИГНИ, – и почтительно продолжал со мной беседовать о Вуктыльской структуре.

Витя Некосуев благожелательно и всепонимающе кивал. Слава богу, он был из тех людей, которые сами говорят и сами себя слушают. На прощание он с признательностью пожал мне руку.

Здесь в институте почти все геологи или из бывших сосланных, или реабилитированных зэка.

Василий Петрович Надеждин, сотрудник института, мне говорил: «Оглядываюсь я сейчас и думаю: если бы заново начинать свою жизнь, согласился бы я прожить ее так? Думаю, все-таки согласился. Вот и войну я пережил, и… – Он замолкает. – Как ни тяжело было, а видел я в нашей жизни все стороны медали. Как и множество наших людей».

Это он, кстати, рассказывал мне, что сюда, в Коми, ссылали еще пленных французов. Они расселялись по деревням, потому до сих пор у коми – и совсем это не нынешнее поверье – есть имена Альфред, Луиза. Попадаются даже еще потомки, старики, которые говорят на ломаном французском.

6/VII – 70 г.

А Элю терроризирует ее соседка по гостиничному номеру. Подробности я не знаю. Эля трогательный и одинокий человек, вот что оказалось. И от того, что отношения у нас самые дружеские, она, когда заболел у нее зуб, постучалась ко мне в номер с просьбой, чтобы я ей (в шутку) «зубы заговорил».

Мы рассказываем впервые, пожалуй, друг другу не об этих отчетах в фонде, а о себе. У нее есть сестра-близнец и дочка сестры Лена, которую Эля любит больше всего. Сама Эля кончила – я не знал – исторический факультет МГУ, а потом переключилась на геологию, как сестра, и стала кандидатом геологических наук.

– А хотели бы вы знать мысли людей? Что люди думают. Я очень часто чувствую себя наблюдателем, мне интересен каждый человек. Помните у Гофмана сказку о стеклышке? Вот я работала с Нетой Ивановной, интеллигентным, добрым человеком. Но это именно она в башкирской степи не разрешила взять в машину девочку, раненную коровой. А о вас тут говорят: он разведчик. В геологическом смысле или в каком? – смеется, хватается за больную щеку.

После этого разговора у меня ощущение: что меня, «изучающего людей», самого изучают.

– Вы очень разный, – говорит Эля. – И вы, признайтесь, не так обо мне раньше думали.

Конечно, не так. А мне, но не в этот день, приснился сон. Он был мучительный. О самом себе. Словно другая какая-то сторона души, затаенная, почти совсем исчезнувшая, всплывает из прошлого.

9–10/VII – 70 г.

9-го вернулся из Троицко-Печорска. А от Юлия ни звука… Завтра мы с Элей собираемся на нефтяную шахту, это недалеко от Ухты. Пока поехал в Троицко-Печорск.

Огромное село, районный центр, село совсем не похожее на деревню. Живут здесь коми и потомки сосланных воронежских кулаков, а также нынешние «тунеядцы», высланные из Ленинграда и Москвы. Я послал отсюда бандеролью книгу Ингмара Бергмана. Так жалко было, что такая книга там пропадает. Спас еще Яшина и Слуцкого и даже оставшиеся в магазине последние две книжки «На этой земле».

Живу я там в двухместном номере один, а в последний вечер подселили бригадира лесорубов, студента-заочника 5-го курса Ленинградской лесной академии. Он очень хотел спать, и, чтобы не заснуть, говорит, не умолкая и всё больше возбуждаясь. Рассказывает о своей жизни. Он родом из Горького, а носит его по белу свету. Уже за тридцать, а всё время тянет опять в тайгу (очень знакомо). Держит. Лицо продубленное, морщинистое, немолодое, но тонкое лицо. Язык, в общем, интеллигентного человека и – без рисовки. Стихи пишет, очерки писал, советовали идти в журналисты. Не пошел.

Рассказывает о лесопункте в Пожне, Ухтинского района, где одно время работал. Кого там только не было: немцы из Поволжья, бывшие власовцы и бывшие полицаи, этим выезд запрещен. Только несколько лет назад паспорта выдали. Вот Фриц Крейн почти забыл уже немецкий язык, себя называет Федором и водку пьет, как русак. Однако себя не теряет, и добродушный он человек. А Зеленко – полицай – наоборот, по-немецки читает лучше немцев. Да еще у одного из пильщиков фамилия такая: Стукач (фамилия?).

Из женщин особенно: были две красавицы, бывшие блатнячки. Одна черноглазая, брюнетка, лицо тонкое, кожа белая, а говорит матом. В баню не ходит, дома моется. Говорят, у нее на обеих грудях и на бедрах выколки. Мужа фамилия Даян. Или это кличка? Потому что одноглазый? И она – «Даянша», лет 40–42, но очень хороша. Только глаза страшные.

Был у нее когда-то сын, теперь уже взрослый. Армию отслужил и всё маму свою ищет. Наконец, нашел, приехал. В клубе к ней кинулся. А она: «Не сын ты мне», – и матом. А он заплакал. Как же так…

А другая – блондинка. Всех мужчин с ума сводила. Такие движения у нее, такое лицо, мимика. Муж уехал, женился на другой. А у нее вдруг пожар в доме, и вместе с домом сгорел маленький ребенок. Говорят, сама подожгла. Теперь вольная стала и – уехала. И был там старик, отсидевший, норвежский коммунист, и польский еврей, женился, уехал…

«Господи, какие люди…»

– Кого ж там все-таки больше было, – спрашиваю, – хороших или плохих?

– Все-таки, – подумал, – наверно, хороших.

До этого был я в гостях у директора школы, пригласил меня.

Огромный толстый дядя в летней военной рубашке, похож на полковника в отставке. Рассказывает, что приехал сюда в 44-м после ранения. Значит, был мальчишкой еще, рядовым, никакой не полковник. Это он на директорском месте отяжелел «во власти».

Но почему он приехал сюда? Он не пострадавший, он – «столп». Но почему не говорит, откуда родом? Потом из мелькнувшей фразы понял: приехал к родителям. Значит, родители были спецпереселенцы из воронежских кулаков. А ныне и сам кулак. А жена… О, господи. Мы выпили уже с ним, на столе хорошие закуски. Совсем он разговорился:

– Никиту ненавижу. Наше международное лицо уронил. Иосифа Виссарионовича все ругают по-всякому, а он был – власть. Власть! Городских ненавижу. Я б москвичам ничего не давал. Это для показухи только – всё в Москве есть в магазинах. Города портят людей.

Наверняка он хочет, но прямо виду не подает, чтобы написали с него положительного героя.

– Вот на Севере – самые герои. Которые – «если надо, так надо».

И рассказывает, как 130 километров нес в сельскую школу 150 тетрадей. 130 километров!

Потом – как анекдот: в 45-м получил по карточкам, принес домой легкий табак с гильзами. А хозяйка квартирная, коми, решила, что чай, и заварила. Гости приходят, а он: «Ешьте, ребята, всё у хозяйки, но чай не пейте». Хозяйка так обижалась (он смеется, живот его колыхается), что сам чай не пьет, у соседки молоко берет. У соседки…

И все же признает:

– Эта категория людей под ружьем культуру принесла и дороги тут строила. Вся Ухта из них теперь, всё начальство из них. А из оперов были и «враги».

(До сих пор так представляет волны посадок.) Прекрасный человек, у которого пятеро детей.

Он познакомил меня с бывшим секретарем райкома, который сам всё тут рушил когда-то, а теперь хранитель музея коми.

– Райком не помогает. Ничего, они молодые еще, они еще дозреют…

Хмурый подозрительный старик. Рассказывает, как три года был секретарем окружкома комсомола у самоедов (ненцев), ночью снилась всё время соль. Даже не хлеб, его тоже не было, а соль.

– Утром проснешься, весь подбородок в слюне.

Зимой, помню, смотрю: женщина под санями, без памяти, рожает. Ворвался в чум, кричу: зима ж, зима! А они – нельзя в чуме. Выхватил наган и стреляю вверх. Сам перегородил чум: на одну половину хозяев, на другую роженицу и старуху беззубую к ней – помогай.

Он-то сам – коми. И показывает мне музей, где собрано всё, что было у предков в прежние времена: самодельные горные лыжи, на которых по Уралу ходили, самодельные охотничьи ботинки – кыты, охотничьи чулки – лач и так далее, так далее, очень много старинных предметов. Я всё записываю подробно. Интересно.

Еще в Ухте я разговаривал с таким же энтузиастом-коми Терентьевым, он добывает отовсюду всякие сведения о жизни коми в прошлые времена, разную статистику. Мечтает написать когда-нибудь историю Печорского края. Прирожденный краевед. «Вот выйду на пенсию…», а самому-то сорок с небольшим, и он инженер по гидроресурсам. Но для души – руководит обществом охраны природы.

11/VII – 70 г.

Снова я в Ухте.

Стоят белые ночи. Просыпаюсь от солнца в три часа и опять засыпаю. Юлия всё нет…

Сплю я плохо. Живу не в одноместном, в двухместном номере с толстым жизнерадостным, сопящим, храпящим представителем строительного министерства стариком Музыкантовым, который всюду звонит по телефонам, и жизни мне нет.

Наконец, уехал, слава те господи.

– Опять я! – радостно наутро объявляет мне, появляясь в дверях, всё тот же товарищ Музыкантов. По-видимому, он и есть дьявол. – Самолеты не ходят. Вернулся.

С Элей были мы и на нефтяной шахте. Об этом не буду. А вот что видел в окрестностях: бурили там раньше скважины и не закрыли. А нефть-то сочится. Весной летят утки, видят темное озеро на белом снегу и садятся. И погибают.


(Юлия с ребятами я не дождался. Он получил для партии оформленный вертолет, т. е. главную, конкретную бумагу, подписанную командиром авиаотряда. Эля будет его ждать, я попрощался с ней и уехал в лосевый заповедник, там присоединился к энтомологам, с ними поплыл по Печоре. В рассказе «Дверь» есть некоторые детали этого путешествия.

С Элей и Юлием мы не прерывали нашей дружбы. В Москве собирались поначалу у Юлия, потом у Эли и у нас дома.

Юлий уехал в Тюмень, скончалась Эля. Но наша дружба не потерялась в прошлом. Письма из Тюмени, телефон, не забылось ничего: Юлий, еще студент, поит меня из ведра водой с марганцовкой, Эля приезжает в Ухту. И всё так осталось, остается в моей душе.)

Семь островов

Я возвращаюсь в прошлое.

Я сижу у костра на острове Харлове.

Разогреваю кашу из концентратов и кипячу чай. Для всех. 31-го, т. е. завтра, должен прийти пароход.

Все ушли: надо всё-таки кольцевать тупиков, этих «северных попугаев», у которых широкие красные клювы, и живут «попугаи» в норах, а не на скалах.

Только я остался. Я прыгнул с валуна на валун два дня назад. На земле! Не на скалах. Левая нога моя в бутсе подвернулась. По-видимому, это вывих. Ступня побаливает, но терпимо. Я лечу ее теплой водой, потом перевязываю бинтом. (В Мурманске в травмпункте оказалось: сломаны плюсневые кости. Домой поехал в гипсе и на костылях.)

Тихо кругом. Очень тихо. Я один. Я смотрю на почти что прозрачные языки огня, думаю, я давно это думаю. Похоже, я приблизился, приблизился, наконец, к основному закону, как я считаю, закону Сохранения Искренних Чувств.

Всё, что искреннее, не исчезает. Нет.

Всю нашу жизнь мы излучаем чувства во Время-Пространство, но то, что лживое, – то слабое, оно рассеивается бесследно. И только искренние чувства сохраняются вовек.

Я потом отдал этот закон моему герою из повести «Жизнь Губана». И это он говорил:

– Весь мир над нами и под нами полон Сохраненных Искренних Чувств.


27/IV – 2015 г.